РЕТРОСПЕКТИВА-VIII
(Октябрь 1978 г.)
1
…Вечером Кротов стоял возле стойки пустого уже буфета аэропорта, ждал, когда ему продадут плитку шоколада и бутылку шампанского. В магазине, особенно перед закрытием, — давка, очередь; он легко подсчитал, что больше потеряет, если там будет стоять, время-то золотое, семь часов, самый пассажир, на аэродроме возьму, копеек восемьдесят еще выгадаю.
«Ишь, — подумал он тогда о себе, — как арифмометр числю. ЭВМ, а не голова. А точно: в очереди надо отстоять минут сорок. За это время по городу можно отвезти пять пассажиров. Каждый даст сорок копеек, как минимум, а если повезет, подъеду к порту, рыбаки бросят рублевку, как пить дать. Плюс перевыполнение плана, тоже накинь рубль. На аэродроме переплачу рубль девяносто, а все равно буду в наваре».
…Буфетчик метался вокруг столика, за которым выступал громадный детина. Наверняка в отпуск летит, погода — ни к черту, рейс перенесли, ну и пошла гульба.
«Смешно, — подумал еще Кротов, — здоровенный мужик, а рядом — коротышка, будто Пат и Паташон».
— Браток, — Кротов снова поторопил буфетчика. — Время теряю, отпусти, Христа ради, у бабы день рождения…
— Одну минуточку! — ответил буфетчик, склоняясь еще ниже над здоровенным мужчиной, который пьяно вытаскивал что-то из кармана. Вытащил, наконец: толстый, потрепанный бумажник, раскрыл его — там лежали обертки от пачек с деньгами: «две с половиной тысячи», «пять тысяч», «тысяча». И — одна сторублевая бумажка.
— Держи, — протянул детина банкноту, — и принеси нам еще одно шампанское с «Араратом». И колбаски дай — салями…
Буфетчик побежал за стойку. Кротов понял, что он сейчас им заниматься не будет — появился клиент, тут суетиться надо, выказать себя, тогда только навар получит.
Кротов снова обернулся на смешную пару, ну точно Пат и Паташон, и замер: детина достал из другого кармана самородок, граммов на шестьсот-семьсот, такой раз в жизни увидишь. А малышка на руку детины свою руку положил, взял самородок, подбросил на ладони, сунул в карман, усмехнулся:
— Покупаю.
— Да у тебя денег не хватит, карлик!
— Кому карлик, а кому Михаил, — озлился маленький. — Пропил деньги, на что полетишь-то?!
Он достал свой бумажник, раскрыл его, там лежали пачки денег: Кротов сразу определил, тысяч пять.
— Бери, сколько надо, — сказал маленький, — а это мне отдай. У меня, брат, в жизни любовь есть… Любовь, понял? Святая любовь! Как у поэта в прозе Ивана Сергеевича Тургенева. Читал такого?
— Я все читал, — откликнулся детина, пьяно раскачиваясь на стуле, — ты мне мозги не цементируй!
«Какие ж это пять тысяч? — подумал Кротов. — Это все тридцать, экая каменюга из золота… Не надо, не надо мне все это затевать. Еще года три, ну пять пройдет, насобираю песка, зато буду чистый, не поволоку на себе новое дело… Хотя какой чистый? То одного из наших схватят, то второго…»
Кротов дождался, пока буфетчик принес на стол колбасы («Сукин сын, не салями это, полукопченая, за три девяносто»), шампанского и бутылку коньяка «Арарат» с открытой пробкой («Портвейн с водкой налил, гадюка, — беззлобно подумал Кротов, — и надо ж так работать, а?! Хотя, что ему? Человек без прошлого, ему все можно, в нем страха нет»), только после этого получил свое шампанское, но уезжать не стал, попросил кофе, сел рядом с Пат и Паташоном, кофе пил медленно, слушал.
Потом напрягся весь: шаги, голоса, много шагов, как в коридоре мюнхенской тюрьмы, только голоса отчего-то веселые, пьяные голоса, русские, немцев не слышно, что за напасть, ты что, Кротов, ты себя держи в уме, ты чего это?!
Понял: какой-то самолет прорвался, сел, пассажиры валят.
Действительно, пришло человек двенадцать — маленький самолетик пришел, этому видимость нужна не такая, как Туполеву, этот хоть в лесу сядет. Сейчас гульба еще пуще пойдет, только пусть бы этот детина карлику самородок отдал! Отдаст — ему сейчас кураж нужен, он стол хочет держать. Он же такой здоровый, спокойствие в нем одно, что ему самородок?! — камень. Был и не был, все равно ведь за рубли отдаст, этому зелененькие не нужны, зачем ему доллары?! И действительно — отдал.
После этого детина повелел буфетчику сдвинуть столы, потребовал «дюжину», откуда выражение-то узнал такое. Кротов от отца лишь слыхал, когда тот о былом вспоминал, ведь верно, — «родимые пятна капитализма живучи», а может, детина книжки про историю читает, есть такие чудаки, с виду — балбес, а в голове много держит.
Кротов пересел за сдвинутые столы, когда все принял и уже по второму стакану, шум стоял, галдеж и знакомых начали искать.
Перебросился парой слов с карликом. Тот осоловелый был, однако ехать отказался: может, еще улечу, в море хочу купаться, желаю в соленом море кости отогреть.
Когда объявили, что рейс перенесен на утро, малыш решился-таки ехать. Кротов его под руку повел вниз, внутри колотило — знал, что сейчас предстоит, такого уж сколько лет не было, к старому-то прикасаться — страх…
Вывел малыша, а тут диспетчер, Роман Иванович, женщину с двумя грудными подвел:
— Шеф, возьми их, из города машины не едут, узнали, что рейса нет, пожалей ребятишек…
— Да я — пожалуйста, — ответил Кротов, не узнавая свой голос. Малыш висел на руке, слюни пускал, про море лепетал что-то несвязно. — Я-то б взял, но он — пьяный, облюет детишек, набезобразит, карлик…
— Я те не карлик, а Михаил Минчаков, — откликнулся вдруг человек. — И детей возьмешь!
Роман Иванович обрадовался, помог загрузить багаж, женщину с детьми устроил сзади, помог сесть карлику, пожелал хорошей дороги:
— Гололед, осторожней, шеф, не убейся.
…Кротов ехал на второй скорости — экономил время, думал четко, заставляя себя не торопиться.
«Диспетчер, зараза, карлика запомнил. И женщину с детьми. И я, как на грех, один. Хоть бы еще пара машин стояла, черт его подери! Даже если бабу высажу, все равно опасно сейчас карлика потрошить. А он возьми да и передай самородок кому другому?! Здесь? Кому? Я ж его довезу до того места, где он останется ночевать. И буду его пасти. Позвоню сменщику. Цыплаков согласится, ему б только телевизор смотреть да «козла» забивать… Козёл… Гоша, сука… Что ж ты у меня из памяти не выходишь? Это потому не выходишь, что легенький ты был. Длинный, я думал, тяжелый, а как на руки поднял — будто Ирка, первенькая моя, когда в море ее заносил… Так. Допустим, я его буду пасти, завтра он улетает, рейс один, я ему подставлюсь. А если он такси вызовет по телефону? Ну да, такси на аэродром заранее хватают, все на Большую землю рвутся, боятся опоздать, машин мало, в разбеге. Все равно придется потом отсюда бежать, самородок этого стоит. С ним можно идти на то, чего ждал столько лет, с ним не страшно там, я-то знаю, что там страшно, там страшно, если ты без силы, если в кармане у тебя пусто, тогда конец, тогда по тебе и пройдут, не заметив… Ладно, это все так… А если ускользнет? Анну поставлю на слежку, только надо все точно высчитать. Подниму его до квартиры, под руку подведу, оттуда цепочку потащу, если вдруг выскользнет из-под наблюдения. А куда он выскользнет? К знакомым едет, ясно, не к родным, если б родные были, провожали б, он с тундры, откуда ж еще? А если к знакомым — значит, гульба будет продолжаться».
— Может, билет тебе на завтра прокомпостировать? — предложил Кротов. — Слышь, Михаил?
— В городе, — сквозь сон ответил тот. — Там пор… про… поркомпостирую.
…Кротов поднял его на второй этаж, отметил для себя табличку на двери: «Журавлев Р. К.», сбежал вниз, чтоб не попадаться этому самому Журавлеву на глаза, замер внизу, на площадке, услышал женский голос:
— Мишенька, откуда ты?! Да какой пьяненький…
Дверь захлопнулась, Кротов вознесся наверх, приник ухом к двери — фанера, сопение слышно, не то что голоса.
— Улетишь завтра или послезавтра, погости у нас, — говорила женщина.
Мужской голос — хмурый, недовольный:
— Григорьевы спрашивали, Дора тобой интересуется…
— Погоди ты со своей Дорой, — возразила женщина, — лучше накрывай на стол. Пошли, Минечка, пойдем, масенький, ох, какой же пьяненький ты, смотри не засни…
— Диана, не при мне хотя бы, — услышал Кротов горький, отчаянный голос мужчины и осторожно пошел вниз.
…Он рассчитал все. Маршрут малыша от Журавлевых к Григорьевым проследил. Его самого, Кротова, малыш, конечно же, не помнил, поэтому в такси прыгнул, словно козлик — веселый, ручкой махал провожавшим. Второй мужик, что вышел на улицу с Григорьевыми и здоровенной бабой, помог устранить неполадку. Кротов нарочно свечу подвывернул, мотор не заводился, мужик сообразил, подтянул. Поехали на тот именно рейс, который закомпостировал Минчакову мужик с жалостливым голосом, Журавлев, у которого жена Диана: его Анна довела до кассы, стояла за ним в очереди, все видела и слышала. Когда тронулись — Минчаков сказал, чтоб шеф завез его на Пролетарскую («к Журавлевым», понял Кротов), взял с собою портфель, махнул наверх, пробыл там минут двадцать. Свет в окнах Журавлевской квартиры так и не зажигали. Вернулся, с портфелем и чемоданчиком, шальной какой-то вернулся, на губах улыбка замерла, сказал, мол, посылку передали, и запел вдруг, безголосо запел, так от счастья поют… При выезде из города Кротов спросил:
— Возьмем попутчицу?
Анна стояла на обочине с чемоданом и вещмешком, руку тянула, пританцовывая, мол, опаздываю на самолет.
— Чего ж не взять, возьмем, — согласился Минчаков.
Анна села сзади, Кротов рванул с места, снова мысль засверлила: «Может, не надо, к черту», — но он заставил себя медленно считать метры: на цифре «сто» Анна должна была ударить малыша топориком по темени. Как раз на «сотне» есть хороший съезд с шоссе на проселок, все рассчитано…
Все, да не все. Деньги у малыша были, остались две тысячи, аккредитивов на пятнадцать тысяч, а самородка не было, как ни искали.
Разрубил малыша быстро, сунул в мешок, мешок — в багажник; голову — в резиновый мешок, туда Анна заблаговременно положила камни, бросили в реку; съехали на третий проселок, мешок закидали снегом, валил крупный, мокрый, третий день валил; чуть поодаль снегом же закидали морскую офицерскую шинель — для ложного следа, пусть морячка ищут…
Вернулись в город; Кротов заехал к себе, вернулся быстро, Анну высадил возле ее дома, сказал, чтоб потихоньку собиралась; подъехал к дому Журавлевых, в подъезде надел демисезонное пальто, каракулевую шапку, приклеил усы, купленные Анной в магазине «Актер», когда летали в Ригу с пересадкой в Москве, позвонил в дверь; открыла женщина — высокая, красивая, ее он не видел, она из дома не выходила, пока Минчаков был у них, такая же высокая, как та баба, которая его на проходной целовала, только эта стройная, а та как бочка.
