Два праздника
Ефимкину мать в картофельной ботве не заметишь. Копает картошку, сама думает о сыне:
«Шутоломная башка. Пес их дерет с Петькой да с этим Алексеем. Разбили мужиков на две кучи, артель выдумали, плотину сбивают, мельницу. Зачем? Ко-ому-у? Сидел бы, идол, дома. Люди как люди, а у нас…»
Вздыхает старуха:
«Господи, скажи, у кого такой дурак сын, как мой?»
Злобно дергает ботву, обирает картошку. И не видит: идет с гумна по меже ее сын Ефимка, весело насвистывает. На лету головку конопли хватает, рвет и бросает под ноги. Ближе подошел, заметила его мать, а виду не подала. Сама слова подбирает, обругать хочет. За что, хорошо не знает, а только сердце утешить.
— Бог помочь, мамка! — весело крикнул. — Копать тебе — не перекопать.
Разогнула мать спину, поглядела, пожевала губами, набросилась:
— Шеромыжник ты, бездельник, головушка бессухотная! Растешь дому не для прибыли, а для убыли. Шляешься, не знай где, а мать ворочай. Сдохну, окаянна сила, а женю тебя, долговязого.
Стоит Ефимка, над матерью хохочет.
И смех этот ей хуже ножа. Слезы у нее на глазах.
— И что ты ржешь, как жеребец стоялый? Что издеваешься? Да я вот тебя…
Глядит, нет ли чего под ногами, хоть щепки какой.
— Ты, мамка, погодь, — тихо говорит Ефимка. — В сельсовете я был. Приказ прислали, в Красную Армию нас. Вот собирай…
Тихо сказал Ефимка, а слова эти, как бревном, придавили мать. Так и застыла она с поднятой вверх ботвой — на ботве мелкая картошка болталась. Платок с головы на затылок съехал. Потом охнула и клухой опустилась.
— Ты чего это на ведро-то уселась, аль тебе мягко кресло? — поднимая ее, шутит Ефимка. — Пойдем лучше в избу.
Одной рукой ведро с картошкой несет, другой мать поддерживает. Навстречу Авдотья Бочарова, Кузьмы жена, Данилкина мать. Горшок молока в погреб несет. Увидела, смеется:
— Ишь молодые. Вроде как в городе: под ручку. Захмелела, что ль?
— Захмелела, — качнул головой Ефимка. — Испугалась.
— Привиделось что?
— В армию меня берут.
— Тебя?..
И лицо у Авдотьи позеленело.
— Погодь-ка.
Вскрикнула, грохнула горшок с молоком:
— Ми-и-илаи-и, Данилка-то мо-ой…
Быстро пронеслась весть: призываются в армию тридцать два парня, из них четыре комсомольца.
Огласились улицы гармоникой, песнями, прибаутками. Гуляли призывники.
А в клубе на собрании комсомола обсуждались два вопроса: о выборе нового секретаря и об организации красных проводов.
Секретарем выбрали Петьку.
Следующие дни прошли в сборах, в подготовке к проводам.
В воскресенье утром, как только пастухи выгнали скот, а бабы истопили печи, многие тронулись на широкую поляну за гореловским лесом. Там, недалеко от амбара кредитного товарищества, длинными рядами установили столы, скамьи. Возле столов уже собралось много народа. Кто сидел на подъезде у амбара, кто лежал на траве. Все ждали первого удара колокола, за ним — подвод с призывниками.
Наконец, с самой дальней улицы послышалась песня, звон бубенцов. Гулко ударил колокол. Рассыпалось эхо по избам, по гореловскому лесу, по лугу, и село как бы на мгновение затихло, притаилось. Потом сразу во всех улицах раздался грохот телег, песни, лай собак, топот, ржание лошадей. Это мчались подводы. Первыми подъехали две телеги с провизией. Торопливо крича, несколько баб и девок принялись стаскивать с телег мешки, кузовы, ведра. Они быстро накрывали стол, а мужики откупоривали бутылки и четверти с водкой, расставляли по столу, резали хлеб.
Готовился мирской стол: угощение уходящим в армию.
Когда замолк последний удар колокола, к лугу из улиц враскат двинулись подводы с призывниками. На первой — дуга в красных ленточках — ехал сам Ефимка, секретарь комсомольской ячейки, с Петькой, новым секретарем. По другую сторону — подводчик и Алешка гармонист. Промчавшись мимо столов, Ефимка что-то крикнул мужикам, помахал картузом. Подводчик свистнул, вытянул кнутом по лошадям. Алешка рванул гармонь, и телега, готовая растерять все колеса, грохнула по лугу к гореловскому лесу. Лишь видно было, как метались красные ленточки на дуге, как на задке телеги взвивалось красное полотнище с белыми буквами:
КОМСОМОЛ — ВСЕГДА ВПЕРЕДИ.
Вторая подвода понеслась напрямки по лугу мимо дороги. На шестах — плакат, а на плакате:
КРАСНАЯ АРМИЯ — ОПЛОТ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ.
За ними еще подводы. На одной промчался гармонист Гришуня, растягивая «саратовку». Гармонист был пьян, круто перегибался, потом совсем запрокинулся.
Три раза объехали подводы вокруг леса. Потом, завернув за амбар, остановили белых от пены лошадей.
Первыми посадили призывников, но поодаль друг от друга. Между ними — родню.
Дядя Яков, которого ячейка назначила «вести стол», поднял обе руки, как бы собираясь кого-то благословить, откашлялся и огласил:
— Граждане, проводы рекрутов и мирской стол открываются. Наказ уходящим скажет секретарь нашей ячейки Миканор Степаныч Астафьев.
Никанор, хотя знал, что ему придется говорить первому, все-таки, услышав полностью свое имя, будто удивился, пожал плечами, потом встал и начал речь. Была эта речь заранее продумана, и тезисы ее обсуждались на ячейке. Теперь, вытащив скомканные тезисы из кармана и вытряхнув из них насыпавшийся табак, Никанор положил их перед собой и во все время, пока говорил, не заглянул в них ни разу.
Наказывал Никанор призывникам, чтобы они послужили народу, советскую власть защищали от врагов внешних и внутренних, и, грозно помахав кулаком, крикнул:
— Выполним наш лозунг: «До последней капли крови биться за советскую родину!»
За ним слово взял Алексей.
— Товарищи, мы вас провожаем не только в Красную Армию — мы вас провожаем в большую школу. Красная Армия не только обучает, как бороться, держа винтовку в руках, но Красная Армия также готовит строителей социализма. Наказ мой таков: вникайте во все науки. Эти знания вы принесете в деревню, и силы деревенских активистов по перестройке сельского хозяйства на коллективных началах прибавятся… И никакой враг нам не будет страшен.
Затем говорил Ефимка. Начал он с постройки плотины, мельницы, потом просил мужиков помогать Алексею, ободрял, что мельница выручит, а все село будет электрифицировано.
