ГЛАВА V
Это путешествие оставило очень смутные следы в Ленькиной памяти.
Запомнились ему белые, освещенные солнцем стены монастырского двора, по которому они подъезжали к Волге. Запомнилась большая широкая река, которая вдруг вся, во всем своем просторе открылась ему с высокого обрывистого берега и по которой в ту минуту плыли крохотные баржи, буксирчики и пароходики. Помнит он себя в пароходной каюте, лежащим на жесткой, как в железнодорожном вагоне, скамейке. Помнит стук машины за стенкой, запах машинного масла, табака и ватерклозета. Помнит, как над головой у него застучали, забегали и как чей–то молодой веселый голос радостно прокричал:
— Ярославль!..
Услышав этот голос, он с трудом поднимает голову, смотрит в круглое окошечко иллюминатора и не может понять: что это — во сне он это видит или наяву?
Голубое небо, высокий, утопающий в зелени берег, и на нем громоздящиеся, как в сказке, как выточенные из хрусталя, сахарно–белые дома, белоснежные башни, белые колокольни. И над всем этим ярко пылает, горит в голубом июльском небе расплавленное золото куполов и крестов.
Потом он видит себя в полутемном номере ярославской гостиницы. Горит лампа под зеленым абажуром, человек с засученными рукавами, в котором наученный горьким опытом Ленька сразу же узнает доктора, что–то делает, позвякивая чем–то в углу на умывальнике. Мать стоит рядом. Лицо у нее озабоченное, тревожное.
Доктор подходит к Леньке. В руке у него что–то поблескивает. Он улыбается, густые черные брови его шевелятся, как тараканы. Мальчик ждет, что сейчас доктор скажет: «А ну, молодой человек, откройте ротик». Но, против ожидания, доктор говорит совсем другое.
— А ну, молодой человек, — говорит он, присаживаясь на краешек постели, — дайте–ка мне, хе–хе, вашу попочку…
Ленька не понимает, в чем дело, доверчиво поворачивается на живот и вдруг чувствует, как в ногу его, повыше колена, впивается длинная острая игла. Он хочет закричать и не может — горло его сдавлено.
— Всё, всё, — говорит, посмеиваясь и похлопывая его по спине, доктор. Всё кончено. Через два месяца, хе–хе, будешь, хе–хе, здоров, как бык.
Слезы душат Леньку. Он засыпает…
А просыпается от яркого солнечного света. Мать — в летнем пальто, с зонтиком в руке — стоит перед маленьким туалетным зеркальцем и поправляет выбившиеся из–под шляпы волосы. Он хочет спросить, куда она собралась, но боится сделать себе больно и молчит. Почувствовав или увидев в зеркале его взгляд, она оборачивается:
— Проснулся, детка? Ну, как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, — хриплым шепотом отвечает Ленька.
— Горлышко болит?
— Да.
— Кушать хочешь?
— Нет.
— Бедненький, — говорит Александра Сергеевна, и Ленька удивляется, почему она не подойдет к нему, не обнимет, не поцелует.
— Ты знаешь, маленький, придется, по–видимому, положить тебя в больницу. Этого требует доктор…
— Хорошо, — безропотно соглашается Ленька.
Он видит, что на глазах у матери блестят слезы. Ему жалко ее.
— Я должна ненадолго уйти, — говорит она. — Будь, пожалуйста, паинькой. Не вздумай, боже избави, вставать с постели. Лежи смирно. Если захочешь пить, — вода в графине на столике…
И, перекрестив издали, из дверей, мальчика, Александра Сергеевна уходит.
Ленька остается один. Ему не скучно. У него с собой книжка — «Тартарен из Тараскона» Альфонса Додэ. И вообще он чувствует себя совсем неплохо. Побаливает, как при ангине, горло. Слегка шумит голова. От легкого жара пылают щеки, постукивает в висках. Но умирать он вовсе не собирается.
Полчаса или час он лежит смирно и прилежно читает книжку. Но вот книга кончилась, перелистаны заново все страницы, пересмотрены одна за другой все картинки, а матери все нет.
Отложив книгу, он некоторое время следит за солнечным зайчиком, который бегает по выцветшим обоям и по голубому облупленному умывальнику, пытается разглядеть дочерна потемневшую картину на противоположной стене, от нечего делать пьет стакан за стаканом теплую невкусную воду из пожелтевшего мутного графина, пытается уснуть, пробует думать о чем–нибудь.
Но сон не приходит, мысли разбегаются.
И тут его внимание привлекает какой–то шум на улице. Насторожившись, он слышит за окном какие–то хриплые выкрики, какое–то бессвязное бормотанье. Кто–то стоит внизу под окном и надрывным плачущим голосом зовет:
— Матка боска! Матка боска!..
Потом побормочет что–то, похрипит, похнычет и опять:
— Матка боска! Матка боска!..
Леньке делается жутко. Любопытство гложет его. Несколько минут он борется с искушением, потом спрыгивает на пол и босиком, в одной рубашке подбегает к окну. Через минуту он уже лежит на теплом и не слишком чистом подоконнике, и, высунувшись из окна второго этажа, смотрит вниз.
Под окном на тротуаре, поджав по–турецки ноги, сидит старик нищий. Морщинистое лицо его повязано платком, у ног его стоит маленькая эмалированная чашка, куда прохожие бросают свое подаяние. Это он, неизвестно как попавший сюда нищий поляк, устроившись под окнами гостиницы «Европа», канючит милостыню, усыпая речь свою частым упоминанием богоматери.
Ленькино любопытство удовлетворено, но уходить с подоконника ему не хочется. За два месяца деревенской жизни он уже успел отвыкнуть от города, от его сутолоки, шума, от говорливой городской толпы. Все его сейчас радует и волнует, все напоминает Петроград.
Перед глазами его расстилается площадь с выходящими на нее улицами и бульваром. Правда, эта площадь поменьше Исаакиевской или Дворцовой, но дома на ней высокие, многоэтажные, а здание театра на противоположной стороне площади даже чем–то похоже на императорский Мариинский театр, где в позапрошлом году на святках Ленька смотрел балет «Лебединое озеро». Правее театра виден угол дома, над подъездом которого развевается красный флаг. Налево от площади уходит вдаль длинная и прямая улица. Громоздятся многоэтажные дома, пестрят на их торцовых стенах и брандмауэрах вывески и рекламы «Жоржа Бормана», «Треугольника», «Проводника», страхового общества «Саламандра», пароходной компании «Кавказ и Меркурий»… И странно выглядит среди этих знакомых, напоминающих довоенный Петроград, вывесок и реклам огромный яркий плакат, на котором угловатый синий человек с засученными рукавами и в кепке с пуговкой заносит красный молот над головой маленького квадратного человечка в цилиндре. В угловом доме, выходящем и на улицу и на площадь, — колониальный магазин «Сиу и К°". За его зеркальными стеклами стоят огромные, белые с черно–красным рисунком китайские вазы. Над окнами со стороны площади, где больше солнца, спущены полосатые маркизы, легкий ветер похлестывает и надувает их, как паруса.
Еще рано, солнце только–только выглядывает из–за темной после ночного дождя крыши театра, но на улицах уже кипит жизнь. Дворники поливают мостовую, спешат на рынок хозяйки со своими плетеными сумками, бегут на работу советские служащие, няньки раскатывают по тротуарам коляски с младенцами… Бесшумно проносятся велосипедисты, стучат пролетки извозчиков, где–то за углом позванивает и однотонно гудит на повороте трамвай.
А под окном на тротуаре все сидит, сложив калачиком ноги, все покачивается, как от зубной боли, повязанный бабьим платком старик и бормочет, всхлипывает, надрывно зовет:
— Матка боска! Матка боска!..
