Пять недосказанных слов
— Мак, ты не спишь?
Поразительно гнусный вопрос. Я с трудом разлепляю веки, шарю под кроватью и швыряю в Гвоздя ботинок.
— Я так и знал, что не спишь, — увертываясь, констатирует Гвоздь. — Второй ботинок подать?
Я со стоном потягиваюсь, все тело ноет, будто меня протащило не по снегу, а по усыпанному галькой пляжу.
Ночью, когда мы возвратились, мама заставила меня подвергнуться осмотру, и Надя, отыскав на моем организме дюжину кровоподтеков и ссадин, намазала их какой-то дрянью.
— Анна Федоровна на работе, овощной сок на столе, размазня в духовке, Надя ушла к Мурату, поскольку ты ей надоел, — трещит Гвоздь. — Ночью вовсю мело, «Бектау» отрезана, на почту очередь, как на канатку, в «Актау» туристы озверели и лают из окон.
Мне смешно, вспоминаю одну байку Олега. Матросы играли в шахматы, проигравший обязан был высунуться в иллюминатор и двадцать раз пролаять: не как-нибудь протявкать, а именно пролаять, с рычанием и воем. Когда пришла очередь Олега, он с ужасом увидел, что на него, перегнувшись через фальшборт, по-отечески ласково смотрит командир корабля. Олег мужественно долаял до конца и двадцать суток сидел без берега.
Я снимаю с клетки покрывало и выпускаю Жулика на свободу. Для начала он осыпает меня бранью, потом кусает за палец и восторженно орет: «Нельзя кусаться! Нельзя, тебе говор-рят!» Этому фокусу я обучал его целую осень.
— Жулье, скажи ему про носки, — злодействует Гвоздь, — а то он опять забудет сменить.
— Заткнись, небр-ритая хар-ря! — каркает Жулик. — Ведьма, хвост вырву! Максим, тебе пор-ра жениться!
Видя, что я одеваюсь, Жулик торопится выболтать весь свой репертуар, знает, что скоро останется один. Летом ему веселее, окно открыто и можно побеседовать с мальчишками, пополнить к новому учебному году их словарный запас (директор школы не раз грозился привлечь Жулика к суду). Я подсыпаю в кормушку овса и проса, доливаю в плошку воды, подсовываю любимое Жуликом лакомство — салатный лист и выхожу на связь с Левой. Олег меня опередил, все наши новости Леве известны. Он успел прокатиться по гребню до десятой, изучил в бинокль склоны и крайне удивлен тем, что четыре крайние лавины сошли полностью, а в одиннадцатой опустели лишь часть лавиносбора и два из пяти лотков. Впрочем, ночью буран кое-чего туда добавил, подбросил боеприпасов, и лавиносборы четвертой и седьмой переполнены настолько, что пятиметровых снегомерных реек не видно. Ему не скучно, у него все есть, он просит передать ребятам привет и персональный Гвоздю, которого ждет приятный сюрприз: пленку из кассеты, оставленную им на кровати, Ведьма превратила в груду обрывков.
Пока Гвоздь под сочувственную ругань Жулика клянется и божится стереть Ведьму с лица земли, я продумываю информацию и прихожу к выводу, что мне давно и незаслуженно везет. Ясно, почему мы так дешево отделались: просто одиннадцатая выстрелила из одного ствола, хотя вполне могла из двух. Все-таки непостижимо: один снаряд сорвал четыре с половиной лавины! Какой-нибудь ловкий аспирант на этом снаряде может состряпать целую диссертацию.
За завтраком Гвоздь продолжает снабжать меня информацией. Надя ушла к Мурату не навсегда, а осмотреть Хаджи, на расчистке шоссе работают три бульдозера, абреки Хуссейна изловили двух фанов, удиравших на лыжах в Каракол, и тому подобное. Тут вваливаются мои тунеядцы и дополняют картину. Олег подтверждает, что за ночь никаких ЧП не произошло, если не считать того, что Рома слопал банку сгущенки, а неведомо куда исчезнувший Гвоздь был обнаружен и изобличен при попытке влезть на балкон второго этажа гостиницы «Актау». Приведенный домой на аркане, Гвоздь нагло объяснил свое неслыханное поведение тем, что хотел помочь одному хорошему человеку, морально поддержать его в трудную минуту. Трудной же эта минута была потому, что при переселении хороший человек потерял очки, а он, Гвоздь, якобы их нашел (при обыске никаких очков обнаружено не было). После интенсивного растирания снегом Гвоздь саморазоблачился: хороший человек является туристкой по имени Галя, каковая согласилась выйти за него замуж по окончании Института кинематографии, куда надеется поступить нынешним летом с четвертого захода.
