10
Из советского посольства начали звонить еще с утра. Звонили по разным телефонам — в протокольный отдел, в политический департамент, в секретариат министра, требуя, чтобы Риббентроп принял советского посла. Ответы были стереотипны: господина министра на месте нет. Он вне пределов города и неизвестно, когда вернется. Через некоторое время в министерстве снова раздавался звонок… Регулярно, через каждые полчаса. По этим звонкам можно было проверять время.
Выполняя инструкцию Гитлера, Риббентроп всю субботу не появлялся в своем министерстве на Вильгельмштрассе из опасения, что кто-либо из чиновников увидит его и ответит русским, что господин министр у себя в кабинете.
Риббентроп знал, почему советский посол так настоятельно хочет встретиться с ним. В последние дни представители посольства не раз посещали министерство иностранных дел, требуя довести до сведения германского правительства советские претензии: самолеты германских вооруженных сил систематически нарушают границу. На этот раз посольство, очевидно, решило заявить очередной протест самому министру непосредственно.
Однако подобного рода встреча не входила в намерения Риббентропа, поскольку он напряженно готовился к другого рода свиданию с советским представителем — 22 июня в три часа утра. Потому что именно в это время — через час после того, как немецкие войска нападут на Советский Союз, — ему, Риббентропу, надлежало вызвать советского посла и объявить ему, что война с его страной началась.
Чувства, владевшие в тот субботний день Риббентропом, были бурными и противоречивыми. Он испытывал душевный подъем, радостное волнение и в то же время ощущал некую не осознанную им самим до конца тревогу, даже страх.
Это ощущение не имело ничего общего с тем, что принято называть угрызениями совести. Риббентроп презирал само это понятие «совесть», как жалкую, либеральную, христианскую выдумку, как своего рода путы, стесняющие ум и поступки истинного национал-социалиста.
Усвоить подобное отношение к вопросам морали Риббентропу было очень легко, потому что по натуре своей он был человеком жестоким, к тому же хитрым и властолюбивым карьеристом.
Подавляющее большинство активных национал-социалистов были людьми именно такого сорта. Однако далеко не все они являлись вдобавок и трусами. Риббентроп же был трусом. Боязнь расплаты почти всегда жила в его сознании. Он напоминал человека, вознесенного на огромную высоту, который время от времени все же заглядывает вниз, в пропасть, и с замиранием сердца переживает весь ужас возможного падения. Чаще всего Риббентропу удавалось заглушить это чувство настолько, чтобы не ощущать его вовсе. Но порой оно просыпалось, и тогда все его существо охватывал страх.
То, что именно ему предстояло сделать историческое заявление советскому послу, наполняло все существо Риббентропа тщеславным ощущением собственной значительности. Если до сегодняшнего дня и могли быть какие-то сомнения насчет того, войдет ли он в мировую историю или будет навсегда заслонен огромной, мрачной тенью своего фюрера, то на рассвете завтрашнего дня все сомнения исчезнут. Думать об этом было для Риббентропа истинным наслаждением. Стоя перед огромным зеркалом в своей напоминавшей дамский будуар спальне, он мысленно произносил слова, которым завтра же вечером предстоит появиться на страницах всей мировой прессы, рядом с его портретом.
Было приятно, радостно предвкушать это. Чтобы придать своим чувствам особую остроту, Риббентроп стал воспроизводить в памяти наиболее унизительные для себя эпизоды во время своих встреч с Молотовым. Как он страдал, как мучился оттого, что не мог, не имел права сказать этому человеку в пенсне, какое будущее ожидает его уже обреченную страну, объявить ей смертный приговор!
Риббентроп ненавидел эту страну — ее необъятные пространства, равные десяткам Германий, ее таинственные, непроходимые леса, ее людей, уверенных в своей силе, которым он должен был льстиво улыбаться во время своего визита в Москву…
И то, что теперь именно ему, Риббентропу, предстояло совершить исторического значения акт — объявить советскому послу, что война уже началась и нет такой силы, которая могла бы остановить лавину немецких войск, — делало его счастливым. Он предвкушал ту роль, которую ему предстояло сыграть на сцене истории.
