Семёнов
«…Интуиция редко меня обманывает – мы остаемся. Петрович клялся, что, пока есть один шанс из миллиона, он не уйдет из антарктических вод. Только тебе я могу признаться, что я в этот шанс не верю… Почти полгода мы будем жить здесь, в условиях наступающей полярной ночи, на Новолазаревскую нам уже не вернуться, дорога слишком опасна. За эти полгода я обязан временное пристанище с ограниченным запасом топлива и продовольствия сделать для «одиннадцати рассерженных мужчин», как называет нас Груздев, постоянным жильем и родным домом. Лишь тот, кто зимовал в этих широтах – а они зимовали все, – может понять, что такое лишний год в Антарктиде. Скоро от нас надолго уйдет солнце, мир погрузится в темноту. Трудно без солнца человеку, родная, но в десять раз труднее пережить лишнюю полярную ночь. Боюсь, что достойно пройти через это сможет не каждый. Теперь все зависит от их веры в меня, в себя и во всех тех, кто надет их на Большой земле. Для меня это тоже будет нелегко, но судьба и раньше не баловала меня легкостью поворотов. Станем считать, что сегодня ты снова провожаешь меня на очередную зимовку. Я стою на борту «Оби», а ты машешь с берега, пока корабль не исчезнет за горизонтом…»
Я отложил гроссбух, нужно собраться с мыслями.
У меня есть час времени, потом очередной, вернее, последний сеанс связи с «Обью». Распрощаемся, разорвем последнюю ниточку, и тогда, Андрей, я скажу людям всю правду, как ты того хотел.
Я лег на постель, закрыл глаза и попытался восстановить в памяти события этого дня.
Саша говорил, что самое страшное в нашем положении – это бездействие. Его слова падали на благодатную почву, я думал так же, и только в последние дни понял, что недооценивал другое. Да, бездействие разъедает, как ржавчина, однако опасна она только тому, кто не умеет с ней бороться. Мне кажется, что я сумею. А самое страшное – это продолжительное ощущение того, что ты перестаешь влиять на события и что твоя судьба зависит от воли случая. Ты ничто. Вся жизнь идет мимо тебя, а ты беспомощно наблюдаешь за ней со стороны, гадая, что за жребий тебе достанется и куда повлечет логика событий. Какая там логика – слепой случай!
Это и есть самое страшное: ощущать себя пылинкой в круговороте. Андрей рассказывал когда-то, как вместе с товарищами выходил ночью из окружения через минное поле – другого пути у них не было. Шаг за шагом, след в след прошли, вытащили счастливый жребий. Нашим жизням ничто не грозит: льды под ногами не лопаются, дизель хотя и старенький, но тарахтит, гонит тепло, еды не вдоволь, но месяцев на пять хватит; а затянись эта гнетущая неопределенность еще на неделю, и многие из нас предпочли бы пройти по минному полю.
С уходом «Оби» неопределенность кончится, отныне хозяевами судьбы будем мы сами. Как мы распорядимся – другой вопрос, но отныне мы не пылинки, и я снова чувствую себя человеком. Ибо полная свобода, духовное раскрепощение наступают тогда, когда выбор сделан.
Но это будет. А пока что сегодняшний день – самый плохой за время моих зимовок. Себя обманывать не стану, да, самый плохой, потому что впервые не только события, но и люди вышли из-под контроля. Сегодня по коллективу, который мы сколачивали с таким трудом, прошла трещина. Когда лопалась льдина, мы перебирались на другую. Трещина в коллективе куда опаснее, от нее никуда не уйдешь: или ты заделаешь ее, или она поглотит тебя.
Андрей спит, этот день для него тоже скверный. И будет скверным для всех остальных, он еще не кончился. И хватит, я трачу время не на то: нужно обдумать все, что произошло, чтобы понять, как себя держать, какими словами сказать людям всю правду.
