6
Николай вскочил с постели вскоре после полуночи; ему показалось, что он еще как следует не успел даже задремать; чересчур накрахмаленная простыня под ним слегка потрескивала, приятно холодила. Он почувствовал длинную, щемящую дрожь сердца — она была мучительна, и он, замерев и стараясь не шевелиться, ждал, иначе могло окончательно ускользнув то, что пришло к нему. С физическим ощущением усталости и растерянности он чувствовал, отчетливо осознавал, как вновь ускользает уже ясное вроде бы решение, окончательно и так неожиданно пришедшее не то во сне, не то наяву; но то, что оно, это решение, давно и трудно отыскиваемое, было единственно верным, он не сомневался, он это чувствовал и по тому собственному внутреннему состоянию опасного и замирающего полета, что продолжало жить в нем уже после того, как он открыл глаза и вскочил; все его существо словно оставалось разделенным, разорванным на две половины, и они пока никак не могли сойтись и составиться в одно прежнее целое. Он с невольным стоном скинул ноги с постели и, держась руками за голову, с ощущением, что он все время окутан каким-то разреженным, жгущим воздухом, пошел на кухвю, нащупал там графин с холодным квасом и жадно напился прямо из горлышка, обливая себе шею и грудь. Затем он сел тут же на жесткий, холодный стул. И хотя все исчезло, затянутое каким-то горячим туманом, ощущение присутствия окончательного решения не исчезло, оно было и в нем, и во всем, что окружало его; требовалось какое-то последнее усилие, еще один шаг. Голова горела, он сам чувствовал, что она горела, но боль в ней прошла, и она была пугающе ясной, словно бы невесомой… вот, вот, так, шептал он, я проснулся от того, что… что… что же? что?
Николай вздрогнул, какая-то масса словно надвинулась на него, в окне дрожали, перемещаясь, слабые огоньки; происходило невероятное, то, над чем он бился вот уже несколько месяцев, вынырнуло без всякого на то усилия и причины, но все-таки ясности и конкретности по-прежнему не было. «В тот момент, когда я проснулся, я что-то видел, нужно обязательно вспомнить», — подумал он внезапно; все той же обнажившейся стороной своего самого мучительного и сокровенного «я» он знал, что именно в этом все и заключается. Он должен быть вспомнить то, что увидел, просыпаясь и вскакивая; да, да, вначале был словно толчок, что-то заставило его вскочить и что-то словно тотчас метпулось из глаз, что то слепящее, быстрое… Что-то словно рыжеватое, необычайное…
Он встал и, пошатываясь, быстро пошел в комнату жены.
— Таня, Таня, Таня… Таня, — сказал он, совершенно забыв в этот момент, что жена вот уже два месяца проводит почти все время у тяжело больного отца. — Таня, я умираю, — сказал он, подошел к постели, упал на нее и замер. — Таня, Таня, — говорил он, — я нашел, нашел, но ты этого не узнаешь. Я нашел, да, я нашел… это должно заменить все, даже тебя. Гип-гип, ура! Я нашел, Таня! Нашел, черт возьми! Нашел!
Он плакал без слез, как умеют иногда плакать мужчины, с насмешкой к себе, повторяя непрерывно какие-то дикие, нелепые слова, и какое-то горькое счастье сжигало его; да нет, какое же это было горькое счастье, в конце концов есть счастье выше любви, выше женщины, выше всего, даже выше смерти: это проникновение в тайну, это, вероятно, и есть чувство собственного соприкосновения с изначальным нечто, и это чувство не выразить и не объяснить никакими словами и философиями, это всего лишь сладкая, замирающая дрожь сердца, собственное растворение в безграничности времени и пространства, возвращение к первичности, к ее великой тайне, дойти до нее, вероятно, для человека и значит заветный предел. Но этот предел можно только почувствовать холодным ветерком в сердце, вот как он сейчас, но и этого достаточно…
Пошатываясь, он встал, прошелся, приходя немного в себя, по комнате. Он был один, и ему не с кем было поделиться; случившееся с ним и то, о чем он только что думал словно в каком-то горячечном бреду, все это начинало казаться смешной, даже стыдной нелепостью; он врал, ведь для себя ему ничего не нужно, и никому это не нужно, никакие тайны, открытия и победы не заменят близкого человека; он рванулся в кабинет, схватил трубку телефона и, набрав номер, замер; редкие, тяжелые гудки на другом конце провода отдавались в нем какой-то нетерпеливой радостью. Трубку взяла она, Таня, и он это сразу почувствовал, хотя она не произнесла еще ни одного слова.