И все же… к этому чувству радости, гордости и злорадства примешивалось и нечто совсем иное — страх.
Страх был свойствен отнюдь не только одному Риббентропу. Многие из нацистской партийной и военной верхушки испытывали страх перед будущим. Подобно Риббентропу, эти люди гнали от себя это чувство, глушили его воспоминаниями о прошлых победах, мыслями о непобедимости немецкой армии, об исторической миссии Германии. Но страх никогда не исчезал окончательно из их сознания. Это был страх игрока, делающего огромную ставку. И хотя игрок знает, что карты его крапленые, и потому уверен в выигрыше, он все же боится неудачи.
Боится потому, что ставка огромна, потому, что она включает в себя не только все, чем владеет игрок, но и саму его жизнь. Ведь карты все же могут подвести, ведь всегда есть какая-то ничтожная возможность проигрыша, и тогда неотвратимо настанет час расплаты.
Именно это чувство страха, пока еще смутное, безотчетное, и мешало сейчас Риббентропу целиком насладиться той ролью, которую ему предстояло сыграть. Он гнал его прочь, снова и снова повторяя про себя слова фюрера о том, что с Россией будет покончено в считанные недели, вызывал в своей памяти руины Варшавы, улицы городов Австрии, Чехословакии, Бельгии, заполненные марширующими немецкими войсками, парижскую Эйфелеву башню с венчающим ее огромным нацистским флагом… И все же щемящее чувство тревоги не проходило.
Риббентроп позвонил в министерство. Секретарь доложил, что из советского посольства продолжают настойчиво добиваться встречи с господином министром…
Риббентроп подтвердил прежнюю инструкцию: его нет в городе. Его местопребывание неизвестно. Руководящему составу и переводчикам по окончании рабочего дня не расходиться. Никаких субботних выездов за город. Быть на месте весь вечер. Всю ночь…
Повесив трубку, он снова погрузился в размышления. Попытался представить себе улицы завтрашнего Берлина: выкрики газетчиков, ликующие толпы людей, здание советского посольства на Унтер-ден-Линден — первая плененная советская территория…
Около трех часов утра в советском посольстве раздался телефонный звонок. Сухо и коротко чиновник министерства иностранных дел просил известить посла, что господин Риббентроп просит его срочно прибыть к нему.
…А Риббентроп в это время в своем служебном кабинете уже много раз прорепетировал все то, чему предстояло произойти в назначенный час. Садился за стол, величественный и мрачный. Медленно, опираясь обеими руками о полированную поверхность, вставал, воображая, как советский посол входит в широко раскрывшуюся перед ним дверь. Надменно, не подавая руки, кивал, предлагая послу сесть, и сам первым опускался в кресло. Снова и снова повторял слова, которые предстоит выслушать послу. И наконец, опять вставал, чтобы уже по всей форме вручить советскому представителю официальный меморандум — копию того документа, который в то же самое время Шулленбург передаст Молотову в Москве.
Итак, казалось, все было продумано и отрепетировано заблаговременно, и у Риббентропа не было оснований беспокоиться за ход предстоящей церемонии. Та роль, к которой он готовился со вчерашнего дня, — нет, все последние годы! — будет сыграна им блестяще. И тем не менее, когда стрелки больших стоячих часов стали приближаться к трем, Риббентроп вновь ощутил то тошнотворное, сосущее чувство, которое называется страхом.
Нет, он боялся не того, что может сбиться, смутиться и церемония будет испорчена. Он думал о другом. Ведь это ему, именно ему, предстоит стать тем человеком, который формально объявит войну России!.. И этого уже никогда не забудет мир. И уже никогда и ни при каких условиях ему, Риббентропу, не удастся отрицать, что этим человеком был именно он…
Все последние месяцы он вожделенно ждал исторического момента. Горячо поддерживал все планы фюрера, касающиеся предстоящей войны с Россией. Да и сейчас, если можно было бы вот здесь, в тишине кабинета, без всяких свидетелей просто нажать кнопку и взорвать ту страну со всеми ее людьми, городами и селами, он, Риббентроп, сделал бы это с огромной радостью, не испытывая никаких чувств, хоть сколько-нибудь напоминающих угрызения совести.