— С третьего, — оскорбленно поправляет Гвоздь и уверенно добавляет: — Обязательно поступит, у нее (он делает плавные движения ладонями) все данные.
Я ругаю Гвоздя последними словами, и он, глядя на меня слишком честными глазами отпетого плута, клянется отныне не подходить к туристкам на пушечный выстрел. Не выдержав моего взгляда, он берет в свидетели потолок и уточняет: «На время лавинной ситуации и если, конечно, они сами не подойдут». Превратив таким уточнением свою клятву в пустой звук, Гвоздь принимает позу святого, отрешившегося от мирских соблазнов. Простодушный Осман вступается за него: «Верить нада, зачем чэловэку к другим дэвушкам подходить, если был помолвка?» — и мы смеемся. Мы ни секунды не сомневаемся в том, что первая же юбка, оказавшаяся в поле зрения Гвоздя, оставит от этой помолвки смутное воспоминание.
Мы приступаем к делу. Ранним утром, когда буран кончился, Олег и Рома прогулялись на лыжах и нащелкали два десятка фотографий. Они уже отпечатаны и лежат в столе.
Вот фотография лавинного конуса одиннадцатой, у которого для наглядности поставлена лыжа. Высота вала метров пять, длина метров за сто. Какая нужна силища, чтобы скрутить жгутом железобетонные столбы электропередачи! А ведь одиннадцатая не израсходовала и половины боеприпасов.
— В сорочке ты родился, чиф, — комментирует Олег, — даже с галстуком. Кто нас учил без страховки по канату не ходить?
Я соглашаюсь, что стрелять было опрометчиво, и всматриваюсь в фотографию. То, что одиннадцатая нас пощадила, — это чудо, но и теперь, растревоженная, она очень опасна. Я бы даже сказал, более опасна, чем раньше, потому что может породить у туристов беспечность: они решат, что лавина сошла и прогуливаться вдоль шоссе не возбраняется. Нужно напомнить Бычкову, чтобы не выпускал туристов за пределы поляны Бектау. Лавина всегда сходит неожиданно, а повторная — вдвойне, потому что в расчет ее не принимаешь. Повторных лавин я не люблю больше всего.
— Хотя бы скорее сорвались, — гудит Олег. — Висят над головой, как петли, того и гляди удушат.
— Ну и что ты предлагаешь? — спрашивает Гвоздь. — Обстрелять?
Олег молчит, молчу я, все молчат. Такого случая в нашей практике еще не было. Я бы, во всяком случае, не взял бы на себя ответственность стрелять по четвертой и седьмой — и подумать страшно, что они могут натворить. А ждать — лучше? Пожалуй, чуточку лучше, даст бог — не разозлятся и сойдут по очереди…
Я продолжаю изучать фотографии остальных лавин, от десятой до четвертой, и все более убеждаюсь, что они затеяли с нами чрезвычайно скверную игру. Я вспоминаю «Дубровского», ту сцену, когда человека вталкивали в каморку, где он оказывался один на один с разъяренным медведем и дрожал от страха в единственном безопасном углу. Мы тоже прижаты в угол, и перед нами тоже разъяренный медведь — только долго ли он останется привязанным, день, час или одну минуту, не знает никто.
Звонит Мурат, он ждет меня через двадцать минут. Я отпускаю ребят — надо собраться с мыслями.
Да, чрезвычайно скверная игра, в которой у меня на руках нет ни одного козыря: ни подрезать лавины, ни обстрелять их я не решусь. К такому повороту событий я не готов — пассивную оборону держать не научился, привык нападать первым. В результате я уже проиграл — с домом № 23, и если ни одна комиссия в этом меня не упрекнет, то самому себе я могу признаться, что был нерешителен и благодушен. «Главный судья лавинщика — покойники на шее», — говорил Юрий Станиславович…
Щемящая горечь, которой я не имею права сейчас отдаваться, перерастает в острое недовольство собой — за то, что у меня не хватило характера уберечь дедушку Измаила, за лихой кавалерийский наскок на одиннадцатую и, наконец, за то, что на заседании штаба я не сказал всей правды. Если первое непоправимо, а второе волею случая сошло с рук, то за третье мне нет оправдания. Третьего Юрий Станиславович мне бы не простил. Боишься непонимания, скандала, взрыва страстей? Тогда зачем ты пошел в лавинщики, когда есть на свете такая спокойная должность — ночной сторож?