— Вы меня извините, — сказал Кротов, — я от Миши Минчакова… Он не решился сам… Рейс снова отложили… Словом, вы понимаете, он спьяну сделал вам подарок, который не имел права делать… Это полагается сдавать государству…
— А… вы… кто?
— Я директор его прииска, Караваев, Антон Иванович, он, видимо, говорил вам…
— Ничего он мне не говорил! Рома! — закричала вдруг женщина. — Выйди же сюда!
Вышел Журавлев, развязывая галстук, видимо, только что вернулся с работы, тихо спросил:
— В чем дело?
Кротов долго смотрел на женщину, потом, не отрывая от нее глаз, сказал, чувствуя, как дергающе отсчитывает где-то внутри секунды:
— Вы убеждены, что я должен посвятить в это дело вашего супруга? Или позвонить в милицию?
Кротов на мгновение опустил глаза и вдруг увидел женские меховые сапоги: они были мокры, и пальто было мокрое.
«Все, — понял он, — пока я его вез, она свое дело сделала, из дома унесла».
— Звоните в милицию, — сказал Журавлев потухшим голосом, — звоните. Проходите, пожалуйста, в комнаты…
— Я лучше привезу сюда Мишу, — сказал Кротов, — я оплачу его убытки за билет и привезу сюда. Или поедемте со мною…
— О чем он говорит? — спросил жену Журавлев. — О чем вы говорите?
Женщина, видимо, что-то почувствовала, неуверенность и страх Кротова почувствовала, поэтому повторила слова мужа:
— Проходите и звоните. Мы с вами на аэродром не поедем. А что могло взбрести Мише в голову — я не знаю.
Этого визита Кротов себе простить не мог.
Поэтому и решил бежать стремительно, а так поступать в школе абвера его не учили…
И не мог он себе того простить, что получил деньги за минчаковский билет. Копейку умел считать, а когда дело тысяч коснулось, потерял контроль, взял двести рублей, дурак! А все равно по аккредитивам получать, какие-никакие, а деньги, пятнадцать тысяч, да своих с Аниными тридцать, да золотишко, песочек…
«Мало. Золото в цене скачет. Мало. На одного даже мало. Анна нужна — за ней профессия, считать умеет, про золото знает все, это сгодится там. Но — мало…
Надо Анну в Смоленск отправлять, тамошние Кротовы всегда шли по ювелирной части. Анна узнает мне все. А там — решу. Только б знать. Я тогда силен, когда знаю…»
— Гриш, а Гриш, — шепнула Анна ночью, после того, как из Коканда прилетели в Сухуми, получили по минчаковскому паспорту деньги и сняли себе комнату в маленьком домишке, в поселке далеко от моря, там и паспорт-то не требуют, а потребуют — на, бери, Минчаков я, Михаил Иванович, неси в милицию, очки с усами, неси, пусть узнают, они до лета ничего не узнают, там уж сугробы, чистый паспорт, чище, чем Милинко — он таким до мая будет, а до мая меня самого уж не будет здесь, ни меня, ни Анны.
— Гриш, ты чего, спишь?
— Не «чего», а «что», — машинально поправил ее Кротов.
— Гриш, у нас ребеночек будет…
— Не будет у нас ребеночка. Нельзя нам. Аборт сделаешь.
— Да ты привыкнешь, Гриш… Мне уж тридцать пять, тебя люблю больше жизни — как же без ребеночка? Да и аборт мне делать нельзя, врачи предупреждали… Ты чего, Гриш?
— Ничего. Думаю, Анна. Думаю.
«Спасибо бате: верно учил — «бабе не доверяй, нельзя, она без зла продаст, у нее натура такая особая, нам непонятная», — размышлял Кротов тяжело и горько. — А скажи я ей, что будем пробиваться за рубеж? Ведь хотел сказать, святой дух небось удержал. Умная, не отымешь, умная, а все одно не может понять, что тут нам не жить. Ну ладно, ну говорил я ей, что паспорт карлика вычищу, на нее переправлю, сработаю, умею это. Луигу спасибо, всеми почерками владел дворянин, на две руки, небось доносы в гестапо и с правой и с левой строчил… Эх… Снова один. Нужна ж ты мне, Анька, дура! Что ж ты себе приговор пишешь…»
Он повернулся к ней. Она ждала этого, вжалась в него, обвила шею сильными руками.
Кротов тяжело усмехнулся:
— Изумруд с пальца сними, кожу мне царапает…
2
Костенко прилетел в Москву и с аэродрома сразу же отправился в министерство. Там в его кабинете Тадава уже собрал оперативную группу. Генерал сидел в углу, возле книжного шкафа.
— Владислав Николаевич, — заметил он, сухо поздоровавшись, — я позволил себе не согласиться с вашим выговором Тадаве, я не утвердил его. Я объявил строгий выговор дежурному в Смоленске. Тадава ночевал в комнате для оперативников при угро…
— В своем номере надо было спать, — хмуро возразил Костенко. — Или предупреждать дежурного, коли тот — недотепа. Но раз вы отменили, я замолкаю.
— Товарищ генерал, — поднялся Тадава, — к сожалению, я вынужден согласиться с выговором моего непосредственного начальника. Я благодарю вас за то, что вы лично разбирались, но виноват все-таки я. Во-первых, я обязан был предупредить дежурного, и не раз, во-вторых, поскольку все знали мои координаты, то искали именно в отеле, и наконец, в-третьих, мне следовало бы сидеть в комнате оперативного дежурного, там все телефоны.
— Знакомые интонации, — усмехнулся генерал. — Хорошо, закончим турнир рыцарей, пора к делу. Начинайте оперативку, Владислав Николаевич.
Костенко как-то непонимающе посмотрел на генерала, потом сухо кашлянул:
— Я казню себя за… столь поздний полет… Попади я в Берлин на пару дней раньше и…
— Начинайте оперативку, — резко повторил генерал.
— По пунктам. Первое: Кротов, убивший Миленко, в этом теперь нет сомнений, обучен навыкам диверсионной снайперской стрельбы, умению отрываться от слежки, основам грима, изготовлению фальшивых документов, организации схоронов в лесу. Второе: он забрасывался абвером в Батуми летом сорок второго года. Возглавлял группу из четырех человек некто Лебедев Эрнест Васильевич, 1922 года рождения, место рождения — Кемерово, более точных данных нет. После выполнения задания Лебедев и Кротов застрелили — так было спланировано задание — двух своих подчиненных, радиста и снайпера, ибо их инструктировали: «Не оставлять следов, уходить обратно морем, двух человек возьмет подводная лодка». Я считаю, что мы должны немедленно поставить наблюдение за домом матери Милинко. Если Кротов будет просить политическое убежище, — а он должен его просить как Милинко, а не Кротов, — ни одного свидетеля не должно остаться из тех, которые могли бы опознать гада, убившего истинного Григория Милинко из деревни Крюково.
— Наблюдение уже поставлено, — негромко откликнулся Тадава. — Со вчерашнего дня, после нашего провала в Смоленске. Предупреждена и Серафима Николаевна, подруга и секретарь генерала Шахова…
— Третье, — словно бы не услыхав Тадаву, продолжал Костенко, — мне кажется, что одна из многих наших ошибок заключалась в том, что мы, исследуя в Адлере и Смоленске железные дороги, шоссе и аэродромы, сбросили со счета порты. Я высчитал причину этой нашей ошибки: мы прежде всего исследовали фактор времени. Мы полагали, и справедливо полагали, что бандит должен как можно скорее исчезнуть с места преступления — в данном случае я говорю о Смоленске. Его звонок к убитой родственнице из Адлера вписывался в систему этого рассуждения. Кротов переиграл нас, он пошел по пути парадоксальному: «Они рванут, как гончие, на махах, а я, Кротов, поплетусь; пробегут мимо». И он нас обыграл; я убежден, он ушел из Смоленска пароходом. Предложения: полковник Кириллов отправляется в Калининград, дожидается там человека со шрамом, параметры которого сходятся — в какой-то мере — с Кротовым. Я имею в виду Пинчукова. Майор Тадава со своей группой блокирует район Черноморского побережья, особенно Сухуми — Батуми. Кротов знает эти места еще со времен войны. Тадава выясняет абсолютно все маршруты малой авиации в этом регионе, устанавливает посты на аэродромах, поддерживает постоянный контакт со штабом поиска, готовит операцию перехвата или захвата. К операции прошу подключить управление милиции на воздушном транспорте. Считаю необходимым просить руководство выделить оперативные группы также в те рыболовецкие хозяйства, откуда уходят суда в кратковременные рейсы, без захода в иностранные порты. Дело в том, что в школе диверсантов учили умению держаться на воде продолжительное время, используя портативные надувные жилеты, — следовательно, можно предположить, что Кротов, нанявшись на судно в какой-нибудь рыболовецкой флотилии, может ночью спустить лодку, что вообще-то опасно, либо использует надувной жилет и прыгнет в море, когда судно будет проходить какой-либо пролив, Кильский, к примеру. Просил бы санкцию на вызов в Москву Магаданских шоферов Цыпкина, Ларина и Тызина, которых следовало бы придать для опознания трем группам…
— Почему трем? — спросил генерал. — Вы же говорили о двух группах — Тадавы и Кириллова?
— Третью, летучую, я намерен возглавить лично.
— Дальше, — откликнулся генерал. — Или у вас все?
— Нет, не все. Просил бы подключить к нам работников Института права: необходимо составить систему доказательств вины Кротова, учитывая особое, резко от нашего отличное судопроизводство ФРГ.
— Все? — спросил генерал еще раз.
— Нет, — не скрывая недовольства, резко ответил Костенко. — Прошу простить за некоторую разбросанность, но у меня не было времени подготовиться к оперативке — всего два часа в полете. А я только теперь понял, что мы все это время страдали весьма серьезным изъяном: были пассивны. Мы шли за преступником. А надо бы постараться сделать так чтобы мы его повели, вынудили к такому действию, которое выгодно нам и нами контролируемо. Я бы просил, товарищи, подумать об этом всех и сегодня же внести предложения. Хочу напомнить слова Нильса Бора: «Идея гениальна лишь в том случае, если она страдает некоей сумасшедшинкой». Вот теперь, — он глянул на генерала, — у меня все.
— Владислав Николаевич сделал в высшей мере интересное сообщение, — заключил генерал. — О подключении Института права… Дело в том, что мы были бы весьма уязвимы с уликами против Кротова по поводу убийства Милинко…
Костенко, пряча очки в футляр, спросил:
— «Были бы»? Почему в прошедшем времени? Мы и сейчас уязвимы. Доказателен ли для западногерманских судей анализ, который сделал майор Тадава, исследовав архивные материалы о битве за Бреслау? Вот в чем вопрос.
— Нет, — ответил генерал. — Для них он малодоказателен. А для нас он доказателен потому, что двадцать миллионов наших Милинко в земле лежат. На Западе к памяти прошлой войны относятся иначе, спокойнее, определил бы я. А «были бы», то есть прошедшее время, я употребил потому, что польские товарищи прислали нам доказательство. — Генерал чуть улыбнулся. — Мне не терпелось показать вам это доказательство, лишь поэтому-то я дважды поинтересовался, — он посмотрел на Костенко, — закончили вы свое сообщение или нет?