Угрызений совести Риббентроп не испытывал и теперь. Но страх, подсознательное опасение, что когда-нибудь может настать другой час и придется держать ответ, овладевали им все больше и больше.
Пройдут годы, и переводчик Шмидт, наблюдавший за Риббентропом в последние минуты, предшествующие появлению советского посла, напишет, что никогда не видел своего шефа столь взволнованным, бегающим взад и вперед по огромному кабинету, точно попавший в клетку зверь…
Даже отдаленно не догадывающийся о причине ночного вызова, уверенный, что поводом явились его собственные настойчивые просьбы, советский посол появился в кабинете Риббентропа ровно в три тридцать.
Здороваясь, он протянул руку вставшему из-за стола министру. Этой возможности Риббентроп не предусмотрел и сделал несколько нерешительных, нервных движений, то чуть приподнимая, то опуская руку, прежде чем решился обменяться с послом коротким рукопожатием. Затем он величественно кивнул, приглашая посла сесть, и сам первым опустился в свое кресло. И хотя Риббентроп много раз прорепетировал все, что должно было сейчас произойти, волнение его было так велико, что в первые секунды он не мог выговорить ни слова.
Посол истолковал молчание Риббентропа по-своему. Он решил, что министр просто ждет, чтобы ему изложили то дело, ради которого с ним так настойчиво добивались встречи, и начал говорить первым.
Он заявил, что имеет ряд вопросов, нуждающихся в немедленном разъяснении, и что Советское правительство настаивает, чтобы…
Но в этот момент Риббентроп прервал посла. Громко, даже визгливо, точно желая заглушить свой внутренний голос, он сказал, что все, о чем собирается говорить посол, теперь не имеет никакого значения. Речь сейчас пойдет совсем о другом… И, суматошно передвигая лежащие на столе предметы, он обрушил на посла поток слов…
Он кричал ему, оцепеневшему от неожиданности и недоумения, что Германия проникла в тайные замыслы коварного Советского Союза, что фюреру из достоверных источников стало известно о готовящемся нападении России на Германию и он был вынужден принять действенные контрмеры… Затем, задохнувшись, Риббентроп сделал паузу и торжественно объявил: немецкие войска атаковали границу Советского Союза…
Самого по себе факта объявления войны без повода, без какого-либо предупреждения было бы достаточно, чтобы ошеломить посла.
Но содержащаяся в словах Риббентропа наглая, возмутительная ложь о «тайных замыслах» и «контрмерах», ложь, которой не потрудились придать хотя бы отдаленное правдоподобие, поразила его не в меньшей степени.
Риббентроп наконец умолк, встал и, взяв со стола заранее отпечатанный меморандум, театральным жестом вручил его послу.
Посол тоже встал, медленно сложил бумагу вчетверо и, не читая, опустил ее в карман пиджака.
Несколько секунд длилось молчание. Слышно было, как тяжело дышал Риббентроп. На кончике носа его висела крупная капля пота.
Наконец овладев собой, посол холодно и внешне спокойно высказал сожаление по поводу событий, ответственность за которые целиком и полностью ложится на Германию. «Какая наглая агрессия! Вы еще пожалеете об этом…» — сказал посол. Свои последние слова он произнес, глядя прямо в глаза Риббентропу. Затем, едва кивнув, повернулся и медленно направился к двери.
Но именно эти последние слова посла снова вызвали в Риббентропе прилив того знакомого чувства, с которым он так долго и тщетно боролся. Он нервно передернул плечами, совсем как Гитлер. Неожиданно для переводчика он вышел, почти выбежал из-за стола, догнал посла на полпути к двери и пошел рядом с ним, время от времени касаясь рукой рукава его пиджака. Он, видимо, хотел что-то сказать, но не находил слов.
