Книга: В ловушке. Трудно отпускает Антарктида. Белое проклятие
Назад: На склонах Актау
Дальше: Как принимаются решения

Шесть сантиметров в час

Мы качаем Османа — ювелирная работа! Взрыв спустил четвертую, не потревожив другие склоны.
— Подумаэшь, лавина, — с пренебрежением говорит Осман. — У кого зуб болит? Одним зарядом вырву, остальные целы будут.
Осман — наша гордость, лучшего взрывника во всей округе не найти, его сто раз переманивали горняки, но он нам верен. Эх, будь у нас вдоволь взрывчатки…
Мы спускаемся с гребня в опустевший лавиносбор, гигантскую чашу площадью с квадратный километр, и замеряем высоту линии отрыва лавины — примерно метр с четвертью. Далеко внизу громоздится конус выноса, теперь уже никому не угрожающая стотысячетонная масса лавинного снега. На километровой длины склоне опустели лотки и кулуары, чернеет грунт, голые камни — весь снег сорван вниз: уродливая, но милая сердцу лавинщика картина. У нас свои понятия о красоте: голый склон и груда лавинного конуса — вот воистину застывшая музыка!
— Да не скоро заполнится чаша сия! — декламирует Олег под общее шиканье. — Тьфу, тьфу, тьфу, от сглазу, — торопливо исправляется он.
— Типун тебе на язык, — упрекает Гвоздь и замирает.
Замираем и мы: возникший из ничего ветерок начинает крутить мелкие снежинки. Пока, ругая Олега последними словами, мы добираемся до станции, нас уже хлещет снегом по лицам.
— Ну, виноват, — казнится Олег, — ну, рвите на части, бейте в морскую душу!
Однако нам не до него. Лева преподносит выловленную из эфира приятнейшую новость: завтра приезжает комиссия, о которой мы и думать забыли. Вот кого бы я отлупил с удовольствием, так это Леву. Люблю комиссии! Ходят по станции родные люди, радостно сверкают глазами при виде сваленных на стол и покрытых пылью бумаг, ликуют, обнаруживая незаполненные страницы в вахтенном журнале, и с презрением слушают твой оправдательный лепет. Больше комиссий, хороших и разных!
От наплыва чувств у меня гудит в голове: пошел снег… встреча с Катюшей… комиссия… отчет, для которого в моем распоряжении одна ночь… Но прежде всего нужно всыпать Олегу.
— Аврал! — объявляю я. — Сменить на койках белье! Заполнить вахтенный журнал! Роме и Осману привести в порядок бумаги, Гвоздю выдраить кастрюли, а Олегу — полы. За работу, негодяи!
— Что я, шилом бритый? — возмущается Олег. И — вкрадчиво: — Завтра они все равно будут грязные — Гвоздь натопчет. Тогда и выдраим.
Жалкая, беспомощная логика бездельника и лоботряса.
— Я тебе помогу, — великодушно предлагает Вася. — Швабра есть?
— Вон висит. — Олег кивает на поварской халат Гвоздя, глядя на который испытываешь смутную догадку, что когда-то он был белого цвета.
Мы с Левой уединяемся в радиорубке, крохотном закутке, отгороженном от рабочей комнаты шторой из ватманских листов. Я проверяю записи радиограмм в журнале, а Лева дает пояснения. На коленях у него обиженно мурлычет Ведьма, черная, как уголь, кошка, несколько минут назад Гвоздь достал ее ремнем, когда она проводила на камбузе инвентаризацию. До позапрошлого года Ведьма квартировала у меня, но, по просьбе Жулика, на которого она охотилась круглые сутки, я выдворил ее на станцию.
У Левы задумчивые голубые глаза и светлый пушок на щеках. Я люблю на него смотреть, он так чист и непорочен, что нам бывает стыдно за свой грешный образ жизни. Но Лева человек снисходительный, он прощает нам приземленность за то, что мы его приютили и не смеемся над его исканиями. Он сбежал в горы с третьего курса мехмата, чтобы понять, во имя чего человек живет, — в горы, потому что от них ближе к вечности. Можно было бы сбежать и в пустыню, где тоже не очень много соблазнов и хорошо думается, но Лева не любит жары. Радист он на троечку, из любителей, но зато очень старается, а «порядок бьет класс», как говорит Гвоздь, который играл в футбол по мастерам («запасным заворотного хава», утверждает Олег).