— Да не только ваше село — соседние деревни осветим.
Глаза его загорелись, и уже громче закончил:
— Товарищи, будем хлопотать, чтобы и на электрификацию нам кредит отпустили. Еще несколько раз надо съездить в город. Да, мы взнуздаем Левин Дол цементной плотиной, мы пустим мельницу. Но этого мало, — мы заставим воду высечь для нас огонь. И всюду, во всех избах запылают лампочки Ильича.
Кто-то крикнул «ура!»
Прасковья говорила от имени матерей новобранцев. Закончила так:
— Хороших детей воспитали мы для Красной Армии — защитников родины.
Дядя Яков чокнулся с Ефимкой, кивнул всему народу, выпил до дна и потянулся к огурцу. Его примеру последовали все. Они чокались с призывниками, тянулись через столы. Некоторое время, пока закусывали, разговора не было, а когда выпили еще по стакану, некоторые, уже вылезая из-за столов, подходили к призывникам, обнимались, целовались и просили «соопчаться письмами».
Какая-то из матерей попробовала удариться в голос, но на нее закричали, а крепче всех собственный сын. Поворчав что-то, мать смолкла.
— Гармонисты, знай дело! — крикнул дядя Яков и первый принялся отплясывать.
За столами остались одни ребятишки. На луговине уже собралось большое количество людей. В середине шла пляска. Плясали все — такой порядок. И тех ребят, которые никогда не плясали, вталкивали в круг, заставляли.
Когда пошел плясать Данилка и весело затопал ногами, неожиданно раздался протяжный плач с причитаниями. Это Данилкина мать. Начали было утешать ее, но это еще сильнее подзадорило бабу, и теперь она уж выла полным голосом.
Услышал Данилка голос матери, крикнул ей что-то и пустился вприсядку.
Кто-то из мужиков закричал:
— Ехать пора, наро-од!..
Остановились танцы, замерли гармоники. Отделились призывники, собравшись кучей. В несколько голосов раздался плач матерей.
И в тот момент, когда раздался звон бубенцов, а телеги двинулись на дорогу, Ефимка взмахнул руками, и призывники запели:
Как родная мать меня
Прово-ожа-ала-а,
Как тут вся моя семья
Набежа-ала…
И всей толпой со смехом, гомоном двинулись за подводами.
Ефимка орал громче всех:
Будь такие все, как вы,
Ро-то-зеи…
Что б осталось от Москвы,
От Расеи?..
Подводы уже ехали полем, и песнь металась по обносам овса, нескошенных загонов проса, густо наклоненных поспевающих подсолнухов. Сзади длинной толпой по дороге шел народ.
Женщины не голосили. Только одна Данилкина мать все бежала за своим сыном, цепляясь ему за хлястик пиджака.
— Сы-но-ок, Данилушка, дай хоть разок тебя окщу! Материнско-то благословение ни в огне не горит, ни в воде не тонет.
— Оставь, мамка, предрассудки. Ты меня лучше не конфузь.
Но мать не отставала и, когда Данилка поворачивался к ней спиной, мелкими крестиками крестила его, а в левой руке держала маленькую иконку.
— Сыно-ок, — не унималась мать, — хоть образок-то возьми.
У Дубровок подводы остановились и ждали, когда подойдут призывники.
Подводчики кричали:
— Ребята, скорей — вряд доехать!
Началось прощание, последние слезы матерей! Не сдержались и девки от слез. Ефимкина мать крепко обхватила сына за шею, повисла и что-то все шептала ему. Что шептала, Ефимка не слышал. А когда прощался с ней, то, поцеловав в губы, почувствовал, что губы у матери соленые.
С отцом прощаться было легче. Старик только и нашелся сказать:
— Так-то, сынок. Уезжаешь?
— Уезжаю, тятька.
— Поезжай.
Призывники усаживались на высокие, подбитые сеном сиденья. Петька все не спускал глаз с Ефимки. Сжималось сердце, жаль было товарища, знал, трудно ему будет без него.
Глаза Алексея блестели, сердце учащенно билось. Привезли то, чего давным-давно ждали с большим нетерпением, а некоторые уже и ждать перестали.
В дощатый сарай бережно установили тяжелый ее корпус с ротором, вал, шестерни, шкив и громоздкую, похожую на вытянутый колокол всасывающую трубу.
Мужики отдувались, разминали плечи, отряхивали с себя стружки, солому. Алексей, суетясь, проверял, не было ли за дорогу поломки. Потом вышел из сарая и, сдерживая улыбку, ни к кому не обращаясь, спросил:
— Как везли?
— За дрожины боялись. Два бревна вдоль положили.
— Машина тяжелая.
Хотел было пойти к плотине, где уже отдирали доски, но дорогу заступил Трусов, ездивший с подводчиками за турбиной.
— Матвеич, слышь-ка, — оглянувшись на мужиков, проговорил он.
— В чем дело? — отозвался Алексей.
— Мужики толкуют, спрыснуть, слышь, ее надо.
— Кого?
— Турбину эту самую, — указал Фома на сарай. — И устал народ…
— Что ж, ладно! — улыбнулся Алексей. — Спрыскивайте.
— Это знамо дело, только ты распоряжение дай аль записку какую в потребилку.
— Сколько вам нужно?
— Гляди, по народу бутылок пять выпьют, как есть. А ежели не хватит, своих добавят.
Алексей написал записку, Фома пошептался с мужиками, отправили двоих в село, потом опять к Алексею:
— Матвеич! Слышь-ка…
— Что, мало вам?
— Да нет. Мужики хотят, чтобы и ты в компанию с ними. Без тебя пить не желают.
— Правильно, — подхватил веселый Бочаров, расправляя усы, — первую чашку тебе, Лексей Матвеич.
— Избавьте от этого. Да и некогда, дело меня ждет.
— Дело не медведь — в лес не убежит, — пропищал Чукин Филька. — Выпьем, и у тебя веселей оно, шут те дери, дело-то пойдет.
Как ни отговаривался Алексей, все-таки мужики принудили «спрыснуть». Водку принесли быстро, уселись в сарай, где помещалась турбина, разложили на полу газету, а на газету хлеб, лук, колбасу. Чукин налил в чашку водки.
— Ну-ка, пей, — поднес он Алексею. — Пей, легче будет.
Чашка заходила по рукам. В дверь заглядывали рабочие, приходившие будто за делом, а сами на уме: «Авось не обнесут». Водки на всех не хватило, сбегали еще, и тогда развязались языки. Наперебой рассказывали, как они ехали в Алызово, как получали там турбину, как укладывали ее на дроги и как всю дорогу не спускали глаз, боясь — вот-вот где-нибудь при спуске с горы она свалится.
Слегка покачиваясь, Алексей вышел из сарая и направился к рабочим.
