КАК ПОРОЙ ПОЛЕЗНО ПЛОХОЕ НАСТРОЕНИЕ
1
— Садитесь, Кешалава.
— Вы передали мое письмо прокурору?
— Конечно.
— Ну и каков результат?
— Я вам отвечу. Только сначала позвольте мне задать вам ряд вопросов.
— Моя просьба не носит противозаконного характера, и вы должны ответить мне. В ином случае я откажусь разговаривать с вами до тех пор, пока сюда не будет вызван представитель прокуратуры.
Костенко подумал, что на то время, пока он будет препираться с Кешалавой, стоит остановить диктофон, но потом решил выключить его совсем, потому что сегодня следовало разыграть иную партитуру допроса, предложив Кешалаве подписывать каждый его ответ в протоколе. Здесь магнитофонная запись не нужна — для очередной стычки в прокуратуре во всяком случае. Прокурор, у которого Костенко побывал сегодня, отказался дать санкцию на продление срока задержания Кешалавы.
«Товарищ полковник, — сказал прокурор, — вы отлично понимаете, что улик не хватает. Интуиция — вещь, бесспорно, интересная, но к закону неприложимая. Давайте научимся сами уважать закон даже в мелочах, давайте научим этому всех людей в стране, это лучшая гарантия и для нашей спокойной старости, и для юности наших детей».
Возразить было нечего, к тому же прокурор говорил именно то, с чем Костенко был принципиально согласен, и тем неприятнее было Костенко выслушивать все это от другого человека — тут у кого угодно испортится настроение.
Начальник управления, ознакомившись с доводами Костенко, позвонил заместителю генерального прокурора, но тот, выслушав просьбу комиссара, отказался дать немедленный ответ.
— Я должен посмотреть материалы и вызвать начальника отдела, — сказал он. — Вы же сами говорите, что улики не закольцовываются в логическую систему. Может быть, вы попросите ваших сотрудников написать более расширенное и мотивированное обоснование?
— Дело очень горячее. Посажу я их объяснение писать, а работать кто будет?
После разговора с прокуратурой комиссар пригласил представителей всех служб, принимавших участие в «автомобильном деле», которое за последние дни так разрослось, что пришлось подключить людей из УБХСС, и попросил Костенко подробно изложить положение не просто на сегодняшний день, а на последний час. Он долго выслушивал разные точки зрения (полковник Курочкин предложил выделить всех фигурантов дела — Кешалаву, Налбандова и Пименова — в отдельные разработки; с Курочкиным не соглашался майор Родин, поддерживавший Костенко, который был убежден в том, что растаскивать это дело по разным людям ни в коем случае нельзя) и принял половинчатое решение: до тех пор, пока не будет готова экспертиза УБХСС по Пригорской фабрике и пока не обнаружен Налбандов, дело «по страничкам» не расшивать, однако он еще раз подчеркнул — «пока» и на этом совещание закончил, пообещав Костенко тем не менее попробовать переговорить с заместителем министра по поводу продления срока задержания Кешалавы.
Но до сих пор от комиссара никаких сигналов не было, и Костенко, в упор разглядывая Кешалаву, решил провести «массированное» наступление на этого парня. Он почему-то был убежден, что это «массированное» наступление принесет свои плоды.
2
Костенко не спешил начинать допрос Кешалавы. Он исподлобья приглядывался к арестованному, неторопливо затягиваясь сигаретой, высушенной в духовке газовой плиты. Так подсушивать сигареты его научил майор Ганов, когда несколько лет назад, еще на Петровке, 38, комиссар перевел Костенко «за неуживчивость характера» из группы по борьбе с бандитизмом в отдел, занимавшийся «малолетками» — преступностью среди несовершеннолетних. Кто-то из высокого начальства сказал тогда, что именно эта проблема сейчас самая важная, и немедленно был создан отдел, на который сразу же повалились все шишки. Как всегда, Костенко полез в спор. «Наивно же все это, — говорил он тогда, — зачем мы в формализм уходим, товарищ комиссар? Сейчас военное поколение, безотцовщина… Я тут схемочку набросал; смотрите, что получается: чаще всего проходят преступники сорок пятого года рождения, реже — сорок восьмого. Подростки пятнадцати-семнадцати лет. У них сплошь и рядом в графе вместо имени отца прочерк. И только в этом году их с матерями из подвалов перевели в новые дома. Надо в школах, в ремесленных училищах, на заводах работать, детский туризм развивать, хороших книг навыпускать больше, бассейны строить». Комиссар тогда шутливо предложил Костенко подать в отставку из-за несогласия с начальством, но Костенко, не удержавшись, хотя Садчиков жал ему под столом ногу, ответил: «Я бы с радостью, товарищ комиссар, не будь у нас преждевременные отставки такими позорными».
Комиссар, как всегда, хмуро поругал Костенко за якобинство, но глаза у него при этом были грустные и ругал он совсем не вдохновенно, а как бы соглашаясь с Костенко в главном, не принимая лишь его «разнузданного вольнодумства».
