10
С наступлением весны Захар уходил плотничать по окрестным селам; еще задолго до этого он принимался готовиться, точил топор, приводил в порядок рубанки, стамески, долото, разводил пилу; Ефросинья замечала, что, хватаясь за дело, он словно старался скрыться сам от себя. Где-то глубоко в душе Ефросинья, понимала его и лишь не могла объяснить словами это его неровное и тревожное состояние, наступавшее почему-то именно перед весной, словно в нем просыпались, оживали и начинали погромыхивать громы давно проскочившей молодости; и самое Ефросинью в такие дни охватывало нечто тревожное, гаревое; она все так же продолжала кормить всю семью, варить, прибирать в доме, но порой, задумавшись, обо всем забыв, спохватывалась не сразу, растерянно оглядывалась, вроде бы пытаясь определить, как это она попала в непонятную, незнакомую обстановку.
Уже в первых числах марта, когда в природе в солнечные часы появлялся совсем особый, густой блеск и снег в нолях уплотнялся, Захар стал все чаще выходить во двор покурить, побыть в одиночестве, в эти моменты он не любил, чтобы ему мешали, и, если это случалось, вздыхал, горбился. Сам он не чувствовал себя старым или слабым, в нем лишь крепло чувство какого-то усиливающегося душевного одиночества, и ему все казалось, что от него что-то важное скрывают, не хотят говорить, а он больше всего боялся такого к себе отношения, словно к чужому, случайному человеку.
Вот и на этот раз за завтраком Егор подробно рассказал о том, что ему было нужно сделать за день, надеясь услышать тот или иной ответ, но Захар промолчал, затем, набросив на плечи полушубок, вышел на крыльцо покурить. Он сел на скамью, но тут же выскочили внуки, зашумели, и младший закричал:
— Дед, дед, скажи ему, он у меня ножик забрал! Скажи ему, пусть отдаст!
— Какой ножик? — спросил Захар и потребовал: — А ну, покажь!
Старший мгновенно рванулся в сторону и исчез за углом, через минуту тут же вывернулся назад, осуждающе прищурился на орущего во все горло брата и независимо сказал:
— Да не брал я твой ножик, на, обыщи, обыщи! — Он вывернул карманы штанов.
— Видишь?.
— Ты схоронил…
— Ничего я не хоронил, по своему делу за угол бегал…
Захар, невольно расхохотавшись, подхватил младшего внука на руки, подбросил вверх. Слезы у того вмиг высохли, и он с восторгом завизжал.
— Дед, не урони! Не урони! Ух!
— Не уроню, не бойся, — пообещал Захар, поставил Толика на землю, уже начинавшую браться проплешинами; мимо прошел Кешка Алдонин, сдержанно, не говоря ни слова, кивнул, и Захар опять сгорбился, задумался, а через несколько дней уже шагал по темным, еще более затвердевшим к весне дорогам с мешком за плечами, с топором за поясом; дальние родственники по материнской линии попросили его прийти помочь переложить дом, и он тотчас же и собрался, и хотя теперь можно было добраться до нужного места и автобусом, он пошел пешком, окольными, тихими дорогами, и вышел рано, на зорьке, рассчитывая к вечеру, к темноте быть на месте. Он прошел мимо Соловьиного лога; разводья оврагов продвинулись от него далеко в поле, но все они сейчас были охвачены густо и дружно подраставшим лесом, только в одном месте в половодье вода опять поработала, и Захару пришлось делать большой крюк, потому что один из размывов пересек дорогу. Захар остановился на какой-то возвышенности, откуда далеко были видны окрестные поля, склоны Соловьиного лога; талые воды еще полностью не хлынули, привольно затопляя лог; верхние заусенцы оврагов резко темнели в сдерживающих заслонах тополей, ивняка, ясеня. Захар долго любовался на посадки, припоминая молодость, отыскал взглядом несколько старых ракит, обозначавших место подворья Фомы Куделина. «Не эабыть бы сказать Егору да и председателю, чтобы сами сюда наведались, объехали здесь все кругом. Все-таки много земли зря пропало, сколько лет была бесприглядная…». А ведь еще в самом начале колхозов он подумывал облесить склоны оврагов, закрепить кустарником слабые места, но потом так и не успел, вон как расползлось… Если в тогда народ не поднялся, еще бы на версту кругом землю попортило бы…
Горькая, застарелая боль души как бы остановилась, задержалась где-то у самого сердца; Захар почувствовал ее саднящую тяжесть и натужно шевельнул плечами, затем освободился от заплечного мешка и, осторожно присев на корточки, стал закуривать. От первой же затяжки боль усилилась, и он вынужден был встать, распрямиться. Текли вокруг весенние, в еле уловимой дымке поля, текли смутные голубовато-прозрачные тени, и казалось Захару, что никакой жизни не было, все лишь мелькнуло в какой-то горячечной мгле, мелькнуло, растаяло, и остались одни неясные клочья; на него словно опустилась тьма, черная, блестящая, опустилась и пропала, но он все равно знал, что она была. Знал, что и жизнь была и есть, идет, продолжается, по-прежнему рождаются и растут дети; он попытался, справиться с собою, неуверенно уыбнулся.