Первым сорвался Пухов. Это было для меня неожиданностью, я ожидал взрыва скорее от Филатова или Груздева. Если правы летчики и в аварии виноват командир корабля, то Пухов – на моей совести, мне давно нужно было с ним поговорить, разобраться, как того требовал Саша. Пухов никогда не упускал случая поворчать, но в пургу, на любой аврал и к черту на кулички шел безотказно. Последние дни в нем что-то созревало – он стал дерзить, на шутки, которые раньше проглатывал, отвечал колкостями и при моем появлении щетинился, как еж, выискивая повод ввязаться в спор. Он стал опасен: в каждом человеке, осознает он это или нет, дремлет и ждет своего часа вирус неповиновения, а Пухов его тормошил. Слишком долго я тешил себя тем, что старый полярник сорваться не может, я верил в это, как в догму, и потому попал впросак.
После завтрака Пухов отказался мыть посуду – грубо и наотрез. Это был вызов. Я ощутил на себе любопытные взгляды, все ждали, как поступит капитан, у которого на борту начался бунт.
– Вы переутомились, Пухов? – пока еще спокойно спросил я.
– Это не имеет значения, мне просто надоело. И вообще, нам надо брать пример с американцев, у них на Мак-Мердо все подсобные работы выполняет обслуживающий персонал.
– У наших полярников свои традиции, Пухов. Мы не на Мак-Мердо, а на Лазареве, и вы сегодня дежурный.
– Повторяю, это не имеет значения. Зимовка у нас закончилась, пусть каждый прибирает за себя!
– А что? Дельное предложение! – обрадовался развлечению Филатов. – Голосуй, отец-командир!
– Эй, на Филатове! – прикрикнул Саша. – Евгений Палыч, а как быть с камбузом? С манной кашей, которую вы любите, как сорок тысяч аэрологов любить не могут? Ее вы тоже будете сами себе готовить?
– Так я его и пустил на камбуз! – всполошился Валя Горемыкин.
– Что вы от меня хотите? – порывисто и нервно спросил Пухов.
– Чтобы вы прибрали помещение и вымыли посуду.
– Я уже сказал: надоело! И не только одному мне. Груздев совершенно прав: вы поиграли с летчиками в благородство, а мы из-за этого три недели даром едим государственный хлеб и сходим с ума!
– Ты на всех не распространяй! – выкрикнул Дугин.
– А тебя не спрашивают! – Филатов, конечно, был тут как тут. – Пухов в открытую говорит то, что думают все!
– Я так не думаю!
Филатов ответил грубостью. Еще несколько секунд – и начнется склока, которая может стать неуправляемой.
– Молчать! – Я ударил кулаком по столу с такой силой, что подскочили тарелки. Из спальни вышел Андрей и сел за стол напротив меня. Все притихли. – Насчет игры в благородство, Груздев, я с вами спорить не стану, думайте, как хотите. Речь пойдет о другом. К великому сожалению, Пухов, у меня нет возможности немедленно с вами расстаться. И с некоторыми другими, которые по нелепой случайности стали полярниками, хотя душа у них… цыплячья! Повторяю, мне очень жаль, на сию минуту такой возможности нет. Но пока мы вместе, Пухов, вы будете делать то, что вам прикажут. С отвращением, с проклятьями по моему адресу, но будете!
Из радиорубки высунулся Скориков.
– Николаич, «Обь»!
Разговор был короткий. За ночь «Обь» прошла миль двадцать на юг, кругом – битые торосистые льды, «Аннушкам» ни взлететь, ни сесть, на поиск остается еще несколько часов, держитесь, друзья…
Я знал, что все кончено, еще сутки назад, когда «Обь» счастливо выбралась из капкана. То, что Петрович опять сунулся на юг, было для меня новостью. На что он надеялся – поймать в авоську падающую звезду? Или доказать и себе и мне, что бился до последней минуты? С того дня, как «Обь» покинула Молодежную, я, как скупой рыцарь золотые монеты, каждый вечер считал, сколько топлива осталось на судне. И получалось, что уже меньше, чем нужно, чтобы добраться до ближайшего порта. Если я ошибся, то не намного. Спасибо тебе, Петрович; ценю и не забуду, но пора кончать играть в эту игру – погубишь корабль.
Скориков выключил рацию и угрюмо сидел, уставившись в одну точку.
– Смотри, никакой паники, – предупредил я, – все идет нормально. Еще есть шанс.
