Глава 7
ОПЯТЬ НЕ САМАЯ ПРИЯТНАЯ КОМАНДИРОВКА
Вот еще новости: Светка стала бояться самолетов. Пристала ко мне, чтобы я ехал поездом. А я уже отвык даже спать в вагоне, отвык от этого вагонного быта, от этого томительного безделия. Еле-еле я Светку успокоил. Скорее даже, она сделала вид, что успокоилась. Анна Михайловна деликатно помалкивала, но я видел, что она на этот раз всей душой на стороне Светки.
Самолет мой вылетает в середине дня, утром я еще заскакиваю на работу. Мне надо повидаться с Валей Денисовым. Дело в том, что вчера, пока я дожидался звонка Павла Алексеевича, Валя побывал на фабрике, где работает Купрейчик. Во-первых, уточнил служебное положение Виктора Арсентьевича. Он, оказывается, начальник отдела снабжения. И на прекрасном счету. Но главное, Валя проделал важную, хотя и жутко нудную работу: он пролистал в отделе охраны все книги регистрации посетителей, которым выписывались по чьей-либо заявке разовые пропуска. Эти книги, оказывается, положено хранить довольно долго. Почему — неизвестно. Не могли же руководящие инстанции предвидеть наш случай или что-либо подобное? Так или иначе, но нам повезло. Однако лишь в том смысле, что Валя смог убедиться: фамилия Семанского в книгах ни разу не упоминается. Не был Гвимар Иванович на фабрике, не был никогда. Валя, однако, человек осторожный и недоверчивый. Он резонно предположил, что выдачу разового пропуска Семанскому могли случайно не зарегистрировать, по оплошности, допустим, или по небрежности. Поэтому Валя попросил начальника охраны показать ему копии актов проверки работы бюро пропусков. Такие копии нашлись, и Валя смог убедиться, что среди кучи всяких обнаруженных недостатков, однако, ни разу не было случая, чтобы выписанный разовый пропуск оказался незарегистрированным. Трудно было предположить, что единственный такой случай пришелся именно на Семанского и к тому же не был отмечен проверяющими. Нет, куда вероятнее был вывод, который Валя и сделал: Гвимар Иванович ни разу не был на фабрике, ни у главного инженера, ни у главного механика, ни у кого вообще.
Выходит, соврал Купрейчик насчет визита Гвимара Ивановича Семанского на фабрику. Где-то еще и каким-то другим путем познакомились они. Только не хочет, видимо, рассказывать мне об этом Виктор Арсентьевич. Не хочет почему-то, и все. Это весьма странно и неприятно. Чего бы ему тут скрывать от меня, в самом деле?
В связи с этим опять под вопросом, под большим вопросом, становится вообще искренность уважаемого Виктора Арсентьевича. Это, кстати, уже вторая причина, заставляющая меня в этой искренности усомниться. А первая заключается в том, что я по-прежнему не верю, будто Купрейчик не знает, как он меня уверял, неведомого мне пока Льва Игнатьевича, как, впрочем, и весьма похожего на него Павла Алексеевича. Я вам забыл сказать, что и насчет этого Павла Алексеевича я у него на всякий случай тоже осведомился. Нет, и его тоже Купрейчик, оказывается, не знает. Ну, тут я, признаться, особой надежды и не питал. А вот Лев Игнатьевич после известной ссоры во дворе с Гвимаром Ивановичем вполне мог появиться сам у Купрейчика. «Но мог и не появиться?» — спросил меня Кузьмич. «Мог, — ответил я ему. — Но мне почему-то кажется, что появился, что знает его Виктор Арсентьевич». Почему мне так кажется, это я объяснить не мог и сейчас не могу. Кажется, и все тут. По каким-то неуловимым интонациям в голосе Виктора Арсентьевича, когда он говорил со мной об этом человеке, по его вопросам, ответам, по выражению его лица, наконец, черт его знает еще по чему.
Обо всем этом я размышляю, прогуливаясь по огромному залу ожидания Внуковского аэропорта. Кругом царит привычная суета и неутихающий гул голосов, он вдруг покрывается далеким и могучим ревом авиационных моторов или трескучим голосом диктора, объявляющим об отлете или прилете самолетов. Однако весь этот нескончаемый шум и суета нисколько не мешают мне размышлять о своих делах. Не мешает мне и мелькание лиц вокруг, в которые я по привычке всматриваюсь. Какой-то внутренний фиксатор не подает при этом сигналов тревоги.