— Таня, — сказал он, — мы должны встретиться, поговорить. Ты должна немедленно приехать, сейчас, сию минуту. Это необходимо.
Николай перевел дыхание; чуткая, живая тишина лилась, казалось, в самый мозг.
— Что-нибудь плохое случилось? — услышал он наконец тихий, далекий голос и безошибочно определил, что и она взволнована и не может этого скрыть.
— Да, да! — закричал он. — Случилось! Мне необходимо тебя видеть! Приезжай немедленно, Таня, слышишь, ради бога, приезжай!
Он долго, обессиленно держал трубку в опущенной руке, растерянно улыбаясь; не ожидал, что она так быстро согласится, и, когда раздался звонок, он выбежал в коридор, так и не успев ничего привести в порядок в квартире; увидев его, ждущего, счастливого и нетерпеливого, с широко распахнутыми ей навстречу серыми сияющими глазами, она сразу забыла все то горькое, что хотела сказать. Медленно шагнув к ней, Николай обнял, притиснул к себе и стал целовать, вначале тихо, бережно, затем все сильнее и крепче; она выпустила из рук сумочку, неловко запрокинула голову. Привычное, волнующее тепло его тела передавалось ей; столько раз она зарекалась покоряться безропотно этой его необузданной, почти мучительной силе, но сейчас она впервые поняла, что это необходимо, что жить без этого немыслимо, и ей было так хорошо, как никогда не было раньше, и она, не открывая глаз, видела его сейчас всего; он лежал, спокойно и тихо улыбаясь, и в нем сейчас ничего не было для нее тайного, она чувствовала и понимала его так, что ей стало страшно. Но это было всего лишь прозрением любви и скоро прошло. У самой у нее еще оставалась для него тайна, и она наслаждалась этим почти по детски; уткнувшись горячим, счастливым лицом ему в грудь, она затихла; она знала, что не выдержит, в конце концов поделится с ним.
— Коля, я, кажется, беременна, — прошептала она почти беззвучно и ощутила упругое, стремительное движение его тела; он сжал ей лицо ладонями и, приподнявшись, долго молча глядел ей в глаза; не выдержав, она моргнула, натянула повыше на грудь край простыни.
— Спасибо, Танюша, — угадала она, потому что на время от напряжения почти потеряла способность слышать; Николай, соскочив с тахты и подхватив ее на руки, стал кружить по комнате; у нее в глазах мелькали зеркало, шкаф, люстра, опять зеркало, опять шкаф, опять люстра; он кружил ее и сам что-то радостно орал.
— Пусти, сумасшедший! сумасшедший! — вскрикнула она, все теснее прижимаясь к его разгоряченной груди, и из-за его плеча увидела его и себя в зеркале и шире открыла глаза. — Какой же ты красивый, — сказала она, не в силах оторваться. — Что ты здесь делал почти два месяца без меня, один? — спросила она с легкой угрозой и в то же время показывая, что это всего лишь шутка.
— Я тебя ждал, каждый день, каждый вечер, — признался он, опуская ее на пол, но по-прежнему прижимая к себе. — Как ты мне была нужна все время, каждый час, все эти два месяца… и я работал.
— Прости, — попросила она тихо, и он удивился:
— За что?
— За все, Коля, я ведь всего лишь баба, ничего не умею и страшно тебя ревную.
— Ну и прекрасно! Да это же вся ты! Именно такая — моя, вся моя, и самая лучшая! Таня, ты представляешь, у нас будет сын! Ванька, Иван Николаевич Дерюгин! Вот это будет единственно осуществленная великая идея!
— А если дочь? Представляешь, такая маленькая, ласковая, шаловливая… а, Коленька?