«Кешалава — это патология, — думал Костенко. — Социальных корней здесь искать не приходится. Защити он диссертацию, меньше двухсот рублей не получал бы. Один, семьи нет. Прояви себя, защити докторскую — будут платить пятьсот, и только обыватель, пьянь или завистливый подонок упрекнет его за эту зарплату. В чем же дело? Родной Ломброзо? Или «тлетворное влияние гангстерских картин»? Почему же тогда я отмычку не беру? Люблю ведь гангстерские картины, просто даже обожаю. Биофизика должна прийти нам на помощь в этом вопросе. Откуда такое врожденное чувство собственной исключительности? Кто воспитал в Кешалаве ницшеанский дух самоутверждения через всепозволенность? Кто запрограммировал это в его генетическом коде? Значит, не «родимые пятна проклятого прошлого»? Значит, «родимые гены»? А может, психическая аномалия? Нельзя ссылаться на психическую аномалию, когда налицо осмысленное, точно продуманное деяние. Все-таки, — продолжал размышлять Костенко, неторопливо разглядывая Кешалаву, — понятие «бюрократ» мы трактуем сугубо неверно. «Бюро» — это не так уж плохо, особенно, когда работа в этом самом «бюро» отлажена, четка и бесперебойна. И сейчас, если я буду на высоте этого неверно трактуемого понятия, я добьюсь того, чего следует добиться!»
— Отвечаю на ваш вопрос, — сказал наконец Костенко, разложив на столе бланки для допроса. — Ваше заявление в прокуратуру мною было передано в тот же день — вы потом сможете это проверить по входящему номеру. Ответ на ваше заявление еще не поступил: видимо, слишком маленький срок прошел. Нарушения процессуальных норм, таким образом, нет.
— Я не буду отвечать на ваши вопросы до тех пор, пока не получу ответ из прокуратуры.
— Пожалуйста, напишите мне это на отдельном листочке. Вот на этом.
— Я больше писать ничего не буду.
— Ну и ладно, — согласился Костенко. — Спасибо вам. Этим вы облегчаете мою задачу: есть основание просить прокуратуру о превращении вашего задержания в арест. Эту статью кодекса помните?
Эту статью Кешалава не помнил, и Костенко сразу же понял это. Он позвонил к дежурному и попросил вызвать конвой, чтобы задержанного увели в камеру.
— Хорошо, — сказал Кешалава, — я отвечу на ваши вопросы. Надеюсь, после этого вы отпустите меня?
— Это будет зависеть от того, что вы мне ответите. Вот распишитесь, пожалуйста. Об ответственности перед законом за дачу ложных показаний. Нет, не здесь — ниже.
Разбирая заключение экспертиз, просматривая еще раз бумажки, разложенные перед ним со странными, понятными одному лишь ему записями, Костенко — это с ним бывало в минуты отчаянно плохого настроения — твердо поверил, что сейчас он прижмет Кешалаву, прижмет на улике, которая позволит ему убедить прокуратуру и получить санкцию на арест. Только нельзя торопить события, сейчас все решит соревнование выдержек.
У Костенко бывали в жизни тяжелые дни, когда он не мог спать по ночам, терзаясь мыслью, что в камере сидит невиновный человек, а он, Костенко, арестовавший этого человека, лежит себе под теплым одеялом, покуривает и прислушивается к тому, как листва жестяно шелестит за окном. Сажать в тюрьму невиновных людей — зверство и подлость. Последнее время он несколько раз ловил себя на мысли: а почему же виновность этого красивого, воспитанного парня, так спокойно и уверенно, именно уверенно держащего себя на допросе, не вызывает у него сомнений? «А вдруг не он?»
Костенко проверял Торопову — лейтенант Рябинина прошлась по всем знакомым актрисы: «Душенька, бессребреница, честная и открытая, истинно русская актриса; уходила из двух театров в более низкооплачиваемые только потому, что не хотела играть «макулатурные» роли; никогда не лжет, всегда — правду в глаза… Морально? Сколько вокруг нее вилось да и сейчас вьется солидных людей, так нет, влюбилась в рядового актера, комнату уже три года снимают в полуподвале». Дежурная в гостинице категорически утверждала, что весь вечер сидела на своем месте и никто, кроме Кешалавы, в номер Тороповой не входил. Костенко пригласил Торопову к себе и долго беседовал с нею обо всех обстоятельствах той памятной ночи в Сухуми.
— Может быть, он был просто пьян? — задумчиво сказала Торопова. — Может быть, не надо так строго судить его.
— Вот так даже? — удивился Костенко. — Всепрощение и благость?
— Просто жаль человека. Он был таким тактичным и внимательным весь вечер; с ним произошла какая-то странная метаморфоза у меня в номере — он стал совсем иным. Я испугалась его. Не всякому актеру дано так сыграть перевоплощение из человека в зверя.
— Значит, пощадим зверя?
— Поругайте его хорошенько — и достаточно. Это ему урок на всю жизнь.
— А то, что он камни из кармана пригоршнями доставал, — это вас не смущает?
— Единственно это и смущает.
— Вот видите. Прошу вас, если получите письмо с просьбой простить его, отказаться от своих прежних показаний, вы позвоните мне сразу же, ладно?»
…Костенко закурил, продолжая разглядывать Кешалаву в упор.
— Так, — сказал он, дождавшись, пока высохли чернила на бланке допроса, — хорошо. Поскольку, как я убедился, вы относитесь к категории клиентов хлопотных, то мне придется просить вас подписывать все ваши ответы. Нет возражений?
— Пожалуйста, — ответил Кешалава, плотнее усаживаясь на стуле.
— Вы утверждали, что все последние месяцы провели на побережье, отдыхая после серьезного заболевания?
— Да.
— Распишитесь. Спасибо. Вы согласны с заключением профессора Лебедева, что вы сейчас совершенно здоровы?
— Да.
— Распишитесь. Угнетенного настроения нет?
— Нет.
— Сон восстановился?
— Да.
— Распишитесь. В половом смысле?
— На этот вопрос я отказываюсь отвечать.
— Почему?
— Я считаю этот вопрос бестактным и не имеющим отношения к делу.
— Я же говорил вам, что в течение последних двух месяцев в Туапсе, Москве, Сочи и Ленинграде прошел ряд изнасилований, аналогичных — по предварительной фазе — тому, из-за которого я задержал вас.