Наконец объявляют посадку и на мой рейс. С некоторым опозданием, правда. Мой коллега из местного отдела милиции, который считал своим долгом время от времени проведывать меня, объяснил опоздание тем, что самолет этот опоздал и с прилетом в Москву тоже. Что ж, разве нет резервного самолета на такой случай? Словом, так или иначе, но посадку наконец объявляют. И я иду вместе с толпой пассажиров по заснеженным плитам аэродрома к стоящему невдалеке самолету. Потом в тесной толкучке между креслами длинного салона нахожу свое место. Оно оказывается возле самого иллюминатора, и я, скинув пальто и забросив на сетку свой дорожный портфель, с пачкой свежих газет в руке погружаюсь наконец в глубокое, мягкое кресло и вытаскиваю из-под себя пристяжные ремни.
Весь полет занимает каких-нибудь два-три часа и проходит над сплошной пеленой облаков, а под конец и в кромешной тьме рано наступившего зимнего вечера. Самолет временами довольно сильно бросает, раза два он даже проваливается в какие-то воздушные ямы, и тогда неприятная тошнота подступает к горлу. Словом, мы испытываем все прелести полета зимой. Я даже начинаю опасаться, что нас не примет наш аэропорт и ушлет на посадку в какое-нибудь другое место. Сколько раз уже так бывало на моей памяти, и именно зимой, когда погода неустойчива и коварна.
Однако аэропорт безропотно, даже радушно принимает нас. И вот я уже в объятиях Давуда Мамедова. Он невысок, худощав и подвижен. Лохматые брови на узком, смуглом лице придают не свойственную ему вообще-то суровость. Но глаза его сияют от радости. Вообще мой экспансивный друг радуется так шумно, что мне становится неловко, и я увлекаю его к выходу. На площади перед аэропортом нас ожидает машина. Здесь ветрено, сыро и слякотно, к тому же с черного, беззвездного неба начинает густо падать крупными, мокрыми хлопьями снег, и вокруг уже ничего не видно.
Машина еле ползет. Давуд, отчаянно жестикулируя, рассказывает всякие смешные истории, случившиеся в городе. Их он знает в несметном количестве и рассказывает очень забавно. Он, наверное, незаменимый тамада за дружеским столом. Таким образом, время в дороге проходит незаметно.
В гостинице мне не только заказан номер, но в этом номере уже накрыт стол, и нас поджидают еще трое ребят из уголовного розыска. Словом, конец вечера проходит весело и приятно.
Утром я прихожу в городское управление, и уже совсем другой Давуд, собранный и серьезный, подробно информирует меня о положении дел.
Что касается Лехи и Чумы, то, кроме родных, Давуд установил несколько их связей, среди которых есть некий Хромой, в прошлом дважды судимый, где-то лишившийся ноги и сейчас работающий холодным сапожником в маленькой палатке на набережной. Хромой знает в городе все и всех и пользуется немалым авторитетом. Впрочем, и врагов у него, по словам Давуда, тоже хватает. Парень умный, сообразительный и деловой.
— Артист, — выразительно поднимает обе руки Давуд, словно собирается пуститься в пляс. — Берегу для тебя, дорогой. Мой личный подарок, учти. Никто с ним из нас еще не работал. Это работа для мастера.
— Большое спасибо, — церемонно благодарю я. — А как все-таки его зовут и что еще о нем тебе известно?
— Зовут его, понимаешь, Сергей, фамилия Голубкин. Живет, по всем сведениям и по его словам, один, бедняга. И никаких родных, кажется, нет. Приехал сюда из Новосибирска, уже без ноги и уже с двумя судимостями. Такой, понимаешь, подарок из Сибири мы получили.
— Давно приехал?
— Четыре года назад.
— Может, в Новосибирске родные остались?
— Наши товарищи оттуда сообщили — я, понимаешь, специально о нем запрашивал, — что родители у него умерли. Он, значит, домик продал, когда второй раз на свободу вышел, и сюда прикатил.
— Почему же он решил из родного города уехать, не знаешь?