Так они дошли до двери — посол и то отстававший, то обгонявший его Риббентроп.
И вдруг уже у самой двери Риббентроп снова придержал посла за рукав и едва внятно, сбивчивой скороговоркой сказал:
— Сообщите туда… в Москву… Я… не хотел этого… я… уговаривал фюрера. Но…
Последние слова он произнес в пустое пространство, потому что посол, не оборачиваясь и не замедляя шага, уже вышел из кабинета в сопровождении своего переводчика.
Риббентроп растерянно потоптался у порога, повернулся и направился обратно к своему столу. По дороге он взглянул на часы. Было без двадцати минут четыре. Уже час и сорок минут прошло с начала войны, и не было той силы в мире, которая могла бы ее остановить.
…Риббентроп взглянул на все еще безмолвно стоящего у стены Шмидта, усмехнулся и сказал:
— Жребий брошен!
Он ждал, что переводчик что-то скажет в ответ, но тот молчал.
— Передайте, чтобы через десять минут у меня собрался руководящий состав министерства, — раздраженно приказал Риббентроп и, когда Шмидт, поклонившись, направился к двери, крикнул ему вдогонку: — Нет, через двадцать минут!
…Ему нужны были эти двадцать минут, чтобы прийти в себя, успокоиться. Так убийца, вонзив нож в спину своей жертвы, смятенно ищет тихое, укромное место, где он мог бы перевести дыхание, смыть кровь с рук, убедиться, что ему ничто не грозит.
Риббентроп открыл один из ящиков стола, вынул небольшое овальное, оправленное в серебро зеркало. Он всегда имел под рукой это зеркало, чтобы в необходимый момент убедиться, что находится в полной форме. Риббентроп был груб, напорист и в то же время кокетлив, считая себя одним из самых красивых мужчин Германии. Полки в его ванной комнате были уставлены флаконами духов и одеколона, банками с различными кремами. Он постоянно следил, чтобы пробор, разделяющий его гладко прилизанные, набриолиненные волосы, всегда оставался безукоризненным, а кожа на лице — чистой и нежной.
На этот раз, посмотрев в зеркало, Риббентроп увидел, что лицо его покрыто каплями пота и взмокшие волосы слиплись на лбу. Он поспешно сунул зеркало обратно в ящик. Прошел в примыкающую к его кабинету комнату отдыха и стал поспешно заниматься приведением себя в порядок.
Когда Риббентроп снова появился в кабинете, до назначенного совещания оставалось еще десять минут.
Он потушил электрический свет и отдернул шторы. За окном было уже утро. Открыл окно. Несколько мгновений пристально вглядывался в пустынную улицу. «Ну конечно, — подумал он, — люди еще ничего не знают. До объявления по радио и до выхода утренних газет осталось два часа…»
Дневной свет успокоил Риббентропа. Утро начиналось тихим, безоблачным, солнечным. Щемящее чувство страха стало проходить. Он перешел к другому окну, выходящему в парк. Это был исторический парк, как, впрочем, и само здание на Вильгельмштрассе. Когда-то по этому парку прогуливался князь Бисмарк, обдумывая будущее Германии. Этот человек рассматривал германо-русский союз как огромное достижение своей внешней политики… Риббентроп вспомнил, как почти два года назад, информируя в этом же кабинете своих ближайших сотрудников о только что заключенном германо-советском пакте, сослался на Бисмарка. Тогда он, Риббентроп, стоял у этого же окна и, широким жестом протягивая руку в сад, сказал: «Если бы покойный хозяин этого парка мог бы нас сейчас слышать, то его первыми словами были бы слова одобрения». В той своей речи он вообще не раз ссылался на Бисмарка… «Глупости!» — мысленно оборвал себя Риббентроп и отошел от окна. «Сейчас не девятнадцатый век. Большевистская Россия не имеет ничего общего с той, царской. А фюрер выше Бисмарка. Выше, выше!»