– Врагу бы я такого шанса не пожелал, Николаич… Только непорядок это, когда на пароходе в этих широтах нет вертолета.
– Будто не знаешь, был вертолет, в ураган лопасти погнуло,
– Запасные должны быть.
– Что ж теперь, Димдимыч, руками махать…
– У нашего брата раньше никто и не спросит.
– Хотел бы тебя утешить, да нечем.
– Двое их у меня, Николаич, за каждым отцовский глаз нужен… Каково ей там одной… Возраст у них, сам понимаешь, критический наступает. Мне сейчас дома надо быть, а я здесь неизвестно на сколько застрял.
– Сплюнь три раза, бьются ведь моряки!
– Плетью обуха не перешибешь.
– Вот что, Димдимыч, сомнения ты оставь для ночных переживаний, а на людях изволь не подавать виду.
– Есть не подавать…
Я вернулся в кают-компанию. Все остались на местах, только Андрея не было. Однако обстановка явно изменилась, я не сразу понял, чем именно, – исчезло напряжение, что ли. Ага, Филатов виновато уткнулся глазами в стол, наверное, поучил взбучку от Саши, а Пухов мост в тазу тарелки и вытирает их полотенцем. Увидев меня, он заторопился и уронил тарелку на пол.
– Новостей пока нет, – сообщил я, – поиск льдины для выгрузки самолетов продолжается. Распорядок дня на сегодня такой: будем заготавливать снег на баню, по сменам. Бармин, отберите первую четверку.
В этот момент из спальни, одетый, вышел Андрей. Я вопросительно посмотрел на Сашу, он чуть заметно кивнул. Что ж, раз доктор считает, что Андрей может выйти на свежий воздух, значит, так надо.
И тут произошла вторая сцена – я же говорил, что день был скверный, одно к одному.
– Решил я вас, ребята, побаловать, – пошутил Андрей, направляясь к выходу, – обеспечить полный штиль. Поколдую над своими игрушками.
– Чего старается человек? – Это сказал Пухов. Так вроде бы, про себя, ни к кому не обращаясь.
Андрей замер, обернулся.
– Вы мне?
– Я так… вообще. – Пухов растерялся. – Чего, действительно, лежали бы, Андрей Иваныч!
– Зачем вы мне это говорите?
Здесь бы Пухову промолчать, уйти, провалиться сквозь землю! Но в него сегодня вселился бес.
– Вы же не маленький, Андрей Иваныч, вы прекрасно понимаете, зачем себя…
Я готов был его растерзать! Андрей улыбнулся.
– Вот именно, Евгений Павлович, зачем? Я думаю, мы поняли друг друга. Но если хотите, я готов поговорить с вами на эту тему в индивидуальном порядке. Я скоро…
Как только Андрей вышел, Томилин рванулся к Пухову.
– Врезать бы тебе, дядя моей тети…
– Отставить! – Я силой оттащил Томилина в сторону. – Пухов, зайдите ко мне. Первой смене приступить к заготовке снега.
Меня душил гнев – плохой помощник в предстоявшем объяснении. Пухов нервничал, лысина его покраснела. Я его ненавидел. Он сразу же перешел в наступление.
– У вас, Сергей Николаич, на станции есть любимчики и козлы отпущения, так дальше продолжаться не может. Вы обязаны призвать Томилина к порядку!
– Тяжело вам, наверное, с нами, Пухов.
– Если вы насчет Андрея Иваныча, то я только хотел проявить чуткость. Когда у моего друга нашли в легком опухоль…
– Да, не только Томилин, многие могли не сдержаться…
– То есть? – с вызовом спросил Пухов.
– То, что вы слышали.
– Если и начальник станции так рассуждает, я обращусь к товарищам!
– Прекрасно. У меня будет повод вынести этот случай на обсуждение коллектива. Вас это устраивает?
– Пусть товарищи скажут!
– Думаю, они скажут мало для вас приятного.
– Я работал не хуже других!
– Едва ли они вспомнят об этом. Кстати, о работе. Вы настолько явно ею тяготитесь, что я пойду вам навстречу. С сегодняшнего дня вы освобождены от работы. У вас будет время на досуге подумать о разных разностях.
– Вы не имеете права!
