Глава XII
На хутор давно опустилась ночь. В хатах светились огни, а по улице и на бригадном дворе маячил» во тьме фонари. Сергей стоял у калитки дома Лукерьи Ильинишны, подняв воротник шинели и опершись плечом о столб.
Остуженный заморозками ветер тревожно шумел в голых деревьях. С конца улицы доносились людской говор, смачная мужская ругань, стук колес, крики на лошадей. Сергей вслушивался в этот то нарастающий, то утихающий шум, видел мелькавшие огни, а сам думал о том, кем бы можно было заменить Нарыжного, и ему казалось, что самой подходящей кандидатурой была Лукерья Ильинишна Коломейцева.
— И чего вы стоите на холоде? — К Сергею подошла, кутаясь в шаль, Лена.
— Любуюсь вашим хутором.
— Да чего ж тут хорошего? — Лена подступила к Сергею так близко, что он в темноте увидел ее ласковые глаза. — Сергей Тимофеевич, идите в хату. Чай давно вскипел, а яичница совсем остыла.
— Пусть остывает. Я вашу матушку подожду.
— Не дождетесь! Куда там! Теперь они то зерно и до утра не соберут.
— Ну, хорошо, я скоро приду… Идите, а то вам холодно.
Лена не уходила. Видимо, ее и злило и обижало то, что Сергей был совершенно равнодушен и к ней и к ее просьбе. Кутаясь в шаль, она сказала:
— Сергей Тимофеевич, найдите мне работу.
— А что же вы умеете делать?
— Что-нибудь… каким-либо секретарем у вас в исполкоме.
— У нас такой должности нету.
— Но я же тут умру со скуки.
— Хотите, я помогу вам избавиться от скуки? Поезжайте на курсы электриков… будете большим специалистом.
— Какая ж у меня будет работа?
— Хозяйкой электричества в колхозе… Станцию строим большую, впереди столько дела! Так что скучать не придется…
— Хорошо, я подумаю.
Лена схватила Сергея за руку, а потом рассмеялась и убежала. На пороге остановилась и крикнула:
— Идите же, Сергей Тимофеевич, а то чай остынет!
Сергей промолчал. По улице, недалеко от него, подпрыгивая в темноте на камнях, гремели колеса. Лошадей не было видно. На бричке стояли, точно обнявшись, две фигуры. Дрожащий свет фонаря освещал мелькавшие спицы заднего колеса. Бричка подкатила ко двору и остановилась у калитки. На землю спрыгнула Лукерья Ильинишна, высоко подняв фонарь и осветив им лицо Сергея.
— И ты не спишь? — удивилась она. — А ужинал? Я же наказывала Лене, чтобы она тебя накормила.
— Поесть еще успею, — сказал Сергей. — Смотрю, как вы стараетесь.
— Стараются, да не все. — Лукерья Ильинишна взмахнула фонарем. — Ты думаешь, что члены правления собирают хлеб? Эге! Они только мастера его прятать! Нарыжный подседлал коня и куда-то ускакал, наверно в район. Евдокию Ивановну с перепугу лихорадка бьет. От нее мы свезли семь мешков… Только один дед Горшков не спрятался. Злится, матершинничает, а старается. Он с бригадиром поехал в тот конец, а мы с Глашей — по этой стороне.
— Мой муженек, — отозвалась Глаша, стоя на возу, — тоже совсем духом упал. Где-то успел выпить. Пришел домой пьяный, лег в кровать, стонет, вздыхает. Потом встал — не лежится. А вот и он плетется! Эй, Петро, садись, подвезем до дому!
— А ну вас всех к чертовой матери! — зло прохрипел Петро, подходя к Сергею.
— Оставь его, Глаша, — человеку, можно сказать, не до шуток. — Лукерья Ильинишна пошла во двор. — Пойдем, вынесем мешки, да и поедем дальше.
Сергей помог женщинам уложить на бричку мешки. Бричка снова загремела по хутору, и снова замелькали спицы заднего колеса, освещенные фонарем. Петр Несмашный стоял у плетня, тяжело навалившись на него спиной.
— Что ж нам теперь будет? — угрюмо спросил он.
— А как ты думаешь?
— Почем я знаю! От этих думок у меня уже голова трещит.
— Ты, я вижу, воевал?
— Неудачно… А при чем тут война?
Сергей угостил Петра папиросой.
— Ты спрашиваешь, при чем тут война? — Он зажег спичку, прикурил сам и дал прикурить Петру. — Не знаю, как тебя, а меня война многому научила. Да и на тебе она свою метку оставила. И, как я думаю, на войне ты вел себя куда лучше, чем в колхозе. Руки лишился — значит, отважно сражался. Так почему ж ты в колхозе пошел за Нарыжным? Зачем воровал хлеб у государства?
— Я не воровал! — крикнул Петро. — Понимаешь, не воровал!
— Не прямо воровал, так прятал, занимался жульничеством, — а это и есть преступление.
— Ты меня вором не обзывай. За всю жизнь я чужого гвоздя не взял и не возьму. — Петро ударил себя в грудь кулаком. — Ты в душу мне загляни, ежели ты грамотнее меня!
— Я твою душу и так хорошо вижу.
— Нет, не видишь. — Петро схватил Сергея за руку. — Давай сядем… Никому я не хотел говорить об этом, а тебе расскажу… Ты только меня извини, я малость выпил… Сердце болит, не мог… Да, тебе хорошо так говорить… Сегодня я в правлении смотрел на тебя, и мне так стало обидно на себя. Ведь мы с тобой, наверно, одногодки. А почему ж мы такие разные? Скажи, отчего не одинаковые?
— Ты какого года рождения? — спросил Сергей, опираясь спиной о потрескивающий плетень.