Ему доставляло удовольствие повторять про себя эти слова. И не только потому, что они успокаивали его, укрепляли уверенность в успехе начавшейся кампании. Была и другая причина. Каждый раз, когда Риббентроп вызывал в своем воображении образ Бисмарка, он испытывал смешанное чувство восхищения и неприязни. Он был горд оттого, что руководит внешней политикой Германии, которая некогда являлась прерогативой самого «железного канцлера». И в то же время Риббентроп сознавал, что этот надменный и властный аристократ, высокомерный сноб, не пустил бы его, Риббентропа, человека без рода и племени, даже на порог своего кабинета.
…Шли минуты, и в его настроении происходил решительный перелом. Нет, у него не было причин волноваться. Немецкая армия непобедима. А победителей не судят. Судят они…
И опять-таки, подобно убийце, который в первые секунды после совершенного преступления дрожит от страха при мысли, что его могли заметить, а потом, убедившись, что находится в безопасности, обретает спокойствие, Риббентроп наконец полностью овладел собой.
И когда вызванные им чиновники стали входить в кабинет, они увидели прежнего, хорошо знакомого им Риббентропа, вылощенного, самоуверенного, высокомерного…
Медленно, торжественно он сообщил собравшимся о начале войны с Россией. Потом, понизив голос, таинственно добавил, что фюрер получил информацию о том, что Сталин прилагал огромные усилия для укрепления Красной Армии и роста ее могущества, чтобы в подходящий момент напасть на Германию. Но фюрер разгадал и сорвал намерения большевиков. Он не мог допустить, чтобы благополучие Германии висело на волоске. Он ударил первым. Теперь наш тыл не будет находиться в зависимости от благорасположения Сталина. Наше будущее в наших руках. Хайль Гитлер!
Он милостиво разрешил задавать вопросы. Его спросили: какие имеются прогнозы относительно длительности войны? Риббентроп ответил коротко и определенно: максимум восемь недель. Не больше? Ни в коем случае. Так сказал фюрер! Значит, все же война на два фронта? Чепуха! В течение двух месяцев мы сможем, если это необходимо, воевать и на два фронта. Значит, полная перемена нашей внешней политики?..
Этот последний вопрос задал некто Рихтер. Один из старейших чиновников министерства. Один из очень немногих оставшихся на службе после снятия Нейрата и последовавшей за этим чистки личного состава. Тогда Рихтера пощадили. Не из милосердия. Просто этот старикашка, прослуживший в министерстве без малого сорок лет, считался живой энциклопедией внешней политики Германии. Его память хранила факты и события, которые нельзя было восстановить ни по каким архивным документам. Он считался полезным.
Но сейчас, услышав вопрос Рихтера, Риббентроп взглянул на него с нескрываемой злобой. Несомненно, машинная память этого старикашки слово в слово зафиксировала то, что сказал Риббентроп тогда, в августе тридцать девятого, по случаю заключения германо-советского пакта. Вот они, эти слова: «Наш договор с Россией дает возможность не беспокоиться за тыл Германии и ликвидирует опасность войны на два фронта, которая однажды уже привела нашу страну к катастрофе. Я рассматриваю заключенный союз как величайшее достижение моей внешней политики…»
Да, именно так заявил Риббентроп два года назад… Что же хочет сказать этот нейратовский холуй, чей рамолический мозг опутан тенетами старомодной либеральной дипломатии? Уж не то ли, что по существующим международным традициям ему, Риббентропу, в создавшейся ситуации необходимо подать в отставку?
Он ответил на вопрос Рихтера коротко, но злобно: будущее Германии в руках фюрера. С теми, кто в этом сомневается, мы разделаемся железным кулаком.