«А-а, чепуха какая, — подумал он сердито. — Нашему брату что ни дай, все мало, у мужика в брюхе, говорят, и долото сгниет». Ему вспомнилось свое гостевание с Ефросиньей в позапрошлом году в Москве у Аленки, недавний приезд Николая с женой; он подумал, что вел себя с ними со всеми нехорошо, все присматривался, все казалось, что они стали жить совсем по-барски. Аленкины ребята, так те корову только по картинкам и узнают, а про жито и совсем не слыхали, младший, Петя, прямо и заявил, что всякие деревенские проблемы вообще никого сейчас не интересуют, что в Москве в магазинах всегда все будет и тратить время на бесполезные разговоры нет никакого смысла. От таких неожиданных откровений неоперившегося юнца, он, Захар, вначале даже оторопел, и хотя у него так и чесалась рука дать внуку добрую затрещину, сдержался, но Аленке и Тихону высказал потом все, даже с излишком.
Над Соловьиным логом пронесся табунок диких уток; Захар проводил их взглядом, затушил окурок. Ладно, подумал он, что тут мудрить, прищучит, сами во всем разберутся, и ему стало еще хуже от этого. Мало ли что ему показалось, как им жить, это их дело, а ему…
Он переждал, примерил за плечами мешок и, рассерженно оглядев разводья расползшихся в поля оврагов, невольно еще раз задержавшись взглядом на цветущих, словно облитых мерцающим, бледноватым пламенем ивах, пошел дальше. «Хочешь не хочешь, — подумал он, — а ругаться опять надо. А то в райком сходить, что ж это с землей хулиганят? Вон, через дорогу перескочило, надо латать…».
Часам к десяти он проделал уже добрую треть пути, и в Дубянском, небольшом местечке, правда, за последние годы начавшем разрастаться из-за нового кирпичного завода, зашел в чайную, взял в буфете порцию кильки с ломтиком соленого огурца сбоку и стакан перцовки. Буфетчица, молодящаяся женщина лет пятидесяти, хорошо знавшая его (впрочем, его знали везде в районе), спросила:
— Может, яишенку-то, Захар Тарасыч, а? Яички-то свежие сегодня подбросили, так и светятся.
— Спасибо, Катерина, не надо, — сказал Захар. — Это я так, идти еще порядком, вот, гляди, ноги и повеселее понесут. Хлебца-то дай…
Нарезав хлеба, буфетчица положила его на тарелку, вышла из-за стойки. В чайной никого не было в этот час, и она попросту, по-домашнему подсела к Захару.
— Может, выпьешь со мной, Катерина? — предложил Захар, отмечая про себя уже начинавшую усыхать шею буфетчицы.
— Ну что ты, Захар Тарасыч, — сказала буфетчица. — И раньше-то не пила, а тут сердце хватает, доктора говорят — покой да покой… а… Далеко ли собрался, Захар Тарасыч?
— В Раменку, дом там перебирают, вот и попросила родня помочь.
— Хорошо ныне люди стали жить, — вслух подумала буфетчица. — Все подряд строятся, все под шифер да железо. Первые-то годы после войны вспомнишь…
— А чего их вспоминать-то? — Захар кивнул буфетчице, поднял стакан. — Чего их вспоминать? — переспросил он, рассматривая янтарную жидкость и хмурясь.
— Обидно, — сказала буфетчица. — Надрывались, надрывались… Сейчас вон мужики уже самогонку не хотят, подай им московскую… денежные все стали.