И вдруг в эту размеренную сутолоку мирного городского утра врывается вихрь.
По улицам с грохотом проносится бронированный автомобиль. Он влетает на площадь, круто разворачивается и, откатившись назад, останавливается против здания, где над подъездом полощется красный флаг. В щелях его амбразур поблескивают на солнце и шевелятся, как усики огромного насекомого, стволы пулеметов. Из автомобиля выскакивают люди в военной форме. Они бегут к подъезду. Что–то странное и непривычное в облике этих людей. Что именно, Ленька не успевает сообразить. Цокающий топот заставляет его поспешно повернуть голову налево. Взметая пыль, пугая прохожих, настегивая плетками потных лошадей, улицей несутся всадники. И тут Ленька вдруг понимает, что его так удивило и напугало. На плечах всадников сверкают погоны. Эти новенькие щегольские, шитые золотом погоны воскрешают в памяти мальчика такое далекое прошлое, что ему опять начинает казаться, что он спит и видит сон…
А всадники, вырвавшись на площадь, с гиком, как наездники в цирке, несутся по ее окружности. Один из них выхватывает револьвер и несколько раз стреляет в воздух. Разинув рот, Ленька застывает на подоконнике и видит, как, обезумев от страха, бегут по тротуарам и по мостовой прохожие: женщины с мешками для провизии, служащие со своими парусиновыми портфелями, няньки с колясками, в которых перекатываются и орут несчастные младенцы…
Какой–то человек с портупеей на белом кителе взбирается на крышу броневика и, сложив рупором руки, кричит:
— Граждане!.. Просьба немедленно очистить площадь. Для собственной безопасности рекомендую вам сидеть по домам и не выходить на улицу, пока не кончится эта какофония!..
Это зловещее, впервые услышанное им слово «ка–ко–фо–ния» заставляет Леньку зажмуриться в предвкушении чего–то еще более необыкновенного и страшного.
Площадь быстро пустеет. Последние прохожие скрываются в подъездах и под арками ворот, и Ленька остается единственным зрителем этого страшного и увлекательного спектакля. Он с трепетом ждет: что же дальше? А по улице уже несутся новые всадники. Они минуют площадь, театр и в клубах пыли скрываются где–то за бульваром. И почти тотчас неизвестно откуда — справа ли, слева или, может быть, из–под земли — на площади появляется четверка лошадей, влекущая за собой — хоть и небольшую, а все–таки самую настоящую пушку.
Люди с погонами на плечах окружают смугло–серую трехдюймовку, о чем–то спорят, кричат, размахивают руками. Наконец трехдюймовка трогается дальше и останавливается под тем самым окном, на подоконнике которого лежит Ленька. Лошадей, отцепив, уводят в переулок, и два человека в серых металлических шлемах торопливо выламывают из мостовой булыжник, вкатывают в образовавшуюся ямку орудийный лафет и снова забрасывают его камнями. Потом достают из ящика обрезанную сигару снаряда и, резко передернув какие–то рычаги, вкладывают в черное жерло орудия эту тяжелую и скользкую на вид сигару.
Прильнув подбородком к раскаленному карнизу, Ленька, не мигая, наблюдает за каждым движением артиллеристов. Он разинул рот, и вдруг люди в металлических касках тоже открывают рты. Один из них сделал шаг назад и поднял руку.
В эту минуту за Ленькиной спиной хлопает дверь. Оглянувшись, он видит мать. Бледная, с растрепавшимися волосами, в съехавшей на сторону шляпке, она подбегает к окну, хватает Леньку в объятия и бежит обратно к дверям. Но добежать не успевает…
Страшный удар потрясает здание гостиницы. Месиво из треска и звона оглушает мальчика. Мать выпускает его из рук, оба они падают на пол и ползком, на четвереньках выбираются в коридор.
В дверях Ленька оглядывается, бросает последний взгляд в комнату. Подоконник, на котором за полминуты до этого он лежал, густо засыпан стеклом и штукатуркой. Голубой ламбрекен над окном соскочил с петли и покачивается, осыпанный розовой кирпичной пылью.
По коридору бегут люди. Многие из них полуодеты, а некоторые и вовсе в одном нижнем белье.
Какая–то смертельно бледная дамочка, прислонившись затылком к стене, истерически плачет и хохочет.
— Что? В чем дело? Что случилось? — спрашивают вокруг.
Новый удар грома. Электрическая лампочка над головой начинает часто–часто мигать.
— Вниз! Граждане! Господа! Вниз, в подвал! — раздается чей–то властный, начальственный голос.
Все кидаются к лестнице.
— Вот оно, вот… Дождались, — говорит какой–то бородатый, старорежимного купеческого вида человек. И, подняв к потолку глаза, он истово крестится и громко шепчет: — Слава тебе… Наконец–то… Началось…
— Да что? Что такое началось? — спрашивают у него.
— Эх, господа! Да неужто ж вы не понимаете? Восстание началось! Восстание против большевиков…
Белогвардейский мятеж, в самом центре которого так неожиданно для них оказались Ленька и его мать, был поднят эсером Борисом Савинковым по заданию и на деньги руководителя английской миссии в Москве Роберта Локкарта. Мятеж был приурочен к моменту высадки англо–франко–американского десанта на севере республики. В эти же июльские дни 1918 года эсеры пытались поднять восстание в ряде других советских городов — в Рыбинске, в Муроме и даже в Москве, где им удалось на несколько часов захватить Трехсвятительский переулок и открыть артиллерийский огонь по Кремлю.
Всего этого, конечно, в то время не могли знать не только Ленька, но и другие, более взрослые обитатели подвала, где нашли приют и защиту случайные постояльцы гостиницы «Европа».
В этом тесном, сыром и темном подвале Ленька провел несколько дней. Весь первый день он просидел на ящике из–под пива, босой, закутанный в мамино пальто. Со сводчатых потолков капала ему на голову вода. От запахов плесени и гниющего дерева трудно было дышать. И тем не менее Ленька чувствовал себя превосходно. Новые люди, новые впечатления, а главное, ощущение опасности, которая снова нависла над головой, — о чем еще может мечтать десятилетний мальчик, которого доктора и болезни на целых два месяца уложили в постель?!
А в подвале, где к обеду набилось уже человек сто «европейцев», постепенно налаживалась жизнь. То тут, то там замигали свечные огарки, из ящиков и бочек устраивались столы и кровати, завязывались разговоры и знакомства, появилась откуда–то пища и даже вино.
Рядом с Ленькой, на соседнем ящике, сидел белокурый парень в поношенной клетчатой куртке с коричневыми кожаными пуговицами. Человек этот ни с кем не разговаривал, сидел мрачный и без конца курил из черного деревянного мундштука самодельные папиросы. По другую сторону на водочном бочонке восседал тот самый, бородатый, купеческого вида господин, который так истово крестился на лестнице и с таким ликованием приветствовал начавшееся восстание. Остальных Ленька не видел или видел смутно. Но что это была за публика — нетрудно было догадаться по отрывкам разговоров, которые до него доносились. Все были радостно взволнованы, все ждали чего–то… Слово «господа», которое Ленька успел уже забыть за восемь месяцев новой власти, звучало и этих разговорах особенно часто и как–то нарочито громко и даже развязно.
— Господа! Прошу извинения, — кричал кто–то из темноты. — Нет ли у кого–нибудь ножика для открывания консервов?
— Господа! Не имеется ли желающих сразиться в преферанс?
— Тише, тише, господа! В конце концов, происходят великие события, а вы…
— А откуда вам, милостивый государь, известно, что они великие?