— Не знаю, дорогой. И не спрашивал его. Так, стороной, конечно, интересовался. Но, представь, никто не знает. Ни с кем не делился.
— Здесь у него не жена так подруга есть?
— Представь, нет. Кажется, нет. И потом, без ноги парень.
— Так-так… — Я на секунду задумываюсь, потом говорю: — Ладно. Тут, видно, придется нам с тобой еще поколдовать. Давай теперь другими объектами займемся. Во-первых, Семанский. Убит в Москве, это ты знаешь. Что тебе о нем известно, кроме его бывшей работы?
— Эх, дорогой, — досадливо цокает языком Давуд. — Понимаешь, не наш объект. Ребята из ОБХСС мне сообщили про тот магазин его, и все. Их надо спросить, их. Я тебя прошу, дорогой, а?
— Ну, давай позови кого-нибудь.
— О! Правильно говоришь. Сейчас будут.
Давуд поднимает трубку телефона и набирает номер.
— Виктор? — спрашивает он. — Товарищ из Москвы приехал, хочет с тобой поговорить… Давай, дорогой, заходи ко мне. Он здесь, — Давуд вешает трубку и, очень довольный, сообщает: — Сейчас будет. Большой специалист.
— Ладно. А пока пойдем дальше, — говорю я. — По Льву Игнатьевичу этому самому так ничего у вас и не нашлось?
— Его самого у нас не нашлось. Понимаешь?
— Стараюсь понять. Значит, он или москвич, или… плохо искали… — И в ответ на негодующий жест Давуда добавляю: — Не обижайся. Всякое ведь бывает. Ты же не один искал. Но он был знаком с Семанским, хорошо знаком. И с Чумой тоже.
— Москвич тоже может с ними быть знаком. Ведь так? Почему нет? Значит, москвич этот Лев Игнатьевич, вот увидишь. Мы искать умеем, дорогой.
Я улыбаюсь, и Давуд смущается.
— Ладно, проверим, — говорю я. — Теперь насчет Ермакова. Эта личность вообще загадочная и, возможно, к делу никакого отношения не имеет. Чума сам не свой в тот момент был. Ну, и закричал, что Муза даже, мол, с самим Ермаковым от него, Чумы, не уйдет. Вот единственное упоминание Ермакова вообще. А до этого он, между прочим, кричал, что Гвимар за миллион ее купить не сможет.
— Вот, трех Ермаковых тебе нашли, — улыбается Давуд. — А вообще их у нас в городе больше сорока человек оказалось, представляешь? Но остальные никаких даже подозрений не вызывают.
— А эти трое вызывают?
— Да ты пойми, дорогой, — Давуд выразительно прижимает руки к груди. — Не моя область. Деятели тут, черт бы их…
В этот момент в комнату без стука входит полный невысокий человек в красивом бежевом костюме самого модного покроя, с красным в белую полоску галстуком. Черные, как галочье крыло, блестящие волосы гладко зачесаны назад, волосок к волоску, на круглом, полном лице торчит маленький вздернутый нос, под тонкими, словно нарисованными бровями глубоко вдавлены живые маленькие глазки, толстые губы, тугие, румяные щеки. Словом, этот человек сразу же мне не нравится. В руке у него красивая кожаная папка с большим металлическим замком.
— Капитан Окаемов, — сухо представляется он, протягивая мне руку. — Замнач отдела ОБХСС. Зовут Виктор Иванович.
Мы сдержанно и коротко пожимаем друг другу руки. Я, видно, тоже не пришелся ему по душе. Бывает, ничего не поделаешь.
— Меня, во-первых, интересует Семанский Гвимар Иванович, — говорю я. — Убит в Москве десять дней назад. Мы делали вам запрос. Что о нем известно?
— О! — поднимает тонкую бровь Окаемов. — Даже так? Убит?
— Вашими, кстати, уголовниками, — добавляю я и поворачиваюсь к Давуду.
— Убийц, как знаешь, двое. Совко Николай, по кличке Чума, и Леха, то есть Красиков Леонид. Так вот, Совко нами арестован. Красиков погиб.
— Ай, ай, — качает головой Давуд. — Как же он погиб?
Я коротко рассказываю историю гибели Лехи.