Захар не спеша, без перерыва, опорожнял стакан, задумчиво пожевал кильку. Перцовка, выпитая сразу, словно для того, чтобы притушить какую-то непроходящую горечь внутри, почувствовалась немедленно; приятно отяжелели руки, но голова оставалась ясной; да, думал он, теперь живут хорошо, сытно, заплывают потихоньку салом и от этого недалеко наперед видят. С жирной душой далеко не ушагаешь, она ветра боится. Катерина правильно рассуждает, надрывались, три шкуры с себя драли, а жить вот досталось другим, вот этим, под шифером да железом. Ну и пусть живут, так оно и положено, думал Захар, закуривая.
— Слышь, Захар Тарасыч, — опять заговорила буфетчица, — тут такое дело… По радио только перед тобой-то, Захар Тарасыч, толковали, вроде опять в космос этот полетели…
— Не первый раз, — выдохнул Захар дым из себя. — Человек, он такой, на земле ему теперь стало тесно.
— Летают, летают, — удивилась буфетчица. — Эк, не сидится человеку, страсть! Что-то много говорили, а я как раз яички-то принимать стала…
— Мало ли всякого на свете., — отмахнулся Захар. — Нам-то с тобой это дело, может, и не понять. Отчего он, человек, в такие выси забирается? От страха, что ли? Земля-то вон кругом, делов на ней не оберешься, а их черт там носит. Это знаешь какая деньга-то сгорает? Э-э! Я вот тоже так, подумаю-подумаю, да и махну рукой: где уж понять на старости лет. Ну, спасибо тебе, Катерина, пойду…
Захар расплатился и вышел из Дубянского уже часам к двенадцати; дорога, особенно по высоким местам, окончательно размокла, и идти было трудно; он подумал, что вышел как раз вовремя, еще дня три, и через Ору не успел бы перебраться. Теперь, поди, вот-вот совсем тронется лед, а там жди неделю, пока очистится река и пустят паром; Захар прибавил шагу и к вечеру, часам к шести (погода была по прежнему ясная, и солнце светило, хотя и начинало слегка подмораживать), подошел к цели. На противоположном, высоком берегу в предвечерней синеве неба широко раскинулось большое село. Захар сразу увидел, что река готова тронуться, лед взбух и потрескался, темная, извилистая полоса накатанной за зиму дороги, казалось, выгнулась дугой, было такое чувство, что и сама лента дороги вот-вот зашевелится и поползет. Захар увидел прямо перед собою деревянный щит, почему-то не замеченный раньше. — Проход категорически запрещен! Опасно для жизни! Ледоход! — вслух прочитал Захар и усмехнулся; вначале он в в самом деле подумал вернуться, но тут же какое-то подзуживающее чувство заставило его переменить решение; он еще раз зорко окинул взглядом реку и дорогу по ней, затем сошел на лед, почти сразу же ногами ощутилась стремительная напряженность льда; Захар ясно услышал и какой-то шорох, потрескивание. На том берегу заволновались, забегали несколько коротеньких, усадистых от дальности расстояния человеческих фигурок, но Захар лишь досадливо прищурился и пошел дальше по горбатой ледяной дороге. Нужно было прихватить с собой на всякий случай какую-нибудь жердь, вспомнил он уже ближе к середине, под ногами теперь явственно ощущалось движение, лед вздрагивал, подвигался; стремительная сила прибывавшей ежесекундно воды давила на него изнутри, затейливые трещины уже пересекали ледяной покров в самых различных направлениях, и на глазах, словно молнии, с резким хрустом появлялись новые; Захар, присматриваясь, пошел быстрее, торопливыми, скользящими шагами, стараясь ступать легче, из предосторожности он на ходу снял из-за спины мешок с инструментами; люди на высоком берегу теперь, наблюдая за ним, стояли молча, некоторые сошли и самому льду с жердями и веревками наготове. Приближаясь, Захар посматривал на них и посмеивался, и они неодобрительно ждали, но лишь до тех пор, пока он оказался у самого берега, в безопасном месте; внезапный докатившийся треск и грохот заставили его оглянуться. Метрах в двадцати, стронувшись, уже ползла как-то сразу потемневшей плотной лентой вся середина реки, и приятный холодок отозвался у Захара в спине. Еще бы минута задержки, и пришлось бы ему барахтаться в ледяном крошеве.
— Чего встал столбом? — сердито закричали ему с берега. — Беги, беги!