Постройка плотины подходила к концу. Снимали доски, обнажая цемент. Из цемента кое-где торчали толстые прутья арматуры. Обтачивали тяжелые стояки, подгоняли навесные щиты. Для подводящего канала Архип клепал сетку. Кровельщики докрывали на мельнице последний пролет. Турбинную камеру выложили дикарем и залили цементом. На плотине крепили перила, прибивали «баран» для подъема щитов. Внутри мельницы устанавливали конусообразные ковши на поставы, сбивали лари. Здесь же у стены лежали кремневые жернова.
Незадолго до праздника установили турбину в камеру, насадили жернова, спустили щиты. Шумливыми толпами ходили мужики и бабы глядеть, как все выше и выше поднималась вода в берегах, заливая мелкий кустарник ивняка. Спускались под плотину, оглядывали цементные стояки, стучали по каменным быкам и невольно восклицали:
— О такую плотину любая вода лоб расшибет!
По обе стороны камнем выложено крепкое подъездное шоссе.
Эту ночь Алексей не спал. То говорил с Вязаловым, приехавшим от райкома на открытие плотины, то нервничал и боялся, как бы завтра в самый торжественный момент чем-нибудь не подвела турбина. Лишь под утро чуть не силой уложила его Дарья. Но спать пришлось недолго. В самой двери стоял Петька и немилосердно дудел в медную трубу.
— Где такую достал? — удивился Алексей.
— Вставай скорее.
— Да я почти и не спал.
— А мы за ночь стенгазету выпустили.
Алексей принялся собираться. В это время, по-праздничному принаряженная, вошла в мазанку Дарья. Увидев, что Алексей одевается во все старое, она сердито вырвала из его рук пиджак и закричала:
— С ума ты сошел? Сейчас же надевай все новое! Техник то-о-о-же! Где твоя тажерка?
— Тужурка, — поправил Петька. — Деревня-матушка!
— А ты, ерихон городской, марш отседова! — вытолкала она Петьку. — Катись в клуб, там вся оркестра в сборе. Одной трубы от твоей губы не хватает.
Снарядила Алексея, приготовила ему бархатную толстовку, черные, в белую полоску, шерстяные брюки. Все было заранее вычищено и выглажено. Натертые кремом штиблеты блестели как зеркало, а носки подала новые, накануне только купленные в кооперативе. Самое же главное, чем она гордилась, — подала ему давно уже забытую им фуражку с синим обводом и со значком. Несколько раз, когда собрала совсем, повернула его, да так сильно, что он чуть не упал.
— Легче, что ты, — ухватился за ее плечи Алексей.
— Держись, держись за бабу. Э-эх, мужик!
— Кто же?
— А ты разве баба?
— Так себе… Турбина.
— Поговори вот! — поднесла она кулак к его носу. — Жи-и-иво-о!
Убедившись, что Алексей обряжен ею, как она хотела, взяла его под руку.
— Пошли!
По улице в разных направлениях бродили кучки людей. Возле клуба гомонилась разноцветная толпа. Многие заранее ушли в Левин Дол к плотине. Афонька сидел в клубе.
— Идет! — крикнул кто-то.
Улыбаясь, Алексей прошел мимо толпы. Дарья, высоко вскинув голову, гордо шла с ним.
Пока правление артели совещалось в клубе, Петька с Иваном Семиным устанавливали всех в ряды. Первыми выстроились пионеры. Гришка, стоявший впереди отряда, чуть исподлобья оглядывал народ. Он гордился барабаном и нетерпеливо выстукивал дробь.
Возле крыльца дожидались музыканты, приехавшие вместе с Вязаловым. То и дело гудели медные трубы, ярко блестевшие на солнце. Скоро из клуба один за другим показались партийцы, артельщики. Никанор, когда вышел на крыльцо, принялся что-то шептать Афоньке, а тот, слушая его, глядел на толпу и отрицательно качал головой. Тогда, отстранив Афоньку, Никанор выступил вперед, провел ладонью по усам, махнул рукой и набрал в грудь воздуха.
— Товарищи!
Постепенно все умолкли.
— Открываем наш большой праздник Октябрьской революции. Поздравляю вас всех с наступлением двенадцатой годовщины всемирного праздника победы труда над капиталом. Да здравствует пролетарский праздник, да здравствует союз рабочих и крестьян!
Сначала вразнобой, потом уже дружнее заиграли «Интернационал».
— В Ле-евин До-ол! — крикнул Афонька.
Трепыхнулись старые вышитые парчой знамена, и народ, огибая церковь, двинулся по дороге.
Петька шел рядом с Алексеем. Внимательно вглядываясь в его тревожное лицо, он догадался, что тот сильно волнуется.
Возле плотины народу собралось много. На том берегу виднелись подводы. Это приехали из соседних деревень.
По мере того как двигалась демонстрация, перед ней все ближе и четче вырисовывалась изогнутая, украшенная зеленью и обвитая красной материей арка. Наверху арки красовалась пятиконечная звезда, а в середине, на радужной перекладине, в маленьких флажках портрет Ленина.
Демонстрация остановилась на шоссе, возле въезда на плотину. Поперек плотины от перил к щитам была протянута красная лента.
Толпились на луговине долго, нетерпеливо ожидая открытия. Вот от села, сначала неясно, потом все слышнее стал доноситься знакомый рокот.
— Трактор!
Все ближе и ближе полз он по дороге. Все сильнее раздавалась частая дробь. Уже виднелась на нем сутулая фигура Архипа. Но что это везет он? Какие-то телеги. А на телегах мешки. А на мешках люди.
Пыхтя и отдуваясь, тяжелыми зубчатыми колесами, хрустел он по щебню туго утрамбованного шоссе. Когда полез прямо на людей, оглушил их грохотом, народ расступился. У самого въезда на плотину, сердито клохча, остановился и заглох.
— Без нас дело не идет? — крикнул Архип.
— По всему видать, ты хозяин.
— Что сзади-то прицепил? — спросили его.
— Телеги чьи-то на дороге стояли. Дай, захвачу, — отшутился Архип.
Спрыгнул с сиденья и, осмотрев трактор, встал возле него, как часовой.
На одной из телег сидела Прасковья. Как только замолк трактор, она поднялась и, пунцовая от смущения, поправив платок, крикнула:
— Граждане!.. Товарищи!.. Нынче у нас двойной праздник… Мы открываем плотину с мельницей… и празднуем Октябрь. Сейчас будет говорить от райкома партии товарищ Вязалов.
Вязалов поднялся на телегу. Серыми глазами обвел всех собравшихся, затем широко откинул руку.
— Товарищи, от райкома партии я приветствую вас с праздником Октябрьской революции, с открытием плотины и мельницы.
— Оркестр! — крикнул Петька.