— Молодец, — хвалю я. — Пусть три пары очков наденут — все записано, ни одного прокола.
— Берегись!
Мы задираем ноги: это Олег выливает на пол ведро воды, чтобы затем наскоро вытереть ее шваброй. Отъявленное очковтирательство, за такое на флоте месяц бы сидел без берега.
— Для комиссии хватит, — оправдывается Олег, — а нам и так хорошо.
«Спасибо вам, святители, что плюнули да дунули!» — Рома запускает магнитофон. Пыль с бумаг сдута, простыни сунуты в стиральную машину, грязь загнана под кровати, уборка закончена. Халтура и показуха, но в последнюю субботу месяца на станцию приходит мама, а такую санкомиссию не обманешь, будем вкалывать до седьмого пота.
— Челавэк, чаю! — требует Рома.
Чай у нас сегодня отменный, туристка в очках, на которой Гвоздь вот уже вторые сутки хочет жениться, подарила ему «Букет Абхазии». Гвоздь притаскивает еще кастрюлю с подгоревшим кулешом, но от него, к нескрываемому удовлетворению Ромы, все отказываются, даже сам автор не без отвращения съедает две-три ложки (если русский язык обогатился «автором гола», то почему бы не быть «автору кулеша»?).
Я даю наставления:
— Членам комиссии смотреть в рот, не возражать, за каждое замечание благодарить и жаловаться на мою строгость: «Житья от него нет, ни днем ни ночью покоя не дает!» К Виктору Палычу обращаться только «профессор». Он доцент, но это не имеет значения. «Да, профессор, большое спасибо, профессор, разрешите записать вашу мысль, профессор». На Евгению Ильиничну пялить глаза, восторгаться ее фигурой и с недоверием разводить руками: «Вы — бабушка? Невероятно! Вы, конечно, шутите, Евгения Ильинична?» Очень въедлив и опасен Оскар Львович, ему, Олег, Сименона невзначай подсунь, пусть отдохнет в гостинице. Гвоздь, получай пятерку и купи пирожных, только спрячь под замок, чтобы Рома ночью не слопал. Посторонних на станцию не пускать!
— Правда, с ними одна аспиранточка едет? — елейным голосом интересуется Гвоздь. — Я к тому, что ее в порядке исключения можно бы здесь устроить, я послежу, чтоб ей было удобно.
По моему знаку Олег и Осман нахлобучивают на голову Гвоздя шапку, набрасывают на него куртку и волокут на свежий воздух. Обычно после такой процедуры Гвоздь возвращается тихий, как овечка. Если аспирантка в самом деле приедет и захочет сэкономить на гостинице, Гвоздя будем связывать на ночь лавинным шнуром.
— А я? — расстроенно спрашивает Вася. — Мне больше нельзя жить на станции?
Я киваю Леве, и он зачитывает приказ начальника о временном зачислении в штат Лукина Василия Митрофановича на полставки уборщицы. Вася от души благодарит и клянется оправдать доверие.
Все, можно расслабиться. Я смотрю на часы: до встречи с Катюшей время еще есть. Любопытное существо, полмира объездила, прославляя русскую красоту и моды знаменитого Зайцева. Хотя вполне может случиться, что это — игра фантазии и никакая она не манекенщица, что, впрочем, мне безразлично, я не отдел кадров.
По заявкам слушателей Рома запускает «Скалолазочку» — одну из самых любимых, таких у нас две кассеты. «Мы с тобой теперь одной веревкой связаны…» Душа ноет, когда вспоминаешь, что Высоцкий не напишет больше ни одной песни, что его хриплый голос остался только на пленке. Сколько его ни слушаешь, наизусть давно знаешь каждое слово, а бьет по нервам, так и чувствуешь, что с каждой песней он сжигал свои легкие.
С ног до головы залепленный снегом, влетает Гвоздь. Глаза его вытаращены, рот раскрыт.