x x x
Три года назад в последний свой приезд Юрий Станиславович почувствовал себя плохо. В тот январский день солнце заливало склоны, но он не пошел кататься и лежал на кровати, забавляясь Жуликом и поругивая свой радикулит. Лишь много спустя я узнал, что он скрывал от всех смертельный недуг: он был сильным, веселым, ироничным человеком и не терпел жалости, сочувственных взглядов; радикулит он выдумал — его терзал рак. Я был взбудоражен — утром в лавине погибли два туриста, только несколько часов назад мы их откопали, и слово за слово разговор пошел о профессии лавинщика, о его работе, жизни и смерти. Юрий Станиславович вспоминал разные эпизоды, анализировал ошибки лавинщиков, приводившие к трагическому исходу, и я, еще не остыв от пережитого, про себя возмущался спокойствием, с которым он говорил о смерти. Теперь-то я знаю, что он имел право так рассуждать, но тогда его философские размышления казались чуть ли не кощунственными: ведь только что ушли из жизни два человека! Ему были чужды и скорбный пессимизм Экклезиаста и восточное равнодушие к смерти, зато он очень одобрял самоуспокоительную мудрость Монтеня и, помню, с большим уважением процитировал Горация: «Считай всякий день, что тебе выпал, последним, и будет мил тот час, на который ты не надеялся».
— Нам с вами легко рассуждать, — сказал я, — а каково этим двоим?
— Им еще легче, куда труднее их близким.
— И тем, из-за кого они погибли, — добавил я.
— В данном случае казнить себя не за что, — возразил Юрий Станиславович, — ни людской, ни божий суд, если он существует, тебя обвинять не станет. Другое дело, если покойники повиснут на тебе из-за твоего недомыслия или трусости.
— Надеюсь…
— Надейся, но не забывай, что иной раз ничей личный опыт не подскажет тебе, что надо делать — и немедленно! Это теоретики все знают, практики же должны учиться всю жизнь. А чтобы ты не думал, что старый ворон выжил из ума, дай-ка мне карту Кушкола, бумагу и карандаш. Теперь представь себе…
И Юрий Станиславович быстро и четко смоделировал примерно такую же ситуацию, в какой сегодня оказался Кушкол: исключающая обстрел снежная буря, переполненные лавиносборы, сцепление факторов, препятствующих немедленному сходу лавин, и перекрытое шоссе на Каракол.
— Не завидую тебе, — поцокав языком, сказал он. — Ну, что же ты будешь делать?
Я почесал в затылке.
— У Горация на этот счет ничего не сказано?
— Ни у Горация, ни у Оболенского, ни даже у твоего любимого Монти. Это ужасно — ни одной шпаргалки, напряги, хоть ты к этому не привык, собственные мозги. Ты на экзамене, отвечай.
— Можно подумать?
— Даю пять минут.
Я всматривался в карту, вчитывался в набросанные на бумаге цифры и формулы, напряг мозги и пришел к выводу, что три главные лавины перевалят за миллион кубов каждая.
— Фантастика, — недоверчиво сказал я. — Такое раз в сто лет бывает, и то если год високосный.
— Значит, у тебя имеется один шанс из двух в подобной ситуации оказаться, — усмехнулся Юрий Станиславович. — Так какая зона будет лавиноопасной? Учти, от твоего решения зависит жизнь многих людей.
Я подумал и провел на карте волнистую линию.
— Недобор, но об этом потом. Что же ты предпримешь?