Глаза Вязалова загорелись. Весь он, как казалось, вытянулся выше и, когда оркестр окончил играть, возбужденным голосом начал:
— Товарищи, страна Советов — как бы на острове. Вокруг хлещет капиталистический океан, а в океане плавают акулы. Они скалят на нас свои зубы и готовы слопать нас с костями. Слишком крепок наш остров. Не раз ломали они зубы. Сломают и впредь, если сунутся. Остров наш очень богат. В недрах громадные залежи руды, угля и моря нефти! На поверхности леса и чернозем. Надо только суметь взять эти богатства. Партия поставила перед нами главную задачу — коллективизацию. Только в коллективе будет возможность применять сложные машины, только в нем можно ввести правильный севооборот и поднять урожайность. Колхозное крестьянство не только будет сытно жить, но и политически и культурно развиваться, а государство крепнуть.
Петька стоял против Вязалова и не спускал с него глаз. Но Вязалов, устремив взгляд в синеющую даль Левина Дола, продолжал:
— Мы строим в нашей стране социализм. И мы, несмотря на сопротивление кулаков и подкулачников, его построим. Мы разовьем широкое колхозное движение, используем все богатства нашей земли. Это мы сделаем, потому что призваны нашей партией это сделать!
— Слово товарищу Столярову, — огласила Прасковья.
Алексей торопливо засуетился и, хватаясь за передок телеги, никак не мог попасть ногой на ось. А взобравшись, снял фуражку и широко улыбнулся. Тогда на всех лицах появились улыбки.
Начал с того, как он приехал в деревню, что здесь увидел, почему сначала решил остаться на время, а потом — как увлекла его здесь работа и вот уже около двух лет он живет в Леонидовке. Рассказал, сколько стоила постройка плотины с мельницей, как хлопотали о кредитах. Потом перешел к артели.
Дарья не вслушивалась в речь Алексея. Она больше приглядывалась, как он стоит, как повертывается да как взмахивает фуражкой. Щеки ее покрылись румянцем, губы полуоткрыты.
Петька в свою очередь думал про Алексея:
«Зачем он снял фуражку и машет ею?»
Алексей, словно угадав мысль Петьки, нахлобучил фуражку, от чего лицо его приняло суровое выражение, и приподнял левую бровь. Петька сразу догадался:
«Про кулаков сейчас».
И сам не заметил, как у него тоже приподнялась бровь, сердитыми стали глаза.
— Товарищи, — повысил Алексей голос. — Вязалов говорил нам об острове и об акулах. Верно. Это там, за границей. А у нас что? Если у нас нет акул, то щуки плавают. Плавают и карасиков ловят. А поймают, хап! Что эти щуки, вроде Лобачева, Нефеда, Митеньки и других, выделывали, когда мы организовывали артель? Провокацией занялись. Всячески пугали артель, нищих пускали, шептали на ухо, что все, мол, без порток останетесь. Эти щуки, хотя они будто притихли, а вы не верьте им, — они на все пойдут. Это явные кулаки. А есть у нас в маске. Я говорю про Степана Хромого. Мутит, шепчет, пугает артельщиков, что, мол, нахватали теперь кредитов — не расплатитесь, что на пятиполье переходить резону нет. Скотину пасти негде будет. Во время работы, мол, горло друг другу перегрызете. И сам в артель не пошел. Он не против, только предложил организовать ее из состоятельных хозяев. «С гольтепой, говорит, не пойду». Где же он сам разбогател? На мошенствах в кооперативе да с Лобачевым составляли ложные ведомости на гарнцы. Таких мы гоним из наших рядов. Это враги наши, и мы говорим об этом прямо.
Подталкиваемый Егором, протискался к телеге Ефим Сотин. Никто и в мыслях не держал, что этот молчаливый бирюк будет выступать. Удивленно смотрели на Ефима, на его широкую бороду, закрывающую грудь. Сотин, кряхтя поднялся, но глаза по обыкновению уставил вниз. Начал тихо, словно оправдываясь:
— Говорить-то не мастер. Толкуют: поди скажи. А чего сказать? Вон мельница, вот плотина, вон земля. Все в кучке. Теперь наши просят рассказать, как работа велась в артели. Ну велась, что там… Аль сами слепые были? От зари до зари. Только одно: не метались мы и сразу за три дела не хватались. На кучки вроде разбились. Это про горячу пору, когда в одно время и рожь возить, и молотить, и овес косить, и чевику, и двоить, и сеять. Мужик-то в одиночку все кишки надорвет. Туда метнется, сюда, а толку нет. Мы артелью-то — одним снопы возить, другим молотить, третьим овес косить, четверту группу гоним сеять. Ну, и вовремя. Про пар, слышь, скажи. Ну, на пар мы скотину не пускаем. Толока одна, да пыль глотает скот. Пар мы поднимаем осенью, а весной вику с овсом сеем. На всю зиму зеленый корм, а озимь после лучше. Вон она, — указал Ефим на озимь.
Все, будто никогда не видели ее, обернулись.
— Теперь, сколько у нас чего? Земля как новые вступили, — на триста пятьдесят едоков. Да восемьдесят фондовской. Как рожь была засеяна на старых полях, у каждого, поколь в одиночку, и то десятина плохо-плохо дала шестьдесят пудов. Семена мы в сортировку пускали. Овес «Победа» — восемьдесят два пуда. Просо шатиловско, крупно, красно. А там чевица вроде, подсолнышки, картошка. Хвалиться пока нечем. На многополье не перешли. С весны хотим. А работа трудная, что зря говорить.
— Про себя скажи. Лучше аль хуже тебе стало?
— Как про себя скажешь? Вроде, по подсчету, лучше. Думали мы с бабой — есть расчет. Да сейчас и нельзя много-то. В кредитку надо платить, в неделимые капиталы отчислять. Но поколь хватает.
— Ругаетесь здорово?
— Ругаемся. Меньше, чем вы. Но на это глядеть нечего. Глядите лучше вот куда, — указал Сотин под ноги.
— Чуете, что в мешках? Последняя вывозка хлебозаготовок. Завтра отвезем в Алызово остатки — и квит. А вы чешетесь. Ну, и чешитесь.
До сего времени Алексей не знал, что творилось в душе Сотина, и всегда относился к нему недоверчиво. Теперь был удивлен его простой речью, которая подействовала на народ сильнее, чем речь его и Вязалова. Оттого громко хлопал ему, еще громче хлопала Дарья. Да и все так дружно захлопали, будто стая грачей поднялась с загона и летела над Левиным Долом. Но громче всех захлопал трактор. Архип со всей силой крутнул ручку. На телегу забралась Прасковья.
Под крики «ура», под рев оркестра, шум и гул двинулась толпа на плотину. Трактор медленно полз к ленте. Архип чуть пригнулся, лента прошла над его головой, а Прасковья протянула руки вперед, ловко подхватила ленту, разрезала пополам и, сияющая, радостная, раскинула концы в обе стороны.