Не торопясь Захар вышел на берег, опустил заплечный мешок с инструментом на землю и, молчаливым кивком поздоровавшись с людьми, стал закуривать.
— Эка, старый хрыч, — услышал он чей-то молодой недоброжелательный голос, — годов уже под завяз, а ума, видать, так и не нажил, потом еще и люди за него страдай…
Говоривший, молодой парень лет восемнадцати, отбросил от себя жердину, выплюнул изжеванный окурок; Захар ничего не стал отвечать, повернулся, глядел на тронувшуюся реку.
— Никак ты, дядька Захар! Здравствуй! — торопясь, к Захару почти подбежал его родственник Михайла, здоровый, розовощекий мужик лет сорока с непривычно взволвованным лицом.
— Здравствуй, здравствуй, Михайла, — отозвался Захар, протягивая руку и попыхивая папиросой, и тот стал сильно трясти Захару руку.
— А тебя, дядька Захар, с обеда ищут, сельсовет весь избегался, из района тарабанят, из области — тут такой огонь! Все полыхает! А потом слышу — дети орут: через речку кто-то сломя голову прет! Я схватил полушубок-то да сюда!
— Ты погоди, Михайла, ты по порядку, — остановил его Захар. — Что это так запузырилось кругом моей персоны? Чего надо-то?
— Да ты что, дядька Захар? — в наступавших легких сумерках глаза Михайлы замерцали изумлением; молод еще был мужик, и Захар, отметив это про себя, чуть нахмурился. — В самом деле не знаешь, что ль? Колька твой круг земли-то вот уже какой срок волчком крутится, какую-то мудреную штуковину промышляет. Ты что молчишь, дядька Захар?
— Вон оно какая потеха, — тяжело удивился Захар, чувствуя враз засаднившее сердце, бросая папиросу и тут же торопливо вытаскивая из пачки новую; Михайла поднес ему в сжатых ладонях защищенную от ветра спичку.
— Ну, Николай, может, и летает, а я кому с такой спешкой понадобился? — спросил Захар. — Летает… Может, зря все это, лучше о другом бы подумали по-хозяйски… Вон пол-России бурьяном взялось. Что ни село, то половина с заколоченными ставнями. Чего там, в небе-то, забыли? Летят, летят… Зачем?
— Как зачем? — растерялся Михайла. — Он, твой чертяка, герой на весь мир, а ты, дядька Захар, что, никаких касательств к нему не имеешь?
— А какие касательства? — угрюмо и недовольно спросил Захар. — Он летает, а я с какой стороны?
— Да ведь ты и есть отец родной! — еще больше изумился Михайла. — Без тебя его не было бы…
— Другого бы нашли, — проворчал Захар. — Тоже мне, геройство, чего-чего, а детей делать любой дурак горазд. Небось неправда… С какой стати Николай-то мой летает? Он по ученой части, а там все больше военные…
— Твой, твой Колька-то! — перебил его Михайла, возбужденный тем, что Николай Дерюгин, летавший сейчас черт знает в каких невообразимых далях, все-таки хоть неблизкая, да все ж таки родня ему, Михайле; он сейчас не понимал Захара и не мог понять, и даже был откровенно раздосадован поведением старика, его каким-то невероятным недовольством и мрачностью. «Ну, зверюка!» — ахал про себя Михайла, присматриваясь к Захару, а тот сопел, горбился, жадно, глубоко вдыхая табачный дым, затем опять повернулся в сторону реки, застыл. В синих вечерних сумерках середина реки ползла и шевелилась как живая; отдельные льдины с уханьем и треском выскакивали из общей массы торчком, рушились обратно; лед взламывался все ближе к берегам, и Захар редко помаргивал, глядя на ожившую реку, но видел он не тронувшийся, ползущий сплошной лентой лед и даже не противоположный, низкий берег, казалось, тоже шевелившийся. Была та минута, когда Захару не хотелось никого видеть рядом; это была, разумеется, радость, но радость настолько тягучая, непонятная, что ему с трудом удавалось удерживать в себе загустевший крик, но Захар, впрочем, не думал о своих ощущениях или чувствованиях. «Молодец, меньшун! Молодец, Колька! Молодец, Николай Дерюгин!» — говорил, вернее, думал он, почудилось ему на какое-то мгновение, что это он сам мчится сквозь метель и бурю; он словно сбросил с себя тяжесть лет и опять был молод, неутомим, здоров, но в то же время от этого душевного напряжения кольнуло у самого сердца, и боль тотчас разрослась, разбухла в груди тяжелым комом, и он еще больше выпрямился, боясь шевельнуться. «Ну, конец, что ли?» — спросил он почти спокойно, с пугающей ясностью; все было понятно и оттого не страшно. Он подождал, боль потихоньку отпускала, и скоро дальний берег, теперь уже почти совсем скрытый в предвечерней мгле, проступил ясно — Захар опять увидел непрерывно движущуюся ленту реки и услышал веселый, звонкий грохот ледохода.