Генерал открыл большую зеленую сумку, достал оттуда пакет, очень осторожно раскрыл его: челюстная кость, в ней — нож; на рукоятке инициалы — Н. К. Р.О.А.
— Перед вылетом Владислава Николаевича майор Тадава был вынужден доложить непосредственно мне историю своих архивных изысканий. Я после этого связался с польскими коллегами.
— Теперь вопрос о доказательности снят, — сказал Костенко и закрыл глаза — устал, спал мало, в веки словно песка насыпали. — Экспертизу будем делать?
— Хороший вопрос задали, — ответил генерал. — Мы предложим сделать экспертизу на Западе — в том случае, если Кротов, как вы полагаете, сможет уйти или уже ушел. С КГБ я связался, копии материалов передал им, товарищи предложили провести совещание, совместное с пограничниками.
…Первым после окончания летучки к Костенко пришел Тадава. Вечером он улетал в Батуми.
— Владислав Николаевич, у меня возникла идея — несколько, впрочем, боровская…
Костенко не понял, потянулся с хрустом:
— Это что же за «боровская» идея?
— Я имею в виду — сумасшедшая, — помог ему Тадава, — по Нильсу Бору.
— Валяйте, — по-прежнему устало, не скрывая неприязни, ответил Костенко.
— Из Владивостока ежемесячно уходят профсоюзные плавучие дома отдыха — курс к Филиппинам, потом еще южнее. Загорают люди, купаются в бассейне. Об этом плавучем курорте во Владивостоке знают все. А что если мы напечатаем в батумско-сухумском районе объявление такого рода?
— Нет, только не там… Это будет слишком странным для всех… А вообще, идея не плоха… Но печатать объявление? — ответил Костенко. — Это его насторожит, если мы будем, придерживаясь моей версии, считать, что он сейчас схоронился где-то в том районе. Я бы лучше передал очерк об этом по радио или объявление по телевидению… Он же, видимо, из того дома, где затаился, выходит редко. Значит, постоянно слушает радио, ящик смотрит.
Тадава позволил себе улыбнуться:
— Лучше поручите мне найти на радио новую Киру Королеву…
— Откуда информация? — хмуро поинтересовался Костенко.
— Профессиональная тайна, — ответил Тадава.
— Ищите. Что-нибудь дельное объявилось в архивах? Или ограничились тем, что сообщили сначала генералу, а уж потом мне?
Тадава напрягся весь, будто от удара, но сдержал себя:
— Я был вызван генералом, Владислав Николаевич, когда вы были в отъезде. Только поэтому получилось такое досадное недоразумение… Что же касается «дельного», то в архивах все дельно, ибо тебе открывается святое. В наш прагматичный, лишенный рыцарства век это просто-напросто необходимо…
— По-вашему, прагматика исключает рыцарство?
— Во многом — да.
Костенко покачал головой:
— Рыцарство — как социальное явление — абортарий зародившегося прагматизма. Рыцарь, шедший отвоевать гроб господень, имел массу привилегий; руки развязаны; возвращался богатым человеком, получал землю и, в свою очередь, нанимал себе рыцарей. Не фетишизируйте слово.
— Мне кажется, мы только этим и занимаемся, Владислав Николаевич.
— Увы, — согласился Костенко и неожиданно для себя дружески улыбнулся Тадаве.
— Пугаем себя словами…
— Не столько словами, сколько тем, как эти слова могут быть истолкованы, и не нами, а супостатами, — поправил его Костенко. — Что мы ни пиши, все равно противники станут толковать так, как им это выгодно в данный конкретный момент. Ладно, когда вылетаете на границу?
— В семь.
— Как там погода, в ваших кавказских краях?
— Дождит. Но не это главное. Главное я припас на прощание: Лебедева, который забрасывался к нам с Кротовым, мы нашли, Владислав Николаевич.
— Где он?
— Отсидел свои пятнадцать лет, сейчас живет под Сухуми…
— Под Сухуми?!
— Изумление ваше мне приятно, вроде бы форма некоего прощения за мой доклад генералу и оперативность в поиске Лебедева, но как быть, если и Кротов его искал и нашел?
3
В консульском управлении МИД Костенко долго и подробно рассказывал дипломатам всю историю Кротова, отходя порою в сторону от главного, словно бы рассуждал вслух, заново перепроверяя себя самого, свою версию.
— Почему все-таки мне кажется, что он станет прорываться на Запад? — оглядев своих слушателей, а их было трое, советник и два первых секретаря, спросил Костенко.
Дипломаты переглянулись. Костенко же, мягко улыбнувшись, пояснил:
— Я снова и снова задаю себе этот вопрос. И задаю оттого, что, если просчитался, неверно нарисовал психологический портрет Кротова, пошел не за ним, тогда проиграл я, а со мною и мои коллеги, которые взяли на веру мою версию. Действительно, существует иное вероятие: преступник — возраста предпенсионного, набит деньгами и золотом, вполне может затаиться где-то в глубинке, такое бывало. Но я возражаю себе: «Он слишком много знает и хорошо помнит свое прошлое, чтобы затаиваться здесь».
— Что вы подразумеваете под «прошлым»? — поинтересовался советник. — Войну или преступления, совершенные в последние месяцы?
— Вы поставили точный вопрос, — ответил Костенко. — Я рад, что вы так хорошо меня поняли. Конечно, он помнит войну, он помнит победу, он читал в газетах, как чекисты постепенно выявляют предателей, полицаев, карателей. Он помнит свой проигрыш, понимает, что его ждет, если он попадется. Но он во время войны жил на Западе, он помнит Германию, он поэтому писал в Израиль своему знакомцу: «Без денег там делать нечего». И он копил, все эти годы он копил золото.
— Зачем ему было убивать ювелира Кротову? Свидетель?
— Да.
Советник закурил:
— Но я, простите, не вижу логики в его визите к ней…
— Логика — абсолютна. Всего у нескольких людей на земле остались его фотографии и письма. Родители умерли. Он тем не менее навел справки: осталась приемная сестра, жив дядька, с которым родители не дружили, жива ювелирша, вдова двоюродного брата. И все ведь, больше никого нет… Их он посетил, украл фото и письма — тщательно уничтожал следы. А с Кротовой произошел скол: ее вызвали. Золото, камни, серебро, возможность хищений, разговоры со следователем, изъятие фотографий и писем, удивление ее по поводу пропавших фотографий родственника, «погибшего в боях за нашу Советскую Родину». А то, что его уже могут искать, Кротов понимает. У него в запасе была осень и зима. В своих размышлениях он, видимо, отвергал вероятие преследования, пока трупы убитых им людей были под снегом. Он, видимо, полагал, что в его таксомоторном парке могли и не обратиться в милицию — текучесть рабочей силы, сами знаете, проблема. У руководителей руки связаны, нечем держать рабочего, категория материальной заинтересованности и личной материальной ответственности перед обществом еще не отлилась в бронзу. Видимо, все эти месяцы Кротов готовил операцию ухода, очень тщательно, скрупулезно, выбирая оптимальный вариант.
— Петрову он ликвидировал, оттого что боялся свидетеля? — спросил советник.
— Не знаю. Причина не до конца понятна мне. Эксперты разошлись во мнениях: одни считают, что Петрова была беременна, другие не согласны, ее нашли, когда жарко уж было, началось гниение… Может быть, боялся, что с беременной трудно будет переходить границу, женщина в особом положении, возможны непредвиденные срывы… Я допускаю такое вероятие, но в этом вопросе сам хожу впотьмах, версии не имею, отвечаю вам как на духу…
— Вы советовались с нашими юристами-международниками? — спросил первый секретарь, до той поры молчавший. — Если будет решено снестись с консульством ФРГ, это предстоит делать мне. Я хочу быть во всеоружии.
— Да. Заключение юристов в деле, вы его прочтете. По поводу убийства Минчакова и Петровой — улики бесспорны.
— А Милинко?
— Тоже.
— Видите ли, товарищ Костенко, — сказал советник, — вы поставили такой вопрос, которого в практике еще не было…
Костенко усмехнулся:
— Потому-то и пришел именно к вам.
— Моего товарища спросит его коллега из консульского отдела посольства ФРГ: «А почему, собственно, вы обращаетесь к нам с этим вашим внутренним делом?» Что прикажете ответить?
Костенко нахмурился, молчал тяжело, долго, потом сказал:
— А что, коли он уж границу на брюхе переполз? Дать ему спокойно там жить?
Советник покачал головой:
— Ваше предположение, что он пойдет в Западную Германию, тоже представляется мне весьма априорным… Вы говорите, что, судя по книгам, которые он выписывал в библиотеке, он восстанавливал немецкий язык. Но ведь с немецким можно жить в Австрии или Швейцарии. Наконец, в Штатах есть целые немецкие районы, где в основном поселились бывшие…
— Верно, — легко согласился Костенко. — Меня мучат эти же вопросы, но все-таки я остановился именно на Западной Германии… Дело в том, что по характеру, — судя по расспросам тех, кто его помнит, — он тяготел к тому лишь, что знал, нового боялся, а все те страны, которые вы назвали, — внове ему. Он, видите ли, книг не читал, с детства это у него, говорил: «Гулливера быть не может, выдумки это»… Если он ушел… Страшно говорить… Если ушел или намерен уйти, то лишь туда, где бывал ранее… Это вписывается в его психологический портрет.
— Исследуем ту возможность, которая вам представляется самой неприятной, — сказал первый секретарь консульского управления. — Допустим, что Кротов ушел в ФРГ. Но он обязан там объявиться вполне открыто, заявить, что просит политическое убежище, чем-то свою просьбу мотивировать. Пока этого не было. С чем же я сейчас пойду к западногерманскому коллеге?
4
Кротов сидел в аэропорту. Был он в спортивной куртке, джинсах и кедах, рядом поставил теодолит и плоский красно-белый метр — изыскатель, одно слово. При погрузке в багаж теодолит могут ненароком поломать, знаем мы наших умельцев, кидают как попало, не берегут государственное добро, лучше сам понесу. Не сдал и металлический чемоданчик с инструментом — если при выходе на поле будут пропускать через таможенную «пищалку», пусть пищит, инструмент пищит — понятное дело. Пистолет спрятан в углублении, под инструментарием, кто додумается курочить фирменный чемоданчик?!
Он приехал в аэропорт заранее; в тюбетейке, бородатый, очкастый геолог-изыскатель; перед этим зашел в старый подвал, съел хачапури, выпил бутылку «Боржоми», попросил заварить двойную порцию кофе; чувствовал себя напряженным, каждую мышцу чувствовал.
Он внимательно наблюдал за тем, кто регистрировался на его рейс. Он ждал, чтобы среди пассажиров появилась какая-нибудь старуха с внучком, он очень надеялся на это, или беспомощный дед с клюкой — тоже подходит.
Но регистрировались, в основном, колхозники — пожилые мужчины в невероятной величины кепках, их жены, одетые, несмотря на жару, очень тепло. Подошел к стойке старик, но без клюки, ходит вполне самостоятельно, к нему не навяжешься, назойливость — заметна. До объявления посадки оставалось еще полчаса.