— В самом деле, господа! Тише! Кажется, наверху опять стреляют…
— Боже мой! Какой ужас! У меня в номере полтора пуда крупчатки и десять фунтов сливочного масла!..
Что происходит наверху, в городе, никто еще толком не знал. Изредка доносились сюда орудийные выстрелы, но стены подвала были такие толстые, что трудно было понять, стреляют это или просто передвигают шкаф или диван где–нибудь в первом или втором этаже.
…В середине дня несколько наиболее отважных мужчин отправились наверх на разведку. Вместе с ними ушел и Ленькин бородатый сосед. Через час или полтора он первый вернулся в подвал. Лицо его сияло, в руке он держал какую–то бумагу.
— Ну, что? Как? — набросились на него.
— Постойте, господа, минуточку, — бормотал он, радостно улыбаясь и в то же время озабоченно озираясь. — Где тут мое место будет? Я саквояжик оставил. Ах, вот он!.. Ну, слава тебе…
— Да что же там происходит? Вы узнали что–нибудь?
— Узнал, узнал… Дайте отдышаться. Радость–то какая!
Бородач садится, ставит себе на колени клеенчатый саквояж, вытирает платком лицо, плачет и бормочет:
— Свергнули, свергнули… Нету их больше, окаянных… И красной тряпки нету над Советом, и самого Совета нет. Вот — приказ выпущен. Читайте кто–нибудь, а я, братцы, не могу… У меня слезы…
Кто–то берет у него из рук бумагу и при свете свечного огарка громко читает:
— «Приказ. Параграф первый. На основании полномочий, данных мне главнокомандующим Северной Добровольческой армии, находящейся под верховным командованием генерала Алексеева, я, полковник Перхуров, вступил в командование вооруженными силами и во временное управление гражданской частью в ярославском районе, занятом частями Северной Добровольческой армии…»
— Послушайте, — говорит кто–то. — Откуда же здесь взялась Добровольческая армия?
— Не перебивайте! Не все ли равно?
— Очень даже не все равно.
— Сейчас, сейчас все расскажу, — бормочет бородач. И в то время, как остальные читают и слушают приказ мятежного полковника, он рассказывает соседям:
— Все, все точно узнал. Верного человека встретил — с Романовской мануфактуры конторщик. Он из нашего села, вроде как бы свойственник мне. Он здесь, на Власьевской живет, недалеко, возле монастыря, где, знаете, газетчик такой, вроде как бы на еврея или на армянина похож…
Леньке хочется дернуть рассказчика за бороду, — до того нудно и неинтересно он рассказывает.
— Кто же поднял восстание? — нетерпеливо спрашивает кто–то из слушателей.
— Рабочие подняли. Я ж говорю… С Дунаевской фабрики рабочие восстали, разгромили районный совдеп, перебили коммунистов и огромной массой направились в центр…
— Позвольте! Это что–то не того!..
— Да, да. Правду говорю. Со всех фабрик рабочие — не только с Дунаевской, а и с Нобеля, и с Большой мануфактуры, и с Константиновского…
— Чепуха!
Ленька обернулся. Это слово, — кажется, первое за весь день — произнес белокурый молодой человек в клетчатой куртке. Бородач тоже повернул голову.
— Позвольте! Это почему же вы так выражаетесь: чепуха?!
— А потому, что вы — попросту говоря, врете!
— Вру?
— Да, врете.
— А вы что же — сомневаетесь?
— Вот именно. Сомневаюсь.
— Ах, вот как? Значит, по–вашему, выходит, — рабочие довольны большевиками?
Молодой человек молчит. Ленька видит, как на его загорелых скулах ходят, подрагивают желваки.
— Значит, я говорю, вы считаете, что рабочий народ стоит за большевиков? Так, что ли, выходит?
— Знаете что, дяденька… Идите вы к черту! — сквозь зубы говорит белокурый. И, отвернувшись, он достает из кармана кожаный кисет и начинает свертывать новую папиросу.
…Тем временем в подвал возвращаются один за другим и остальные разведчики. Никто из них ничего толком рассказать не может, но все в один голос заявляют, что восстание победило, что Советская власть в городе свергнута и что уже приступило к исполнению обязанностей какое–то новое «демократическое правительство».
— Послушайте, а что делается — там, наверху, в номерах? — спрашивает у одного из разведчиков Александра Сергеевна.
— Все в полном порядке, сударыня. Стекла выбиты, воздух чистый, за окнами, вместо соловьев, посвистывают пульки…
— А как вы считаете, — не слишком опасно будет подняться туда? У меня мальчик тяжело болен. Надо взять кое–что из гардероба…
— Гм… Не советую. А впрочем, дело вашей личной отваги.
— Мама… не ходи, — хрипит Ленька.
— Ничего, Лешенька. Посиди пять минуток. Я все–таки попробую, схожу.
— Мама, не надо, там же пули свистят!..
— Ничего, детка. Бог милостив. Как–нибудь. Я должна раздобыть хоть что–нибудь. Иначе ты окончательно простудишься.
— Давайте я схожу…
Это сказал молодой человек в клетчатом. Он вынул изо рта свой черный мундштук и без улыбки смотрит на Александру Сергеевну.
— Благодарю вас, — говорит она растроганно. — Вы очень любезны. Но ведь вам одному там все равно ничего не найти… Может быть, если вам не трудно, вы проводите меня? Все–таки мне будет не так страшно…
— Пожалуйста. Идемте, — говорит белокурый, поднимаясь с ящика.
…Мать уходит.
Ленька остается один, и в первый раз за этот день ему становится по–настоящему страшно. Чтобы не думать о матери, он старается внимательно слушать, о чем говорят вокруг. Но то, что он слышит, нисколько не умаляет его страха.
— Господа! Совершенно исключительные новости, — объявляет кто–то у входа в подвал. — Я только что был на улице и своими глазами видел последнюю сводку. Оказывается, восстанием охвачен не только Ярославль. Идут бои в Петрограде, в Москве, во многих городах Поволжья!
— Не может быть!..
— Я же вам говорю, своими глазами видел.
— А вы что, собственно говоря, восстание в Москве видели или сообщение об этом?
— Да… сообщение…
— Ведь вот Фомы неверные, — бормочет Ленькин сосед–бородач. Радоваться надо, а они — «чепуха» да «не может быть»…
— А что на улицах?
— На улицах еще не совсем спокойно. Постреливают. Но, по всей видимости, сопротивление большевиков уже сломлено.
— Да, да, сломлено, сломлено, — бубнит Ленькин сосед, и опять у Леньки появляется желание схватить этого человека за бороду.
Минуты идут, а мать не возвращается.
За Ленькиной спиной кто–то взволнованным, дрожащим и даже всхлипывающим голосом говорит:
— Простите, но это гадко! Это ужасно! Я не могу забыть. У меня до сих пор в глазах эта сцена!..
— На войне, как на войне, уважаемый!
— Извините! Нет, извините! Это не война. Это называется иначе. Это убийство из–за угла.
— Ну, знаете, советовал бы вам все–таки выражаться поосторожнее!.. Проявление патриотических чувств народных масс называть убийством!..
— Да, да! И повторю, милостивый государь… Я старый русский интеллигент, старый земский деятель, ни малейших симпатий к большевикам не питал и не питаю, но я должен вам сказать, что это — убийство, подлое, гнусное, грязное убийство…
— Простите, о чем там речь? — спрашивает кто–то.
— Да видите ли, с председателем Ярославского исполкома Закгеймом не очень, так сказать, гуманно поступили. Казнили на улице без суда и следствия.