— Потребую эвакуировать туристов из лавиноопасной зоны, установить контрольно-пропускные пункты и посты наблюдения, проверю спасательный инвентарь…
— …и так далее, это ты по конспектам вызубрил. Вот почему я затеял этот разговор. Когда из-за своей ошибки погибает лавинщик — это очень печальное, но, по большому счету, его личное дело. Но права на ошибку, из-за которой погибнут другие, он не имеет. До сих пор твоя деятельность в Кушколе была относительно благополучной, и я опасаюсь, что к настоящим неожиданностям ты не совсем готов. Считается, что недобор ближе к истине, чем перебор, — так это сказано не для лавинщиков. Если не хочешь, чтобы покойники мешали тебе видеть розовые сны, становись мудрым перестраховщиком. Посмотри внимательно на карту и на линию, которую ты провел: она, быть может, обрекает на гибель проживающих здесь… — он сделал на карте несколько пометок, — и здесь. Явный и непростительный недобор. Дело в том, что в дьявольской ситуации, которую мы смоделировали, лавины могут оказаться катастрофическими. И тогда воздушная волна — почти наверняка, Максим! — обрушится на турбазы «Кавказ», «Альпинист» и «Кёксу»… и даже на гостиницу «Актау».
Вот эти пять последних слов я и побоялся сказать на заседании штаба.
x x x
Такого нашествия туристов приемная начальника управления еще не видывала. Понять их легко, не для того люди с боем добывают путевки в Кушкол, чтобы изнывать в переполненной гостинице, выстаивать двухчасовые очереди в столовую и ругаться с обслуживающим персоналом, который не в силах справиться с таким наплывом. Правда, глядя со своей колокольни, я куда больше обеспокоен не тем, что туристы заперты в клетке, а тем, что они из нее вырываются, но когда страсти кипят, разъяснительную работу проводить бесполезно, да и не безопасно.
Туристы ломятся в запертую дверь кабинета, окружили стол секретарши и потрясают документами, одни повышают голос до визга, другие умоляют, третьи плачут. Особенно донимает Юлию — она подменила захворавшую секретаршу Марию Ивановну — качающий права краснорожий детина, который так разошелся, что вот-вот выпрыгнет из штанов. Терпеть не могу скандалистов, человек, надрывающийся от крика, да еще с бессмысленно выпученными глазами, вызывает у меня непреодолимое желание ухватить его за шиворот и макнуть в пожарную бочку с водой — чтобы зашипело. Наступив детине на ногу, я переключаю его нервную систему на другую фазу, пережидаю взрыв проклятий, вежливо извиняюсь и спрашиваю у Юлии, кто в кабинете. Она враждебно смотрит на меня, словно я виноват в том, что она спала на раскладушке, и цедит сквозь зубы, что заседает штаб. Я интересуюсь, довольна ли она гостями, вижу, что ее рука тянется к пресс-папье, и, удовлетворенный, пробираюсь в кабинет со двора, через неведомую туристам потайную дверь.
Мы как будто и не расставались, вся вчерашняя компания в сборе, за исключением Хуссейна и Леонида Иваныча, который отсыпается. Лица у директоров помятые, да и у Мурата под глазами черные круги, но он гладко выбрит, подтянут и уверен в себе — форму он держать умеет. Он бросает, будто рубит, короткие указания, а Гулиев и Бычков записывают в блокноты: того-то переселить туда-то, этого к этому, тому создать условия, а такого-то, наоборот, их лишить, он и без них красивый. С моим приходом Мурат закругляется, внутренние секреты не для чужих ушей, и неожиданно, без всякого перехода, возвещает:
— Начинаем обсуждение. Кто первый?
— Что обсуждаем? — Я вытаскиваю блокнот.
— Сейчас узнаешь. Говори, Бычков.
Уже по первым словам директора «Бектау» я догадываюсь, что попал на судилище. Бычков обрушивается на меня, как прокурор. Я обвиняюсь в том, что гостиница отрезана от Кушкола, осталась без связи и электроэнергии, без свежего хлеба и на голодном водном пайке, в том, что более тысячи туристов находятся в антисанитарных условиях. Гостинице нанесен огромный моральный и материальный ущерб, с каждым часом отношения с туристами обостряются, и он, Бычков, категорически требует привлечь виновника к суровой ответственности.
Затем в сложенный для меня костер подбрасывают дровишки остальные директора — обвинения примерно такие же, и Мурат подводит итоги. Он клеймит меня за ситуацию с «Бектау», за паникерство, которое привело к необоснованному переселению сотен людей и нарушению ритма жизни, работы всего курортного комплекса. Мурат говорит и говорит, распаляясь от своего красноречия, а я никак не могу понять, зачем разыгрывается этот спектакль, пока не обнаруживаю, что Гулиев строчит протокол. Понятно, мой старый и верный друг решил на всякий случай этим документиком навесить на меня всех собак. Нет уж, ребята, здесь я пассивную оборону держать не намерен, я тоже пришел сюда не с оливковой ветвью, посмотрим, кто кого.