— Двадцатого.
— А я на год моложе.
— Видишь, почти что ровесники… Стыдно мне об этом даже подумать… Ведь это ж что ж такое получается? В двадцатом году я появился на свет, какая была жизнь до революции — не знаю, единоличником никогда не был, состоял в комсомоле… правда, неудачно. Когда была коллективизация — мальцом бегал. И вырос я в колхозе, другой жизни не знаю и знать не хочу, а вот что-то сидит у меня внутри, сосет оно меня, дорогой товарищ, как пиявка… Имеется у меня свой огородишко, корова, кабанчик, и ко всему этому есть у меня тяга, скажу, какая-то любовь, сердце радуется, ежели корова отелится или свою картошку копаешь и носишь ее мешками в погреб… Я, конечно, и колхоз уважаю, членом правления меня избрали, — значит, люди наши видят, что мне можно доверить…
— Ошиблись ваши люди, — сказал Сергей.
— Да ты погоди, я и сам знаю, что ошиблись… Но вот ты скажи: почему я не могу заступиться за колхоз, когда это требуется? Вижу, что многое делается не на пользу колхоза, а открыто сказать не могу… Или я еще молодой? Так нет же, моя жена Глаша моложе меня, а характер у нее совсем другой. Ежели Глаша видит, что делается не по ее, так она ни за что не смолчит. В прошлом году, помню, Нарыжный подсунул звену несеменное зерно, — так она этого Нарыжного, веришь, чуть зубами не загрызла. Злая изделалась, просто и подойти к ней страшно. А Нарыжный возьми и скажи ей, так, в шутку, что не себе сеешь, чего взбесилась?.. Так она к нему, — да за грудки! Было дело, смеху на весь хутор… Или узнает Глаша, что правление взяло не ту линию, — тогда ее уже не удержишь, куда угодно пойдет… А вот я не могу. Ведь я тоже знал, что план хлебозаготовок мы не выполнили, а в семенном зерне спрятали сто двадцать центнеров. Нарыжный поехал к Хохлакову, расплакался и сказал, что нечем выполнять хлебопоставки… Знал я об этом, а смолчал. А почему?.. Ходил я по хутору и о том зерне думал. Подойду к амбарам, погляжу-погляжу: нет, думаю, надо ехать в район и все рассказать. Думал, пойду прямо к Кондратьеву и скажу: так, мол, и так, Петро Несмашный, безрукий инвалид Отечественной войны, душой болеет… Думал, а не пошел и не рассказал… А почему? Раздвоился я на две половины. Одна половина тянет в хорошую сторону, будем говорить — за колхоз, а другая — против. Одна половина говорит: «Не жадничай, Петро, не прячь зерно, не иди на поводу у Нарыжного», а другая норовит свое: «Останется в колхозе хлеб — твой будет, колхозу на пользу…» Вот как рассуждал. И помнится, на том заседании, где мы решили развезти по дворам зерно, тоже я раздвоился. Нарыжный, хитрый чертяка, глазами завсегда играет, говорит: «Государство у нас большое, в государстве хлеба много, и если у него не хватит, то мы в любой момент отдадим даже последнее. А вот ежели, говорит, у нас не хватит хлеба к весне, то нам просить у государства совестно. Какие ж мы после этого хлеборобы!» Подумал я: правильно. А Нарыжный и говорит: «Ежели у нас будет лишнее зерно, то мы к весне подготовимся, посеем вовремя, колхоз свой сделаем передовым». Подумал я, подумал: правильно! А потом еще подумал: нет, неправильно! Хотел я не согласиться с Нарыжным, а не смог, духу не хватило.
— Вот в этом-то и беда твоя.
— Пришел я домой, посмотрел на Глашу, и так мне совестно стало! Рассказал я ей все, как у нас дело было, а она мне прямо в глаза: «Дурак ты, хоть и руки на войне лишился… Разве, говорит, так надо о колхозе печалиться?..»
— Молодец у тебя жена! Вот ты ее во всем и слушай.
— Да она-то молодец, а вот я кто?
Мимо проехала подвода. По твердому стуку колес можно было догадаться, что она была доверху нагружена зерном. Двое мужчин шли рядом с подводой и негромко разговаривали.
— Допрыгался наш Евсей! — сказал один. — Теперь ему суда не миновать.
— Так ему, шкуре, и надо, — ответил сиплый бас.
Подвода отъехала далеко, и голоса извозчиков стихли. В темноте гремели другие подводы — двигались они к бригадному двору, стоявшему на краю хутора.
Ко двору снова подъехали на нагруженной подводе Глаша и Лукерья Ильинишна.
— А вы все сидите? — спросила Лукерья Ильинишна, подходя с фонарем к плетню. — Сергей Тимофеевич, как же нам теперь быть?
— А что такое?
— Да то, что Нарыжный куда-то сбежал, а мы остались без всякой власти. Зерно собрали, его надо отвозить на элеватор, а как же так? Надо акты составить, а председателя нет, и я прямо и не знаю.
Сергей встал, застегнул на все пуговицы шинель.
— Я думаю, что акты мы можем составить и сами. А председателя надо избрать нового. — Он поднес руку к фонарю, посмотрел на часы. — Еще рано. Созывайте колхозников в школу, одну ночь не поспим, так зато все разом сделаем. Правильно, Лукерья Ильинишна?
— Да ночь-то еще большая, — сказала Лукерья Ильинишна, а Сергей, любуясь ее крепкой фигурой, подумал:
«Вот мы тебя и изберем председателем — лучшего и желать не надо…»
— Петро, а ты уже пришел в себя? — насмешливо спросила Глаша. — Иди на конюшню, седлай жеребца — и гайда по хутору. Созывай всех на собрание.