Костенко заметил, как глаза Кешалавы — напряженные, собранные — на какое-то мгновение стали иными.
«Как держится, а?! — поразился Костенко. — Я ему второй раз такого червя пускаю, а он держится. Другой бы хоть вздохнул облегченно».
— Значит, вы продолжаете подозревать меня в изнасиловании?
«То-то, — удовлетворенно подумал Костенко, — хоть в слове дрогнул».
— Вы не ответили на мой вопрос: вы никогда не жаловались на половые анормальности?
— Вас интересует, не являюсь ли я половым психопатом? Нет. Половыми психопатами являются, как мне кажется, несколько недоразвитые люди. Кстати, что с моим пиджаком? Много следов крови?
— Я вам отвечу. После отвечу. Пока что мы вернемся к истории вашей болезни. Когда вы отказались от медикаментов?
— Когда уехал на море.
— Значит, последние два месяца лекарств не принимали?
— Нет, какое-то время еще принимал.
— Когда вы прекратили прием лекарств?
— Я опять-таки не понимаю, какое все это имеет отношение к делу?
— Прямое, Кешалава. Чтобы вы не писали писем в Министерство здравоохранения по поводу жестокости милиции: арестовали больного человека. Тогда мне придется сажать вас на экспертизу в клинику Кащенко, а это еще три месяца. Я хочу оградить себя от всякого рода ненужных сложностей,
— Я повторяю, что сейчас совершенно здоров. Последний месяц я отказался от приема лекарств, чтобы организм не привыкал к их постоянному воздействию.
— Вы отказались от приема всех лекарств?
— Да.
— Распишитесь. Вы никогда не пользовались наркотиками?
— Нет.
— Распишитесь. Перечислите, какими лекарствами вы пользовались.
— Седуксен, триоксазин, настойка валерианового корня.
— Это все?
— Да.
— Распишитесь.
«Так. Теперь я застрахован. Он дал ложные показания. У него в кармане было снотворное, которое дают только в психиатрических лечебницах, под надзором врачей, в минимальных дозах. Этим лекарством были убиты три человека. Один убит именно в тот день, когда «больной» Кешалава приезжал в Ленинград, имея прописку в Гагре. И на камнях, которые шлифуют в Пригорске, где работал исчезнувший Налбандов, и в кармане Кешалавы был один и тот же яд, именуемый сильнодействующим «препаратом сна».
— Это все? Или у вас еще вопросы?
— Мы только начинаем, Кешалава. Как говорят в Одессе, «об все не может быть и речи». У меня вот какой вопрос. Вы откуда прилетели к Милютину примерять костюм?
— С юга.
— Я догадываюсь, что не из Воркуты. Вы в тот период жили в отеле или спали на берегу под шум прибоя?
— Не помню.
— Вы не помните, а я знаю. У вас ведь тогда был номер в «Гульрипше».
— Может быть. Я там действительно несколько раз останавливался, когда были свободные номера.
— Значит, в тот день у вас был номер в «Гульрипше»?
— Это вы говорите. Я говорю, что это могло быть.
— Ознакомьтесь с выпиской из регистрационной книжки. Это данные вашего паспорта?
— Да.
— Распишитесь. Благодарю вас. Значит, двенадцатого вы снимали номер в «Гульрипше»?
— Да.
— Распишитесь. Зачем же снимать номер в отеле, а самому улетать в Ленинград? Зачем?
— Я в Ленинград улетал на один день — три часа туда, три оттуда, утром улетел, днем сделал дела, а вечером вернулся. Или даже на следующее утро. Все равно прилетишь в свой номер. Иначе пойди достань место в гостинице! Не на улице же мне спать!
— Подпишите.
— Зачем вы записываете каждое мое слово?
— Я что-либо перепутал? Приписал от себя? Или записал с ваших слов верно?
Кешалава подписал свой ответ. Костенко решил нанести первый открытый удар — он решил сломать темп допроса. Сейчас, после того, что он скажет Кешалаве, тот перейдет на односложные ответы «да» и «нет». Именно они сейчас и нужны Костенко, они и будут теми капканами, которые он заранее приготовил.
— Вы спрашивали, — начал Костенко неторопливо, — зачем я записал ваш ответ так подробно. Я объясню вам. Видите, вы подписали ваш ответ. Сами подписали, не так ли? «Не на улице же мне спать!» А на прошлом допросе вы говорили, что больше всего любите спать не в гостиницах, а на берегу моря, сиречь на улице.
— «На берегу моря» и «на улице» — это разные понятия.
— От «Гульрипша» до моря не более ста метров. Пошли дальше? У меня вот какой вопрос. Вы всегда снимали одинарный номер?
— Да.
— А если одинарных не было?
— Я платил за две койки.
— Скажите, а в ваше отсутствие никто не мог воспользоваться вашим костюмом? Некто похожий на вас? А?
— Нет.
— Распишитесь. Благодарю. Вопрос: мог ли неизвестный преступник взять у вас из номера костюм и в нем совершить преступление?
— Нет.
— Распишитесь. Почему не мог?
Костенко рассчитал точно: Кешалава не такого масштаба человек, чтобы заглатывать «крючок спасения» — какой-то неизвестный преступник ночью надел его костюм… Нет, он играл свою игру, он не собирался никому подыгрывать.
— Потому что, как вы мне сказали, насильник действовал в разных городах, и еще потому, вероятно, что вы мне устроите очную ставку с жертвами, которые подтвердят, что я не тот, кого вы ищете.
— Распишитесь. Благодарю. Беда заключается в том, Кешалава, что насильник убивал свои жертвы.
— Как?
— Что «как»? Вас интересует, каким образом он убивал их?