— …А сейчас меня интересует Семанский, — заканчиваю я, обращаясь к Окаемову.
Он снисходительно улыбается.
— Это объект посложнее вашего Лехи. Вообще наш контингент, между прочим, голыми руками не возьмешь. Мозгой шевелить надо. Ибо…
Он необычайно доволен собой и, кажется, собирается прочесть нам маленькую, но нравоучительную лекцию. Я, однако, предупреждаю это намерение.
— Пошевелите, пожалуйста, мозгой в отношении Семанского, — говорю я, еле сдерживая саркастические нотки в своем голосе.
— К примеру, этот вот Семанский, — подхватывает Окаемов, никак не реагируя на мой тон, скорее всего вообще его не замечая. — Мы этого голубчика, чтоб вы знали, в свое время чуть на крючок не подцепили. В последний момент, однако, ушел. Сорвался, можно сказать. Но от меня не очень уйдешь, чтоб вы знали. Его временно спасло то, что он на дно лег. А на его месте, в том магазине, появился новый человек. Шпринц по фамилии, Георгий Иванович, приглядываюсь пока, — торжественно и многозначительно объявляет Окаемов. — Вот-вот тоже на крючок возьму.
— Чем же Семанский там занимался, в магазине у себя? — спрашиваю я.
— Да, в общем-то, не крупно, — пренебрежительно говорит Окаемов. — Плевый у них, надо сказать, товар-то идет. Ну, к примеру, халаты, комбинезоны, одеяла байковые для общежитии, сапоги резиновые. Дефицита никакого. И все по безналичному на предприятия.
— Как же они там комбинируют?
— Элементарно. Безтоварные операции. Допустим, у Шпринца с фабрикой безалкогольных напитков. Там начотдела снабжения некий Влахов. Ну, сговорились. Влахов, допустим, передает в магазин доверенность на приобретение для фабрики товара, к примеру белья и одеял. Сам, конечно, эту доверенность изготовляет, подписи, какие надо, подделывает. А потом расписывается в накладных о якобы получении этого товара. И магазин вполне официально выставляет в госбанк платежное требование, а фабрика перечисляет ему по безналичному расчету деньги. Идет оплата похищенного товара. Вполне, чтоб вы знали, элементарно.
— Ну и наглость! — говорю я. — И Семанский этим занимался?
— А как же. Все этим занимаются, — хитренько улыбается Окаемов.
Я невольно вдруг вспоминаю Виктора Арсентьевича Купрейчика. Он ведь тоже начальник отдела снабжения. Неужели и он занимается подобными комбинациями? Ерунда какая-то.
— А вы не знаете, — спрашиваю я, — чем занимался Семанский после того, как ушел из магазина?
— Больше на глаза не попадался, — пожимает плечами Окаемов и закуривает, щелкая какой-то мудреной зажигалкой, потом снисходительно поясняет: — Нагрузился и ушел на дно. Нервы лечить. Элементарно.
— Как же он нагрузиться сумел, если, по вашим словам, мелочами занимался?
— Уметь надо, — туманно замечает Окаемов.
Больше ему сказать нечего. Ни о каких других делах Семанского он, видимо, сведений не имеет. А дела-то были, иначе чего бы это ему в Москву шастать.
— Выходит, у вас с горизонта исчез, а у нас вынырнул, — усмехаюсь я. — Дал, представьте, подвод под квартиру одного покойного академика. И ее обчистили. Довольно квалифицированно. Картины, антиквариат.
— А за что же его, к примеру, ухлопали? — все тем же снисходительным тоном интересуется Окаемов. — Располагаете сведениями?
Он присаживается на уголок стола, за которым сидит Давуд, и, изящно отставив в сторону мизинец, покуривает свою длинную сигарету.
— Скорей всего, чего-то не поделили, — отвечаю я.
Окаемов усмехается.
— С грубиянами работать начал. Элементарно.
— Бывали у вас в практике такие случаи? — интересуюсь я.
— Пожалуй, что нет.
— А вот у меня бывали, — вздыхаю я. — С вашим, кстати, контингентом.
И вспоминаю одну свою малоприятную командировку в Одессу. Потом спрашиваю:
— А семья у Семанского была?
— С сестрой жил. Большой дом у них здесь. Летом отдыхающих пускают. Никаким заработком не брезговал.