Я. Прошу внести в протокол признание подсудимого: снежная буря тоже моих рук дело, я ее насвистел.
Мурат. Шуточками не отделаешься, отвечай конкретно!
Я. И все, что я скажу, попадет в протокол?
Мурат. Это я тебе гарантирую.
Я. И копию мне тоже гарантируешь?
Мурат. Две, три, сколько захочешь.
Сейчас я зол, решителен и беспощаден — никаких недомолвок и компромиссов! Я тоже не люблю, «когда мне лезут в душу, тем более когда в нее плюют». И когда топят, чтобы самим удержаться на поверхности, очень не люблю. Мурату нужна бумага — что ж, он ее получит.
Я. Мне достаточно одной. Обвинение первое: «Бектау» отрезана. Да, это сделал я, и сделал намеренно — решившись на обстрел лавин. Согласен, что это было ошибкой — в том смысле, что два человека, Сорокин и я, подвергались большому личному риску. И только! Но если бы мы этого не сделали и лавины сошли самопроизвольно, то кто мог гарантировать, что туристы, гуляющие по шоссе в одиночку и группами, остались бы в живых? Кстати, одиннадцатая может сойти повторно, прошу вас, Бычков, это обстоятельство учесть. Дальше. «Бектау» осталась без связи и электроэнергии. А почему? Разве Оболенский не предупреждал, что телефонный кабель следует проложить под землей, а «Бектау» обеспечить автономной дизельной электростанцией? А мои докладные по этому поводу? Но у начальника управления на этот пустяк никогда не было денег. Так или не так, Мурат Хаджиевич? Прошу занести в протокол дословно: кто в этом виноват?
Гулиев вопросительно смотрит на Мурата, тот угрюмо кивает.
Я. Дальше. По моему требованию сотни людей были переселены из турбаз, что внесло хаос в жизнь Кушкола, более того — превратило ее в ад. Но если четвертая и седьмая сойдут…
Мурат. Нам плевать на твое «если»! (Потрясает пачкой бумаг). Видишь? Эти жалобы подписаны лауреатами Государственных премий, учеными и людьми искусства, другими ответственными товарищами, ценными для науки людьми, которым мы по твоему настоянию сорвали заслуженный отдых. «Если» — это не наука, а знахарство, алхимия! Кто, какой турист теперь поедет в Кушкол, где ему связывают крылья, лишают свежего воздуха?
Я. Можно отвечать?
Мурат. И немедленно!
Я. Во-первых, меня эти жалобы не интересуют, вне зависимости от того, кто их подписал, лауреат или студент, — ведь я занимаюсь лавинами, а не обслуживаю туристов. Во-вторых, мое «если», на которое тебе, Мурат, наплевать, это не знахарство, а прогноз, который, к превеликому сожалению, бывает точным. Я предупреждал о третьей лавине и настаивал на том, чтобы из дома № 23 были выселены все жильцы до единого. По личному разрешению начальника управления в доме осталась одна семья, и как результат — погиб Измаил Хаджиев. Так как же быть с моим «если», Мурат Хаджиевич? Молчишь?
Мурат сник, сгорбился, но мне его совершенно не жаль, пусть и он на своей шкуре почувствует, что такое запрещенный прием.
Я. В-третьих, я действительно перед всеми вами виноват: вчера на заседании штаба не сказал всей правды…
Мурат. Пиши, Гулиев!
Я. Я слушал, смотрел на вас и думал, что слишком много правды вам не переварить, правда — лекарство слишком сильное, его, бывает, нужно давать по частям, постепенно. И теперь я сожалею об этом.
Мурат. Без загадок, конкретно!
Я. Вы считаете, что ситуация сложилась скверная, отвратительная, — на самом деле она еще хуже. Вчера я привел вам слова Оболенского, что, если сойдут четвертая и седьмая, три турбазы окажутся в опасной зоне. Я сказал вам половину правды. Вторая же половина заключается в том, что в зону действия воздушной волны может попасть и гостиница «Актау». Поэтому я предлагаю прекратить пустую, никому не нужную болтовню и немедленно, не теряя ни минуты, начать эвакуацию туристов из «Актау».