— С приветом — девять сантиметров!
Рома выключает магнитофон, мы не верим своим ушам.
— До первого апреля еще две недели, — говорю я, заведомо зная, что Гвоздь нас не разыгрывает, такими вещами не шутят. — Хорошо смотрел?
Гвоздь отряхивается, как собака, сбрасывает на пол шапку и куртку, садится за стол и жадно глотает чай. На мой оскорбительный вопрос он не отвечает.
За полтора часа, что мы здесь валяем дурака, снежный покров увеличился на девять сантиметров!
Вас это не пугает? Смею заверить — от незнания. Неведение вообще всегда и везде было лучшим средством для сохранения нервной системы, а «во многой мудрости много печали», как заметил древний мыслитель. Потом Гвоздь посмеивался, что тогда, когда он швырнул в нас этой ошеломляющей цифрой, мы застыли в позе актеров, рекомендованной Гоголем для финальной сцены «Ревизора». Что ж, неудивительно, такой информации за семь лет наши снегомерные рейки еще не выдавали. Лева, поднаторевший в арифметике, тут же подсчитал, что если буран будет продолжаться с той же интенсивностью хотя бы сутки, то снежный покров, даже с учетом его оседания, вырастет не меньше чем на метр. А это означает…
На языке вертится мрачное словечко, но боюсь накаркать. «Максим, у тебя дурной язык!» — мамино изречение, помещенное среди прочих на стенде «Мысли и афоризмы». Хватит с нас того, что накаркал Олег.
— Ну, кто не верил в циклон? — уныло вопрошает Олег. — Полундра, братва, спасайся, кто может! Теперь черта лысого они сюда доберутся, зря полы драили, чиф, ходи, как дурак, с помытой шеей.
Я осмысливаю ситуацию. Канатка не работает, нельзя терять ни минуты… Хорошо хоть, что от четвертой избавились, такого напора она бы и трех-четырех часов не выдержала, наделала бы делов…
Кто и где мне будет нужен?
— Диспозиция изменяется, — решил я. — Слушать и вникать! Рома и Вася будут ночевать у Османа, Гвоздь у меня, Олег и Лева останутся здесь — проводить наблюдения и каждый нечетный час выходить на связь. Олег, не забывай про журнал, «что не записано — то не наблюдалось» (из любимых изречений Оболенского — тоже на стенде). Движок в порядке?
— Чего ему сделается, — ворчит Олег.
Я ему сочувствую: не самое большое удовольствие — прочно застрять на станции в обществе Левы, из которого часами слова не вытянешь, и Ведьмы, пробуждающейся от сна лишь тогда, когда на камбузе гремит посуда. Ничего, будет нужно — Олег сумеет спуститься в одиночку.
— Проверить крепления и одеваться!
x x x
Такого гнусного бурана я, пожалуй, еще не видел. Ветер швырял снег не пригоршнями и даже не совковыми лопатами, а целыми экскаваторными ковшами. Я пожалел, что оставил на станции Олега, а не Рому: если я, допустим, вывихну ногу, Олег спустил бы ребят не хуже меня, он здесь каждый перегиб нащупает вслепую.
Я спускаюсь короткими галсами, от одной опоры канатной дороги до другой, чтобы в условиях отсутствия видимости не потерять направления. Идем аккуратно, один за одним, след в след: мой персонал — народ дисциплинированный, а Васю я предупредил, что, если даст волю ногам, оторву ему голову. Можно, конечно, идти побыстрее — это если торопишься в крематорий: на перегибах, в понижениях рельефа скопились уже довольно серьезные массы снега, а эта пышная, влекущая, сказочно прекрасная целина сейчас представляет собой мягкую снежную доску, которую ничего не стоит сорвать и проехаться на ней в преисподнюю.