Это было все. Риббентроп закрыл совещание. Когда все разошлись, вызвал начальника личного состава министерства и сказал ему, что в условиях новой решающей войны должна проявляться максимальная бдительность. Все, кто вызывает малейшее сомнение в своей лояльности фюреру и великой Германии, должны быть немедленно изгнаны. Например, этот Рихтер… Нет, нет, никакой пенсии. Германия не может позволить, чтобы ее деньги транжирились по пустякам, в то время как каждая марка необходима для ведения войны. Это было бы равносильно измене…
В начале девятого Риббентроп покинул министерство. Приказал шоферу медленно проехать по улицам Берлина. Ведь прошло уже более двух часов с тех пор, как радио объявило немецкому народу о величайшем событии в истории Германии…
Хотя до него и доносились выкрики продавцов утренних газет: «Война с Россией!», «Фюрер сделал решительный шаг!» — однако он не заметил на берлинских улицах ни оживления, ни ликования. Скорее наоборот — ощущалась атмосфера какой-то тишины и подавленности. Люди шли понуро склонив головы. Риббентроп опустил стекло, придвинулся к краю сиденья, так, чтобы его могли увидеть и узнать прохожие. Стоящие на перекрестках штурмовики приветствовали Риббентропа быстрыми взмахами рук. На Кудам нетвердо шагающая, ярко накрашенная немолодая женщина, должно быть подвыпившая проститутка, не то отдавая нацистский салют, не то посылая воздушный поцелуй, громко, но хрипло крикнула: «Хайль Гитлер!» Однако прохожие — рабочие и служащие, идущие на заводы в этот ранний час, — казалось, не обращали никакого внимания ни на огромную черную машину Риббентропа, ни на него самого.
Он вспомнил августовский день 1939 года, когда радио объявило о заключении германо-советского пакта. Из сводок гестапо, основанных на донесениях осведомителей, можно было заключить, что народ вздохнул с облегчением. Да и в последующем в этих сводках нередко приводились высказывания, сводившиеся, по существу, к одной мысли: «Фюрер прав, заключив договор с Москвой. Да и зачем нам воевать с Советами? Не лучше ли получать от них по договору необходимое продовольствие в обмен на станки и машины? Может быть, теперь жизнь станет полегче…»
«Ничего, — мысленно произнес Риббентроп, — скоро все изменится! Они быстро возликуют, наши немцы, как только услышат первые победные сводки с Восточного фронта, как только поезда и автомашины, груженные русским маслом и свиными окороками, устремятся в Германию…»
Он приказал шоферу проехать по Унтер-ден-Линден. Поднял стекло в кабине и отодвинулся на середину сиденья, когда машина стала приближаться к зданию советского посольства. Неожиданно сжал кулаки. Он увидел флаг, развевающийся над домом посольства, — огромное красное полотнище с изображением серпа и молота.
«Какая наглость! — пробормотал Риббентроп. — Какая самоуверенность! Это вызов! В такой момент…» С чувством злорадного удовлетворения он заметил, что окна в посольстве наглухо зашторены, а само здание оцеплено полицией. Несколько эсэсовцев стояли у дома напротив, прислонив к стене свои мотоциклы… «Жалко, что этой картины не может увидеть фюрер, — подумал Риббентроп. — Советский Союз в миниатюре, окруженный вооруженными немцами. Символ…»
Да, Гитлер не мог увидеть этой картины, хотя она, несомненно, порадовала бы его.
В это время он находился далеко от Берлина. Вообще в последнее время как в столице, так и в своем любимом Бергхофе Гитлер бывал лишь наездами и на короткое время. Во время нападения на Польшу его штаб-квартира находилась в специальном поезде, стоявшем близ Коголина. Несколько позже он переехал в отель в Сопоте.
В начале западной кампании он перенес свою ставку в бункер близ Бад Наухейма. А позже основал ее в Восточной Пруссии, в лесу, недалеко от Растенбурга.
Эту свою ставку Гитлер назвал «Логовом волка»… Волк был вообще тем зверем, которому наиболее симпатизировал фюрер. Он являлся для него любимым поэтическим образом. Его овчарку Блонди было трудно отличить от волка. Иногда в минуты мистических размышлений Гитлер и себя представлял в образе волка — сильного, хищного, коварного, всегда голодного, жаждущего добычи зверя, обитателя мрачных лесов…
…В то время как Риббентроп, точно попавшийся в клетку зверь, метался по своему министерскому кабинету, Гитлер уже отдал все необходимые приказания относительно предстоящего через несколько часов наступления по всей германо-советской границе. Он только что закончил последние переговоры с генералами, стоящими во главе основных армейских групп «Север», «Центр» и «Юг», и теперь сидел в своем «Логове», со всех сторон прикрытом дремучим лесом, диктовал письмо Муссолини.