— Ну, не знаю, — протянул он с сомнением и не сразу и тут же опять поцеловал ее. — Нет, будет сын, Иван. Непременно сын. Дочка потом, у девочки должен быть старший брат.
— Пусть так, я не против, — согласилась и Таня. — Папа, например, все время грезит о внучке.
— Ничего, старик немного потерпит. Мы ведь не заставим его ждать слишком долго?
Она покачала головой, суеверно поплевала в сторону и зажала ему рот ладонью.
Через полчаса или чуть больше, за чаем, ощущая ее рядом, настраивающую на какой-то мещански-счастливый лад, он тихо засмеялся; Таня вопросительно взглянула на него.
— Нет, нет, ничего, — сказал он все в том же порыве счастья, но уже в преддверии близкого спада. — Просто я подумал, как все-таки недалеко ушагал человек. Часом раньше я мог бы убить из-за самой примитивной причины… просто потому, что ты вдруг оказалась бы с кем-то другим… А?
— Но это прекрасно, наряду с идеей это всегда двигало миром…
— Неужели? — он приподнялся. — Да, в тебе сквозь все твои замши и мохеры всегда проглядывает что-то пещерное… Теперь я понял, что тебе нужно. Заставить охранять костер, изредка бросать тебе, обглоданную кость. И как можно чаще срывать с тебя ободранную шкуру…
— Разумеется… Только ты, кроме своих формул, ничего не знаешь и не умеешь, даже какого-нибудь хромого пещерного льва убить не в состоянии… А еще были саблезубые тигры… хрупкая мечта моего детства.
— Вот видишь, какие бы побрякушки на свою душу ни навешала женщина, она так же биологична, как и миллион лет назад.
— С этим и не нужно спорить, важно в любой исторический момент уметь убить саблезубого тигра, ну, в крайнем случае льва — это все, что нужно женщине.
— Да, конечно, я это усвоил, но погоди, Татьяна, я сейчас думаю о другом. Жизнь идет какими-то удивительно отрицающими друг друга параллелями. Вот тебе один пример. Великое открытие века — пенициллин, и великое изобретение — атомная бомба. Они шли плечо в плечо: конец двадцатых, тридцатых, первая половина сороковых. Сорок первый год — первые опыты по применению очищенного пенициллина, сорок третий — начало его заводского производства. В сорок пятом Флеминг получает Нобелевскую за пенициллин, а на Японию заокеанские демократы так, вроде бы походя, между делом, сбрасывают первую атомную бомбу… Нет, здесь что-то есть, определенно что-то есть. А впрочем, что-то понесло меня, — оборвал он. — Как отец?
— Папа очень плох, — растягивая слова, как-то не сразу, глухо отозвалась Таня. Ей было трудно причинить ему боль сейчас, но другого выхода она не видела. — Ты находи время почаще быть у него, он так радуется, когда ты у него бываешь. Я ведь почти двое суток возле него провела, даже к тебе не могла, так устала… Поеду, думаю, к тетке, отосплюсь… А здесь ты звонишь.
— Ты говоришь, что очень плох, — начал было он и тут же, взглянув ей в лицо, оборвал. — Что я говорю, прости… почему же ты мне сразу не сказала?..
— Сначала не хотела, а потом ты был так счастлив…
— Да, да, но… постой, постой, Танюша, ты только говори все… Мне нужно с ним встретиться?
Она молча кивнула.
— И скорее, да?
Она опять кивнула.
— Не плачь, — попросил Николай, — не надо, это нехорошо. Я сейчас же оденусь и поеду…
— Что ты, Коленька, сейчас же за полночь, — напомнила она, поднимая на него глаза, затянутые слезами и оттого блестящие, большие, почти огромные, — тебя не пустят…
— Меня всегда пустят, — с неожиданной силой сказал он, вскакивая, торопливо разыскивая плащ и с каждой минутой волнуясь и торопясь все сильнее. — А если я не успею? — вырвалось у него. — Что же ты, Таня… Это же не только твой отец и мой тесть, это же — Лапин.
Заражаясь его тревогой, она тоже встала, засуетилась, помогая ему, и почему-то подумала, что уже поздно и Николай не успеет…