Не доходя до шестнадцатой опоры, я останавливаюсь, лыжню отсюда можно проложить только через мульду, заполненную метелевым снегом чашу шириной метров пятнадцать. В ней, как в ловушке, прячется небольшая, тонн на двести лавинка — по нашим масштабам пустяковая, но вполне способная задушить растяпу, который отнесется к ней без должного уважения. Я, делая знак стоять и ждать, резко отталкиваюсь, на скорости прорезаю мульду и выскакиваю на твердый склон. Буран завывает, видимость ноль, но я вижу и слышу, как устремляются вниз мои двести тонн. Подрезать такие лавины не хитрость даже без страховки, нужно только прилично стоять на лыжах, развить подходящую скорость и верить, что ты успеешь выскочить. А будь лавиносбор пошире, без страховки его дразнить опасно: четвертую, например, я и со страховкой подрезать не рискну и другим не разрешу.
Путь свободен, можно продолжать спуск. А буран работает на совесть, порывами чуть с ног не сбивает. Мы делаем короткие галсы, стараясь не попадать на оголенные каменистые участки, откуда снег сдувается ветром. В такой обстановке я всегда доволен своими короткими и широкими «Эланами», на них легче маневрировать на глубоком снегу. Я думаю о том, что нужно срочно вызывать артиллеристов, и молю бога, чтобы не прервалась телефонная связь: еще года три назад я написал докладную с призывом уложить телефонный кабель под землей, но у Мурата на такие пустяки никогда нет денег. Комиссия меня больше не волнует, прорвутся они к нам или застрянут — их дело. Шесть сантиметров в час! Когда в прошлом году сошли большие лавины, снегопад выдавал на-гора максимум три с половиной сантиметра — правда, длился он двое суток.
Сквозь пелену, когда порывы чуть ослабевают, видны огни Кушкола, они уже близко. Мы проходим участок относительно молодого леса; видимо, когда-то, очень давно, по этому склону прошлась лавина, теперь она в нашем реестре за номером три и не числится в опасных. Интересно, что лавина ломает, как спички, столетние сосны, а кустарник и березняк лишь сгибаются, отбивают на коленях поклоны и остаются жить. Теперь я боюсь, как бы третья не проснулась от спячки и не наделала шуму.
К нижней станции мы спускаемся, похожие на неумело вылепленных снежных баб. «Эскимо привезли!» — смеется Измаилов. Кроме него нас ждут Хуссейн с Мариам, мама и Надя, они опасались, что мы можем застрять наверху, и в знак солидарности с нами не пошли в кино. Мама просила запустить для нас канатку, но Измаилов отказался, и правильно сделал: ветер может раскачать кресла и трахнуть их об опоры.
Первым делом я звоню артиллеристам: Леонид Иванович, наш старый семейный друг, отставной майор, уже собрал свою команду и ждет вездехода. Мы пьем горячий чай, обговариваем с Хуссейном день грядущий и расходимся по домам. Проходя мимо «Актау», я вспоминаю, что в номере 89 предвкушает карточные фокусы Катюша, и удивляюсь тому, как мало это меня волнует.
Теперь я точно знаю, что тот сон мне снился не зря и наступают веселые денечки.
x x x
Гвоздь дорвался до пельменей, объелся и сладко храпит в моей постели, а я сижу за столом над картой. Спал я всего часа три, но не чувствую себя уставшим — нервы на взводе, да и кофе накачался. Буран не унимается, за окном ревет и свистит, и я не могу ни о чем думать, кроме того, что все мои пятнадцать лавинных очагов наливаются соками и растут, как князь Гвидон в своей бочке.
Как мне не хватает Юрия Станиславовича! «Лотковые лавины, — говорил он, стоя у этого окна, — это орудия, направленные на долину. Либо ты их, либо они тебя». В лавинном деле он был великаном, с его уходом образовался вакуум, который некем заполнить. Его ученики — или теоретики, или практики, Оболенский же был и тем, и другим; он создал теорию, которая вдохнула жизнь в практику, без его подписи не прокладывался ни один километр БАМа, не сооружались горные комбинаты и рудники; если он накладывал на проект вето, жаловаться было бесполезно — Оболенскому верили.
Эту карту составлял он, на ней его пометки. Он предвидел, какие лавины доставят мне больше всего хлопот, набросал примерное расположение лавинозащитных сооружений (у Мурата на них, конечно, нет денег) и посоветовал не сбрасывать со счетов первую и третью: «Не забудь, что спящий может проснуться!» Он говорил, что лавины, как и вулканы, бывает, спят столетиями и лишь тогда, когда поколения к ним привыкают и окончательно перестают обращать на них внимание, срываются с цепи. О первой, например, даже самые ветхие старики не слыхивали, чтобы она просыпалась. Интересно, слыхивали ли они про такой снегопад, как сегодня?