Плотина открыта!
Впереди, по бокам и сзади трактора бежали люди на берег. Больше всех тешились ребятишки. Они метались взад и вперед, перегибались через перила, заглядывали в стекающую поверх щитов воду, набивались в мельницу, спускались под плотину. Когда трактор с подводами остановился на том берегу и весь народ перешел к мельнице, закричали:
— Откры-ыва-ай! Пуска-ай!
Алексей, волнуясь, проверял, в порядке ли жернова, не круто ли привинчены. Правильно ли установлены лотки. Смазаны ли шестерни, не сдвинут ли погон со шкива. За пробу он не боялся. Еще до открытия несколько раз пускал «обминать» камни, но теперь, в самый интересный момент, все-таки брала его опаска: вдруг да что-нибудь неладно выйдет. Дал знак Петьке, чтобы тот поднял кулису, сам взялся за ручку регулятора.
Из дверей мельницы радостно раздалось:
— Пуска-аю-ут!..
Лихорадочно блестя глазами, Алексей тихо тронул регулятор, и все, кто близко стоял, увидели, как тихо, словно разбуженный, повернулся вал, хлюпнула большая шестерня, привела в движение маленькую.
Круче повернул Алексей регулятор, сильнее захлюпал ремень по шкивам.
— Давай! — крикнул в слуховое окно мельнику.
Под полом, под ногами, что-то сначала загудело глухо, как будто гром за далекими горами, затем гул становился все сильнее и тоньше. Вертелись шестерни, бешено ходил погон, а из-под мельницы отводящим каналом хлынула в Левин Дол отработанная вода.
Оставив Афоньку караулить, Алексей прошел на мельницу. Там, словно мухи, улепились мужики на лари, ловили в горсть муку, щупали ее, бросали в рот, жевали. Уступая дорогу другим, выходили из мельницы в мучных пятнах.
Алексей не заметил, как к нему, тоже выпачканному мукой, сгрудились мужики, перемигнулись между собой, потом дружно схватили его и вынесли на луговину. Там легко, как перышко, взметнули вверх. А Петька командовал:
— Выше! Е-е-еще р-ра-раз!.. Вы-ыше! Е-е-еще два-а!..
Дарья, подхватив слетевшую с Алексея фуражку, отошла к сторонке и, с радостно бьющимся сердцем, наблюдала, как взлетал он над головами.
Тихий вечер
Кое-где горят огни.
Прасковья укладывает Ваньку. У него жар, он не спит.
— Спи, спи, сынок. Закрой глазки.
Тускло горит лампа. Назойливо поет сверчок в углу.
— Ма-ам, — шепчет Ванька, — мама… У всех есть тятьки, а где наш тятька?
— Далеко-далеко.
— Он приедет?
— Знамо, приедет. Гостинцев привезет.
Тихий вечер.
Лениво отбрехиваются собаки.
Взад и вперед, не торопясь, ходит ночной караульщик.
На пожарном сарае завалился в сани пожарник Андриашка и спит.
Тетка Лукерья замесила хлебы, очищает ножом ладонь от теста. Глаза у нее сонные. Квашню она сейчас поставит на лавку, накроет, окрутит веревкой, сверху положит полушубок, а сама ляжет спать.
Майский вечер.
Петька идет мимо Нефедовой мазанки. Девки сидят на бревнах. Наташкин голос слышится. Видит ее — вон в косынке, — мимо идет. Думал окликнет, но вслед ему она запела:
Не влю-бля-айся в че-орный гла-аз,
Че-орный гла-аз опа-асный…
Весело стало Петьке. Подошел, уселся рядом с Наташкой. А она, не обращая на него внимания, громче:
А влю-бля-айся в го-олубо-ой,
Голу-убой-ой прекра-асны-ый…
Меркнут, дрожат и сыплются звезды.
Слоняется по улице Яшка Абыс. Не шумит, не ругается и песен не поет. Трезв.
Медленно выползает из-за края села черная туча. Темная будет ночь.
В караулке мельницы дед Матвей трубку курит. Возле него мужики, приехавшие рожь молотить, ребятишки. Сказку за сказкой говорит сторож Матвей. Доволен он, что на старости лет нашел ему сын подходящее дело.
Тихо застыла вода у плотины. Ровно и ласково журчит она через щиты. Завтра рванется в турбину, чтобы ворочать тяжелые жернова.
— Маленький я был, — вынимает дед трубку изо рта, — а как сейчас помню. Повадился к нам на деревню волк ходить. Нынче у одних зарежет овцу, завтра — у других. Прямо как на мирских харчах держать его подрядились. И видели мужики: здоровый такой, матерый. Да-а. Ходит и ходит, ну как зять к богатой теще на блины. Пробовали облавой — черта с два.
— Вы бы собаками, — догадался парень.
— Какой ты прыткий. Собаки брешут, когда не надо, а когда нужно — их нет. Да и не боится он собак, а ежели коя дура попадется — только и житья ей.
— А-ах, мошенник! — блеснул парень глазами.
— Да-а, Стали мужики почаще выбегать на улицу, поглядывать за ним. А он как? Заберется на крышу, пророет дыру и оттуда сверху — шасть прямо на овцу. Та «мя-мя», и дух из нее вон. Хрясь глотку, выпьет теплу кровь, марш в поле.
— Страшно, ей-бо, — пожался парень.
— Дальше страшней пойдет. Как-то одна ночь морозна была. Индо стены трещали. Пошли мы с отцом (поздно уже было) обмолотков еще подбросить скотине да поглядеть, не объягнилась ли коя овца. Так, мол, и застынет ягненок. Бросили обмолотков, отгребли подмялки, на овец взглянули — нет, все чин-порядком. И только собрались уходить, вдруг окно — наружу оно из хлева выходило, навоз в него выбрасывали — застило. Застило — и опять просветлело… Да так раза три подряд. Что такое! Отец тихонечко меня за рукав, сам, чую я, дрожит, отвел меня в угол и шепчет: «Волк». Так у меня и затряслись поджилки. Ежели не отец, заорал бы. Да-а, притаился я, стою в углу, дрожу. Вдруг опять застило окно и так здорово, индо овцы шарахнулись, чуть меня с ног не сшибли. Глянул, волосы на голове зашевелились. Всунул волк хвост в окно и хлещет по стенам и вот хлещет. Подловчился тут мой отец, тихонечко вдоль стенки подкрался и хвать обеими руками за хвост. Схватил, да как дернет, да как закричит: «Мотька, мужиков зови-и!» Волк ка-ак рванет хвост да ка-ак баб-бах-нет отец кубарем… Смеху сколько после было.
— Какой же смех.
— Эдакий. Он, сукин сын, отцу-то все лицо запакостил.