— Дядька Захар, — тревожно спросил Михайла, — ты что?
— Ничего, Михайла, — отозвался он глухо. — Проскочило…
— А я даже испугался, — обрадовался Михайла. — Стоишь, вроде столбом закаменел. Что, дядька Захар, сердце, что ль, зашлось?
— Оно самое, видать, будь ты неладно, — признался Захар. — Ходишь-ходишь, вроде ничего, а потом и хватает, окаянное. Враз тебя стиснет, хоть караул кричи.
— Ну, пойдем, дядька Захар, пойдем. Хоть отдохнешь маленько с дороги-то, — заторопился Михайла. — Чую, недолго тебе тут быть, повлекут тебя ввысь…
— Какая там высь? — недовольно глянул на него Захар. — Пошли…
— Давай, мешок поднесу…
— Не мельтеши, Михайла, сам справлюсь, не умираю пока…
Михайла привел гостя в дом, прямо к накрытому уже столу, и вся семья, двое детей, белоголовый мальчик лет тринадцати и девочка лет десяти с прозрачными, смешливыми глазами, сама хозяйка, молодая полноватая баба, дожидались ужина; Захара повели за ситцевую занавеску вымыть руки, затем с оживлением усадили в переднем углу; в другой комнате вовсю трудился телевизор, и Михайла послал сына уменьшить звук; тот быстро вернулся на свое место и стал быстро есть, все время украдкой поглядывая на Захара.
Михайла налил в стаканы водки, гостю, себе и жене, придвинул поближе закуску — соленые рыжики, разваренную курятину, холодец.
— Ну, дядька Захар, с великим тебя праздником! — сказал, высоко подняв стакан, Михайла. — Кто бы мог надумать, твой сын Колька под самые звезды взметнулся! Только во сне и может приблазниться! Про фамилию Дерюгиных весь мир узнал!
— Выпьем, Михайла, ладно, — согласился Захар. — Сегодня и вправду особый, видать, день… Будьте здоровы…
— Страсть, высь-то какая, — хозяйка хотела перекреститься, но Михайла строго поглядел на нее, и она опустила руку.
— То-то и оно, — сказал Михайла, и все, помедлив, выпили. Захар вытер усы тыльной стороной ладони, взял кусочек хлеба, отломил, густо посыпая солью и бросил в рот; в тот же момент под окнами послышалось тарахтение мотоцикла, и скоро в дом вошли двое; хозяин поднялся им навстречу.
— Здравствуйте, Емельян Петрович. Проходите, как раз к ужину, — радушно приглашал он. — Хозяйка…
— Спасибо, — отозвался мужчина пониже, останавливая Михаилу, — рассиживаться недосуг, мы вот с товарищем из района к твоему гостю. Здравствуйте, Захар Тарасович.
— Коли не шутите, здорово, — приподнялся Захар. — Что за пожар-то приключился? Летают они там, ладно, сколько их уже вертелось в небе? Хлеб-то все равно с земли, кроме взять его негде. Летают, летают… а как умирать, все равно сюда, в землю, ложиться… На земле просторно…
— Вероятно, Захар Тарасович, и так можно повернуть, — внимательно глянул на него секретарь райкома, — да ведь жизнь не остановить. Такой уж у нас с вами век выпал. Необходимо, Захар Тарасович, срочно доставить вас домой, понимаете…
— Не очень-то понимаю… Что все-таки стряслось? Николай летает, а мы со старухой при чем?
— Вы, Захар Тарасович, со своей супругой должны быть, так сказать, в боевой готовности номер один. Я секретарь райкома партии, Головин Трофим Васильевич, — представился говоривший. — Вот мне и приказано обеспечить выполнение этой операции, тут не отвертишься… Вас с супругой в любой момент могут вызвать в Москву, встречать сына, это ведь правительственное распоряжение…
Головин видел Захара впервые и не мог понять, почему этот старик недоволен и хмурится; он озадачился окончательно, когда Захар наотрез, сердито кося глазами, отказался вообще куда-либо ехать.