«Это хорошо, что я уговорил девицу в кассе отдать последний билет на этот рейс, — думал Кротов. — Только не надо зазубривать движения, это Луиг советовал, а немцы все одно заставляли, поэтому и войну проиграли, фрицы чертовы! Выиграли б, не пришлось мне змеем жить, ногой бы все двери открывал… Все получится так, как я задумал, только не зубрить движения. А если в самолете будет сидеть гаденыш из транспортной милиции? Нет, на таких рейсах не должен. Да и потом я его замечу, всего три пассажира должны еще прийти, что ж этот гад будет регистрироваться, как мы? Самолет маленький, одна проводница, и все. Дверь у пилотов закрыта, а она ходит, воду дает, если только попросишь, на таких рейсах вода не положена, билет и так дешевый… Из Смоленска я ушел чистый, они не могут Кротову со мною повязать, они сейчас округу шарашат, ищут, кто взял ювелирный… Даже если малыша уже нашли в Магадане, со мной не свяжут… Головушки нет, пальчиков — тоже… Ах, Журавлева, Журавлева, ах, плачет по тебе петля, сука… Нет, я иду чистым, я чувствую это, через час я буду там… Золото и бриллианты таможенная «пищалка» не посечет, в тряпке, под инструментом, рядом с пистолетом, тысяч пятьдесят зеленых потянет, ничего, для начала хватит… Эх, пришла бы бабка с детенышем, с каким-нибудь завалящим, запаха я их не переношу, а этого бы козой пугал, леденцами кормил, с ребенком куда хочешь пустят, относятся по-особому, социализм, мать его растак, забота о детях, чтоб они все неладны были… «Беременна я, Гришенька, — вспомнил он Петрову, — ребеночек у нас будет». Дура, сама себя счастья лишила. Она б мне сейчас пригодилась, она зубами б глотку кому хошь перегрызла, только скажи… Баба и есть баба, достал ты ее — каштан из огня потащит, отца родного продаст…»
И тут Кротов увидел того, кого так ждал: шла потная, растерзанная женщина с двумя тяжелыми чемоданами, а за нею, вцепившись пальцами в юбку, топала плачущая девочка с куклой в руке.
Кротов поднялся, подбежал к женщине:
— Я помогу… Носильщиков-то не было, что ли?
— Да откуда они! — ответила женщина, вытирая со лба пот.
— Безобразие, да и только. Если фрукты везете, не советую сдавать, лучше я вам помогу донести, швыряют чемоданы, спасу нет, помнут все.
— Да неудобно, что ж вы тащите, — ответила женщина, — спасибо, только тяжелый чемоданище-то.
— Он тяжелый, а я не такой уж и старик, — Кротов нагнулся к девочке, достал из кармана леденец: — Держи, маленькая. Тебя как зовут, мамина дочка?
— Ли-дочка, — протянула девочка и начала деловито развертывать леденец, вопросительно при этом глядя на мать.
Та, наконец, улыбнулась:
— Съешь, доченька, пососи…
Кротов подвел женщину к стойке, поддерживая под руку, спросил у регистраторши:
— Можно нам чемодан с собой взять, девушка? Там фрукты, кидать будут, помнут.
— Тащите, если хочется, — ответила девушка за стойкой, взвешивавшая чемоданы, — только перевес, двадцать шесть килограммов лишние.
— А у меня недовес, — Кротов заставил себя улыбнуться, — мы ж вместе летим, вы на мой вес запишите чемодан, доплачивать не хочется, да и маленькая с нами…
— Покажите ваш билет, — сказала девушка.
— Да я ведь только сейчас регистрировался…
— Все вы «только сейчас» регистрируетесь.
— Чего ж вы грубая такая? — удивилась женщина. — И так лететь с ребенком страшно…
— Страшно — поездом ездите, — отрубила девушка. Она развернула билет Кротова. — У вас рюкзак семнадцать килограммов, Мулиношвили. Все равно три килограмма перевес…
— Да ладно, — сказал Кротов, — три кило всего, а мы с ребеночком…
Девушка поставила штампы, вернула билеты, одну бирку повесила на чемодан, который стоял на весах, вторую протянула Кротову:
— Прицепите на тот, что с собой берете.
— Только у нас девочкины вещи в том, — Кротов кивнул на чемодан, который по-прежнему стоял на весах. — Можно будет в самолете взять оттуда теплые вещи?
— Бортпроводника спросите, а не меня!
Когда Кротов отошел, девушка просчитала пальцем — все ли зарегистрировались, позвонила в диспетчерскую, сказала, что можно объявлять посадку.
Когда пассажиры — Кротов взял на руки девочку, подхватил чемодан женщины, а ей отдал свой ящик — двинулись на посадку, к стойке подошел младший лейтенант милиции на воздушном транспорте Козаков, внимательно посмотрел список зарегистрированных пассажиров. Ни Милинко, ни Минчакова, ни Пулинкова, ни подобных им фамилий не было. На фамилию Мулиношвили, понятно, не обратили внимания, слишком уж далеко от одной из возможных фамилий того человека, которого искал уголовный розыск Советского Союза.
Второй пост у выхода на поле тоже не обратил внимания на очкастого геолога — они тут часто летают, чуть не каждый день…
На выходе из здания аэропорта к автобусу пассажиров попросили пройти через хитрые воротца «пищалки». Женщину Кротов пустил первой. Тонко и очень слышно запищало.
— Откройте чемодан, — сказал спутнице Кротова мужчина в милицейской форме.
Женщина вопросительно посмотрела на Кротова.
— Да что ж ты?!.. — сокрушенно сказал он, не спуская девочку с рук. — Открой защелку… Геолог я, тут инструмент, бомб нету, — засмеялся он, глядя на милиционера…
Тот помог женщине открыть ящик, увидел аккуратно уложенные инструменты, кивнул:
— Проходите.
…В самолете Кротов попросил соседа — обросшего жесткой щетиной старика — уступить место женщине с девочкой:
— Мы вместе летим, папаша, мы вам два места отдадим, в хвосте безопасней к тому же…
— В маленьком самолете всюду безопасно, — ответил старик и поднялся с кресла.
— Ой, спасибочки вам, гражданин, — сказала женщина Кротову, — как бы я одна управилась, прямо не знаю!
— Мир не без добрых людей, — ответил Кротов и потрепал по голове маленькую Лидочку. — Правильно я говорю, доченька?
«Только б они открыли дверь, — подумал Кротов, — только б сработал мой план. Откроют. «Человек человеку». Откроют…»
— Граждане пассажиры, — прохаживаясь между креслами, сказала бортпроводница, — продолжительность полета час сорок минут. Просьба привязать пристяжные ремни и воздержаться от курения.
«Через час двадцать начну, — подумал Кротов, — надо точно засечь время, тут в минуте нельзя ошибиться. И — в направлении. Хотя там должен быть виден берег, я за берег уцеплюсь, не дурак же, и нервы держу. Минут через тридцать я первый раз пройду в хвост, принесу девочке что-нибудь. Надо придумать, за чем пойти? Скажу, что дует, наверняка у бабы в чемодане лежит теплая кофта для девчонки. Наверное, захочет сама пойти, колхозница, боится, что я ее ситцевое платье сопру. Морда конопатая, глазенки-то, глазенки махонькие… Я ей скажу, чтоб девочку с колен не спускала, плакать, скажу, будет ребенок. «Не верите, что ль?» — спрошу, на такой вопрос у них все отвечают: «Да что вы».
5
Лебедев жил в большом доме, на склоне горы, в девяти километрах от Сухуми — по направлению к Батуми.
Он встретил Костенко на мраморной лестнице, что вела на террасу, окружавшую второй этаж.
Был он бос, в шортах, в абхазской шерстяной шапочке на лысой голове, как и Кротов, кряжист, лицо в резких старческих морщинах, но руки, налитые силой, и мускулистые ноги казались приделанными, чужими, столь были они юны еще, не тронуты возрастом.
— С кем имею честь? — спросил Лебедев.
— С полковником Костенко.
— Гэбэ-чека?
— Уголовный розыск.
— Странно. Я не ваш клиент. Тем не менее прошу…
Он пропустил Костенко перед собой, распахнув дверь в комнату, обставленную тяжелой, роскошной мебелью, кивнул на кресло с высокой спинкой — стиль «Людовик», желтый в белую полоску шелк, львиные морды, много латуни.
— С чем изволили?
— С разговором.
— Без протокола?
— Без.
— Увольте, без протокола не говорю с людьми вашей профессии.
— Как знаете, — Костенко пожал плечами. — Я приглашу из машины стенографиста, он будет фиксировать разговор.
— Нет, я предпочитаю давать собственноручные показания.
— Тогда можно не приглашать стенографиста, — усмехнулся Костенко. — Первый вопрос, видимо, вас несколько удивит…
— Удивление — одно из самых больших удовольствий, которые мне оставила жизнь. Слушаю вас.
— Вы эту свою манеру бросьте, — сказал Костенко. — Ясно?! Вы и ваша банда моего отца убили, и дядьев убили, и двоюродного брата заморили в Питере голодом. Так что не паясничайте!
— Пугать меня не надо, гражданин полковник. Я к этим пассам спокойный.
— А я вас не пугаю. Я вам говорю правду. И хватит словес, у меня времени мало.
— У меня зато много, — еще тише ответил Лебедев, лениво поглаживая свой втянутый, мускулистый живот, поросший жесткими седыми волосками.
Костенко почувствовал, как у него захолодели руки.
«Ты ж сам всегда выступаешь за демократию, — сказал он себе. — Ты сам постоянно повторяешь про нашу Конституцию, законность и про уважение к личности. Он ведь отсидел, этот Лебедев, он теперь равноправный гражданин, а ты говоришь с ним как с вражиной. А кто он? — возразил себе Костенко. — Все равно вражина, фашист, хуже фашиста, он предатель! Но ведь он понес наказание, а человек, отбывший наказание, обретает все права гражданства. Разве нет? Значит, ты только на словах за демократию, Костенко, а на деле — болтун?! Ты ж выводишь примат чувства, и это верно, когда ты идешь по следу, выстроив версию, но это опасно, когда ты упираешься лбом в закон — тут ты входишь в противоречие с самим собой, а это не годится, ты ничего не достигнешь, ты провалишь операцию, а кто тебе дал право ее проваливать?!»
— Ну что ж, — сказал, наконец, Костенко, — если у вас много времени, значит, вам есть что мне рассказать?
— Роман и две повести, — открыто издеваясь, ответил Лебедев. — Курить изволите?
— Да.
Лебедев легко поднялся с кресла, подошел к шкафу, отпер ящик, достал пачки «Мальборо» и «Салэма», принес все это на столик, подвинул Костенко:
— Я лично предпочитаю «Салэм», все-таки ментол, какая-никакая, а польза горлу, способствует отхаркиванию.
— Фарцовщики снабжают?
— Как понимаете, в силу своего прошлого, никаких противозаконных шагов я не предпринимаю, с фарцовщиками не связан… Мне платят пенсию. В валюте… Как-никак, я был офицером немецкой армии…
— «Русская освободительная армия» Власова — военные преступники — при чем же здесь пенсия из ФРГ?
— А — порядок, гражданин полковник. Я ненавижу немцев, люди казармы, проиграли выигрышную партию, но один из наших шефов, большой патриот России, Хайнрих Вильфредович Луиг, адъютант шефа русского отдела Гиммлера, генерала Бискупского, говаривал: «Дети, я разбит надвое — между Россией, где рожден, и кровью, которая течет в моих жилах, поэтому мне русский хаос тоже чем-то мил — вольница, степи, удаль, но у немца учитесь порядку, дети. Порядок — матерь удачи…» Сейчас, между прочим, держит отель на Балтике. Так вот, порядок есть порядок, они мне, болваны, и переводят валюту за службу. Меняю на сертификаты, балуюсь голландским табачком, французскими винами и подарками для женщин: имею в виду меховые сапоги…
— А знаете, Лебедев, что вы постоянно под мушкой ходите?