— Да… Казнили… Но как, как? Выволокли из квартиры на улицу, полуодетого, и зонтиками, зонтиками — по голове, по спине, по лицу… Молодые женщины, дамы, интеллигентные, миловидные…
— Эй, вы! В пенсне! Довольно вам разводить истерику! — кричит кто–то из дальнего угла.
Ленька сидит с ногами на ящике, ежится, кутается в мамино пальто и, зажмурившись, представляет себе эту страшную картину: полуодетого, сонного человека выталкивают, выволакивают на улицу, и нарядные дамы бьют и насмерть забивают его летними кружевными зонтиками…
Бородатый Ленькин сосед расстегнул саквояж, расстелил на коленях салфетку и с аппетитом, не спеша поедает толстые бутерброды, макает в бумажку с солью облупленные крутые яйца, пьет из бутылки молоко. Ленька уже давно хочет есть, но почему–то на эти бутерброды, яйца и молоко он смотрит с отвращением.
«Мама!.. Где же мама? Куда она пропала?»
И словно в ответ на этот вопль его души, где–то в дальнем углу подвала раздается знакомый глухой и встревоженный голос:
— Лешенька! Сынок! Мальчик! Где ты?..
— Здесь я!.. Мамочка, мама!.. — кричит он и чувствует, что голос его срывается…
Александра Сергеевна с трудом проталкивается к нему. В руках у нее одеяло, подушки и крохотный узелок с вещами.
— Почему ты так долго? — бормочет Ленька. — Где ты была? Я уж думал…
— Ты думал, маленький, что меня убили? Нет, мой дорогой, слава богу, как видишь, я жива. Но, представь себе, какой ужас, — пока мы с тобой сидели тут, нас дочиста обокрали!..
— Кто?!
— Откуда же я знаю, кто? Нашлись какие–то бессовестные, бессердечные люди, которые воспользовались несчастьем ближних и унесли буквально все, что было в номере. Осталась только всякая мелочь на туалете — гребенка, пудреница… немножко провизии… Да в шкафу я разыскала, на счастье, твои штанишки и сандалии.
— А шинель?
— Я же говорю тебе, — ничего нет: ни шинели, ни фуражки, ни моих калош, ни чемодана…
— Эх, народ! — смеется Ленькин сосед, заворачивая в салфетку остатки завтрака и пустую бутылку из–под молока. — Ловко работают! Молодцы ребята!
— Постойте, это что же значит? — говорит кто–то. — У меня же в номере все вещи остались!
— Боже мой! А у меня полтора пуда крупчатки и вот такая банка прекрасного вологодского масла!
Среди обитателей подвала поднимается паника. Многие устремляются наверх в надежде спасти хоть что–нибудь из оставленного имущества.
— Мама, — говорит Ленька, — а где же этот… клетчатый, с которым ты ходила?
— Ты спрашиваешь о молодом человеке, который провожал меня наверх? говорит Александра Сергеевна почему–то очень громко, как будто для того, чтобы ее услышали и другие, а не только Ленька. — Он сказал, что идет в город — разыскивать своего дядю. Его дядя — владелец писчебумажного магазина — где–то, кажется, на Казанском бульваре.
— Дядя… Магазин, — бормочет, прислушиваясь, бородач. — Я бы такого племянника за дверь выставил. Нахал этакий! А еще, оказывается, из приличной семьи юноша…
В узелке, который принесла из номера Александра Сергеевна, кроме Ленькиных штанов и сандалий оказалось несколько бутербродов, остатки нянькиных «яблочников» и «куличиков» и порядочный кусок шпика. Ленька оделся, то есть напялил на голые ноги форменные брюки и сандалии; Александра Сергеевна накрыла на стол, то есть расстелила на одном из ящиков скомканный лист газетной бумаги, и оба они с удовольствием поели.
— Там страшно? — спрашивал Ленька, набивая рот сухим картофельным яблочником и показывая головой наверх.
— Нет, в общем, не так уж страшно.
— Ну да! — как будто даже огорчился Ленька.
— В Петрограде бывало и пострашнее.
— Пули свистят?
— Мне, мой дорогой, было не до пуль.
Через некоторое время Ленька почувствовал необходимость сходить туда, где ему уже давно следовало побывать.
— Хорошо. Сейчас. Я провожу тебя, — сказала Александра Сергеевна, укладывая в узелок жалкие остатки завтрака.
— Не надо. Я сам, — сказал, покраснев, Ленька.
— Ты заблудишься.
— Ну, вот… Что я, маленький? Ты объясни только, как пройти.
— Да и объяснять нечего. Это совсем близко. Сразу на лестнице, на второй площадке. На двери увидишь два ноля. Но только, умоляю тебя, пожалуйста, сразу же возвращайся!
Ленька обещал не задерживаться, запахнулся в мамино пальто и, шлепая сандалиями, стал пробираться к выходу.
…В помещении с двумя нолями на дверях он действительно не задержался дольше, чем требовалось. Но когда он вышел на площадку, увидел ведущую наверх лестницу и пробивающийся откуда–то дневной свет, искушение поглядеть хоть одним глазом на то, что делается в гостинице и в городе, овладело им с такой силой, что он начисто забыл все обещания, данные матери.
«Только чуть–чуть погляжу и сразу вниз», — сказал он себе и, подобрав по–женски полы пальто, через две ступеньки на третью побежал наверх.
Ему пришлось пробежать три или четыре лестничных марша, прежде чем он очутился в длинном гостиничном коридоре, по обе стороны которого бесконечной чередой тянулись маленькие, желтые, похожие одна на другую двери. Над каждой из них висела белая табличка с номером. Некоторые двери были приоткрыты или распахнуты настежь, и оттуда струился тусклый сумеречный свет. Посмотрев по сторонам, Ленька прислушался и осторожно заглянул в одну из комнат. Там никого не было. В разбитое окно дул свежий волжский ветер. Вся комната была засыпана битым стеклом и штукатуркой. Платяной шкаф был раскрыт, на полу у дверей валялась железная платяная вешалка. На столе посреди комнаты стояла недопитая бутылка «Боржома», открытая коробка анчоусов, две рюмки, стакан, лежала скомканная салфетка.
Чувствуя, как бьется его сердце и как противно хрустит под ногами стекло, Ленька на цыпочках вошел в комнату, приблизился к окну и выглянул на улицу.
Пушки под окном уже не было. Солнечный вечерний свет заливал улицу, площадь, золотил яркую зелень бульвара, горел на осколках стекла и на белых китайских вазах в разбитой вдребезги витрине магазина «Сиу». Площадь была пуста, лишь несколько штатских с винтовками за плечами лениво похаживали взад и вперед у подъезда углового дома… Было тихо, только навострив уши, Ленька расслышал отдаленные винтовочные и пулеметные выстрелы. Действительно, в Петрограде было гораздо страшнее и куда интереснее.
…Слегка разочарованный, он вернулся в коридор и хотел уже идти к лестнице, как вдруг дверь соседнего номера открылась и оттуда — с большим медным чайником в руке — вышел молодой человек в клетчатой куртке.
Ленька почти столкнулся с ним.
— Здравствуйте, — сказал он, опешив.
— Здравствуй, — ответил тот, останавливаясь. — Не узнаю. А–а! Ты что тут делаешь?
— Я так. В уборную ходил.
— Нашел?
— Нашел.
— Молодец.
— А вы что, — не нашли своего дядю?
— Какого дядю? Ах, дядю? — усмехнулся молодой человек. — Да нет, дядя, оказывается, уехал в Америку…
— В какую? В Северную или в Южную?
— Черт его знает, — в Центральную, кажется. Ничего, проживем как–нибудь и без дяди.
— А вы почему в подвал не вернулись? — спросил Ленька.