— То есть как не поедете? — переспросил он даже с некоторым недоверием. — Ну-ка, ну-ка, объясните, пожалуйста…
— Объяснять ничего не стану. — Захар кашлянул в кулак. — Не поеду — и все. Я с какой стороны приклеюсь-то? Чего это меня, как в зверинце, показывать будут?
— Простите, но вы же отец! — Головин, не дождавшись ответа от хмурого Захара, достал пачку «Беломорканала», закурил и, расстегнув полы пальто, присел на лавку. — Давайте серьезно поговорим, Захар Тарасович, — сказал он ровным и спокойным голосом. — Разумеется, я не могу вас заставить силой, но хочу понять, в чем, собственно, дело? Вы что, не в ладах с сыном? Или у вас есть какие-то свои особые причины?
— Никаких причин у меня нет, — пожал плечами Захар. — А рассудить тут надо просто: сын летает где-то там, возле боженьки, а я чего с ним рядом торчать буду? Подумаешь, отец… отцовство, оно дело нехитрое, всякий, как в штаны подлиннее влез, гляди, уже и отец…
— Подождите, Захар Тарасович, — остановил его секретарь райкома. — Но это же ни в какие рамки не укладывается. Общенародное дело, престиж государства, понимаете? Правительственное распоряжение… Это же какая гордость, наш земляк, русский человек… и ваш сын, Захар Тарасович! К солнцу взлетел…
— А правительство имеет право распоряжаться мной только по закону, товарищ секретарь, — настойчивость секретаря начинала сильно раздражать Захара, но он тем более укреплялся в своей мысли, что никуда ему ехать не надо; искоса взглянув на Головина и видя его какую-то обидчивую растерянность и даже что-то злое в лице, Захар почувствовал неловкость. Пожалуй, эа самого себя ему было нечего бояться, подумал он, а вот Николаю, может, придется и поморгать, кто знает, что там у них за порядки… — Вот черт, — проворчал Захар, насупливаясь, — А как же я домой-то в эту расхлябь доберусь? Речки развезло, в низинах теперь вода стоит…
— У нас, Захар Тарасович, абсолютно все продумано, — обрадовался секретарь райкома. — Вот-вот вертолет из Холмска будет. Тридцать минут, и все в порядке. Нет, просто удивительно! — теперь уже окончательно развеселился секретарь райкома. — Увидеть сына сразу после такого дела! А, Захар Тарасович?
— Не поймешь ты, секретарь, — вздохнул Захар. — Да ладно, я же согласен. Вертолет так вертолет.
— Отлично, отлично, зачем лишние слова, и я с вами согласен. — Головин, казалось, только теперь обратил внимание на стол, и Михайла торопливо достал два чистых стакана, расчистил для них место, налил водки и весело взглянул на гостей.
— Садитесь, садитесь, ну как, как же, — зачастил он. — Разве можно… Дело-то — какое снгабательное… Дядька Захар, проси!
— Просить не надо, — сказал Головин, шагнул к столу и взял стакан. — За это нельзя не выпить! Для всей страны праздник, пишут, совершенно особый полет, какое-то великое научное достижение, связанное с судьбой всего человечества! Бери, бери, Федотов! Мы же русские люди!
Все взяли стаканы и стоя, в торжественном молчании выпили, затем сели закусить; настороженность и какое-то необъяснимое упрямство у Захара прошло и настроение переменилось. Он даже не смог бы сейчас сказать, почему это упорствовал раньше и не хотел возвращаться; они еще выпили, и еще, и Захар всякий раз удивленно мотал головой и говорил:
— Надо же, Колька мой куда сиганул, а? Колька-то мой, а?
Ему сейчас казалось, что если и было в жизни что-то плохого, так это все было давно и словно с кем-нибудь другим и что самое главное происходит именно сейчас. И от этой остроты он никак не мог захмелеть; прибыл и опустился к удовольствию мгновенно сбежавшихся со всего села ребятишек вертолет, широкими лыжами встал прямо на твердый, слежавшийся снег на огороде Михайлы. Захар быстро оделся и в сопровождении Головина, председателя колхоза и всей семьи Михайлы вышел из дому. Вокруг, обламывая изгородь, уже собралось много и мужиков, и баб, и старух, все уже знали, в чем дело, и на Захара, вышагивающего в своем коротком полушубке впереди всех, глядели с любопытством и уважением.