— Нет, меня это не интересует. «Как» — в данном случае выражается мое удивление и гнев.
— Значит, вы отвергаете возможность использования преступником вашего костюма?
— Отвергаю.
— Подпишитесь. На сегодня все.
— Вы собираетесь снова отправить меня в тюрьму?
— Обязательно.
— На каком основании, объясните мне хотя бы!
— Кешалава, не надо. Вы, как я убедился, человек умный. Вы же понимаете, что я не могу отпустить вас до тех пор, пока не проверю все версии, существующие по этому делу. Если бы вы мне сказали: «Драгоценные камни, оставленные у Тороповой, я купил за сотню у пьяницы возле базара», — я бы отпустил вас, попросив стать моим помощником в деле разыскания преступника, похитившего государственное имущество. Но, поскольку вы категорически отвергаете сам факт, поскольку вы утверждаете, что Торопова оговаривает вас и никаких камней вы не видели, я не могу вас отпустить. Ну, подумайте, как бы вы на моем месте поступили?
— Вы позволите мне написать еще одну жалобу?
— У меня или в камере?
— У вас, если можно. В камере нас теперь пятеро, эти страшные люди чудовищно ведут себя, какие-то скоты.
— Это верно. Ну, пишите. Вот бумага, перо. Снова в прокуратуру?
— Нет. Я напишу моему депутату. Это, я думаю, будет верней. Депутат — ректор нашего института, он меня прекрасно знает, я для него не единичка в деле, а советский человек, живой человек, кстати сказать.
— Валяйте, — согласился Костенко. — Может быть, вы и правы.
3
Прокурор ознакомился с объяснениями Костенко, который, в частности, указывал, что «Кешалава утверждает, что последний месяц он не употреблял снотворных препаратов, и он отвергает возможность использования его костюма другим преступником. Таким образом, никто, кроме Кешалавы, не мог положить в карман принадлежащего ему пиджака особо опасный, ядовитый «препарат сна», которым были убиты три человека и серьезно отравлен Налбандов. В оперативных целях от продолжения допроса я отказался, однако изложенное дает основание для дальнейшей перспективной работы с Кешалавой».
— Ну что же, — сказал прокурор, — теперь вы можете предъявить ему обвинение, и это будет законное обвинение.
Когда Костенко вернулся в министерство, было уже шесть. Он хотел было попросить у помощника дежурного машину и поехать к Ларику, чтобы показаться этому самому профессору Иванову, но ему навстречу поднялся улыбчивый, нежноглазый Садчиков.
— С-славик, я хочу тебя об-брадовать. Некий старшина Нодар Гокиэли опознал по фото нашего Кешалаву. Знаешь, где он его видел? Он его видел в горах, около альпинистского лагеря «Труд». И знаешь когда? На следующий день после эпизода с Налбандовым. И з-знаешь что? В т-тот день все альпинисты в м-маршрут ушли, остался один ин-нструктор Ломер Морадзе. Это уже не старшина выяснил, это я, Морадзе — сосед Кешалавы по Т-тбилиси.
Костенко позвонил к Сухишвили:
— Здравствуй, Серго!
— Здравствуй, Славик, генацвале! — Полковник Сухишвили засмеялся. — Тебе уже сказали про нашего горного Пинкертона?
— Спасибо, Серго. Сказали. Ты меня бранить не будешь?
— Тебе, как и мне, к брани не привыкать, Слава. Начальство бранит, жена бранит, общественность тоже не отстает. А что, дорогой?
— Серго, мне надо, чтобы именно ты полетел к Морадзе. Нас с тобой сейчас интересует только одно самое главное — найти место, где у Кешалавы оборудован тайник. Тайник там, в горах, больше негде.
— Мы еще не отработали линию его тетки. Старуха теперь живет в деревне, старого княжеского рода старуха.
— Тетка теткой, а то, что он сразу после Москвы рванул, как лань, в горы, — это горячей, Серго, это горячей.
4
В шесть сорок пять позвонил Ларик.
— Старикашка, — сказал он неестественно бодро, — я передаю трубку профессору Иванову.
Костенко хотел было ответить, что «такие женские номера у него не проходят» и что это «глупо и неловко», но ответить ничего не успел, потому что услышал голос — странный, сухой, резкий, неинтересный по тембру, но властный и снисходительно-картавый.
— Послушайте, Костенко, это Иванов говорит. Вы давайте-ка приезжайте скоренько. Если денег на такси нет, я одолжу. Вы меня очень интересуете, понятно? Вы мне интересны.
— Я не умею рассказывать.
— Что?
— Я говорю, рассказывать не умею про мою работу. Это вас Лазарь Борисович обманул, что я хороший рассказчик.
— Вы меня интересуете не как рассказчик, вы меня интересуете как больной. Поторопитесь, пожалуйста, я тут задержал рентгенолога.
И положил трубку.
Костенко обернулся к Садчикову:
— У кого бы машину стрельнуть, дед?
— Тебе куда?
— В клинику.
— А что случилось?
— Черт его знает. Съезжу — узнаю. Что-то, говорят, с кровью.
Садчиков позвонил к дежурному, выпросил у него на пятнадцать минут разгонную «Волгу» и подвез Костенко на Кировскую.
Профессор Иванов оказался высоким, барственного вида бритоголовым человеком с громадным перстнем на мизинце.
— Неинтеллигентно все это, — сказал он, не ответив на приветствие Костенко. — Пойдемте, там старуха ждет.
Пока они шли по коридору в рентгеновский кабинет, к «старухе» Блюминой, Иванов продолжал выговаривать Костенко, причем оборачивался к Ларику, будто Костенко здесь и не существовал.