Это было для Гитлера нелегким делом. Профессиональный обманщик, отличавшийся от обыкновенных обманщиков главным образом тем, что ложь его всегда была «колоссальна», он не доверял полностью никому, в том числе и Муссолини.
Поэтому Гитлер до последнего момента скрывал от своего главного союзника дату нападения на Советский Союз и лишь двадцать первого июня, в одиннадцатом часу вечера, начал диктовать послание итальянскому дуче, которого публично не раз называл своим учителем и верным другом.
Это был любопытный документ, раскрывающий одну из сторон характера Гитлера. С его страниц вставал не просто лжец, но лжец вдохновенный. Казалось бы, какой смысл Гитлеру обманывать Муссолини, человека, отлично знавшего истинные намерения фюрера и все его побудительные мотивы? Итальянский диктатор был не менее кровожаден и властолюбив, чем диктатор немецкий. Просто возможности дуче были более ограниченны, чем возможности фюрера. Между ними иногда всплывали некоторые противоречия, неизбежные среди хищников. Однако основные планы Гитлера — а нападение на Советский Союз, разумеется, входило в эти планы — Муссолини знал и одобрял.
И тем не менее Гитлер, убежденный, что сумеет и на этот раз обмануть мир относительно своих истинных намерений, не сделал исключения и для Муссолини, хотя в этом не было никакой нужды. Может быть, он все-таки боялся суда истории и ныне пытался обмануть не только современников, но и потомков?..
Гитлер ходил взад и вперед по обширному кабинету своего подземного штаба и диктовал:
— «Дуче! Я пишу Вам это письмо в момент, когда месяцы мучительных размышлений и нервного напряжения закончились одним из самых великих решений, которые я когда-либо принимал в своей жизни…»
Он пространно и напыщенно излагал причины, заставившие его принять это решение. О нет, не жестокость, не жажда мирового владычества руководила им, но неумолимая логика событий. Теперь, когда Франция повержена, а Англия находится при последнем издыхании, все ее сопротивление, все надежды связаны с Россией, на помощь которой она тайно рассчитывает. Покорение России автоматически означает падение Англии. Пока существует Россия, Англия будет сопротивляться… Англичане всегда хотели, чтобы война началась именно там, на Востоке, продолжал диктовать Гитлер, но раньше это было бы в их интересах. Теперь эта война будет означать для них гибель…
Он жаловался Муссолини, что до сих пор никогда не имел возможности собрать все свои силы для удара по Англии, потому что должен был держать основную часть наземных войск и воздушного флота на Востоке. Но теперь, покончив с Россией…
Затем Гитлер стал излагать свои планы, касающиеся скорого поражения России; позицию в отношении Франции, взгляды относительно дальнейшей судьбы Северной Африки, Испании, Египта… Он сделал паузу, обдумывая внезапно пришедшую ему в голову мысль. Она была связана с возможной реакцией Муссолини на это письмо. Потом поспешно продиктовал:
— «Возвращаясь к вопросу о войне с Россией, хочу сказать, что эту кампанию мы берем на себя, и Вам нет необходимости посылать на наш Восточный фронт итальянские войска…»
Снова сделал паузу. Представил себе Муссолини, читающего письмо. Вряд ли ему понравятся эти последние строки. Что ж, каждому свое. Русский пирог Германия будет есть сама. Что же касается дуче…
— «…что же касается Италии, — снова возобновил диктовку Гитлер, — то она могла бы оказать нам серьезную помощь, усилив свои войска в Северной Африке и сделав необходимые приготовления к походу во Францию, если Виши не будет соблюдать договора или там возникнут какие-либо иные беспорядки…»
Он усмехнулся и подумал, что это будет неплохой приманкой для жаждущего новых территорий дуче.