— Да понимаешь… Как тебе сказать… Здесь наверху удобнее. Никто не мешает.
— А пули?
— Что ж пули… На свете, братец ты мой, есть вещи куда более неприятные, чем пули. Постой, а с какой стати ты таким халатником вырядился?
— Нас же обокрали, — сказал Ленька.
— Где? Когда?
— Здесь, в номере. Вы разве не знаете?
— Нет. И много унесли?
— Всё унесли. Даже шинель мою утащили.
— Гимназическую?
— Нет, я реалист.
— Жалко. Послушай, скажи, пожалуйста, — а кто твоя мать?
— Учительница.
— Ах, вот что? Гм… Она у тебя хорошая. Правда? Ты любишь ее?
— Люблю, — пробормотал Ленька.
Молодой человек постоял, помолчал и сказал:
— Ну, иди, простудишься.
Ленька не успел сделать и двух шагов, как белокурый снова окликнул его:
— Эй, послушай!
— Что? — оглянулся Ленька.
— Тебя как зовут?
— Алексей.
— Вот что, Алеша, — вполголоса сказал парень. — Ты… это… лучше не говори никому, что меня здесь видел. Ладно?
— Ладно. А маме тоже не говорить?
— Маме можешь сказать. Только потихоньку. Понял?
— Понял.
— Ну, беги. Не упади только в своем балахоне.
Ленька постоял, проводил глазами белокурого и пошел к лестнице. Но оказалось, что найти лестницу не так–то просто. Больше того, оказалось, что найти ее совершенно невозможно. В коридоре было такое огромное множество дверей и все они были до того похожи одна на другую, что через несколько минут мальчик совершенно запутался и потерялся.
Он толкался то в одну, то в другую дверь. Одни двери были заперты на ключ, открывая другие, он попадал в чужие номера.
Наконец он увидел дверь, не похожую на остальные. Над дверью висел продолговатый ящик–фонарь, на черном стекле которого красными буквами было написано:
ЗАПАСНЫЙ ВЫХОДЪ
Ленька толкнул дверь. Она открылась, и он очутился на лестнице.
«Слава богу! Наконец–то!..»
Шлепая сандалиями, он побежал вниз. Вот на площадке рыжая облупленная дверка с двумя тощими черными нолями. Вот, рядом с ней, ярко–красный, как пожарная бочка, огнетушитель. Он хорошо помнит его. Он видел этот огнетушитель, когда бежал наверх. Еще один лестничный марш — и перед ним низенькая, обшитая железом дверь в подвал. С разбегу он налетает на нее, толкает и чувствует, что дверь не открывается. Он еще раз, из всех сил наваливается на нее плечом — дверь не поддается. Похолодев от страха, он начинает барабанить кулаками по ржавому железу. Никто не откликается. Он прикладывает ухо к двери, садится на корточки, заглядывает в большую замочную скважину. Из скважины в глаз ему дует кладбищенским холодом. В подвале тихо.
«Господи! Что такое? Куда же они все девались?!»
От чрезмерных волнений он снова испытывает срочную необходимость побывать в помещении с двумя нолями на дверке.
Пошатываясь, он поднимается площадкой выше, толкает коленом рыжую дверь и видит, что и эта дверь закрыта!
Но на этот раз он чувствует даже некоторое облегчение. Значит, за дверью кто–то есть. Значит, кто–то выйдет сейчас, объяснит ему, в чем дело, поможет найти маму.
Минуту или две он деликатно ждет, потом осторожно стучит костяшками пальцев по двери. Никто не отзывается.
И тут он с ужасом замечает, что дверь в уборную заколочена. Большие ржавые гвозди в двух местах наискось торчат из косяка двери.
Повернувшись спиной к двери, Ленька изо всех сил колотит в нее ногой.
И вдруг его осеняет догадка: он же не туда попал!.. Это не та лестница! Не могли же, в самом деле, за то время, что он был наверху, заколотить гвоздями уборную!..
Он бежит наверх. Опять он в этом ужасном, длинном, как улица, коридоре с бесконечными рядами похожих друг на дружку дверей. Но теперь он знает: надо искать дверь, над которой нет таблички с номером. Он находит такую дверь. Он бежит по лестнице вниз и, пробежав полтора марша, убеждается, что опять не туда попал. Лестница приводит его на кухню. В нос ему ударяет запах кислой капусты и мочалы. Он видит кафельные белые стены, огромную плиту, жарко начищенные медные котлы и кастрюли.
Хватаясь за шершавые железные перила, он тащится наверх. В глазах у него начинает мутиться.
«Надо найти этого… белокурого, — думает он. — Он поможет мне… Надо только вспомнить, где он живет, из какого номера он вышел тогда с чайником…»
Ага! Вспомнил. Он вышел вон из той двери, как раз против кипяточного бака.
Он подбегает к этой двери, стучит.
— Да, войдите, — слышит он недовольный голос.
Он открывает дверь, входит и видит: пожилой лысый человек в желтовато–белом чесучовом пиджаке ползает на коленях посреди комнаты и завязывает веревкой корзину.
— Тебе что? — спрашивает он, изумленно подняв брови.
— Ничего… простите… я не туда попал, — лепечет Ленька.
Человек вскакивает.
Ленька выбегает в коридор.
— А ну, пошел вон! — несется ему вдогонку разъяренный голос. За спиной его хлопает дверь, поворачивается в скважине ключ.
Он стучит в соседнюю дверь. Никто не отвечает. Он толкает ее. Дверь закрыта.
Он мечется по коридору, как мышонок по мышеловке.
…И вот он попадает еще на одну лестницу. Эта лестница устлана ковровой дорожкой. Стены ее разрисованы картинами. На одной из них наполеоновские солдаты бегут из России. На другой — Иван Сусанин завлекает поляков в дремучий лес. На третьей — бородатый благообразный староста оглашает перед крестьянами манифест царя об «освобождении». На бумаге, которую он читает, большими буквами написано: «19–е февраля».
Конечно, в другое время и при других обстоятельствах Ленька не удержался бы, чтобы не рассмотреть во всех подробностях эти увлекательные картины. Но сейчас ему не до поляков и не до французов. Ему кажется, что положение, в котором он очутился, гораздо хуже всякого голода, плена и крепостной зависимости.
Он снова плетется наверх. Ноги уже еле держат его. И вдруг он слышит у себя за спиной мягкие мелкие шаги. Он оглядывается. По лестнице, придерживаясь рукой за бархатные перила, поднимается немолодой полный человек с бесцветной сероватой бородкой. Ленька успевает подумать, что человек этот очень похож на его покойного дедушку. На белом пикейном жилете блестит золотая цепочка, в руке позвякивает связка ключей.
И почти тотчас внизу хлопает дверь, и вдогонку ему раздается хрипловатый юношеский голос:
— Папа!
Человек остановился, смотрит вниз.
— Да, Николашенька?
Его догоняет высокий молодой офицер. На плечах его блестят новенькие золотые погоны. Новенькая кожаная портупея перетягивает стройную атлетическую грудь. Новенькая желтая кобура подпрыгивает на поясе.
— Что, Николаша?
— Ты знаешь, — говорит, слегка запыхавшись, офицер, — надо, в конце концов, что–то предпринять. Я сейчас прошел по номерам… Это же черт знает что! Этак через два дня, глядишь, не останется ни одной подушки, ни одной электрической лампочки и ни одного графина…
И тут офицер замечает Леньку, который, перегнувшись через перила, смотрит на него с верхней площадки.
— Эй! Стой! — кричит он и с таким страшным видом устремляется наверх, что Ленька, отпрянув, кидается к первой попавшейся двери.