— Кичимся тем, что Кафку читаем, — продолжал ворчать профессор, — а к врачу не ходим. Это же неинтеллигентно: чувствовать боль, усталость, запираться во время рабочего дня, чтобы отдохнуть, и не обратиться к врачу. На Западе люди ежемесячно за большие деньги психиатру показываются, а у нас принудительно не затащишь: «Что я вам, сумасшедший?» Разве не так?
Ларик опасливо посмотрел на Костенко — не стал бы тот спорить. Иванов не терпел, когда ему возражали.
— Игорь Павлович, — заметил Ларик, — этот неинтеллигентный тип спас жизнь вашему учителю.
Иванов споткнулся, словно налетел на стену, даже руки выставил перед собой.
— Это вы?! — Он обернулся к Костенко. — Вы милиционер?
— Он полковник, — обидчиво ответил Ларик.
— Это вы спасли профессора Гальяновского?
— Он, он, — радостно повторил Ларик, — именно он.
— Хорошо, что вы мне сказали, Лазарь Борисович, иначе в гневе я мог бы отрезать ему кое-что еще вместе с аппендицитом… Чем вас наградили за то дело? Гальяновский любит рассказывать о том, как вы его спасли от бандитов. Орден? Медаль?
— Часы «Заря», именные, — ответил Костенко.
— А как здоровье того юноши, в которого стреляли бандиты?
— Рослякова? Ничего. Оклемался.
Они вошли в кабинет, и Ларик шепнул: «Раздевайся».
— А где этот Росляков? Гальяновский сделал на его сердце свою лучшую операцию, ее сейчас изучают студенты.
Костенко не ответил, потому что ему казалось, что этот профессор, как и большинство людей такого типа, говорит так, чтобы не дожидаться ответов, а лишь высказывать свои мысли.
— Так как же у него со здоровьем, у этого Рослякова?
— Со здоровьем у Рослякова хорошо, — ответил Костенко. — Правда, после женитьбы стало ухудшаться.
— Что, дрянь попалась?
— Нет. Она не дрянь. Просто он дурак.
— Так, становитесь сюда, поближе. А что же вы майку не сняли? Бросьте ее куда-нибудь, здесь пол чистый.
Сильные пальцы профессора Иванова властно ухватили Костенко за руки и придвинули к холодному экрану рентгеновского аппарата.
«Вот что значит беззащитность, — подумал Костенко. — А у Даля в словаре совсем не то написано».
— А где сейчас этот Росляков? Вместе с вами? Не дышите. Задержите воздух. Где он? А?
— Мне отвечать или воздух задерживать? — спросил Костенко, чувствуя, как в нем растет раздражение против этого громилы с перстнем.
— Отвечайте.
— Из милиции он ушел. Он теперь…
— Не дышите. Еще ближе ко мне. Не дергайтесь!
— Тут металл холодный.
— Согреется. Так где он?
— В адвокатуре.
— Повернитесь левым боком. Почему ушел? Покашляйте. Нет, активней. Здесь болит?
— Нет.
— Не врите!
— Рядом болит.
— А так?
— Так глаза на лоб лезут. Не жмите больше, а то заору.
— Ну и орите, все равно жать буду. Здесь?
— Нет.
— А если так?
— Болит.
— Здесь отдает или бьет в поддых?
— И бьет и отдает.
— Правым боком повернитесь.
— Рука не пускает.
— А вы поднимите руку. Кашляйте. Сильней. А теперь не дышите. Больно?
— Вы же велели не дышать.
— Вылезайте и одевайтесь. Лазарь, дайте мне сигарету, мои в плаще.
Костенко тихо спросил «старуху» Блюмину — лет тридцати, хорошенькую докторшу-рентгенолога:
— Что, швах мои дела?
— Кто это вам сказал? — Женщина засмеялась, не отрывая глаз от истории болезни, в которую она что-то записывала. — Дела у вас вполне приличные.
Одевшись, Костенко вышел в коридор. Профессор Иванов стоял возле окна и курил. Ларик что-то быстро говорил ему, но, услыхав скрип двери, обернулся и замолчал.
«Плохо дело», — решил Костенко, и сразу же на смену усталости пришло незнакомое ему доселе странное, несколько суетливое желание — узнать о себе и о своей болезни всю правду. То, что он серьезно болен, стало ему сейчас ясно до конца, и он вспомнил, как на днях еще шутливо говорил жене: «Рачок у меня, Машуля», — и совершенно не боялся этих своих слов, и вдруг теперь он ощутил страх, и сказал себе, что никакого рака у него не может быть, все это ерунда, просто какой-нибудь плеврит или воспаление печени, и он — отстраненно и холодно — засек этот внезапно возникший в себе страх, и отметил промелькнувшую мысль про «обычное» воспаление, и вспомнил, что серьезно больные люди интуитивно выстраивают заслон против правды.
— Профессор, я тоже за интеллигентность, — сказал Костенко. — Я за то, чтобы говорить больному правду. Наверное, это жестоко — слабый обязательно сломится, но не надо следовать врачебной этике, ориентируясь на одних слабых. Для меня высшим милосердием является правда.
Иванов внимательно выслушал его, докурил, размял в пальцах окурок, бросил его на пол («Привык, черт, что за ним все поднимают, — успел отметить Костенко, — и все в руки подают») и сказал:
— Вы больны, и я не собирался этого скрывать. Больны вы серьезно. Рак? Не знаю. Не убежден. Скорее всего у вас воспаление желчного пузыря и поджелудочной железы, но это тоже не подарочек — операцию часа на четыре я вам гарантирую. Однако, — он неторопливо двинулся к кабинету Ларика, продолжая властно и картаво говорить на ходу, — я не исключаю возможность злокачественной опухоли, сиречь рака, в правом легком. Из ста семидесяти раковых больных доктор Зарьялова в нашей клинике выписала на работу сто десятерых. Из них более восьмидесяти процентов — люди не старые, вашего возраста. Старики мрут. Я вам сказал все в открытую, потому что лгать действительно нет смысла: вы, вижу, хотите вылечиться, и в вас есть сила. Поэтому завтра же с утра вам надлежит лечь в институт, в онкологический институт.