У самой машины Захар вспомнил, что забыл свой плотничий инструмент; Михайла послал за ним сына, и тот быстро обернулся туда-обратно, прибежал раскрасневшийся, подал Захару ящик.
— Спасибо, Гришуня! — Захар потрепал парня по плечу. — Спасибо, а то без инструмента как без рук… Ну, прощайте все! — сказал он, слегка хмурясь от всеобщего внимания. — Я уж потом, Михайла, как-нибудь к тебе заверну, ничего не попишешь, подвел нас родственничек.
Захар усмехнулся, подал ящик с инструментом пилоту в дверях вертолета; Михайла, оказавшийся рядом с ним, сунул в карман ему что-то тяжелое, полу сразу оттянуло, догадываясь, Захар одобрительно покосился на родственника.
— Фляжка, дядька Захар, — понизил Михайла голос — Еще с войны, трофейная, гляди, дурно вверху станет, и пригодится.
Захар молча пожал ему руку и полез в вертолет; пилот с круглым оживленным лицом захлопнул дверцу и указал Захару на продолговатое и узкое сиденье вдоль стены.
— Устраивайтесь, папаша.
Захар сел, слегка повернувшись, стал глядеть в маленькое толстое и круглое окошко. Корпус машины мелко задрожал, с ребятишек неподалеку, словно листья, послетали фуражки; Захар от этого тарарама озорно подмигнул в толстое стекло, Михайла с другой стороны помахал ему рукой, а какая-то старуха рядом с ним, заслоняясь от поднявшегося ветра, истово несколько раз перекрестилась. Затем машина дрогнула и оторвалась от снега, после секундной заминки косо и стремительно понеслась внизу земля, неловко замелькали люди с задранными головами, голые деревья, дома, холодно сверкнула взбухшая зеленоватой синью лента реки, и пошел лес. Захар оторвался от окошечка. Это был санитарный вертолет; Захар увидел напротив свернутые и прихваченные застегивающимися кольцами к стене носилки. Дверь из кабины приоткрылась, показалась голова пилота.
— Ну, как? — угадал Захар по его губам и молча показал большой палец; пилот снисходительно, но вежливо кивнул и скрылся, Захар опять остался один. Он нахохлился, уставился в одну точку перед собой: все, что произошло с ним за последний час, случилось помимо его воли; ну вот, привезут его, подумал он, поставят на трибуну (Захар уже видел это однажды в кино), и будет он дурак дураком, потому что ни с какого боку он к этому делу не причастен. Сын… так что сын? Эко диво…
Захар достал флягу, отвинтил ее и сделал прямо из горлышка пару крупных глотков; молодец Михайла, одобрил он, мужик с соображением, сразу и полегчало внутри.
Подождав и крупно хлебнув еще раз, Захар завинтил колпачок и сунул заметно полегчавшую посудину в карман полушубка. Он не понимал, что это было за враждебное чувство, не дающее ему покоя и мешавшее спокойно ждать и радоваться, но, как это и бывает иногда в острые моменты, тут же определилось и окончательное решение. Никуда он дальше Густищ не поедет — и точка, а что в груди свербит, так это от другого. И правильно, даже с сыновьего стола ему крох не надо, ничего не надо, кроме своего, что заработал, то и есть, а так что же он будет стоять, у сына за спину жаться, вот, глядите, и я тут, и я вместе… Обойдутся без его личности, Ефросинья как хочет, а он не поедет… вот так… Еще не хватало, повернешься там не туда или что невпопад брякнешь…
Успокаиваясь окончательно, Захар достал флягу, отвинтил и хорошенько глотнул, по горлу прокатился приятный, теплый комок вниз… вниз… а-ах, вот так!
Захар крякнул от удовольствия, повеселел и удивился еще более, что ему нужно куда-то ехать и что то делать.
Ну-ну, сказал он, так я вам и поеду. Черта с два, у меня свои дела есть. Летает Колька, ну и пусть, а я сейчас из этой машины выпрыгну, только вы меня и увидите, у меня вон еще кроме Кольки Илюшка есть, в каждом письме зовет к себе в Свердловск, внуков поглядеть, а там и этот… Василий пишет… тоже после армии в городе пристроился, недавно женился… Я что, я свое оттрубил, что мне в каждую щель соваться?