— Да, — киваю я. — Знакомые из Москвы жили. Сестра одного художника.
— Во-во. Он их мазней интересовался, — подтверждает Окаемов.
— Ну хорошо, — говорю я. — Теперь перейдем к Ермаковым. Кто из трех у вас на особой заметке?
— Да у всех у них рыльце в пушку, только копни. Это же элементарно, чтоб вы знали, — насмешливо отвечает Окаемов, болтая ногой.
— Но нам требуется только один.
Я рассказываю, при каких обстоятельствах мы вышли на эту фамилию. Давуду все это знакомо, но он и второй раз слушает внимательно, хмуря густые брови, и его бронзовое, костистое лицо становится сосредоточенным и суровым. Окаемов же всем своим видом демонстрирует насмешливую снисходительность. Он как бы говорит: «Ну, что ваши пустяшные дела стоят по сравнению с моими, наиважнейшими делами…» Паршивая и неумная это манера.
Когда я кончаю рассказывать, Окаемов, усмехаясь, замечает:
— Чтоб вы знали, у серьезного дельца ваша клиентура может состоять только на побегушках, на подхвате. Это, знаете, элементарно. Мы такие мелкие связи иной раз даже не фиксируем.
— Вы имеете в виду и этих Ермаковых, всех троих? — уточняю я, стараясь игнорировать его неприятный тон.
— В том числе и их.
— Выходит, кого из них имел в виду Чума, установить сейчас невозможно?
— Вот именно, — подтверждает Окаемов.
— А характеристику этой троицы вы дать можете?
— Кое-что могу сообщить, пожалуйста.
Окаемов, щелкнув замочком, раскрывает свою красивую папку, пристроив ее на одном колене, и достает скрепленные между собой листки. Затем он кладет папку рядом с собой на стол, по-прежнему сидя боком на уголке, проглядывает бумаги и говорит:
— Так вот. Ермаков первый. Зовут Гелий Станиславович. Директор магазина готового платья. У магазина три филиала — на рынке, у вокзала и на набережной. На рынке — второй Ермаков торгует, Василий Прокофьевич. Они будут, следовательно, двоюродные братья. Это элементарно. Так?
— Возможно.
— Что возможно? — не поняв, переспрашивает Окаемов.
— Что это элементарно, — поясняю я.
Он не чувствует в моих словах иронии.
— Ну, а третий Ермаков, — продолжает Окаемов, заглядывая в бумаги, — это будет Иван Спиридонович, директор плодоовощной базы. Между нами говоря, тоже жулик. Ох, у него возможностей, чтоб вы знали.
— А почему «между нами говоря»?
— Еще не доказано. Но сигналы солидные. Вот такая картина Айвазовского получается. Кругом вода.
Окаемов поворачивается к своей папке, аккуратно вкладывает бумаги и победно щелкает металлическим замочком.
— А на братьев Ермаковых у вас тоже сигналы есть? — спрашиваю я.
— Прямых, конечно, нет, — уклончиво отвечает Окаемов, из чего можно заключить, что вообще никаких сигналов на этих людей у него не имеется.
На этом наше первое совещание заканчивается, я благодарю Окаемова, и он уходит с таким видом, словно одарил нас богатством на всю жизнь, но благодарности не требует. Скромная гордость написана на его круглом лице. Эх, легко живется самонадеянным людям. Быть всегда довольным и гордым собой — экое счастье, наверное. Порой такие люди своей убежденностью в собственных талантах заставляют верить в это и окружающих и делают карьеру. Вы не замечали? Не дай бог, например, пойдет вверх такой вот Окаемов.
После обеда мы с Давудом отправляемся в город.
— Покажи мне топографию, — говорю я ему. — И, по возможности, всех действующих лиц. Включая Хромого, конечно.
Погода стоит теплая, гнилая какая-то. Снег за ночь весь стаял, под ногами жидкая грязь, она веером разлетается из-под колес машин, заставляя шарахаться редких прохожих. Серое, тяжелое небо висит, кажется, прямо над головой, прижимая невысокие дома к земле. Со стороны невидимого отсюда моря дует холодный, пронизывающий ветер. Курортный город в такое время ничего привлекательного не представляет. Люди торопливо и деловито снуют мимо, это все местные, отдыхающих не видно, нет их сейчас. Тяжело переваливаясь, плывут набитые пассажирами троллейбусы и автобусы. В такое время года их, наверное, меньше на линии, чем летом. В продуктовых магазинах, мимо которых мы идем, то пусто, то густые очереди. Словом, вокруг обычный город, трудовой, озабоченный, деловой.