— Завтра не выйдет.
— Почему?
— Не выйдет, — повторил Костенко. — Так или иначе придется проходить обследование в нашей клинике, я человек служивый, профессор. И потом дело у меня сейчас.
— Это бросьте. Оставьте такие ответы драматургам, которые пишут героические пьесы. Вы нужны государству здоровым, слишком накладно платить пенсии больным.
— Профессор, я это дело не могу бросить. Оно выгодное. — Костенко вдруг улыбнулся и понял, что он улыбнулся сейчас нормально, как улыбаются обычно, а не заданно, от страха и ощущения обреченной, беспомощной неловкости. — Мне за него премию дадут, у нас сейчас премии дают большие, месячный оклад получу. И на все про все мне надо пять дней. Позвольте, а? Я управлюсь за пять дней. Ну не больше, чем за семь.
— Хорошо, торговаться не буду, это не штатное расписание выбивать, — сказал Иванов. — Даю вам неделю при условии, что завтра и послезавтра вы проведете у меня утро — надо сделать обследование загодя. Я ведь не убежден, что у вас рак, отнюдь не убежден. Как говорится, фифти-фифти. Но имейте в виду: каждый день сейчас может иметь решающее значение. Каждый. Если наши исследования покажут, что отсрочка невозможна, ляжете завтра же. К начальнику вашего госпиталя я позвоню, он меня знает — мои ученики консультируют у вас онкологию.
5
— Слава! С-слава!
Костенко обернулся: на скамеечке, под деревом с уже облетевшей листвой, сидел Садчиков.
— Это Садчиков, — удивительно незнакомым Ларику голосом сказал Костенко. — Дед. Дружок мой. Знакомься.
— Влас.
— Ч-что? — не понял Садчиков.
— Я — Влас, это моя фамилия.
— Ах, так. А я С-садчиков. Ну что, Слава? Ч-то у тебя обнаружили эскулапы?
— А леший его знает. Воспаление селезенки. Так, что ли, Ларик?
— Почти.
— А я ч-что-то волновался.
— Ну, в общем, правильно делал. Через неделю я, брат, покидаю тебя: кладут в клинику. Да, Ларик, я забыл спросить: на сколько он меня ухайдакает?
— Больше месяца они не держат, Слава. Там весь курс месяц. А если придется удалять пузырь, тогда недели две.
— Не надо п-позволять вырезать из себя н-ничего. В организме нет лишних д-деталей.
— Пошли посидим куда-нибудь, мужики? — предложил Костенко. — У меня есть в загашнике десятка.
— Если т-ты решил «посидеть», значит, н-ничего серьезного, — сказал Садчиков, — а если н-ничего серьезного, тогда я двину домой.
Когда он ушел, Костенко сказал Ларику:
— Стареет дед. Теперь его можно обмануть.
— Так ты его ведь не обманывал, ты ему правду сказал.
— А что, по-твоему, лживой правды не бывает? Пошли в пельменную, Ларик, а? Мы студентами всегда в пельменную ходили.
— Пошли. И не кисни, брат… Я знаю, как Иванов говорит с теми, кому по-настоящему плохо.
— Ларик, милый, не надо… Моя проклятая профессия научила меня кое-чему — я точно отличаю ложь от правды, и я еще пока не так постарел, как Садчиков. Ты мне лучше посоветуй, говорить Маше или нет?
— Не стоит.
— Но она же увидит вывеску: «Институт онкологии»…
— Не увидит. Скажешь, что у тебя только один день для посещений, а я буду переводить тебя в этот день в терапевтическое отделение, там главный — мой дружок… Слушай, а может, нам не ходить в пельменную, брат?
— Нет. Пойдем в пельменную. У меня есть в загашнике десятка, и потом снова хочется почувствовать себя студентом.
Первый раз его привел сюда Левон, который уже успел по обыкновению перезнакомиться с поварами, официантками, с бухгалтером и заведующим. Когда он входил, все кидались к нему: «Здравствуй, Левушка! Спой, Левушка! Новый анекдот, Левушка!» И он пел новую песню — они здорово умели это делать с Митей Степановым на два голоса; рассказывал анекдот; чинил гардеробщице Екатерине Савельевне будильник; проводил воспитательные беседы с пятнадцатилетним сыном поварихи Эльвиры (ее сын сейчас защитил кандидатскую в «тонкой химической технологии»); выступал свидетелем в суде, когда муж буфетчицы Анны Павловны убежал от алиментов в Якутию. Он был в пельменной своим человеком, и ему разрешали самому делать особые пельмешки для друзей; когда кончалась стипендия, Левону верили в долг, и он приводил с собой Митю Степанова с Костенко и, подперев лицо кулаками, улыбчиво наблюдал, как друзья уплетали суп харчо.
Как-то раз по прошествии нескольких лет Степанов пригласил их сюда: у него вышла первая книга, и он решил отметить это не в ресторане и не в писательском клубе, а именно в их пельменной — маленькой, тихой и до щемящей боли в сердце родной — чем дальше уходит молодость, тем больше людей тянет к тем местам, где она проходила.
Они собрались здесь в семь часов; Степанов ждал их неподалеку.