В дверях офицер настигает его. Схватив Леньку за плечо, он тяжело дышит и говорит:
— Ты что тут делаешь, мерзавец? А?
— Ничего, — бормочет мальчик. — Я… я заблудился.
— Ах, вот как? Заблудился?
И, выглянув на лестницу, офицер кричит:
— Папа! Папа! Изволь, полюбуйся… Одного поймал!
— Да, Николашенька… Иду. Где он?
Офицер крепко держит Леньку за плечо.
— Ты посмотри — а? На нем же, негодяе, дамское пальто, — говорит он и с такой силой встряхивает Леньку, что у мальчика щелкают зубы.
— Ты где взял пальто, оборванец? А? — кричит офицер. — Я спрашиваю — ты у кого украл пальто, подлая образина?
От боли, ужаса и отвращения Ленька не может говорить. Он начинает громко икать.
— Я… я… ик… не украл, — задыхаясь бормочет он. — Это… это мамино пальто…
— Мамино? Я тебе дам мамино! Я из тебя, уличная шваль, отбивную котлету сделаю, если ты сейчас же не скажешь!
— Коленька! Коля! — смеется старик. — Оставь его, отпусти… Ты же из него и в самом деле все внутренности вытряхнешь. Погоди, сейчас мы разберемся. А ну, чиж паленый, говори: откуда ты взялся? Где твоя мать?
Икота не дает Леньке говорить.
— Ик… ик… в подвале.
— В каком подвале? На какой улице?
— Ик… ик… на этой.
— На Власьевской? А какой номер дома?
— Ик… ик… не знаю.
— Не знаешь, в каком доме живешь? Вот тебе и на! Сколько же тебе лет?
— Де… десять.
— Да это ж, Коленька, форменный идиотик. В десять лет не знает номера своего дома.
— Оставь, пожалуйста. Какой там идиотик! Не идиотик, а самый настоящий жулик.
И пальцы офицера с такой силой впиваются в Ленькино плечо, что мальчик вскрикивает.
— Оставьте меня! — кричит он, завертевшись вьюном. — Вы не смеете… Еще офицер называется… Я здесь, в этом доме, в гостинице живу!..
— Ха–ха!.. Остроумно! В каком же, интересно, номере? Может быть, в люксе?
— Не в люксе, а в подвале.
— Стой, стой, Николаша, — говорит встревоженно старик. — А может, и верно, а? Ведь они там, и в самом деле, все в подвал забились…
— Да ну его. Врет же. По глазам вижу, — врет.
— А мы это сейчас выясним. А ну, пошли, оголец! Кстати, я и сам хотел туда заглянуть. Неудобно все–таки, надо навестить публику.
Сознание, что сейчас он увидит маму и что страданиям его приходит конец, заставляет Леньку на время забыть обиду. Подобрав подол злополучного пальто и шлепая сползающими сандалиями, он бодро шагает между своими конвоирами.
И вот он в подвале; протискивается навстречу матери и слышит ее возмущенный и встревоженный голос:
— Леша! Негодный мальчишка! Ты где пропадал столько времени?!
Он кидается ей на шею, целует ее и, показывая пальцем на офицера, захлебываясь, икая, глотая слезы, жалобно бормочет:
— Он… Он… ик… Он… этот… меня… меня…
Офицер смущенно переглядывается со своим спутником.
— Гм… Так, значит, это ваш мальчик, мадам? — говорит старик в пикейном жилете.
— Да, это мой сын. А что случилось?
— Да ничего. Сущие пустяки, — со сладенькой улыбкой объясняет офицер. Ваш мальчуган заблудился, попал не на ту лестницу… И мы с отцом, так сказать, вывели его на путь истины…
— Благодарю вас. Вы очень любезны.
— Пожалуйста! Совершенно не за что, — говорит офицер и, щелкнув каблуками, поворачивается к своему спутнику:
— Н–да, папаша… Комфортом здесь у вас, надо признаться, и не пахнет.
— Не пахнет, не пахнет, Николашенька, — соглашается тот. И, по–хозяйски осмотрев помещение, он обращается к присутствующим:
— Ну, как вы себя здесь чувствуете, господа?
— Великолепно! — отвечают ему из разных углов.
— Не жизнь, а сказка.
— Не хватает только тюремных оков, надсмотрщиков и орудий пытки.
— А ведь вы, господа, совершенно напрасно себя здесь замуровали. Можно и в номерах отлично устроиться.
— Да? Вы считаете? А не опасно?
— Ну, полно. Какая там опасность! Никакой опасности нет. Большевики наголову разбиты, и не только у нас, но и по всей губернии. Вот мой сынок, подпоручик, может вам подтвердить это.
— Совершенно точно, — подтверждает молодой офицер. — Военные действия в Ярославле закончены. В городе устанавливается порядок. Никакой опасности для лояльно настроенного населения нет.
Прижавшись к матери, обхватив руками ее теплую шею, Ленька с ненавистью смотрит на этого надутого щеголя, на его пухлые, румяные щеки, на его прилизанные, нафиксатуаренные виски, на большие белые руки, которые поминутно поправляют то портупею, то пояс, то кобуру на нем.
— Скажите, — спрашивает кто–то. — А правда, что в Москве и в Петрограде тоже идут бои?
— Насколько мне известно, не только в Москве и в Петрограде, но и по всей стране.
— Да что вы говорите?!
— Значит, и в самом деле можно покидать это подземелье?
— Можно, господа, можно, — говорит человек с цепочкой. — Незачем вам здесь чахотку наживать. Правда, не посетуйте, порядка у нас в гостинице пока немного. Прислуги, видите ли, не хватает. Разбежались. Но завтра с утра, не беспокойтесь, все это наладим.
Перед уходом он еще раз обращается к обитателям подвала:
— Кстати, поимейте в виду, господа: завтра с утра открываем ресторан. Милости просим. Чем богаты, тем и рады.
— Действительно кстати, — отвечают ему. — А то уж мы тут на пищу святого Антония переходим.
— Только такое условие, господа, — улыбаясь говорит в дверях старик. На радостях завтрашний день угощаю всех за свой счет.
Провожаемый шутливыми аплодисментами и криками «ура», он выходит на лестницу. Вместе с ним уходит и офицер.
— Кто это? — спрашивают вокруг.
— Да неужто ж вы не знаете, господа? — обиженным голосом говорит всезнающий бородач. — Это ж Поярков, хозяин гостиницы.
— А молодой?
— А молодой — его сынок. Академик.
— Как академик?
— А так. Учился в Москве в Петровской сельскохозяйственной академии. В войну был прапорщиком. При Керенском до подпоручика дослужился. А нынче приехал к отцу на каникулы и — вот, пожалуйста, угодил, так сказать, прямо к светлому праздничку.
— А погоны он что, с собой привез? — спрашивает кто–то. Студенты–петровцы, насколько мне известно, погон не носят.
— Значит, уж где–нибудь прятал. Своего часа ждал.
— Погоны что! А вот где они пушку взяли?!
…Тем временем Александра Сергеевна, уложив Леньку на приготовленную из ящиков постель и пристроившись рядом, вполголоса распекала мальчика.
— Нет, дорогой, — говорила она. — Это невозможно. Придется мне, как видно, и в самом деле привязывать тебя за веревочку…
— Привяжи! Привяжи! Пожалуйста! — шептал Ленька, прижимаясь к матери и чувствуя, как мягкая прядка ее волос щекочет его щеку. В эту минуту он только этого и хотел — чтобы всегда, каждый час и каждое мгновенье быть рядом с нею.
— Простудился небось, безобразник?
— И не думал.
— Господи, даже градусника нет. А ну, покажи лобик. Нет… странно, температуры нет. Ну, давай спать, наказание ты мое!..