Гвоздь беспокойно всхрапывает и начинает ворочаться со скоростью тысяча оборотов в минуту — переживает во сне очередное похождение. Долго мне, конечно, его не удержать, а жаль, попробуй заполучить такого беззаветного трудягу, нынче романтика стало найти куда труднее, чем кандидата наук. А окрутят Гвоздя — пиши пропало, какая жена согласится, чтобы муж одиннадцать месяцев в году жил холостяком на высоте три с половиной километра над уровнем моря, да еще с такой зарплатой. Сколько отличных лавинщиков стащили женщины с гор в долины!
— Таня, куда ты? — тревожно спрашивает Гвоздь.
Грех ему мешать, но дело есть дело — я сдергиваю его с постели и выпроваживаю снимать показания со снегомерной рейки, установленной в стороне от построек. Гвоздь бурно негодует: вместо того чтобы охмурять любимое существо, он должен морозить свою шкуру.
— Тебе еще кто-нибудь приснится, — обещаю я. — Вернешься, закроешь глаза — и поможешь Барбаре Брыльской натянуть сапожки.
— А Мягков? — сомневается Гвоздь. — Не схлопочу от него по уху?
— Мягкова я беру на себя, иди, сын мой.
Гвоздь вдумчиво чмокает губами и, примиренный с действительностью, уходит.
Мама и Надя тоже не спят, они встали по будильнику в пять утра и готовят меня к авралам: штопают непромокаемые брюки и латаную-перелатаную пуховую куртку, которую я не променяю на самый пижонский штормовой комбинезон с дюжиной «молний», наполняют термос чаем и пакуют в целлофан бутерброды. Мама у меня отличный парень, в авралы от нее не услышишь никакого нытья; единственное, что от меня требуется, — это каждые три часа сообщать (телефон, телеграф, курьер), что на данную минуту бытия ребенок жив и здоров; если же он об этом забывает, мама всегда изыщет способ прибыть на место действия собственной персоной.
Жулик сидит нахохлившись, так рано его давно не будили. В порядке извинения подсовываю ему салатный лист.
— Бар-рахло! — восторженно кричит Жулик. — Кто его спрашивает? Смени носки!
— Уже сменил, — докладываю я, — можешь проверить.
— Максим встречает жену! Ты сделал зарядку?
— Не успел, — признаюсь я, — некогда было.
— Там-там-там! Заткнись, мерзавец!
Слышу, мама и Надя хихикают, прежний владелец обучил Жулика словам, которые в дамском обществе произносить не принято; кое-что, впрочем, он воспринял и от меня. Поэтому с приходом гостей мы вынуждены его изолировать. Гулиев был совершенно шокирован, когда на его невинный вопрос: «Как тебя зовут?» — Жулик рявкнул: «Пошел вон (далее непотребное слово), голову оторву!»
Звонок по телефону: артиллеристы выезжают, через два часа предполагают быть здесь. Сразу же начнем обстреливать лавиносборы — если еще не поздно. К сожалению, определить — не поздно ли, можно не умозрительно, а лишь экспериментальным путем; к сожалению — потому что один выстрел может вызвать катастрофическую лавину. А что делать? Подрезать лавины на лыжах в такую погоду сумасшедших нет.
Из прихожей доносятся громкие голоса, это мама выгоняет Гвоздя на лестницу стряхивать снег. Я спешу туда.
— Восемьдесят! — орет Гвоздь, заляпанный снегом так, что глаз не видно.
— Надежда Сергеевна, правда, я похож на Снегурочку?
Восемьдесят — это за тринадцать часов. Что же тогда делается на подветренных склонах, куда ветер своей метелкой сгребает снег?