— О-о-ох-хо! — загоготал парень.
— Да-а, вытерся отец полой шубы, сам кричит: «Беги за мужиками. Далеко он не уйдет!» Прибежали мужики, прямо к окошку. А от окошка, глядь, на огород, как вон вроде вожжа — дорожка. И пря-ямо на гумно. Мы по ней. И что же? У самых как есть гумен, возле обмолотков, лежит он врастяжку.
— Сдох? — подскочил парень.
— Окочурился.
— Как же это он?
— С испугу. Разрыв сердца.
— А ты, дед, не врешь? — усомнился парень.
— Кто много врет, тот божится.
— Зачем же волк хвост в окно просунул?
— Овец пугал. Метнутся, мол, в дверку, сшибут ее — и в поднавес. А там он цап-царап.
— Какой хитрый!
— Хитрый. Верно! Только хвост обнадежил его… Ну, ребята, спать вам пора.
Но спать никому не хотелось.
Так уютно в караулке, так ласково мерцает лампа, и клочкастая тень деда на стене такая таинственная.
Мужики, не выдавая, что им тоже хочется слушать дедовы россказни, глянули на ребят и попросили:
— Ты, дедушка, про петуха им рассказал бы.
— Да ну вас ко псу, с этим петухом! Дался он вам.
— Расскажи, дедка! — подхватили ребята.
— Спать, баю, идите. Вот и тучка вишь надвигается. Дождь пройдет, щиты надо поднять.
— Разь долго рассказать?.. — пристали ребята, видя, как им моргают мужики.
— Да ничего в этом хорошего нет. Ругатель был петух.
— Ругался, как люди?
— Ну, захотел… Как люди, ни один зверь, ни одна птица не ругается. На своем кочетином языке он.
— Расскажи, — просили ребята.
— Петух этот у нас был. Здоровый такой. Больше гуся. И драться лихой. Но дрался редко. Карахтер у него мирный. Особливо не любил, когда куры дрались. А куры — они что бабы. Сейчас тары-бары, слово за слово, глядь — и сцепились. Один раз — в парнях я ходил — сижу на завалинке, сапоги чиню, а куры возле меня копаются. Три их было. Две молодые, одна старая. Видно, эта старая и болтнула что-нибудь одной про другую. «Ко-ко-ко, кисло-мо-ло-ко». Вижу, взъерошилась та, подбегает: «ку-дах-тах-тах». И бац свою подружку по голове — раз, другой. Та тоже не дура: «Эт-та ты за-а што-о меня, за што-о меня?» Ну и пошло. Крик такой подняли, ушеньки вянут. Перья, пух. До чего бы дело дошло, только, вижу, на всех парусах крылья распустил — петух от мазанки. И орет во всю глотку, вот орет:
— Что вы, тах-тар-рах, перепрах вашу кр-рах. Р-ра-зорр! Р-ра-азор-р! Бер-реги-ись, р-разойди-и-ись!
Врезался к ним в середину: одну крылом, другую шпорами.
— Пер-рестать, д-ду-уры, кур-ры… У-убью-у!
А старая отошла в сторонку, клохчет, вроде посмеивается. Петух на нее:
— Мо-олчать, перемо-олчать! Ста-ара дур-ра!
Не тут-то было. Рассердилась она, что ее старой дурой обругал, и давай на всю улицу конфузить петуха:
— Сно-охач! Сно-оха-ач!
Рассказывая, дед ловко подражал то курам, то петуху. Ребята покатывались со смеху. Недогадливый парень спросил:
— А это что такое снохач?
— Эге! Тебе, растяпе, поколь рано знать.
Неуклонно движется тяжелая темная туча. Закрыла полнеба лохматым руном. Не вода течет в Левином Доле — чернила. Чей же зоркий глаз заметит в такую ночь ползущие тени? При каждом шорохе, падении камня в воду испуганно замирают и ждут. Но тихо всюду. Лишь неустанно певуче вода журчит, летучая мышь просвистит над головой да огонек в караулке то мигнет, то застится чьей-то тенью.
— Хорошо ли заложил?
— Крепко. Только сомнение берет, пороху не хватит.
— Хватит. Ползи теперь один.
Еще плотнее прилегла тень к земле.
Припомнилось: так же вот когда-то полз к деревушке, занятой белогвардейцами, так же чутко ловил каждый шорох, каждый звук. И временами пронизывала страшная мысль:
«Что же я делаю?»
Ткнулся головой в кучу щебня, оцарапал щеку. Ночью запахи сильнее. Земля, дикарь-камень, осколки цемента, дубовые щепки. Какое все это чужое!
Вот и она. В нависшей мгле серы ее округлые контуры. Здесь отводящий канал, возле него спуск.
В сапоге хлюпает вода.
Под углом в соединении балок и арматуры, в глубокой норе цемента — патрон. Туго забит он, законопачен паклей. Ступая на стояки щитов, на камни, поднялся, ощупал шнур. Загораживаясь полой пиджака, чиркнул. На миг осветился угол плотины, цементные стояки, полуовальные, страшные своей тяжестью береговые быки, поверх щита хрусталем блеснула стекающая вода.
Испуганно выбежал из-под плотины, на берегу второй раз споткнулся о ту же самую кучу, ободрал лицо и от боли простонал:
— За-ачем…
Потом оба, полусогнувшись, то бежали, то останавливались, чутко прислушиваясь. За выступом межи плотно легли, едва высунув головы. Ждали: вот сейчас… вот гулко ахнет, выплеснется огонь, разорвет ночную темь, располыснет железо и цемент. Ухнет плотина, и с ревом хлынет вода.
Бились, ходуном ходили сердца. Биение это слышали друг у друга. Вот… вот минута, дых один и… грохнет земля, поднимется столб пыли, огня, дыма и воды…
Но нет… Почему нет взрыва?.. Ужели не дошло? Может быть, шнур погас?
— Стой, гляди!
Вскочили, обернулись к селу — и замерли. Над селом — не от месяца, не от солнца — поднималась багряная заря. Осветило церковь, кучи деревьев, крыши изб и толстый сгусток наплывшей тучи. Миг — и густая попона дыма взметнулась ввысь, а из дыма приглушенные доносились крики, грохот и тревожный всполох.
— Что же мы-то? Опоздали!.. Беги!.. Проверь…
Снова, скрипя ногой и хлюпая, без всякой теперь осторожности, скатился под плотину. Срываясь, царапая руки, поднялся к углу.
— Нет, шнур догорел весь… А какой тяжелый запах. Не продохнешь… Где же спички?.. Ага, во-о-о!..
На двор из караулки по своему делу вышел помольщик. Взглянул на село, да так растежкой и вбежал:
— Леонидовка горит!
— Что ты?! — вскочил дед Матвей.
— Возле церкви полыхает.