— Устроим пир, Левон, — сказал тогда Степанов. — Коньяк у меня в портфеле, а пельмени ты сделаешь по люксовому классу.
— Пельмени будут «экстра-примочка, ультра-потрясочка», — сказал Левон и открыл свой портфель. — Видите, животные, я купил на рынке не только сметану и сало, но и сунели, киндзу и аджику…
— А будильник-то зачем? — удивился Костенко. — Или ты регламентируешь свое киновремя даже на вечеринке?
— Чудак, это для гардеробщицы, для тети Кати… Эльвире я тащу польскую губную помаду, Анне Павловне сеточку волоку, это, говорят, дефицит — сеточка для волос.
Костенко и Степанов тогда переглянулись и тут же опустили глаза — стало неловко за себя и гордо за Левона.
Они вошли в пельменную. Вместо тети Кати сидел старик, Эльвира уехала в Геленджик, а Анна Павловна умерла…
— Ладно, — сказал Левон. — Будильник я подарю старику, пусть слушает, как тикает… Ничего… Только давайте все-таки иногда будем сюда приходить, а? Если очень хорошо или очень плохо, ладно?
6
Из пельменной Ларик позвонил Степанову. Тот приехал через полчаса.
— Ты что, полковник? — сказал он, стараясь бодро улыбаться. — С ума сошел? За модой погнался?
— Что будешь пить?
— Я за рулем.
— Оставь машину. Пройдемся пешком. Что касается моды, то это Ларик паникует. Я в свой нюх верю. Рака нет. Нет у меня рака, понимаешь? Нет… И давайте поставим точку на этом вопросе. Меня ведь успокаивать не надо. Будь здоров, писатель!
— Будь здоров, сыщик! Будь здоров, лекарь!
Пельмени давно остыли, склизкое, серое тесто расползлось, и стала видна начинка — крохотные катышки мяса.
Костенко усмехнулся:
— С каждой порции повар имеет копеек пять чистой прибыли.
— А что ж ты смеешься, полковник? — спросил Степанов. — Пойди на кухню и арестуй его за воровство.
— А санкция? Нет у меня на это санкции, и это прекрасно, Митя, что я не могу пойти и запросто так арестовать повара.
Степанов смотрел на Костенко, похудевшего за эти дни, желтого, с запавшими, в мелкой сеточке морщин глазами, и думал со страхом: «Славка Костенко, господи, Славка, только-только, казалось бы, окончивший университет, только-только переселившийся из тесной коммуналки, только вроде бы начавший работать в полную силу!» Он вспоминал, как всего год назад Слава чуть не каждый день приезжал за ним, тормошил, не давая тоскливо, в оцепенении сидеть за столом над чистым листом бумаги, увозил в бассейн, заставлял плавать километр, играть в мяч, а когда понял, что Степанов наконец пришел в себя и тоска в его глазах исчезла, снова стал пропадать по неделям, лишь изредка позванивая. У него была поразительная способность появляться именно тогда, когда Степанову плохо, — то есть не пишется, а когда не пишется, жизнь кажется пустой, надоедливой и скучной. Для него, Степанова, Костенко стал той постоянной силой, на которую можно во всем опереться. И вот сейчас он, Славка Костенко, пытается шутить, избегает смотреть тебе в глаза, боясь прочесть в них страх, и боль, и отчаяние, старается казаться спокойным, уверенным. Но Степанов-то видит, что все это не так, он-то знает Костенко, он сразу заметил, как изменился Слава за один этот день — такой обычный, слякотный, суетливый, такой нежданно страшный день…
— Слушай, литератор, — сказал Костенко, заказав еще по сто граммов, — знаешь, что мы сейчас сделаем?
— Выпьем.
— Ты всегда был прагматиком, Митя. Выпьем — это тактика. Я тебя о стратегии спрашиваю.
Ларик сказал:
— Стратегия — это завтра же лечь в больницу, брат.
— Через неделю. Мы уже уговорились. А стратегия ближайшего порядка — это проводить тебя домой. А потом у нас с Митей останется одно дело.
— По бабам тебе сейчас ходить не стоит, — проворчал Ларик.
— Это ты, друг, брось! Я с первого дня, как поженился на Марье, чувствовал себя абсолютно свободным. И не безразлично свободным, — с задумчивой улыбкой продолжал Костенко, — а свободным по-настоящему, как, наверное, и должен быть свободен каждый мужчина. Тогда бы измен не было. Я считаю, что только действие рождает противодействие, да и клады ищут лишь голодные люди. Нет, мы с Митькой поедем сейчас в один дом. Ты не сердись, Ларик, там должны быть только он и я.
— Не надо, Мить, — сказал Костенко, когда они отвезли Ларика домой, — не хорони меня покуда. Я тебе правду говорю, чудак, я не верю. Понимаешь? Не просто так, как олухи не верят. Я не верю по логике. Он у меня не имеет права быть. За что? Не за что мне это, понимаешь?
Степанов подумал: «А за что он был у Левона?»
— Левон — другое дело, — продолжал Костенко, словно бы услыхав Степанова. — В вашем деле все не так, как у нас. Вам приходится воевать друг с другом, а это страшная драка, в ней гибнут самые сильные — те, кто не может делать подлостей, те, кто берет удар на себя. У меня каждая победа — как стеклышко. Я спокойно сплю по ночам, мне не надо мучительно вспоминать те поражения, которые я вынужден был нанести своим же, чтобы победить. Понимаешь меня? Я знаешь куда тебя сейчас веду? Я тебя веду к бабе Наде. Старушка тут живет, во флигеле, вдвоем с внуком. Ее дочку тоже звали Надей. Тут осторожней иди, здесь ямы, ноги можно сломать. Я у них часто бываю. Семнадцать лет я у них бываю. Если что со мной случится, Митя, тебе над ними шефствовать. Направо поверни, Митя. У нас строители — как вандалы: кругом все рушат, после них Куликово поле остается, а не стройплощадка.