– Ошибаетесь, такое право у меня есть. Теперь идите.
– Я этого не оставлю, вы ответите!
– Идите!
Пухов хлопнул дверью. Я выпил воды, прилег. В голове – сплошной гул от напора крови, наверное, пошаливает давление, нужно больше бывать на свежем воздухе. В этом недостаток погребенного под снегом помещения: через вентиляционные ходы воздух с поверхности пробивается слабо. Правильно Саша сделал, что выпустил Андрея, пусть проветрит легкие.
Едва я успел об этом подумать, как Андрей вернулся. Он так устал, что только виновато улыбался и обзывал себя «старой рухлядью», когда я помог ему раздеться и прилечь на кровать. Я вышел в камбуз и принес крепкого чая со сгущенкой. Андрей выпил, улегся поудобнее.
– Никогда не угадаешь, – сказал он, – о ком я все время думал.
– Тогда скажи сам.
– О Пухове.
– Зря придаешь значение его болтовне.
– Ерунда, – возразил Андрей, – это он так брякнул не подумав. Кстати, он только что извинился за бестактность – искренне, по-товарищески. Ты знаешь, что он был на фронте?
– Конечно.
– А что он заслужил два ордена и был трижды ранен?.. Я к тому, что иногда ты бываешь с ним резок. А таких людей с каждым годом остается все меньше, придет время, и их в праздники будут показывать по телевизору – последних из могикан. Поговори с ним по-человечески, один на один, и постарайся понять, что с ним происходит. Только забудь на время, что ты начальник станции, иначе никакого разговора не будет… Ты меня не слушаешь?
– Андрей, – сказал я, – наши дела плохи.
– «Обь»?!
– Да. Поиск практически прекращен, «Обь» уходит домой.
Андрей долго молчал.
– Значит, – он медленно, с трудом приподнялся на локте, – то, что ты сказал ребятам после завтрака, было неправдой?
– Почему неправдой? Хотя, если уж быть честным до конца, пожалуй, так. С другой стороны, «Обь» еще не ушла, Андрей, она уходит. Значит, есть шанс.
– Надеешься на чудо?
– Хочу надеяться.
– Врешь, – спокойно сказал Андрей, – не надеешься ты на него. Ты прекрасно знаешь, что, если поиск прекращается, шансов больше нет. Почему ты не сказал людям правду?
– Это было выше моих сил… Неужели ты не понимаешь? Ты же сидел за столом, слышал… Им трудно было перенести такой удар сразу. Я решил подождать, тем более что теоретически шанс все-таки есть… Ты меня осуждаешь?
– Я, Сергей, никого не осуждаю. Я тебя жалею.
– Почему?
– Не доверяешь ты людям. Ты, наверное, подсознательно считаешь всех нас этакими детьми, а себя – отцом. Суровым, мудрым, обремененным ответственностью за несмышленышей. И ты один знаешь, что они хотят, что могут, чего не могут. Тебе одному дано знать, что для них полезно и от чего их надо уберечь. Один ты. И ты ни на секунду не сомневаешься в своей мудрости. Раз ты начальник, ты мудр.
– Андрей, я…
– А ты послушай, послушай. Я ведь не только твой вечный зам, не только старше тебя и не только твой друг. – Андрей невесело усмехнулся. – Знаешь, в моей болезни есть даже преимущества. Пока здоров, можно не торопиться с правдой. Сегодня некогда, завтра неудобно, послезавтра некстати. Ничего, полежит правда-матушка, товар, слава богу, не скоропортящийся… А я, брат, откладывать больше не могу, у меня, может, как говорил Веня, дни сосчитанные…
– Да послушай же ты…
– Помолчи. Раз уж начал, скажу тебе все. Какую-то в последнее время я стал замечать в тебе сухость, начальственность какую-то, черт ее подери. Поддакивания с охотой принимаешь, сам знаешь, кого имею в виду, все авторитет свой блюдешь, как старая дева невинность. Мода, что ли, пошла такая, чуть человек на ступеньку приподнялся, лишний раз не улыбнется, не пошутит. Чисто атланты кругом – будто земной шар на загривках держат! Кто тебе дал право утаивать от ребят правду? У тебя что, монополия на правду?