Толкаясь, опрометью выбежали на улицу и, пораженные, остановились. Перед ними во весь заслон неба раскинулось полотнище зарева. Из села слышался тревожный гул и частый волнующий набат двух колоколов.
— Мотри-ка, наши горят!
Торопливо оглянулся дед на мельницу, путаясь ногами, перескочил через мостик канала, забежал на плотину и… рухнул. Как из огромной печи, с визгом рванулся из под плотины сноп огня.
Мужики, опешив, забежали на мельницу и ожидали нового взрыва. Но взрыва не было. Тогда подошли к деду, подняли его, повели в караулку, а зоркий глаз парня увидел бегущую тень.
— Эй, мужики, человек мелькнул!
— Где, где? — бросились к нему мужики.
— Вон за кучкой. Глядите, на озимь тронулся… В кусты побег.
Через плотину, через кучи щебня пустились мужики. Долго топтали озимь, бегали по кустам ивняка, но… темна ночь. Скрылся человек, как в воду нырнул. Тогда спустились вниз под плотину. Сквозь удушливый дым ничего не видно.
Кто-то догадался сбегать за лампой. И когда принесли ее и пришел очухавшийся дед, все в один голос ахнули. У самого быка в воде в кусках цемента скрюченно лежал человек. Лицо его представляло сплошную маску крови. Человек лежал без движения. Из-под него струилась вода. Мужики испуганно попятились. Каждому было боязно подойти узнать, кто это такой.
— Чего трусить! — крикнул дед. — Берите его в караулку.
Осторожно шагая, держась друг за друга, подошли, и только наклонились, чтобы взять, как вновь, спотыкаясь о куски цемента, отпрянули. Человек судорожно дернулся, засучил ногой и застонал.
— Очнулся вишь…
Вдруг, ударив ногой по быку, он натужным, из самого нутра голосом выговорил:
— П-пороху не хва-атит.
— Чего кричит? — не слышал оглохший дед.
— Пороху, слышь, не хватит! — прокричали ему на ухо.
Дед поднял лампу к черному от копоти углу плотины, и все увидели, что был выбит большой кусок цемента, из-под которого обнажилась решетка арматуры.
— Пороху не хватит! Ишь ты… Видать, без дураков строено.
Парень поднял мокрую шапку, отлетевшую в угол, поднес ее к лампе и закричал:
— Гляньте, ведь это, мотри, Степка Хромой! Его кубанка-то.
— Он и есть, — дрогнул голосом дед.
…Первым увидел пожар Петька, сидевший с девками на бревнах.
— Глядите, заря занимается, — указал он на бледную полосу возле церкви.
— Ой, как скоро, — вздохнула Наташка.
А когда ярко осветилась колокольня и взлет пламени прорвал полог ночи, Петька, сшибая девок, выбежал на дорогу:
— Это пожар.
И в несколько молодых глоток на всю улицу заорали:
— Го-о-ря-ат! Пожа-ар!
Суматошно продолжая кричать, побежали к церкви. Петька схватил веревку, протянутую с колокольни, и часто-часто задергал. Потом, бросив ее и чувствуя, как сильно резало ему живот, а тупая боль сжимала горло, побежал к пожарищу.
Горел склад кооперации. Огонь вымахивал из-под крыши. Молнией пронизала мысль: рядом через перегородку лежат на складе только что привезенные четыре бочки керосина и большой бак бензина для трактора. Там же порожние бочки из-под дегтя. Второпях схватил половинку кирпича и принялся сбивать замок. Но замок висел крепко. Да, кроме него, был еще внутренний, винтовой. Заспанные люди, сбежавшись, метались и не знали, что делать.
— За ключами послать!
Скоро прибежал приказчик, но отпер он только наружный замок. От винтового ключ был у другого приказчика.
— Двери ломайте!
Попробовали ломать двери, но они держались на толстых, входящих в косяки железных болтах. Из одной двери, то скрываясь, то показываясь, уже выбрасывались огненные языки. Пламя, забравшись внутрь, словно дразнило и смеялось над беспомощностью людей.
— Где же пожарники?
С грохотом, без шапки, всклокоченный мчался с насосом Андриашка. Сзади сынишка нахлестывал лошадь. Он вез бочку, наполовину расплескавшуюся по дороге.
— Багры давайте, багры!
— Лом несите!
— Кто за насос? Качайте.
Сняли с коромысла выкидной рукав, протащили его вдоль склада, и Андриашка, свирепо выпучив глаза, в которых отблескивало пламя огня, потрясал медным стволом брандспойта. В бочку никак не могли вправить сетку приемного рукава.
— Ка-а-ача-ай! — развевая бородой, орал Андриашка.
Из соседних изб выбрасывали домашний скарб — сундуки, одежду, столы, посуду. Кто тащил все это к мазанкам, кто на огород. Выгоняемая со дворов скотина испуганно металась. Коровы тревожно ревели, крутили рогатыми башками; овцы то грудились, то, стуча передними ногами, круто подбрасывали задом и убегали на гумна.
Бревенчатое сухое помещение склада занялось быстро. Еще быстрее принялось трещать соседнее отделение. Огонь пробил перегородку и проник туда. Когда все-таки открыли двери склада, то весь пропитанный горючим пол уже был объят пламенем, и огонь лизал железные бочки с керосином.
— Баграми их выволакивайте, баграми!
Забросили тяжелый багор, рогом уцепили за бочку, катнули ее к дверям, но она уперлась в порог, задела за другую бочку и застряла. Удалось только вытащить бак с бензином, который стоял возле двери. Из другого помещения склада, откуда баграми вытаскивали пылающие ящики с товаром, вдруг вырвался клуб огня, опахнуло всех серным дымом. Это начали вспыхивать и гореть ящики со спичками. Пламя так далеко хлестало из дверей, что даже бесстрашный Андриашка и тот пятился все дальше и дальше. От нестерпимой жары сводило железную крышу, загибало листы, и тогда еще ярче трещали стропила, а густой, удушающий серным запахом дым седым потоком выметывался вверх.
Разнесся слух: сейчас взорвутся бочки. Сшибая друг друга с ног, толпа отхлынула к дороге. Многие побежали к своим избам.
В самый разгар пожара верхом на лошади примчался Алексей. Он был в соседнем селе Дочары. Бросив повод, на секунду оглянул пожарище и, дрогнув, побежал к сараю, который стоял неподалеку от склада. В сарае хранились артельные машины: сложная молотилка, жнейки, сеялки, плуги, веялки и трактор. Разросшийся огонь угрожал сараю. Краска на железной крыше лупилась, свертываясь в трубочки; пролеты, близкие к огню, дымились. Малейшая искра — и крыша сарая будет охвачена пламенем.
— Мужики, ломай ворота! — крикнул Алексей.