— Ну? — не удивившись, спросил Лебедев. — Кто ж на меня зло держит?
— Кротов.
Лицо Лебедева на мгновение закаменело, совсем другое лицо, и глаза другие — слабинка в них промелькнула, смеха уже не было.
— А это — кто?
— Не знаете?
— Убей бог, не знаю.
— Бога не трогайте, — посоветовал Костенко. — Не надо.
Он достал из кармана копию допроса Лебедева, снятого с него в мае сорок пятого, в СМЕРШе 1-го Белорусского фронта.
— Вы ж и тогда собственноручно, разве нет? Посмотрите, ваша рука, — Костенко протянул ему лист.
— За очками на первый этаж идти… Не посчитайте за труд прочесть вслух…
— Не посчитаю. «Вопрос: о ком еще из своих бывших сообщников считаете нужным сообщить следствию, имея в виду меру их общественной опасности?» — «Ответ: прошу следствие обратить внимание на розыск следующих лиц, как отпетых врагов Советской власти, ставших под гитлеровские знамена не по принуждению, как я, а по идейным соображениям. Первым я хочу назвать Солярова Сергея, лет двадцати пяти, родом из Тамбова, отец, как он говорил, до революции служил в прокуратуре, потом был осужден, вернулся и работал в системе столовых. Соляров был моим первым руководителем. Нашу разведгруппу «Вальд» в составе пяти человек забросили в Калининскую область для сбора сведений о дислокации частей, а также для распространения путем оставления, где только можно, гитлеровской литературы. Из названий помню «Убей комиссара и жида!», «Большевики — злейшие враги русского народа». Соляров — после выполнения задания — ликвидировал трех наших людей, обвинив их в желании перебежать к большевикам. Вторым — по мере опасности — я должен назвать Кротова Николая. Он был известен нашей разведгруппе, — до того, как мы были влиты в РОА, — тем, каким образом перешел к немцу. В отличие от меня, взятого в плен в бессознательном состоянии, а затем путем пытки голодом доведенного до отчаяния и согласившегося из-за этого пойти на службу к злейшим врагам нашего героического народа, он, Кротов, принес на руках зарезанного им комсорга его роты по кличке Козел и планшет с картами и документами немецким оккупантам и, таким образом, заслужил их доверие. После выброса в район Батума Кротов был награжден «Железным крестом». В 1943 году он был арестован крипо за то, что после выполнения очередного задания вступил в сожительство с вдовой ювелира и хотел похитить у нее драгоценности. Однако, в отличие от других арестованных за такого рода преступления, он вскоре был освобожден и участвовал в работе по проведению пражской встречи КОНР («Комитет освобождения народов России»). Якобы именно он донес на «идеолога» РОА батальонного комиссара Зуева, ближайшего сотрудника Власова, что тот по национальности еврей, потому что они вместе мылись в бане и парились. Зуев был расстрелян, а Кротов получил очередное повышение. Третьим я хочу назвать Филипенко Матвея…»
Костенко поднял голову, услышав какое-то странное бульканье.
Лебедев сидел белый, как полотно, откинув голову на желтый атлас кресла, и пытался что-то сказать, но не мог произнести ни слова — оттого-то в горле у него и булькало.
Костенко протянул ему листы:
— Хотите убедиться? Я подожду, пока вы сходите за очками…
Лебедев покачал головой, прошептал, наконец:
— Погодите…
— Это можно, — согласился Костенко. — Валидола не изволите?
— Дайте.
Он долго выковыривал бугристыми пальцами таблетку, достал, наконец, положил под язык, закрыл глаза, лицо его расслабилось, снова появились морщины, до этого оно было словно бы налитым воском, как мумия, гладким, вот-вот лопнет.
— Кротов лютует, — сказал Костенко. — За ним три убийства, он свидетелей убирает. Вы — на очереди, если только он знает, что вы живы.
Лебедев покачал головой:
— Не знает, — выдохнул он. — Я ж не думал, что он здесь…
— Он был тщательным человеком?
— Да. Аккуратист. Его за это Луиг особенно любил…
— Значит, он мог — в принципе — обратиться в справочное бюро за вашим адресом?
Подумав, Лебедев спросил:
— Он тоже отсидел?
— Нет.
— Значит, таился? Тогда ни за что в бюро справок обращаться не станет. Надо ж давать свои данные, пусть даже фальшивые, а зачем ему следить лишний раз?
«Врет или нет? — думал Костенко, разглядывая Лебедева. — Ни в каком лагере для пленных он не был, сам немцу сдался, свидетели подтвердили. Или он верит своей версии? Многие преступники начинают верить своей версии, только б убежать от истины, — полнейшее раздвоение личности. Конечно, всей правды я от него не дождусь, но он — трус, весь его наигрыш идет от глубоко запрятанной трусости, надо бить на это, тогда я смогу получить от него хоть что-нибудь».
Костенко положил на колени свой «дипломат», щелкнув латунными замками, открыл, достал папку с фотографиями расчлененных трупов Милинко, Минчакова и Петровой, застреленной Кротовой, подвинул Лебедеву:
— Вот. Его работа. Женщина, которая лежит на улице, его родственница. Не прямая, правда, по дядьке, но тем не менее, когда почувствовал опасность, — почувствовал, подчеркиваю я, — убрал ее. Меня интересует следующее: если я допущу мысль, что он, Кротов, решил уйти за кордон, как он это будет делать — по воздуху или водою?
Лебедев долго, профессионально, разглядывал фотографии, потом задумчиво сказал:
— Да разве нашу границу перейдешь?
— Вы хорошо ответили, Лебедев. Границу нашу не перейдешь, но кровью наследить при такого рода попытке можно…
— Наверное, пошел бы водою, — сказал, наконец, Лебедев. — Он великолепно плавал, мог долго держаться под водою, курил в редких случаях, только перед началом дела и после, а так здоровье берег. Нам выдавали жилеты, надул — на воде хоть неделю продержишься…
— Сколько сейчас градусов в море?
— Шестнадцать. Это для него как парное молоко…
— А вот вы грим в школе Гелена учили… Каждый обучался индивидуально или все вместе?
— Не помню уж… Кажется, все скопом.
— Вы под кого гримировались?
— Мне преподаватели советовали краской особенно не пользоваться, лучше, говорили, не бриться или усы отпустить — казацкие, книзу, очень меняет лицо. Парик наладили, черный как смоль, не узнаешь, даже если мимо пройдешь…
— А Кротов?
— Он наголо брился и отпускал бороду. Если времени нет, чтобы отпустить бороду, даже небольшую — ее легко оформить, надо всего дней пять не побриться, — разрешали клеить грим, с проседью, он тогда значительно старше своих лет выглядел. И еще его научили делать шрамы на лице, становился совершенно неузнаваем.
— А как он себя вел в критических ситуациях?
— Реакция моментальная: удар ножом или выстрел.
— Очень был сильный?
— Невероятно.
— Какие-то специфические, ему одному присущие приемы помните?
— Бил по темени рукоятью пистолета, очень любил парабеллум, но нам запрещали, снабжали ТТ.
— Какие-нибудь особые слова, запоминающиеся, ему одному присущие, употреблял?
— Да что-то не помню… Вроде бы нет, он старался быть неприметным, серым, чтоб, кто мимо прошел, на нем и глаза не остановил… Простите, а вы намерены меня привлечь в связи с вновь открывшимися обстоятельствами?
— Как свидетеля привлечем…
— Но судить его будут не здесь?
— Так мы ж его еще не поймали, — усмехнулся Костенко.
Лебедев долго смотрел на полковника немигающими главами, а потом ответил — с тяжелой, безысходной угрюмостью:
— Поймаете.
6
…Минут через десять после взлета Кротов поднялся со своего места первый раз. Бортпроводница вскинулась с кресла в хвосте самолета:
— Гражданин, просили ж со своих мест не подниматься!
— Девочке дует, — сказал Кротов просяще, — ребенку холодно.
— Местами поменяйтесь, дуть не будет.
— Я легочник, — ответил Кротов, — но не во мне дело, дайте дочке в окно смотреть, а то плакать начнет, пассажиров нервировать…
Бортпроводница покачала головой, но все-таки открыла занавеску. Кротов вошел в багажное отделение, чувствуя на себе взгляд девушки, открыл чемодан женщины так, чтобы из-за спины было видно его содержимое («ну, кулемы бабы, ничего и сложить не могут толком»), достал теплую кофточку, обернулся.
— Спасибо вам, — сказал он и вернулся на свое место.
Укрыв девочку, спросил:
— Ну теперь тепло?
— А мне не-е было хо-олодно, — протянула девочка, — мне хорошо было.
— А вот смотри, какая гора, — сказал Кротов. — Видишь, какая высокая?
— А кто на ней живет?
— Бараны пасутся.
— Там волшебник живет, — сказала девочка. — На высоких горах живут волшебники.
— А чего им там делать? — спросил Кротов, не спуская девочку с рук. — Волшебники на море живут, там, где пальмы растут.
— И на горах тоже, оттуда видней.
— Ты давай спи, волшебница, — сказал Кротов.
— Ой, она такая беспокойная, — сказала мать. — Не могу ее приучить днем спать, а в консультации была, врачи упреждали, что детям надо днем спать, не то нервы расшатаются.
— Спи не спи, все одно расшатаются, — усмехнулся Кротов.
Самолет вошел в облака, начало болтать, и Кротов подумал, что это тоже в его пользу. Пусть бы девка начала блевать, хоть тут зеленые пакеты воткнуты, все равно хороший будет повод встать, одежонку, мол, надо поменять, а то мучается доченька — сердце-то у вас есть?
Он глянул на часы, спросил соседку:
— Горшок везете?
— Так здесь же туалет.
— В туалете дребезжит все, испугается дочка…
— В сумке банка есть…
— Я принесу…
Женщина улыбнулась:
— Да как же в банку-то? Неудобно, люди кругом…
«Я уж ей не человек, — отметил Кротов. — Со мной уж как со своим. Ишь, кошки, все одним миром мазаны. Представляю, как орать обе будут, когда я начну. Это, между прочим, хорошо. Когда истерика и вопль — это делу помогает, это только слабонервных пугает, мне, наоборот, сил придает, спокойствия. Не зря батя учил: «Когда кругом шум, ты в себе спокойствие ищи. Особенно если бабы голосят. Ты тогда и начинай то, что задумал, мне их крик силы придает, я ж — ледокол, мне ли на вопли да сопли внимание обращать, мне идти вперед, по своему курсу. И тебе — тоже». Интересно, отчего ж я детей не люблю? Не злодей же я, нормальный человек, значит, о потомстве должен думать, чтоб помирать было не страшно… Это, наверно, мне в голову засело, когда батя велел матери в больницу идти. А мне потом сказал: «Пеленки воняют, корыто на кухне, бока все набьешь… Писку сколько? А толк? Вон и ты: подрастешь, станешь своею жизнью жить. Не зря говорят — «отрезанный ломоть». Человек — животное, а каждое животное рождено для того, чтобы свою судьбу прожить. И глаза-то не отводи: сейчас ты для матери пуп земли, а родился б еще кто — по боку, нет тебя, все младенцу, так что обиду не строй, тебе ж самому свободней жить, а то ухаживай, слушай, как орет, не велика радость. Свободу цени, Николай: как ветер должен жить. Захотел — снялся, чего себя привязывать? Один раз в мир пустили, так и пожить надо всласть». — «А ты, — спросил он тогда отца. — Ты-то привязанный, и я у тебя сын». — «А ты думаешь, я тебя хотел? Не сопи, не сопи носом, я правду говорю, сам знаешь, как отношусь к тебе. Бабы для меня нет, прими-подай-пшла вон, потому что отца твоего предала и прощения ей моего никогда не будет. А ты решай — с нею ты или со мной. Решай, я не люблю, когда нашим и вашим… Утрись! Как с мужиком говорю! Цени! Говоришь — «привязанный» я… Были б деньги… Тебя будут учить: «мол, труд, порыв» — это ты слушай и с силою не спорь, не перешибешь, но себе на ус намотай: сила — это все, а сила — золото, любое другое тленно».