Костенко остановился возле маленького грязного парадного. Желтый свет тусклой лампочки освещал его лицо. Глаза были странные — он смотрел на Степанова холодно, с прищуром.
«Неужели те, что уходят, начинают обязательно ненавидеть живых? Это ж Славка, не может этого быть! — подумал Степанов. — Или это закон, общий для всех?»
— Слушай, Мить. Погоди, я отдышусь. Ты послушай, а потом скажи твое мнение, оно мне сейчас очень важно. Помнишь, я с вами не поехал в Архиповку, когда были ты, Левон, Федоровский, Цветов, Великовский, Сметанкин — вся ваша «Потуга»? Помнишь?
— Помню.
— Это было в пятьдесят четвертом, когда мы все кончили учиться.
— Чего это ты заговорил, как в некоторых пьесах: «Здравствуй, Коля, как ты помнишь, я — твоя жена, Нюра…»
— Слушай, Мить, ты не перебивай меня, не надо. Я знаешь почему тогда с вами не поехал? Я в глаза вам всем стыдился смотреть. Помнишь, я рассказывал, что взял Шевцова? Это дело у меня ведь еще в пятьдесят четвертом началось. Надя, — он кивнул головой на дверь, — беспутной была, воровала по мелочам, а красива была, Митя, как красива! И умница. Безотцовщина, голодуха — вот и пошла по рукам. Я ее на допрос вызвал — это был первый в моей жизни допрос, — и как она стала мне рассказывать про свою жизнь — не знаю, почему Надя со мной так открыто заговорила, может, умнее меня была, а может, я ей странным после наших участковых показался, — как начала она мне задавать вопросы, Митя… Словом, я назавтра пошел к комиссару и потребовал ее освобождения. Посмеялись надо мной, и все на этом кончилось. Надо было мне вывезти ее на места преступления — там, где ее дружки воровали. Я ее вывез, машину отпустил и весь день с ней по городу ходил: в Третьяковку отвел, кино в «Ударнике» показал, «Судьбу солдата в Америке». Накормил в кафе. На речном трамвайчике ее катал. Потом она меня попросила к яслям отвезти, где ее сын Колька жил. Из-за забора на коляски смотрела, слезинки не проронила, только зацепенела вся, когда услыхала, как няньки детишек баюкали. Ясли там хорошие были. В общем, на следующий день она мне сказала, что Шевцов живет на малине, тогда еще малины были, у Фроськи Свиное Ухо. Сделали мы облаву, а он, отстрелявшись, ушел, гад. Она мне предложила найти Шевцова — он у нее первым был. Я с этим ее предложением к комиссару — добиваться санкции на ее освобождение. Хмыкал, правда, комиссар, считал, что все это сантименты, «ершистая девка, такие всегда свой смысл первей нашей выгоды держат. Если бы она приблатненная была, тогда легче, мне их хитрость сразу видна, а тут — кто его знает. Смотри, на твой риск отпускаю, шею тебе буду ломать…»
В общем, через три дня она мне позвонила. Я пришел сюда. Ее мать — баба Надя — чай поставила, тихая, на всю жизнь испуганная старуха, собралась было уходить, чтоб нас одних оставить: Надя ее к этому приучила. «Останься, мама, — Надя ей тогда сказала, — посиди с нами, попей чайку, чтоб лучше этого парня запомнить». — «А чего ж мне, доченька, его запоминать? Пришел, да и уйдет…» — «Это верно, мама, только он мне помог. Я сама-то все никак не решалась, силы не было в людей поверить». Попили мы чайку, мать вышла за перегородку чашки мыть, а Надя мне говорит: «Сегодня-то обещали к хахалю моему отвезти, вроде бы хочет он повидаться со мной, спросить, как сын живет. Колька-то ведь от него». Что-то в ней тогда новое появилось, когда она заговорила, — жестокое, холодное. «Я к вам рано утром позвоню, — сказала она, — когда он еще спать будет. Убаюкаю я его накрепко». — «Неужели ты после этого сможешь мне звонить?» — спросил я и, видно, за лицом не уследил — помнишь, как нас учили за лицом следить, Митя? «А когда он меня отдавал своим дружкам? Как подушку передавал надоевшую… Он мог?!» И знаешь, Митя, не поверил я ей, не поверил и пустил за ней наблюдение. Не поверил. Понимаешь? Довели ребята ее до дома, на Молчановке этот домик, сейчас еще стоит, позвонили мне, ринулся я туда, а в комнате лежит Надя с перерезанным горлом и записка на груди: «Смерть сукам». Может, Шевцов увидел наших людей, или она ему высказала все, что думала о нем, — не знаю, только я до сих пор чувствую свою тяжелую вину, Митя. Может, за это мне все сейчас и отливается? А? Но ведь я потом Шевцова один на один брал, за нее подставлялся, готов был смерть принять — разве я виноват, что он выпустил всю обойму в сантиметре от моей головы? Как ты думаешь, а?
Костенко не дождался ответа Степанова, вошел в парадное, позвонил в дверь, обитую драной черной клеенкой. Старуха, увидав Костенко, радостно запричитала, из комнаты вышел высокий парень, красивый странной, диковатой красотой, улыбнулся Костенко, а когда тот его обнял, вдруг закрыл глаза и потерся щекой об его висок, словно совсем маленький…
Степанову стало страшно смотреть на Костенко, когда тот обнимал этого парня, сына бандита Шевцова и Нади, погибшей из-за того, что Костенко не смог ей поверить…