Он подписал перепечатанное письмо — оно заканчивалось словами: «С сердечным и боевым приветом» — и приказал отправить его на самолете в Рим.
В половине второго ночи, то есть за полчаса до нападения Германии на СССР, немецкий посол в Италии фон Бисмарк поднял с постели министра иностранных дел Чиано с требованием немедленно вручить послание Гитлера находящемуся на курорте Муссолини.
Когда Чиано разбудил дуче междугородным телефонным звонком, сказав, что имеется послание Гитлера, тот раздраженно пробормотал, что даже своих слуг не будят среди ночи…
Однако Муссолини мигом забыл о сне, как только узнал от Чиано, о чем идет речь. И следующей его фразой был приказ немедленно подготовить декларацию о том, что Италия находится в состоянии войны с Россией…
Это было в те самые минуты, когда немецкая артиллерия уже открыла огонь по советской границе, а самолеты Люфтваффе устремились с полной бомбовой нагрузкой к советским городам…
Миллионы людей в Германии и во всем мире, узнав о немецком нападении на Советский Союз, а затем слушая и читая победные сводки о продвижении танков Гудериана на восток, были уверены, что первой и главной целью Гитлера является Москва.
Но это было верно лишь отчасти. Потому что, хотя захват Москвы и входил в первоочередной план Гитлера, его ближайшей целью был Ленинград.
Падению этого города Гитлер придавал огромное стратегическое и политическое значение. Ведь Ленинград был вторым по величине городом Советского Союза, крупнейшим железнодорожным узлом и важной военно-морской базой. Захватив Ленинград, Гитлер лишил бы Советский Союз его важных морских баз. В этом случае немецкие корабли и подводные лодки не только стали бы хозяевами Балтики, но и обеспечили бы надежные морские коммуникации со своими войсками на всем северо-западном стратегическом направлении. Наконец, падение Ленинграда означало бы для немецких войск соединение с финскими войсками.
Именно поэтому в приказе № 21 (вариант «Барбаросса») и в «Директиве по сосредоточению войск» (план «Барбаросса») овладение Ленинградом объявлялось «неотложной задачей». Ее предполагалось осуществить в максимально короткий срок путем мощного удара группы войск «Север» и наступления финских войск восточнее Ладожского озера.
Но было и другое, не упоминавшееся в документах, даже в сверхсекретных, и тем не менее нечто такое, что придавало задаче захвата Ленинграда особое, далеко выходящее за пределы чисто военных замыслов значение.
Этим «другим» была фанатическая ненависть Гитлера к городу на Неве.
Для такой ненависти у него было много причин. В самом факте возникновения Петербурга, этих ворот славянской России в Европу, Гитлер видел нечто кощунственно-противоестественное.
Ленинград был центром всех антиавторитарных восстаний. В его домах, на его улицах родились, выросли и сформировались как идеологи люди, с чьими именами связывались ненавистные Гитлеру идеи просветительства, демократии и коммунизма в России, Именно там родилась советская власть.
А то, что за все время существования Петербурга — Петрограда — Ленинграда на его территорию не ступала нога ни одного вражеского солдата, лишь разжигало военные вожделения Гитлера и придавало идее первоочередного захвата этого города еще и характер символический.
Из всех завоевателей прошлого Гитлер выделял собственную персону не только потому, что ему вообще было свойственно отдавать себе предпочтение при любом подобном сопоставлении.
Он видел свою историческую исключительность в том, что поставил целью не только завоевание стран и народов, но сокрушение целой идеологии, владеющей умами миллионов людей. И слово «Петербург» стало для него одним из синонимов этой идеологии.
Этот родившийся на таинственных, непроходимых болотах, точно плавающий в белых ночах город вызывал в Гитлере и страх и ненависть.
И он хотел уничтожить вторую советскую столицу еще в первые же недели войны. Не просто захватить, но уничтожить, стереть с географической карты, вернуть земле, на которой этот город расположен, ее первозданный вид, превратить в непроходимые болота, над которыми будут клубиться ядовитые испарения…