– Еще один, последний сеанс связи, и тогда скажу.
– Не обижай ребят. – Андрей надолго замолчал. – Значит, остаемся… Ну, что ж, выходит, не удастся…
– Что, Андрей?
– Что, что…
– Ты сегодня отлично выглядишь, дружище!
– Не надо, Сережа, мне эти словесные инъекции ни к чему. Сколько смогу – протяну, стыдно тебе за меня не будет. Немножко, правда, обидно, что рановато, но я не боюсь. Оглядываясь назад, мне краснеть не за что, совесть, у меня чиста. Кривыми путями не ходил, ближнему ножки и не подставлял, семью любил. И незачем сожалеть и печалиться. Помнишь, как ты сам год назад готовился уходить? Так и я, пожалуй, был бы счастлив, если бы это случилось со мной не дома, а здесь, на берегу, который и мне довелось обживать. Да и сохранюсь во льду, до самого страшного суда свежезамороженным. Сам ведь говорил, – Андрей усмехнулся, – что лучшей усыпальницы полярнику придумаешь… А теперь, Сережа, дай мне отдохнуть, я и в самом деле малость устал.
Кажется, ничего в жизни я не ожидал с таким лютым нетерпением, как этого последнего сеанса. Я буквально находил себе места: пилил и таскал снег, помогал Дугину в дизельной, вымыл пол в спальне, играл с Сашей в шахматы, но душа моя была в радиорубке. Почему, не знаю, я ведь и не надеялся на чудо, а просто дал себе зарок: скажу только после этого сеанса. Груздев, от взгляда которого некуда было укрыться, снова уловил исходившие от меня пресловутые «волны тревоги»; видимо, и другие заметили, что начальник изо всех сил старается скрыть возбуждение. Словом, ожидание превратилось в кошмар. Впрочем, один грех я с себя скинул: подошел к Пухову, который с убитым видом лежал на койке, и сказал, что того разговора не было. Пухов мгновенно просиял, вскочил и с сердцем пожал мне руку. Он еще что-то пылко говорил, а я кивал и не слушал.
За пять минут до сеанса я придрался к тому, что снега для бани заготовлено недостаточно, и выставил всех наверх. Люди уходили неохотно, будто кожей чувствовали, что сейчас что-то должно произойти, и даже Саша с упреком на меня посмотрел.
Сеанс вел Томилин. Слышимость была отличная, работали микрофоном.
– Выхода нет, Серега, сделали все, что было в человеческих силах…
– Понимаю. Знаю, Петрович, что ты использовал все шансы. Уверен в этом.
– Тяжело сознавать свое бессилие, не было еще такого, чтобы «Обь» оставляла людей…
– Понимаю, Петрович.
– Ни черта ты не понимаешь!.. Прости, Серега, сердце изболелось… Вот Коля рядом… Берем курс на Родину, друг мой, курс на Родину…
– Счастливого плавания, Петрович, земной поклон Родине, земной поклон!..
Вот и все, подумал я, пуповина обрублена. Будем учиться жить сами.
– Что скажешь, Костя?
– Похныкал бы в жилетку, да нет ее у тебя, Николаич. Зиманем.
В Косте я был уверен, Костя из тех, которые хнычут последними. Три раза мы с ним зимовали, и если он согласится пойти в четвертый, другого радиста искать не буду.
– Спасибо… Теперь от тебя и Димдимыча многое будет зависеть. Ругайтесь про себя сколько влезет, но принимайте от ребят радиограммы любого размера, хоть простыни… Если удастся, любой ценой, как угодно, установить с Большой землей радиотелефонную связь – буду в вечном долгу. Связь должна быть в любую минуту, в любое время дня и ночи. За это ты отвечаешь, Костя.
– Сам вместо антенны на крышу встану, Николаич!
Меня вновь ослушались, на заготовку снега никто не пошел. Видимо, ребята просто поднялись наверх и вернулись, как только начался сеанс. Теперь они сидели за столом и смотрели на меня. Наверное, они слышали, как я прощался с капитаном. Что ж, тем лучше. Меня сегодня весь день били, пришла и моя очередь. Сейчас я им скажу всю правду – ударю наотмашь.