Сейчас мы идем по одной из центральных улиц. Светлые дома кажутся нахохлившимися и недовольными. Здесь много магазинов, кафе, палаток, закусочных, ателье, пожалуй, больше, чем в обычном городе. Хотя многие кафе и закусочные сейчас закрыты.
Давуд указывает на противоположную сторону улицы, и я вижу длинную красивую вывеску: «Готовое платье». Под вывеской тянутся зеркальные витрины. Оформлены они красиво, со вкусом, по крайней мере на мой взгляд. Небось специалист оформлял. Виден покрой вещи на манекенах, причем каждый раз в каком-то своем, изящном повороте. И ассортимент в магазине тоже, кажется, неплохой. Да, приятно смотреть на такой магазин.
— Зайдем? — улыбается Давуд.
Мы переходим улицу.
Магазин просторен и почти пуст. Редкие покупатели просто теряются среди бесконечных прилавков. Симпатичные и приветливые девушки-продавщицы в изящных темно-серых платьях с красными отворотами и поясками вовсе не заняты собственными делами и болтовней, а улыбаются именно нам с Давудом и, кажется, прямо-таки мечтают нас обслужить. Удивительно непривычное и, надо сказать, приятное ощущение. Да, магазин поставлен, видимо, как надо, ничего не скажешь, прямо-таки образцовый магазин.
Мы рассматриваем выставленные мужские костюмы. На каждом из них табличка с указанием, какие размеры есть в продаже. Деловито обсудив некоторые модели, мы переходим в отделы верхних рубашек, белья и всяких «сопутствующих товаров».
— Как ты думаешь, — тихо спрашиваю я Давуда, — мы узнаем директора, если он вдруг появится в торговом зале?
Давуд в ответ с сомнением пожимает плечами.
Как раз в это время за одним из прилавков появляется полный седовласый человек с красным лицом и пушистыми усами, фигура осанистая и представительная. Он что-то строго говорит одной из продавщиц. А я, улыбаясь, говорю той, которая стоит возле нас:
— Какой у вас сердитый директор.
Она в ответ тоже улыбается и качает головой.
— Это не директор, это заместитель. Директор у нас молодой и очень вежливый.
— Ну, этого для директора мало — быть вежливым.
— Ой, что вы! Он у нас еще очень инициативный и знающий. Он институт в Москве кончил. И магазин наш на первом месте в городе.
Больше чем все перечисляемые достоинства говорит в пользу директора это коротенькое «он у нас».
Однако увидеть этого замечательного директора нам так и не удается. Конечно же он молодой, у пожилого такого имени, как Гелий, быть не может.
Мы с Давудом не торопясь выходим из магазина, некоторое время идем по улице дальше, затем сворачиваем на другую, потом на третью, поднимаемся куда-то в гору по совсем узенькой улочке с выбитой булыжной мостовой, потом по такой же улочке спускаемся вниз. За покосившимися заборчиками протянуты бесконечные веревки с бельем, за которым еле видны маленькие домики, и кажется, будто тут живут один прачки.
Наконец мы выходим на большую пустынную площадь, в глубине ее я вижу длинный глухой забор и высокие, настежь распахнутые ворота, над которыми укреплена большая вывеска: «Колхозный рынок». Возле ворот уже что-то продают. В стороне стоят несколько легковых и грузовых машин, заляпанных грязью, а рядом две или три повозки с понурыми лошадьми.
Мы с Давудом минуем ворота и оказываемся между длинными рядами потемневших прилавков под дощатыми навесами. Продавцов и покупателей совсем мало. Час уже поздний, да и вообще зима не время для бойкой рыночной жизни, она обычно замирает до весны, до свежих овощей, первых ягод и прочих даров природы. Вот тогда, наверное, шумом и гамом наполняются эти ряды, прилавки конечно же ломятся, пестрят горами разноцветных плодов, продавцам не хватает места, и оживленная торговля выплескивается на площадь. Мне довелось видеть такие буйные южные рынки.