Кротов глянул на часы.
«Нет, еще надо подождать, — размышлял он. — А может, нет? Может, пора? Сейчас мой чемодан лежит сверху, открыть его — секунда, — не должна теперь эта сука у меня за спиною стоять, я ж ее успокоил, она все высмотрела. Пора».
Он поднялся, и бортпроводница не закричала, чтоб он сел на место.
Проходя мимо девушки, Кротов заставил себя улыбнуться, хотя знал, что улыбается он плохо, перед зеркалом не один час просидел, изучая лицо; каждый мускул свой знал; сострадание умел играть, внимание получалось отменно, грусть, радостное ожидание. Никто, как он, не умел реагировать на анекдоты, это очень располагает людей, а расположенного к тебе можно мять, как пластилин, только без нажима, контролируя мышцы лица, чтобы ненароком не отпустить себя, не выдать постоянную напряженность. Людям, которые напряжены, не очень-то верят, их побаиваются, хороши к тем, от кого не надо ждать неожиданностей, а все это сокрыто в лице, изучи его — и ты победитель. В школе абвера сколько раз отца вспоминал, тот постоянно маску держал — полуулыбка, полувнимание; и за ртом особенно следи, Кротов, у тебя губы плохие, поджатые, прямые, пересохшие, и брови почаще поднимай, словно удивляешься чему-то. Вот так, верно держишь себя, молодец, Кротик, молодец…
Он зашел за занавеску, стремительно открыл свой ящик, поднял полочку с инструментом, достал пистолет, сунул за ремень, начал открывать чемодан женщины и тут услыхал за спиной голос:
— Вы чего так долго, гражданин?
7
Костенко, выйдя от Лебедева, сразу же передал из машины по рации:
— Вниманию оперативных групп для передачи по Союзу: разыскиваемый нами преступник владел навыками грима, чаще всего менял внешность на старика — брил голову и отпускал бороду. Умел наводить на лицо шрамы.
Тадава немедленно передал эту информацию по всем аэропортам Закавказья, откуда уходили самолеты на Батуми и Сухуми. Такого же рода установка ушла в Среднюю Азию, Прибалтику, Карелию и в Калининградское пароходство.
…Костенко ехал в Сухуми, вжавшись в сиденье «Волги»; норовил как-то приладиться, чтобы хоть немного подремать; предстоял полет в Тбилиси, оттуда, после очередного совещания с пограничниками, вылет вместе с Серго Сухишвили в Адлер, должен подъехать Месроп и Юсуф-заде из Баку.
Костенко давно присматривался к Юсуф-заде, и чем больше он к нему приглядывался, тем большей симпатией проникался.
Капитану только-только исполнилось тридцать, в милицию он пришел юношей, закончил юридический заочно, сейчас кончает, тоже заочно, философский факультет. Костенко норовил попасть на каждое совещание, которое проводилось в Баку союзным министерством, потому что жил здесь старинный и нежный друг Зия Буниятов, ставший Героем Советского Союза в двадцать два года. (В трудные для Костенко времена именно Зия выступал всюду в его защиту.) Здесь, в Баку, Костенко и познакомился с Юсуф-заде. Он тогда спросил капитана: «Зачем вам философский факультет, хотите уходить в науку?» Юсуф-заде не обиделся некоторой снисходительности вопроса, а может быть, сумел не подать вида, ответил убежденно:
— Хочу теоретически разобраться в тезисе, который давно сформулирован: причина преступности, при том, что ее базис ликвидирован. В чем же тогда дело, если нет социальной подоплеки? Почему грабители? Хулиганы? Насильники? В чем дело? Каковы наши упущения? Нельзя жить моралью чеховского персонажа: «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда». Такой ли уж реакционер Ломброзо? И нужно ли постоянно атаковать Фрейда? Что есть причина той или иной человеческой аномалии? Как можно рассчитать на компьютере генетический код того или иного преступника? Можно ли это вообще делать? Нет ли в этом нарушения нашей морали?
Костенко, выслушав Юсуф-заде, сразу же заметил себе: «Надо его тащить в центральный аппарат… Как это говорили российские бизнесмены: «Делать ставку на сильных и трезвых, а не на слабых и пьяных»? Барская концепция, понятно. Культом превосходства и снисходительной силы отдает, но рациональное зерно в Путиловых и Гужонах временами проявлялось куда ни крути».
Юсуф-заде, однако же, не только отказался от предложения Костенко, но и вовсе — по мнению его коллег — отчудил: попросился на работу в горный сельский район. Его не хотели пускать, звезда бакинского угрозыска, но он доказал начальству, что даже год работы вдали от центра поможет многое понять: в чем динамика разницы преступности деревни и города, правда ли, что преступления там и здесь сугубо разностны по своей изначальной причинности, то есть хотелось ему выяснить для себя вопрос, поднятый в литературе: «мол, город дурно влияет на человека, деревня же, наоборот, лечит душу».
Просьбу его уважили, откомандировали на год; вернулся он с тремя папками, педант, что твой немец, посмеивался: «Почвенность — слово, конечно, звучное, однако к нашему веку никак не приложимо, кренит не в ту сторону, ибо город и деревня настолько взаимосвязаны и близки, — чуть не в каждый совхоз вертолет летает, — что уповать на идиллию сельской благости, на ее особую духовность — значит прятать голову под крыло, уходить от острых вопросов, а это никак не гоже. Ленин учил острые вопросы обнажать, а не замалчивать».
Когда Костенко подбирал себе группу, он попросил генерала, чтобы тот санкционировал привлечение и Юсуф-заде, в Баку согласились. Капитан отправился на электронно-вычислительный пункт и — вместе с воздушной милицией — составил график полетов: к границе и, наоборот, в глубь республики.
— Он вполне может приехать на поезде к погранзоне, — объяснил свою мысль Юсуф-заде, — а полет в центр всегда более беспечен, если так можно сказать о полете…
— Ну-ну, — откликнулся Костенко, — что-то в этом есть, давайте будем проецировать такую возможность и на другие районы, мысль занятна…
…Задремать Костенко, конечно же, не мог: вспомнив этот разговор с Юсуф-заде, сразу же явственно увидел лицо Лебедева — этот бы поступил именно так, от противного, он и «Салэм» держит от противного, ни одной прямой линии, весь запутан зигзагами и кривыми, живет не своей жизнью, он играет жизнь, каждый день, видимо наново придумывая себя. А какая же сильная штука — память, а?! Эк его перекукожило, когда я прочел ему показания, вся краска исчезла, какая там краска, он сделался словно разбитое стекло витрины, — опполз, превратился в крошево.
«А ведь что-то грядет, — подумал Костенко. — Ей-богу, грядет, чувствую кожей, будь неладны эти мои чувствования, как же спокойно без них, а?! Может, Жуков прав, может, никакое это не чувство, а логика? Действительно, убийство Кротовой, весна, полное вероятие, что оба трупа уже обнаружены, им не могут не заинтересоваться — в конце-то концов, отпущены ему дни, точнее — часы… Или уже ушел? А может, замерз где, когда лез через границу по снегу? Или в шторм попал, не смог выгрести, потонул, и мы ищем память о гаде, а не его самого? Почему он ждал весны? Потому что был убежден в снеге, который все скроет. Ладно, а зачем он столько времени ждал? Почему не предпринял попытки уйти? Оттого что убирал память о себе, искал тех, кто мог отдать нам хоть какую-нибудь улику. А улика — это письма, фотографии истинного Кротова, ставшего Милинко. И видимо, считал, что еще мало взял. Кротову ограбил тысяч на сорок, бриллианты и сапфиры, товар на Западе ходкий, груз небольшой, в два кармана можно рассовать, так в детективах показывают. А что, верно, особенно французы это хорошо делают, если при этом еще Габен играл, он умел быть достоверным сыщиком и таким же достоверным бандитом, значит, всегда был самим собой, то есть художником. Сколько же они проживают жизней за одну свою, столь короткую жизнь, счастливые люди…»
Костенко посмотрел на часы: с того момента, как он связался по рации с Тадавой, прошло двенадцать минут. Нет новостей — хорошие новости. Нет, неверно. В данном конкретном случае неверно. Протяженность дела изматывает нервы. Когда зверь вырвался из клетки, нет ни минуты покоя, каждый миг чреват.
Костенко полез за сигаретами, закурил, несколько раз жадно затянулся. Шофер, увидав, как он тяжело затягивается, заметил:
— Товарищ полковник, на вас смотреть жалко, вы ж табак заглатываете.
— Если быть точным, — ответил Костенко, — то я заглатываю табачный дым.
— Вот и наживете себе…
— Чего не договариваете? — усмехнулся Костенко. — Рак наживу?
— Ну так уж и рак… Туберкулез какой или хронический бронхит, тоже не подарок…
— Тут к морю есть где-нибудь съезд? — спросил Костенко, снова глянув на часы, — он любил ломать ритм, это успокаивало.
— Найдем, — ответил шофер. — Вторую машину предупредить по телефону?
— Скажите, пусть едут в управление, мы их догоним и — сразу на аэродром, если никаких новостей не будет.
Шофер связался со второй машиной, которая пылила сзади, передал слова полковника, ловко съехал на проселок и понесся по длиннющей улице к морю.
Костенко вспомнил, как он прилетел однажды в Гульрипш, там отдыхали Митька с Левоном, давно это было, так давно, что даже страшно представить, и они провели вместе два дня, лежали на пляже, молчали, камушки кидали, а вечером шли пить вино. С гор привозили маджари, шипучее, тогда еще можно было пить, про аллахол не знали, тогда им по двадцать два было, снимали сараюшку, спали на двух койках, сдвинув их, утром ели горьковатый сыр, запивали его кефиром и шли на пляж. Иногда пели на два голоса, Левушка умел как-то по-особому организовать песню, правил и Митьку и Костенко, делал это аккуратно. Эх, Левон, отчего ж так все несправедливо, а?! Сколько ж ты картин не снял, скольких людей не осчастливил своей дружбой, скольких не поднял до себя…
Костенко тяжело вылез из машины, пошел на пляж, оставив китель на сиденье. Курортников было множество уже, особенно мамаш с дошколятами.
«А все-таки не мамаши это, — подумал Костенко. — Сейчас бабушки больно молодые пошли, вон Клаудиа Кардинале, звезда экрана, сорок лет, фигурка — ого-го, а бабушка, гордится потомством, не скрывает, лучше всего выставлять напоказ то, что хочешь скрыть, неинтересно людям говорить об очевидном, все норовят о невероятном, то есть тайном еще…»
Костенко шел к морю, и внутри как-то все слабело, сердце отпускала постоянная зажатость, оттого что покой был в этом детском визге, в плеске прибоя, в смехе женщин, в той ласковости, с которой они прижимали к себе голышей, а все голыши в панамках, как же прекрасны эти маленькие комочки, сколько нежности в них, доверчивости и сколько тревоги…
«Почему тревоги? — не понял даже поначалу себя Костенко. — Почему я подумал о тревоге за них? Кротов — не маньяк, он на пляж стрелять не пойдет, он — по-волчьи».