Сильными ударами лома и топоров раздробили дощатые ворота в щепки и одну за другой выкатили машины. Только никак не поддавалась тяжелая, на широких колесах молотилка. Сколько ни кричали, ни толкали, сдвинуть ее с места не могли.
Тогда Лобачев, который суетился и работал на пожарище больше всех, заорал:
— Трактором ее подцепить! Трактором! Где Архипка-то?
Архип был уже тут. Он прибежал спасать трактор и торопливо заводил мотор. Но искра не высекалась. Второпях ручка срывалась на холостую. Наконец, все-таки завел. Трактор загрохотал и двинулся к воротам. К нему прицепили передок молотилки. Она дернулась с места, и тогда, направляя ее с косого хода на прямой, протащили в ворота. Громоздко качаясь, освещенная грозным огнем, она, грохая по горбылям наката, трепыхая зубчатыми языками соломотряса, выехала на луговину.
Жаром сорвало часть крыши склада, сбросило вниз. Пламя, устремившись ввысь, гулко заревело. Вода из насоса уже не добрасывалась до огня. Она испарялась на лету.
Бочка, что застряла в двери, сплошь теперь объятая огнем, вдруг затряслась, запрыгала, потом с невиданной силой приподнялась, грохнулась вниз и с оглушительным взрывом лопнула. Сплошное огненное море залило вокруг все. За первым взрывом еще оглушительней раздался второй. Им разбило заднюю стену. Не головешки — целые бревна, высвистнув, высоко взметнулись вверх, и огненные осколки осыпали соседние избы, дворы, амбары. Сарай, из которого вытащили машины, вспыхнул, как сухая солома. Загорелось несколько изб, где на крышах сидели люди с ведрами и беспомощно метались. Андриашку с насосом утащили туда. Насос хрипел — не было воды. Соседние колодцы вычерпаны до грязи.
На другой стороне от пожара избы стояли еще целые, но с выставленными рамами, с раскрытыми крышами. Стропила торчали на них, словно ребра обглоданных трупов лошадей. Сквозь выбивавшееся пламя, с самой стены виднелись остальные две бочки с керосином. Рядом с ними, все более накаляя их, горели дегтярные.
— Отойдите! — крикнул кто-то. — Опять взрывы будут. Бочки в углу горят.
— Землю бросайте на них.
— Тащите земли с огорода.
Но и земля не помогала.
Тогда-то, разъяренный и огромный, освещенный свирепым пламенем, с тяжелым багром в руках ворвался Сотин. Воротя лицо от жары, он легко забросил багор, захватил рогом за ребро обруча, рванул к себе — и бочка, разбрызгивая огненные струи, перескочила через порог. На нее сразу насыпали земли. Клохча и сердито урча, она медленно затихала. На вторую бочку забросил Сотин багор, но она застряла за упавшей матицей и не поддавалась. Удерживаемый Дарьей, на помощь Сотину подбежал Алексей. За Алексеем, с тлевшим пиджаком и опаленной бородой, подвернулся Лобачев. Втроем, — а Лобачев впереди, — со всей силой, которая может быть только на пожарах, дернули багор — и бочка, готовая вот-вот взорваться, перекатилась через бревно, обдала испуганных людей жаром, шлепнулась в лужу, зашипела и подняла облако пара.
— Горишь, Семен Максимыч! — крикнул Алексей.
— Черт с ней, что горю! — торопливо сбрасывая тлеющий во многих местах пиджак, прохрипел Лобачев. — Ведь дело-то какое, Лексей Матвеич, а? Слышь-ка…
Но Алексей убежал к полыхавшим избам и не слышал, что кричал ему Лобачев.
По дороге от Левина Дола, прямо на пожарище мчались подводы с бочками, баграми и двумя насосами.
— Сиротински пожарники прие-ехали-и!
Да, приехала комсомольская дружина за двенадцать верст. У них сильные насосы, исправные бочки, крепкие багры.
— Си-иро-тински — и приехали-и, — вздохнула толпа.
А набат все бил и бил. Пламя все бушевало, и улица освещена была ярче, чем в летний день.
И в самый разгар, когда как из пулемета затрещала вода из выбросных рукавов сиротинских насосов, ошарашенную толпу пронзил страшный крик:
— Плотину взорвали-и!
Алексей вздрогнул. Это закричал его отец. Растолкав толпу, Алексей схватил отца за плечи и в первый раз за все время заорал на него:
— Укараулил, а?!
Качаясь, словно пьяный, отец указал себе под ноги.
— Вот… взрывальщи-ик!
В скрюченном виде — одна нога поджата, другая, искусственная, вытянута — лежал Хромой Степка. Алексей наклонился над ним, уставился в его изуродованное лицо и тяжело выдохнул:
— Эта сволочь?
— Он самый.
— Сдох?
— Мотри-ка, так. Всю башку цементом расхватило.
Кто-то принес ведро воды, оплеснули кровавое лицо, и Хромой, подергав здоровой ногой, глухо застонал. Снова Алексей наклонился, толкнул его, и Степка, дергаясь, выкрикнул:
— По-оро-ху не хва-атит. Шнур пога-ас…
— Ага, — обрадовалась толпа, — говорить начал.
— Ну-ка, спросите, кто поджег. Небось и это знает.
Но сколько ни кричали, ни спрашивали, Хромой ладил одно: «Пороху не хватит». Потом принялся бормотать что-то бессвязное.
— Громче кричите ему!
— Да он оглох.
— Ба-атюшки… — крикнула чья-то баба. — Глаза-то совсем вытекли.
Алексей непрестанно толкал Степку и надрывно в страшное лицо его кричал:
— Кто зажег склад?
— Ба-ра-ба, да-ра… куры… гы… О-о-ой!
В одной теперь рубашке, в обгорелых, клочьями сползавших штанах, с кургузой бородой на обожженном лице, гневно сверкая глазами, протискался к лежавшему Степке Семен Максимыч. С разбега толкнув его носком, он пронзительно, на всю улицу, завопил:
— Аа-а-а… Сво-ола-ачь!
От сильного толчка Степка взмахнул рукой, словно поймать хотел ударившего, и жалобно простонал:
— О-ой… ме… за…
Снова Лобачев изо всей силы дал пинка.
У Хромого внутри екнуло, хрипнуло, а кто-то закричал:
— Бу-удет бить-то! Бу-удет! Человек ведь… Может, очухается.
— В огонь его, стервеца, в огонь! — кричал Лобачев. — Зачем ему чухаться? Смерти предать! Глядите, на что посыкнулся… Мстит, дьявол… Грозился все… У-у-ух…
— Домой несите! — распорядился Алексей. — Промыть и перевязать голову… Мы дознаемся… Найдем… Несите…
Но домой живого донести не пришлось. В просторной избе на широкой лавке уложили холодный труп, а на него как упала, так и замерла жена — теперь вдова, — давно никуда не выходившая, отекшая и больная сердцем Дунюшка.