Такого мертвого молчания на Лазареве еще не было. Ни одной реплики, ни одного вздоха – люди словно окаменели. Теперь, после сухой информации, я должен был взять правильную ноту. Утешение – лекарство для слабых; я смотрел на Андрея н читал в его глазах: «Не оскорбляй ребят утешением».
– Земля, друзья, – продолжал я, – сузилась для нас до размеров кают-компании. Каждый день в течение многих месяцев, да что там день, каждую минуту мы будем видеть друг друга, говорить только друг с другом, искать спасения только друг в друге. Обстановка усугубляется тем, что все научное оборудование осталось на Новолазаревской, а вернуться туда мы сможем только в сентябре, когда будет светло. Так что вложить свою энергию в дело нам будет не просто. Жизнь предстоит нам нелегкая и в материальном отношении: на камбузе остались в основном крупа да консервы. Книг у нас мало, с куревом плохо, кинофильмов нет…
Филатов вдруг нелепо рассмеялся и сорвал со стены гитару.
– А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо!
– Веня, – негромко сказал Саша, – не строй из себя осла.
– К тому же, – продолжал я, – у отдельных товарищей временами сдают нервы. Я ничего не скрыл, нам будет трудно. Поэтому жить будем так. Распорядок дня – подъем, прием пищи, отбой – остается без изменений. Будем продолжать все наблюдения, проводить которые в наших силах. В свободное время – учеба. Томилин и Скориков обучат товарищей радиоделу, Нетудыхата, Дугин и Филатов – дизелям, материальной части и вождению тягача. Груздев, вы должны подготовить популярный курс лекций по физике, Гаранин – по метеорологии, я беру на себя гидрологию. Как видите, мы в состоянии помочь друг другу стать образованными людьми, получить вторую специальность. Мы еще много придумаем, друзья!.. Теперь о другом. Днем я обошел помещения станции. В спальнях грязно, постели не прибраны, на полу окурки. Сегодня дежурным были вы, Евгений Павлович!
Пухов посмотрел на меня невидящими глазами. Наверное, он давно отключился и не слышал того, что я говорил. Зато ни слова не упустил Груздев.
– А не находите ли вы, – он усмехнулся, – что говорить о санитарии и гигиене в этих обстоятельствах… как бы помягче выразиться…
– А вы не стесняйтесь, здесь все свои.
– Не к месту, что ли.
– Я нахожу, что санитария и гигиена не могут и не должны находиться в зависимости от обстоятельств. И буду настаивать на этом.
– Вы решили заняться моим воспитанием?
– Если в этом возникнет необходимость.
– А не поздновато ли, Сергей Николаич?
– Не боюсь показаться банальным: лучше поздно, чем никогда.
– И надеетесь на успех?
– Более того, уверен.
Глаза у Груздева потемнели.
– Вы сегодня, Сергей Николаич, очень… категоричны. Так и норовите подмять под себя, как паровой каток. Сначала Пухова, теперь Груздева… Мы плохо провели зимовку?
– В деловом отношении – безупречно.
– Тогда в чем же дело?
– Немногого, Груздев, стоит человек, рассчитанный на одну хорошую зимовку.
– Я не доска, а вы не рубанок, Сергей Николаич. По живому телу режете.
Я видел, что Груздев с трудом сдерживается. Этот разговор был необычайно важен. Мне казалось, что от него зависит все, буквально все, а раз так, его необходимо довести до логического конца. Я перестал видеть Груздева – передо мной была трещина, в которую могла провалиться станция.
– Вы затребовали объяснений, – начал я, – терпите, обезболивать не умею. Все мы, Груздев, сделаны из одного теста, только закваска у каждого своя. В ней, закваске, суть дела; Гаврилов и его ребята оголодали и померзли до черноты, но довели тягачи от Востока до Мирного. Закваска! Сколько раз наши с вами товарищи перебирались с одной расколотой льдины на другую, но продолжали дрейфовать – закваска! Об этих людях, нашей полярной гордости, можно говорить до бесконечности. Оглянитесь, Груздев, вы их увидите! Вы, Груздев, в нелегких условиях провели отличные магнитные наблюдения, вы достойно вели себя в авралах, мы гордились вашей стойкостью, когда вы с дикой болью от жестоких ожогов ни на час не прерывали работу. Это было. И знаете, почему вы скисли?