Костенко сел возле самой кромки прибоя, вдохнул соленый воздух моря и с отчаянной тоской подумал о невозвратимости времени: Аришка выросла, не принадлежит ему уже, а он только один лишь раз смог вырваться вместе с Марьей в отпуск, когда Аришка была маленькая, и можно было ее прижать к груди, и услышать гулкие и ровные удары ее сердечка, а что он сейчас один, здесь? Господи, как же у него зажало горло, когда Маша наказала тогда Аришку и пригрозила: «Отведу в горы и там одну оставлю», — а маленькая ответила, раздувая свои ноздряшки: «Я камушки буду бросать»…
Сзади раздался крик, Костенко стремительно обернулся: за его спиною лежал на камнях карапуз, бежал, видно. Они скорости не чувствуют, это к старости мы ее ощущаем, начинаем «не торопиться», цепляем время, только б хоть как-то остановить эти внутренние часы, безжалостно отсчитывающие секунды…
Костенко легко поднялся, подхватил с камней карапуза, прижал его к себе, тот, наконец, выдохнул, зашелся в плаче; ссадил себе живот, здорово ссадил. Подбежала мама или, быть может, бабушка, выхватила дитя, улыбнувшись Костенко, начала шептать что-то карапузу в ухо, понесла его в море, промыть ссадину соленой водой, и Костенко вдруг точно понял причину остро в нем вспыхнувшей тревоги. Он побежал к машине, резко снял трубку рации, попросил соединить с Тадавой.
— Вы на всякий случай, — успокоившись сразу же, как только услыхал голос майора, — проверьте, чтобы все люди надели кольчужки, если что-нибудь начнется. Ясно?
— На меня это тоже распространяется? — спросил усмешливо Тадава.
— На вас это распространяется в полной мере, — сказал Костенко. — Бравада граничит с мужским кокетством, а это — неприлично, вы на службе…
«Ранимость тела, незащищенность человека, — понял Костенко, — вот что не давало мне покоя…»
Он сел рядом с шофером:
— Все, отдохнули, едем.
8
Козаков, тот младший лейтенант милиции на воздушном транспорте, что дежурил в аэропорту, получив установку Костенко, пробежал ее дважды, ничего особенно интересного для себя не обнаружил и пошел в буфет — благо, вылетов в ближайшие сорок минут не предстояло.
Заказав себе стакан сметаны («говорят, очень способствует, особенно если с сырым яйцом, Клара Ивановна хоть и ветеринар, но про мужчин все знает»), сырое яйцо, творог и компот, Козаков сел у окна и, отодвинув от себя хлеб, — старался худеть, форму надо хранить и в тридцать лет, упустишь, потом не наверстаешь, — принялся смешивать в суповой тарелке сметану с яйцом и творогом.
— Нануля! — крикнул он буфетчице. — А зелени нет?
— Кто же тебе ее сюда привезет? — ответила толстая и добрая Нануля. — Ее грузят на твои самолеты и гонят в Москву, на Центральный рынок, тридцать копеек пучок, а киндза — рубль, по-старому, значит, десять.
— Была б моя воля, ни одного бы не пускал с этим товаром на самолет, — ответил Козаков. — Паразиты на теле народа.
— Зачем людей обижаешь? — возразила Нануля. В буфете сейчас никого не было, можно было отвести душу. — Ты поди эту травку вырасти! Ты пойди достань под нее навоз, ты пойди согрей каждую, если мороз ударит! Ты кооперацию ругай, а не колхозника. Построили б парники, что, земли у нас мало?! Тогда б колхозник не в Москву летал, а мне продавал зелень, и не за тридцать копеек, а за двадцать. Дважды два, Жорик!
— Значит, снова дорогу частнику открыть? Мироеду? Эксплуататору?!
— Ты, дорогой, не на трибуне, выражения выбирай! Я председатель строительного кооператива, так что ж я — мироед? Эксплуататор?! Меня на общем собрании голосовали, рабочие выдвинули! Плохо работаю — так вдвинут!
— Разговорилась больно…
— Эх, Жорик, Жорик, молодой ты парень, а такой неискренний! Мой сосед — борода седая, геолог, двадцать девять лет отработал в экспедиции, трое внуков у него учатся, помогать надо, так он со старухой кормит уважаемых людей города, когда им нужно гостей принять и настоящей домашней грузинской кухней угостить… Что ж, этот геолог, по-твоему, тунеядец?
Козаков вдруг вспомнил старика, заросшего седой щетиной, с теодолитом: бритый, кряжистый.
«А вдруг — он?!»
Козаков бросился в отделение милиции, сел к рации.
— Майора Тадаву хочу! — крикнул он. — Срочно!
9
— Я банку беру, девушка, — ответил Кротов бортпроводнице. — Для нашей маленькой, не в туалет же ее вести.
— Пусть потерпит, скоро прилетим.
Кротов посмотрел на часы:
— Сорок минут терпеть…
— Тридцать, — ответила девушка, — ветер попутный, мы раньше прилетим.
— Это хорошо, — ответил Кротов, застегивая чемодан. — У вас, кстати, валидола нет?
— Сердце болит?
— Не то что болит, жмет маленько. Но если нет, я перенесу, не у пилотов же просить, им садиться надо, не до нас…
— Бледный вы…
— Жмет…
— Сейчас в аптечке посмотрим, — сказала девушка, — йод есть наверняка, желудочные есть…
Она достала жестяную баночку, с красным крестом, открыла ее, начала перебирать бинт, пластырь, йод, пирамидон, папаверин.
— Вот, — протянула бутылочку с корвалолом, — на ваше счастье.
— Нет, корвалол нельзя, — ответил Кротов, — от него мне еще хуже, только валидол, под язык положишь — и сразу отпустит.
— Садитесь на место, — сказала девушка, — я у пилотов спрошу. Наш второй курить бросил, он какие-то таблетки сосет в баночке из-под валидола, может, это и есть валидол.
— Спасибо вам.
«Еще лучше, — думал Кротов, возвращаясь на место, — вообще-то замок в двери легко простреливается, не зря я в осоавиахиме на У-2 тридцать часов налетал. Давай, красоточка, стучи в дверь, давай проси валидол».
Он сел на место, оглядываться не стал, напряженно, спиною, плечами, затылком ожидая, когда услышит шаги, несмотря на натуженный, ставший уже привычным, рев мотора. Он услышал их за мгновение перед тем, как девушка подошла к двери, ведущей в кабину пилотов.
— Пристегнулись? — спросила она Кротова.
Тот заставил себя вымученно улыбнуться, отвечать не стал, только глазами показал, что пристегнут.
— Видишь, как у дяди сердечко болит, — сказала соседка. — Может, холодной водички попьете?
— Сейчас пройдет, — прошептал Кротов, — это бывает у меня, ничего страшного…
Бортпроводница постучала в дверь кабины, дверь открылась, выглянул второй пилот.
Кротов репетировал все дальнейшее сотни раз. Он шептал те слова, которые предположительно могла бы сказать бортпроводница: «Тут у пассажира сердце болит, а в аптечке нет валидола, у вас, может, есть?» Или: «У вас валидола нет? Пассажир жалуется на сердце». Или еще короче: «У вас нет валидола?» Даже эти четыре слова были достаточны для того, чтобы нажать на замок пристегнутого ремня, выхватить пистоль, рвануться вперед, ударить девку по темени, выстрелить в пилота, если он потянется за оружием, но лучше без мокрухи, лучше левой рукой, почти одновременно с ударом по голове девки, ткнуть ему пальцами в глаза, ворваться в кабину, штурмана — по темени, командиру — дулом в шею, левой рукой достать его револьвер, они теперь вооруженные. Бывший летчик, которого поил в Магаданском аэропорту, рассказал, где обычно лежит оружие, можно дотянуться, Кротов тренировался, ставил кресло, клал в него свое пальто, тянулся рукой, все отработано, все будет как надо…
…Второй пилот склонился к девушке.
— Пассажиру нужен валидол, — сказала бортпроводница.
— Держите. Очень плохо ему?
— Плохо. Бледный.
— Вот бедолага… Сейчас прилетим, врача вызовем на поле…
Кротов зверем вскинулся с кресла, в броске выхватил пистолет, уткнулся дулом в загорелую шею командира:
— Полетим в загранку, начальник.
Левой рукой, нагнувшись, взял кобуру с пистолетом — висела именно там, где объяснял пьяный Магаданский летчик, гад, водку не пил, только «Наири», тот с наценкой стоит двадцать девять за бутылку, хотя тут тысячу уплатишь, только б все вызнать.
— Не полетим, — ответил командир.
— Тогда — пуля, мне терять нечего.
— Стреляй.
— Я выстрелю, но хочу предупредить, что кончил школу Осоавиахима, самолет посажу сам, так что не пугай своей смертью. Я хочу, чтоб все было добром.
Командир хотел было оглянуться — Кротов сильно ткнул его дулом:
— Не надо.
Стремительно глянул на второго пилота: тот лежал недвижно, бледнел, из темени медленно сочилась кровь. Штурман не двигался.
«Даже если очухается, пройдет десять минут, нет, за десять не очухается, минут двадцать. Мало времени, а стрелять не надо, там тюрьма — тоже тюрьма. Или еще выдадут красным под пулю, террористов все боятся».
Он ударил лежавшего пилота ботинком в висок, голова бессильно дернулась, на боль никак не среагировал, порядок, не очухается.
— Считаю до трех, — сказал Кротов. — Потом стреляю.
Он передвинул пистолет к виску пилота, пояснив:
— Так сподручней, чтоб приборную доску не порушить. Раз, два.
— Убери пистолет, гадюка.
— Пистолет не уберу. Спускайся, границу будешь переходить на бреющем.
— Гад ты ползучий, — сказал командир, — пуля по тебе плачет, нелюдь.
— Верно говоришь, командир. Только все же спускайся, уходи из своего эшелона.
Кротов переложил пистолет в левую руку, достал наушники второго пилота, надел на голову.
— Садиться будешь на шоссе, — сказал он, — направление возьмешь на Сарывар, там военная база. Посадишь машину, я выйду, и можешь возвращаться обратно.
В наушниках зашершавило, потом Кротов услышал голос:
— Борт двадцать два тринадцать, почему вы сошли с курса?
Кротов шепнул пилоту:
— Скажи — неисправность двигателя, в кабине запах дыма.
— Так не говорят, — ответил пилот. — Тогда поймут, прижмут военным самолетом и посадят на наш аэродром. Или на таран прикажешь идти?
«Врет? Нет. По идее, говорит верно. Пусть говорит, я ж услышу, что они ему ответят».
— Это борт двадцать два тринадцать, у меня отказала приборная доска, магнитный компас не работает, сообщите мои координаты.
— Вас понял. Где второй пилот?
Командир поднял голову на Кротова. Тот не ждал этого вопроса, ответил:
— Скажи, что вышел в туалет.
— Второй пилот осматривает проводку в салоне, — сказал командир. — Опрашивает пассажиров, нет ли кого с магнитами, геологи, может, летят.
Как только Тадаве сообщили по рации, что командир борта двадцать два тринадцать произнес слово «магнит», он бросился к машине — все летчики на линии были проинструктированы: в случае попытки угона в любом случае произнести слово «магнит».