Я звоню Осману, он живет в двух километрах в селении Таукол. Трубку снимает Рома. Они хорошо поужинали: творог со сметаной, баранина с лапшой… Я бросаю в трубку несколько слов из лексикона Жулика, и Рома мычит — он что-то жует, — что у них примерно такая же картина: буран, шесть сантиметров в час, температура минус шесть, с южного склона сошли несколько лавинок — до шоссе не доползли, на завтрак Осман готовит… Я посылаю его подальше, приказываю до указаний не трепыхаться и включаю коротковолновую рацию. Слышимость отвратительная, но то, что я слышу, еще хуже: снегомерная рейка в лавиносборе четвертой, которую в разрывах облачности с гребня разглядел в бинокль Олег, показала увеличение снежного покрова почти на два метра. Электроэнергии нет, движок задействовали, всем привет, за нас не беспокойтесь.
Почти два метра! У меня звенит в ушах. Как будем жить дальше? Звоню Мурату. Трубку не снимают, но ничего, посмотрим, кто кого. На десятый звонок слышу сонное:
— Аллоу?
Когда-то Юлия начинала разговор с простонародного «алё», но что годилось для дежурной по этажу турбазы «Кавказ», не к лицу первой леди Кушкола.
— Доброе утро, Юлия, передай трубку Мурату.
— Максим, ты сошел с ума! Он спит как убитый.
— Воскреси его, ты это умеешь. Подсказать, как?
— Не хами… — Пауза, и затем вкрадчиво, нежно: — Ну подскажи.
— Вылей на него ведро холодной воды. И побыстрее, он мне нужен.
— Нахал ты, Максим… — Разочарованно, ждала, небось, что я ударюсь в лирические воспоминания. Долго будешь ждать, любовь моя, успеешь состариться.
— Ну, чего тебе? — Правда спал, голос сонный.
— Доброе утро, Мурат.
— Ты для этого меня поднял? — Уже не голос, а рык сладко спавшего и насильно разбуженного человека. — Чего там?
— Да так, пустяки. Ты в окно смотрел?
Слышу, как отдергивается штора. Под утро Кушкол не узнать, все черные краски исчезли: склоны гор, дом, деревья, шоссе — все, что находится под открытым небом, циклон выкрасил в белый цвет. Я коротко информирую Мурата об интенсивности снегопада, предлагаю немедленно объявить лавинную опасность, запереть туристов в помещениях, выпустить бульдозеры на расчистку шоссе и предоставить в мое распоряжение вездеход.
— Повторить или ты все усвоил?
— Пошел к черту… — Примирительно, значит, усвоил. — Эй, поставь чайник!
— Спасибо, уже вскипел, сейчас буду завтракать.
— Пошел ты… (Спросонья лексикон у Мурата не очень богатый.) Минут через сорок выходи, поедем вместе.
— Встреча у конторы?
В ответ слышится чертыханье, и я, удовлетворенный, вешаю трубку: Мурат смертельно оскорбляется, когда управление туризма называют конторой. День начинается плохо, почему бы не доставить себе маленькое удовольствие?
Я сую в планшетку карту, записную книжку и карандаши, меняю в фонарике батарейки и объявляю получасовую готовность. Мама уже сервирует стол.
— Максим, ты хорошо помнишь…
— Да, мама, каждые три часа.
— Звони в библиотеку, сегодня будет наплыв. И береги себя.
— Но ведь это моя главная задача, мама… Как тебе нравится?
Мерзавец Гвоздь не теряет времени даром и осыпает Надю комплиментами.
— Максим! — взывает Надя. — Поторопись, я боюсь не устоять!
Я приподнимаю чрезвычайно довольного собой Гвоздя за шиворот и встряхиваю, как щенка. Гвоздь покорно висит, как братец Кролик из моих любимых сказок, его смазливая физиономия расплылась в улыбке.
— А если это любовь? — мечтательно спрашивает он.
Надя чмокает его в щеку.
— Учись, Максим!
— Твое счастье, негодяй, что ты мне нужен. — Я швыряю Гвоздя на диван.
— Побереги пыл, пойдем на смотрины к «белым невестам».
Так называл лавины наш друг Ганс Шредер, с одной из них в австрийских Альпах он и сочетался законным браком, мир его праху…
Назад: На склонах Актау
Дальше: Как принимаются решения