И снова мертвая тишина. Мне казалось, я даже слышу, как вдалеке бьются о барьер волны.
– Потому что вам не хватило закваски. Что было, за год израсходовали. И все. Вы свою дистанцию пробежали, уже вскинули руки, ожидая аплодисментов, а вам вдруг – бегите снова…
Груздев провел рукой по лицу, словно стряхивая оцепенение, и совершенно неожиданно для меня улыбнулся.
– Кое в чем, возможно, вы правы.
– Не скрою, рад это слышать. Об остальном договорим после.
– Договорим. – Груздев миролюбиво кивнул.
– Точка, – сказал я. – Итак, сегодня банный день, дизелисты, как говорится, к топкам…
А потом мы говорили с Андреем до глубокой ночи.
– Сегодня ты был жесток.
– Хирурги, спроси у Бармина, отдирают бинты одним махом – так гуманнее. И потом, ты же сам меня ругал, что я боялся сказать правду.
– Правду говорить нужно, даже самую жестокую. Но самому быть жестоким при этом вовсе не обязательно. Иногда нужно быть добрее, Сережа. Не бойся, это тебя не унизит.
– Абстрактно ты, конечно, прав. Но чаще всего, друг мой, добротой называют слабость, а здесь, сам понимаешь, такая доброта смертельна. Сегодня, Андрюша, мне самому хотелось, чтобы ты меня погладил, как щенка, этакие, черт бы их побрал, горькие веточки вдруг начали царапать горло. Но ты меня отстегал – не подумай, что я жалуюсь, за дело! – и тогда я от боли пошире открыл глаза и оглянулся. И все встало на свои места: дело стоит, люди ждут от тебя необходимого слова, жизнь продолжается… А что это нас с тобой на лирику потянуло?
Андрей так долго не отвечал, что я даже привстал с постели и хотел к нему подойти, но тут он заговорил:
– Видишь ли, Сережа, подводя итоги, становишься добрее. Начинаешь мучительно вспоминать, не оставил ли ты каких-либо неискупленных обид на земле, подсчитываешь моральные, так сказать, утраты. И скажу тебе, как на исповеди: более замечательного чувства я в своей жизни не испытывал. Попробуй, Сережа.
Мне стало горько. Я встал, подошел к Андрею, сел на его кровать.
– Успею еще…
– А то, как я, попробуешь, а уже поздно будет.
– Андрюша, – сказал я, – дорогой ты мой человек, это не для таких, как я. Время еще не пришло. Мы работники, у нас дел по горло, только попусти – все вмиг пойдет прахом. Добро, кто-то хорошо сказал, должно быть с кулаками. Рука, разжимающая кулак, – безвольная рука.
– Я прав, ты прав, он прав, – улыбнулся Андрей. – И все-таки подумай над тем, что я тебе сказал. Ну, спокойной ночи. Пусть нам приснится Валдай, самый хороший клев и вокруг – ни одного конкурента! Идет?
«…Вот я и отчитался перед тобой, родная, теперь ты все знаешь. Андрей давно уснул, и я надеюсь, что ему снится любимый Валдай, лещи да окуни, которых он таскает одного за другим. Когда я говорю или делаю что-нибудь, у меня всегда бывает ощущение, что он рядом и каждое мое слово, каждый поступок проверяет с предельной беспощадностью. Сегодняшний день многому меня научил: меня обижали и я обижал, а в конце концов получилось, что мы квиты. Некоторые, я знаю, считают меня сухарем, они не видят за моей постоянной твердостью живых человеческих чувств. Если б они могли знать, как я хочу увидеть тебя, твои глаза, твое лицо, всю тебя. Но дать сейчас себе поблажку, размагнититься – значит, сдаться на милость самому страшному врагу полярника – безнадежности. И я не сдамся ради них самих, ради тебя, ради самого себя, наконец! До свидания, родная, видишь, все-таки – до свидания!»
Семёнов выключил свет и лег в постель.
Так закончился на станции Лазарев первый день второй зимовки.