В подвале уже устраиваются на ночь. То тут, то там вспыхивают и гаснут свечные огарки. Смолкают разговоры. Кое–кто пробирается к двери, ободренные хозяином, многие обитатели подвала уходят наверх.
— А мы не пойдем? — спрашивает Ленька.
— Куда ж на ночь?.. Подождем до завтра. Там видно будет.
— Мама, значит, большевиков уже нет больше?
— Как видишь, говорят, что нет.
— И в Петрограде?
— Говорят, что и в Петрограде восстание.
— А в Чельцове?
— Боже мой, не разрывай мне сердца. Спи, пожалуйста!
Но Ленька не может спать. Он думает о Петрограде, вспоминает Стешу, где она сейчас и что с ней? Думает о Кривцове, о Васе и Ляле, оставшихся на руках няньки. Вспоминаются, наплывая одно на другое, события дня. Ему кажется, что прошла вечность с тех пор, как он лежал в постели и читал «Тартарена из Тараскона»… А ведь это было лишь сегодня утром. Светило солнце, за окном шумел город, старик нищий кричал «матка боска», и все было так хорошо, мирно и спокойно.
— Не вертись, пожалуйста, Леша. Ты мешаешь мне спать, — сонным голосом говорит Александра Сергеевна.
— Штаны колются, — бормочет Ленька.
Он уже засыпает, и вдруг вспоминается ему его черная реалистская шинель и черная с апельсиновыми кантами и с латунными веточками на околыше фуражка… Господи, неужели действительно они пропали? Неужели ему теперь всю жизнь придется ходить таким халатником, как назвал его давеча этот молодой человек в клетчатой куртке?..
— Мама, — говорит он вдруг, приподнимаясь над подушкой.
— Ну?
— Ты спишь?
— Боже мой!.. Нет, это невозможно!..
— Мамочка, — шепчет ей в ухо Ленька, — ты знаешь, а ведь я видел того, клетчатого…
— Какого клетчатого?
— Ну, того, который тебя провожал наверх.
Александра Сергеевна молчит. Но Ленька чувствует, что мать проснулась.
— Где? — говорит она очень тихо.
— Он здесь, в гостинице… У себя в номере…
— Не шуми!.. Ты разбудишь соседей. Ты говорил с ним?
— Да. Ты знаешь, у него, оказывается, дядя в Америку уехал…
— Куда?
— В Америку. В Центральную… Это где? Там, где Мексика, да?
— Да… кажется… Только ты, милый, никому не говори об этом.
— О чем?
— О том, что ты видел здесь этого человека. Понял?
— Понял. Он тоже просил не говорить. Он сказал, что ты — хорошая. Ты слышишь?
Александра Сергеевна долго молчит. Потом, обняв мальчика за шею, она крепко целует его в лоб и говорит:
— Спи, детка!.. Не мешай соседям.
И Ленька засыпает.
…Хозяин гостиницы не обманул. Утром пили чай в ресторане, где все было как в мирное время — мельхиоровая посуда, пальмы, ковры, белоснежные скатерти, официанты в полотняных фартуках… Сам Поярков стоял за буфетной стойкой и, улыбаясь, кланяясь, приветствовал входящих гостей.
Официантов было немного, они сбивались с ног, разнося по столикам чайники с чаем и кипятком, блюдечки с ландрином вместо сахара, сковородки с яичницей, черствые французские булки, сухие позавчерашние бутерброды…
Денег официанты с посетителей не брали.
— Не приказано–с, — улыбаясь и пряча за спину руки, говорили они, когда с ними пытались рассчитываться. — Завтра — пожалуйста, с нашим великим удовольствием, а нынче Михаил Петрович за свой счет угощают.
Ленька и Александра Сергеевна сидели за маленьким столиком у разбитого окна. Отсюда хорошо был виден и ресторан, и буфетная стойка у входа, и площадь, и театр, и магазин «Сиу и К°"
На залитых солнцем улицах уже не было так безжизненно и пустынно, как вчера вечером. То тут, то там мелькали за окном фигуры прохожих. Проехал извозчик. Пробежал босоногий мальчишка с керосиновым бидоном в руке. Где–то недалеко, в соседнем квартале, бамкал одинокий церковный колокол. На балкончике над магазином «Сиу» пожилая женщина в пестром капоте вытряхивала зеленый бобриковый ковер…
По мостовой, со стороны бульвара, нестройно прошла большая группа военных и штатских с винтовками за плечами. В последнем ряду с грозным видом шагали — тоже с ружьями на плечах — два гимназиста, один — высокий, с пробивающимися усиками, а другой — совсем маленький, лет тринадцати.
— Мама, смотри, смешной какой! — сказал Ленька, пробуя выдавить из себя презрительную усмешку. Но усмешка не получилась. Он почувствовал, что смертельно завидует этим вооруженным серошинельникам.
— Не зевай по сторонам, кушай яичницу, — окончательно убивая его, сказала Александра Сергеевна.
В ресторане стоял веселый гул, звенела посуда, слышался смех. То и дело хлопала дверь, появлялись новые посетители.
— Пожалуйста, пожалуйста, господа, милости просим, — кланялся и улыбался за буфетом хозяин. — Вон столик свободный… Никанор Саввич, пошевелись, — окликал он пробегавшего мимо старичка официанта.
Он весь сиял, этот седобородый добряк Поярков. Ленька смотрел на него, и ему казалось, что за ночь хозяин гостиницы еще больше пополнел, зарумянился, расцвел.
— Господа, слышали новость? — обращался он к сидящим за ближайшим от буфета столиком. — Городская управа с утра начала работать!
— Что вы говорите! Настоящая управа?
— Самая настоящая. Словечко–то какое приятное, а?
— Да, звучит весьма ласкательно.
— И кто же вошел в нее?
— Черепанов фамилию слыхали?
— Помещик?
— Он самый.
— Помилуйте, но это ж черносотенец, известный монархист.
— А вас что — не устраивает?
— Меня–то, пожалуй, устраивает, но ведь… вы понимаете…
— Еще бы не понимать. Все понимаю, уважаемый. Учтено. Там на все вкусы, так сказать, блюда приготовлены. И меньшевики имеются и кадеты… Эсерам даже — и тем местечко нашлось.
— А от рабочих?
— Ну, нет, это уж — ах, оставьте! Довольно. Побаловались.
— Послушайте, но ведь это же неумно.
— Ничего. Играть–то ведь нам уже не с кем. Все кончено.
— Как же кончено? На окраинах, говорят, и до сих пор постреливают.
— Э, бросьте. Какая там стрельба! Так просто — мальчишки–гимназисты небось балуются…
Хлопнула дверь. Хозяин повернул голову, оживился, поправил на шее полотняный воротничок, приветливо закланялся.
— Пожалуйста, пожалуйста, молодой человек… Заходите, милости просим…
— Мама, смотри, кто пришел, — сказал Ленька.
— Не показывай пальцем, — тихо ответила Александра Сергеевна.
У буфетной стойки стоял и что–то спрашивал у хозяина вчерашний белокурый парень в клетчатом полупальто. За ночь он похудел, осунулся, небритые щеки его покрылись рыжеватым пушком, глаза ввалились.
— Найдется коробочка, — весело отвечал хозяин, деликатно и с аппетитом выкладывая на прилавок коробок спичек. — Вот, сделайте милость… «Дунаевские»… С мирного времени еще…
Молодой человек закурил папиросу, жадно затянулся и полез в кармин за кошельком:
— Сколько?
Хозяин с улыбкой закинул за спину руки.
— Нет–с. Извините. Как сказано было. Условие–с.
— Какое условие?..
— А такое, что всё бесплатно.