Информация Костенко и сообщение Козакова опоздали примерно на сорок секунд: командир борта начал принимать сообщение с земли о «геологе», когда бандит забирал у него пистолет, и более всего он боялся, что тот сорвет его наушники, но, к счастью, бандит взял наушники второго пилота, а командир прижал подбородком кнопку — благо, Кротов целил ему теперь в висок, поворот головы вниз был оправдан, поэтому земля — как он считал — слышит весь его разговор с бандитом.
— Алло, борт двадцать два тринадцать, вы потеряли курс, вы идете в горы, дайте указание второму пилоту определиться без магнитного компаса, берите на десять градусов влево, но будьте осторожны, не прерывайте с нами связи, вы в пятидесяти километрах от границы.
— Земля, вас понял, — ответил командир и резко положил самолет влево.
Кротов нащупал рукой планшетку с картой, которая висела сбоку от кресла второго пилота, бросил ее на сиденье, начал изучать красные линии, нанесенные на нее штурманом.
— Сколько лету до границы?
— Пятнадцать минут.
— Спускайся на бреющий.
— Дай-ка я выйду, а? И ты сам спускайся, если кончил Осоавиахим. Я бить пассажиров не намерен. Обыщи меня, оружия нет, запрись и сажай машину сам.
— Алло, борт двадцать два тринадцать, вы движетесь в направлении госграницы, срочно уходите на пятнадцать градусов вправо.
— Вас понял, ухожу на пятнадцать градусов вправо…
— Я тебе уйду, — усмехнулся Кротов и пощекотал дулом седой висок командира. — Прямо!
— Я не знаю, что впереди… Может, горы…
— Опускайся вниз.
— Не буду я гробиться, — озлился пилот и чуть заметно нажал на педаль. Самолет повело вниз, Кротов почувствовал, что его отрывает от пола, он вцепился рукой в ворот командирской куртки, закричал:
— Ты что, сука?!
— Яма это, — ответил пилот и выровнял самолет, взяв еще круче вправо.
— Алло, алло, борт, вы следуете в направлении границы, говорит служба погранзоны, дайте вашу волну, выходите на связь по двенадцать сорок, как слышите, прием?
— Что отвечать? — спросил пилот.
— Молчи.
— Алло, алло, борт, вы в пяти километрах от границы, немедленно поверните назад, алло, как слышите?!
— Молчи, — повторил Кротов шепотом, — молчи, пилот, молчи…
…И вдруг в наушниках возник жесткий голос с иностранным акцентом:
— Со стороны России в воздушное пространство вторгся самолет, пассажирский, типа АН-2. Команда, вы слышите нас?
— Отвечай, что слышим, — сказал Кротов.
— Да, мы слышим вас.
— В связи с чем отклонились от курса и нарушили воздушное пространство? Ложный ответ позволит нам применить особые меры.
Кротов перехватил воздух, только сейчас почувствовал, как тяжело дышать:
— Отвечай: мы просим посадки.
— Я так не отвечу.
— Отвечай, гад, как я говорю!
— Ну, сволочь, ну, гад, — ответил командир. — Я им скажу, что меня принудили так лететь. Силой.
— Хорошо, ответь, что на борту пассажир, выбравший свободу.
Командир покашлял, сказал в микрофон:
— На борту находится пассажир, вынудивший меня пересечь границу. Наш борт принадлежит Аэрофлоту Советского Союза.
— Если на борту есть убитые, мы не разрешим посадку и не примем вас…
— Отвечай, что ни убитых, ни раненых нет.
— На борту убитых нет, — ответил командир.
— Предупредите того господина, который заставил вас пересечь границу, что он предстанет перед нашим судом — в любом случае.
— Хорошо, я передам. Да он сам все слышит.
Кротов сказал:
— Я готов предстать перед их судом, передай им, но прошу гарантии, что я не буду выдан Советам.
— Он готов предстать перед вашим судом, но требует, чтоб вы не выдавали его Советам.
— Ждите нашего ответа.
— Сколько ждать, у меня горючее на исходе…
— Ждите нашего ответа, — монотонно повторили с земли.
— А мне куда идти? — устало, безликим голосом спрашивал молчащую землю командир. — Вперед или круги давать? В каком радиусе, направление дайте, эшелон, высоту, параметры.
— Кружите, не спускаясь к земле, из облачности не выходить, в случае, если пойдете самовольно по курсам сорок три или сорок пять, вынуждены будем открыть огонь…
— База, — вслух сказал командир, — боятся.
Кротов стремительно обернулся, почувствовав на себе взгляд. Штурман действительно пытался подняться, завороженно глядя на спину Кротова. Тот, выругавшись, снова ударил парня.
— Ну скотина, — сказал командир, — ну, нелюдь… Если убил — отдадут тебя там, под расстрел отдадут, гадюку, как такого земля носит.
— Не убил, — ответил Кротов, оглянувшись, — дышит. Я оглушил его.
— Борт русского самолета, в случае если у вас нет жертв и человек, желающий просить политическое убежище, не применял огнестрельное или холодное оружие, он будет судим, но выдан России не будет. Берите курс двадцать четыре и начинайте снижение, не уходя из того сектора, в котором сейчас находитесь.
Когда облака кончились, Кротов увидал горы, одни горы, а в горах две узкие взлетно-посадочные полосы. У левой, в самом ее конце, стояло два маленьких аккуратных коттеджа, увитых виноградом.
— У девки оружие есть? — спросил Кротов, кусая губы.
— У кого?
— У проводницы?
— Нет.
— Если есть — пристрелю, и меня оправдают, самооборона.
— Нет у нее оружия.
Когда самолет, вздрогнув, остановился и Кротов увидел, как высокий мужчина в элегантном костюме неторопливо отделился от группы и двинулся к самолету, счастье сделало его горячим, словно вошел в парную с мороза.
— Подними руки, — сказал он командиру.
Тот послушно руки поднял. Кротов, не выпуская из левой руки пистолет, достал из кармана веревку с заранее заготовленным кольцом, продел обе руки командира в это кольцо, затянул его, обмотал кисти еще несколько раз, сунул пистолет в карман, завязал веревку своим особым узлом, парашютным, геленовским, надежным; пятясь, подошел к двери, распахнул ее, резко обернулся: навел пистолет на пассажиров, не вынимая левой руки из кармана.
— Граждане, сейчас вы улетите домой. У кого из мужчин есть ножи, встаньте.
Поднялся старик, который уступил место женщине с девочкой.
— Брось на пол, — сказал Кротов.
Старик достал из кармана перламутровый перочинный ножик, бросил его и сказал:
— Пес!
Кротов медленно, тяжело ступая, пошел сквозь замершую тишину салона в хвост, взял свой чемодан, где под инструментом хранилось золото и бриллианты из магазина сестрицы, открыл дверь.
Внизу, улыбаясь, стоял мужчина.
— Спрыгните? — спросил он с каким-то странным акцентом.
Кротов ответил:
— Спрыгну. Только сначала покажите мне свой паспорт.
— Военнослужащие сдают свой паспорт, — ответил мужчина. — А вы свой паспорт бросьте мне, я хочу его внимательно посмотреть.
Кротов, не опуская пистолета, достал из кармана паспорт и бросил его к ногам мужчины.
Тот поднял, раскрыл: Милинко…
— Прыгайте, господин Милинко, — он протянул ему руку, — прыгайте.
— Все равно покажите ваш документ. Любой.
— Хай! — крикнул кто-то из тех, что стояли поодаль.
Кричали не по-русски. Кротов ничего не понял, но он часто слушал их радио, голос подействовал на него завороженно, как и раскованность людей, стоявших неподалеку от длинной машины. За рулем сидели рослые парни и, лениво жуя резинку, смотрели на происходящее.
Мужчина пожал плечами, повернулся и пошел, бросив паспорт Кротова на теплые плиты взлетной полосы.
— Эй! — крикнул Кротов. — Вы чего?!
— Ультиматум — не для меня, — не оборачиваясь, ответил мужчина.
— Эй! — снова крикнул Кротов. — Да стойте, я шуткой!
Спрыгнув, он поднял паспорт и побежал следом за мужчиной. Тот обернулся, усмехнувшись, достал из кармана пачку «Мальборо», протянул Кротову. Тот потянулся трясущимися руками к коробке.
— Вообще-то я не курю, — сказал он, — разве что после пережитого…
Сигарета никак не доставалась, он опустил глаза на пачку, и вдруг холод сковал его.
«Производство табачной фабрики «Ява» и объединения «Филипп Морис», — успел прочитать Кротов, и, не раздумывая, отбросив тело назад, он выстрелил в мужчину, в сердце ему выстрелил: тот обрушился на землю. Кротов вскинул пистолет, чтобы перещелкать тех, кто был возле машин, все сразу понял — игра, но выстрелить не успел, пуля пробила ему руку, пистолет выпал на землю.
10
…Костенко склонился над Тадавой:
— Ну что, дед? Больно?
— Снова вы правы, — ответил он, — даже как-то противно: я ведь поначалу не хотел кольчугу надевать.
— Мцыри, — усмехнулся Костенко. — А мне еще одного хоронить?
Он поднял простыню, увидел страшный, черный кровоподтек на груди Тадавы, разорванную кожу, простыню опустил, покачал головой, вздохнул.
— А что это вы меня «дедом» величаете? — спросил Тадава.
— Да так, — ответил Костенко. — «Дед» — хорошее слово, очень нравится мне, когда человека можно назвать «дедом».
Из госпиталя Костенко поехал в тюрьму. Кротова допрашивали бригадой. Костенко поблагодарил коллег, остался с Кротовым с глазу на глаз:
— Сейчас поедем в Москву, Милинко (фамилию Кротов ему — по разработанному плану — не называли еще). Самолет, как понимаю, переносите нормально?
— Вполне, — ответил тот. — Вы, я думаю, главный, так что протест вам можно заявить?
— По поводу чего?
— По поводу того, что до сих пор не вызван врач-психиатр? Я действовал под гипнозом… Главный, тот, кто виновен в моих неосознанных действиях, остался на свободе…
— Протест принято заявлять прокурору. А я сыщик… Я свою работу сделал… Как фамилия гипнотизера?
— Это я скажу работникам прокуратуры после того, как буду освидетельствован врачом-психиатром…
— Что ж… Это даже не протест — вполне законная просьба… Но я могу вам назвать фамилию «гипнотизера»… Его фамилия Кротов, Николай Иванович, — разве нет?!
…Через сорок два дня Костенко позвонил в Магадан, Жукову:
— Подполковник, привет вам, дорогой, и поздравления со звездочкой!
— Все равно в Москву не поеду, — ответил тот.
— Ну и не надо, — легко согласился Костенко. — Вы поезжайте к Журавлевой, к этой красавице Диане. Желательно, чтобы в это время ее муж был в вечерней смене. Сядьте к столу, облокотитесь, протяните правую руку, разожмите пальцы и скажите ей следующее: «Мадам, если вы сейчас же не положите сюда, в эту мою ладонь самородок, я обещаю вам тяжкие времена…»
…Журавлева стала мертвенно-бледной, откинулась на спинку стула, хотела что-то ответить, но слова застряли в горле…
— Храните вне дома? — помог ей Жуков.
Она кивнула.
— Ну одевайтесь. Надо ж вам до прихода благоверного вернуться. Или он в курсе?
Женщина отрицательно покачала головой, а потом заплакала, но плакала она не по-женски — беспомощно, жалостливо, безысходно, — а как-то совершенно по-особому, очень рационально и зло…
1979 г.
notes