Поискав глазами ящик с инструментом, он придвинул его к себе; в два глотка допив оставшуюся водку, Захар аккуратно завинтил колпачок и, напоследок внимательно оглядев пустую флягу, подумал, что немцы все-таки мастеровитый народ, удобные и крепкие на износ вещи умеют делать, и что надо не забыть вернуть ее Михайле. Ха, немцы, сказал он затем, эти все умеют, у них зря любая малость не пропадет, не то что наши дураки…
Поворчав еще несколько, Захар совсем возмутился, и его охватило желание выйти из этого узкого, грохочущего ящика; подхватив свой инструмент, он встал; было легко и свободно, ощущение высоты и полета ему нравилось; он стал отыскивать дверь, чтобы окончательно освободиться, и ему показалось, что он отыскал ее. Он долго дергал какие-то рычажки, но ничего сделать не мог и начал злиться, поняв, что запутался; оглянувшись, он увидел внимательно наблюдавшего за ним второго пилота. Захар шагнул к нему и, стараясь говорить громко, попросил:
— Слушай парень, ты мне дверь открой, а?
— Что? — с веселым изумлением переспросил летчик, уловив в дыхании Захара сильный водочный перегар.
— Дверь, говорю, выйти хочу.
— В туалет, что ли? Так вон он, в хвосте. Помочь?
— Да нет, совсем выйти, — сказал Захар, и в глазах у летчика загорелись смешливые огоньки.
— Погоди, папаша, — стал уговаривать он, — куда ты сейчас выйдешь, дикий лес кругом. Давай покурим, папаша, — предложил он, присаживаясь и щелкая портсигаром. — Немного осталось, через пять минут село, вот и выйдешь, а так, что в лесу делать?
— Лес-то что, — проворчал Захар, устраиваясь рядом с ним и закуривая, — лес нам нипочем. — Он зорко и строго посмотрел на летчика. — Молодой ты, леса боишься… а самый страх в другом, среди людей заблудиться, вот где страх… А лес что, лес он стоит себе и стоит…
— Ну вот, — сказал летчик, когда вертолет резко пошел на снижение. — Сейчас тебя и высадим чин чином, прямо в селе, на площади…
Захар поглядел в окошечко, удивился.
— Э-э, так это же вроде Густищи, — недоверчиво сказвал он.
— Они самые, — засмеялся летчик. — Точно по заданию доставили тебя, папаша, в село Густищи, Зежского района. Ты, папаша, шебутной, видать, молодым был. Норов в тебе чувствуется…
— Всяким был, сынок, — кивнул Захар без обиды, — на то она и жизнь… по-разному ее попробовать…
Он опустился по лесенке из кабины, летчик подал ему ящик с инструментом, и Захар, поблагодарив, сощурился на подходивший торопливо народ.
— А в лесу-то было бы лучше, — пробормотал он. — Простор тебе, пока снег белый держится…
Он опять заблестевшим взглядом окинул толпу, радостно зашумевшую ему, навстречу; от долгого недавнего грохота в голове еще стоял гул, и он плохо разбирал слова; Захар увидел лицо Ефросиньи, оно все приближалось и приближалось к нему, оно словно плыло поверх всего остального, он видел только это странное, как-то одновременно испуганное и оживленное лицо; Ефросинья оказалась прямо перед ним, перед самыми его глазами, она вопросительно глядела на него, и он понял, что она не в силах расцепить губ.
— Что, собираться будем, а, мать?
Ефросинья молча кивнула, и ему показалось, что вот-вот и ее не станет, и она исчезнет, и наедине с этой безликой и безглазой громадой людей разомкнутся последние связи; взяв Ефросинью за плечи, он притянул ее к себе, и она стала рядом с ним лицом к толпе.
Она была в новом платке, в привезенных Николаем теплых, хороших сапогах, и Захар своей натруженной ладонью пытался поддержать ее в материнской слабости, как бы бессознательно стараясь прибавить ей сил, не хватавших для ожидания.
— Значит, вскинуло Кольку-то к самому небу, — сказал он тихо. — Взлетел и… Пора, мать, пошли, что ж, бывает, и так вот случается, надо собираться, ничего не попишешь…
Они шли рядом по селу, и под их ногами сочно хлюпала растворившаяся от жадного весеннего тепла земля; Захар глядел прямо перед собой, куда-то вдаль, в синевшее пространство неба.