— Почему?
— Ради праздника.
— Какого праздника? Ах да, — воскресенье?
— Эх вы! Юноша! Воскресенье!.. Праздник победы — вот какой!.. А вы, простите, я забыл, из какого номера? Память у меня что–то на радостях отшибло…
— Да я не из номера. Я так — с улицы зашел.
— Разве? Не останавливались у нас? Личность–то ваша мне как будто знакома… Ну, все равно. Будьте гостем. Позавтракать, чайку выпить не желаете?
— Позавтракать? А что ж, спасибо…
Молодой человек поискал глазами свободного места. Взгляд его остановился на столике, где сидели Александра Сергеевна и Ленька. Радостная улыбка шевельнула его губы. Несколько секунд он колебался, потом подошел, поклонился и сказал:
— Здравствуйте. Как поживаете?
— Благодарю вас, — ответила Александра Сергеевна. — Все более или менее благополучно. А как ваши дела?
Молодой человек покосился на соседний столик.
— Да так. Пока что похвастаться не могу. Паршиво.
— Пробовали что–нибудь предпринять?
— Пять раз пробовал.
— Были в городе?
— Был. И вчера вечером и сегодня… Ничего не вышло.
В это время опять распахнулась дверь, и в ресторан вошла с улицы группа вооруженных людей. Среди них был и молодой Поярков. Ленька не сразу узнал его. От вчерашнего щегольского вида подпоручика ничего не осталось. Фуражка с трехцветной кокардой была смята и сидела слегка набекрень. Сапоги запылились. Верхняя пуговица френча была расстегнута. Спутники его были не все военные, но все с оружием. У очень высокого и очень бледного студента–демидовца на поясе висело несколько гранат. Два штатских бородача (в одном из них Ленька с удивлением узнал вчерашнего соседа по подвалу) были вооружены охотничьими ружьями.
— Не стойте здесь, у всех на виду, — сказала Александра Сергеевна белокурому. Тот подумал, поклонился и отошел в дальний угол, где за столиком под искусственной пальмой старичок в золотом пенсне читал газету.
— Мама, — сказал Ленька. — А кто он такой?
— Я не знаю, кто он такой, — ответила Александра Сергеевна. — Но было бы лучше, если бы он ушел отсюда совсем.
— Куда же ему идти? Ведь дядя его уехал!
— Какой дядя?
— Ты же сама говорила…
— Ах, оставь, пожалуйста! Никакого дяди у него нет.
— Как нет? И в Америке?
— Послушай, Леша. Ты уже не маленький. Пора бы тебе разбираться в некоторых вещах.
Вошедшие военные тем временем сгрудились у буфетной стойки.
— Пить, пить… Умираем от жажды, отец, — говорил молодой Поярков, снимая фуражку и вытирая рукавом вспотевший лоб.
— Сейчас, Николашенька, сейчас, — суетился хозяин. — Чем угощать–то вас, защитнички вы наши?.. Крюшончика… лимонада… кваску? Да что же вы стоите, господа, вы присаживайтесь, пожалуйста!
— Некогда, папа, — буквально на двадцать минут отлучились.
Хлопали пробки. Шумно шипел в стаканах лимонад. Люди жадно тянулись к стаканам, опрокидывали их залпом. Их окружили, расспрашивали:
— Ну, что? Как?
— Отлично, отлично, господа, — говорил молодой Поярков, с трудом отрываясь от стакана.
— Но все–таки, по–видимому, еще идут бои?
— Какие там бои!.. Остатки добиваем.
— Но ведь и вчера говорили, что остатки.
— Рабочие Корзинкинской фабрики обороняются, — картавя, говорит студент–демидовец.
— Как рабочие? Значит, рабочие не поддерживают восстания?
— А вы что думали?.. Наивная душа!..
— Какие там рабочие! — сердито бормочет бородач. — Коммунисты, главари сражаются. А рабочий люд — он за порядок, за учредиловку, за старую власть.
— Ладно, папаша, — смеется молодой Поярков. — Публика тут все своя. Нечего, как говорится, пушку заливать…
— Позвольте! Это почему же вы так выражаетесь: «пушку»?
— Скажите, а Тверицы освобождены?
— Простите… господин подпоручик, — а правда, что американцы и англичане высадились в Мурманске?
— Господа… Не мешайте людям пить. Люди, можно сказать, кровь проливают, а вы…
Александра Сергеевна отставила стакан, машинально расстегнула сумочку, но, вспомнив, что платить за завтрак не надо, защелкнула ее, подумала и сказала:
— Ну, что ж, пойдем, мальчик?
— Куда?
— Попробуем устроиться в номере.
Они не успели отойти от столика, как за окном на улице послышался какой–то шум. Леньке показалось, что застучал пулемет. Но, оглянувшись, он увидел, что ошибся. По площади, со стороны бульвара, на полной скорости мчался мотоциклет. Лихо обогнув площадь, он круто развернулся, с грохотом вкатился на тротуар и остановился перед тем самым окном, у которого только что сидел Ленька. Крепкий запах бензина приятно ударил в нос. Не слезая с седла, человек в кожаном шлеме облокотился на подоконник, поднял на лоб очки, заглянул в ресторан и с одышкой, как будто мчался он сам, а не мотоциклет, произнес:
— Господа! Ура! Могу сообщить радостную новость. Только что получено сообщение… что частями Добровольческой армии… взята Москва!
Люди ахнули.
— Ура–а! — подскочил за прилавком хозяин.
Все, кто сидел, быстро поднялись.
«Уррра–а–а–а!» — загремело под сводами гостиницы.
Ленька взглянул на мать. Александра Сергеевна молчала. Лицо у нее было такое испуганное, столько тревоги и страха было в ее глазах, что мальчик и сам испугался. Он проследил за ее взглядом. Она смотрела попеременно то в угол, то на буфетную стойку.
В углу, у зеленой кадушки с пальмой сидел, опираясь на стол, молодой человек в клетчатой куртке. Он молчал, глаза его были опущены, губы плотно и брезгливо сжаты.
А у буфетной стойки, поглядывая на него, переговаривались о чем–то Поярков–отец, Поярков–сын и бородач–доброволец из подвала. Нетрудно было догадаться, о чем они говорят.
Но молодой человек так и не узнал об опасности, которая ему грозила.
Ленька не помнит, как и в какую секунду это произошло.
Что–то вдруг ухнуло, дрогнуло. Что–то оглушительно затрещало и зазвенело у него под ногами и над головой. Облако дыма или пыли на минуту закрыло от него солнечный свет.
Люди бежали, падали, опрокидывали стулья.
Еще один удар. Посыпались хрустальные подвески люстры.
Косяки входной двери надсадно трещали. Сыпались остатки матовых стекол с витиеватой надписью «Restaurant d'Europe».
Люди выдавливались в вестибюль гостиницы, и в этом диком людском водовороте покачивалось, вертелось, взмахивало когтистыми лапами неизвестно откуда взявшееся чучело бурого медведя.
Кто–то визжал, кто–то плакал, кто–то спрашивал в суматохе:
— Что? Что случилось? В чем дело?
И знакомый противный голос вразумительно объяснял:
— Да неужто ж вы не понимаете, господа! Красные!.. Красные начали обстрел!
— Какие красные? Откуда же красные?
Выбегая вместе с матерью из ресторана на лестницу, Ленька выглянул в окно. В это время что–то, курлыкая, просвистело в воздухе, что–то грохнуло, и на его глазах от высокого углового дома на площади отвалился и рассыпался, как песочный, целый угол вместе с окошками, с куском водосточной трубы и с балкончиком, на перилах которого висел зеленый бобриковый ковер.