Но сейчас здесь тихо и почти безлюдно. Жизнь перекинулась в глубь рынка, туда, где протянулись ряды палаток и маленьких магазинчиков. Среди них я вижу скромную вывеску: «Готовое платье», а ниже выведено: «От магазина № 17». В маленькой, туманной витринке выставлен нелепый манекен в помятом костюме, шляпе и пестром галстуке, к неестественно изогнутой руке прикреплена даже трость, ботинок на манекене нет, демонстрируются только носки. Тут же на витрине, у ног манекена, разложены мужские рубашки, женские кофточки и всякая трикотажная мелочь.
В самом магазинчике толпятся покупатели. Значит, можно войти, не привлекая к себе особого внимания. Мы так и делаем. Сначала захожу я, потом Давуд.
И тут я вижу, как стоящий за прилавком могучего сложения, усатый человек с глянцево-бритой головой бросает на входящего Давуда какой-то вопросительно-обеспокоенный взгляд. Это, без сомнения, Ермаков. Ничего себе инвалид! И, видимо, Давуда он знает. Поэтому я, как посторонний, отхожу в сторону и смешиваюсь с покупателями у прилавка.
Между тем Давуд сравнительно быстро ориентируется в неожиданно возникшей ситуации. После секундного, почти незаметного замешательства, а скорее даже смущения он подходит к Ермакову и добродушно здоровается. Ермаков на голову выше его и в три раза шире. Круглая, бритая его голова с оттопыренными ушами склоняется над прилавком перед Давудом. Лица его мне не видно, торчат только пушистые усы и шевелятся могучие плечи. Бас у Ермакова под стать комплекции, густой и раскатистый, так что слышно каждое произнесенное им слово.
— Наше вам, Давуд Мамедович, — угодливо рокочет Ермаков. — Рад, душевно рад, что заглянули. Чего желаете приобрести?
— Э-э, у дочки скоро день рождения, — лениво говорит Давуд, сонным, равнодушным взглядом окидывая волки за спиной Ермакова. — Ну, шел мимо, вижу, симпатичные, кажется, кофточки лежат. Дай, думаю, зайду погляжу, потом с женой, конечно, посоветуюсь.
Между прочим, Давуд мне не говорил, что знаком с Ермаковым. А тот, оказывается, знает даже его имя. Где, интересно, они познакомились?
— Это не те кофточки, какие надо подносить в подарок, уважаемый Давуд Мамедович, — басовито мурлычет Ермаков. — Вот на днях получим кое-что, я для вас отложу. Зайдите в субботу, очень вас прошу. С супругой, конечно. И все будет в лучшем виде, не извольте беспокоиться, дочка будет довольна.
Я незаметно разглядываю Ермакова. Он уже выпрямился и хорошо виден. Лицо широкое, крупной, неуклюжей лепки, грубое в каждой своей черточке. Глаза быстрые, светлые и круглые, рысьи какие-то глаза, настороженные и недобрые. Движения порывистые и угловатые. Силища разлита в нем непомерная. По какой статье такой может числиться инвалидом, совершенно непонятно. Заматерелый мужик, в самом, что говорится, соку, лет ему на вид под сорок пять. Но, кроме силы, чувствуется в нем ловкость и хитрость. Ишь какой сейчас услужливый и ласковый, а если что не по нему, то небось грохнет кулачищем так, что прилавок расколет. Да и на расправу он, видно, скор, нрав-то крутой и Горячий, но умеет спрятать, когда надо, его, умеет притвориться простовато-добродушным и ласково-угодливым. Вот таким колоритным типом представился мне этот Ермаков. А одет, между прочим, совсем просто, даже небрежно. Расстегнутый ворот мятой рубахи под дешевеньким пиджачком открывает могучую шею. Большим цветным платком он то и дело вытирает бритую голову и лицо. Жарко ему, видно, даже в такой холодный день. Мог ли иметь его в виду Чума, могла ли им прельститься Муза-Шоколадка? Трудно представить. Нет, нет, этот Ермаков отпадает, безусловно отпадает.
— Ну, а вам-то самому или, к примеру сказать, супруге ничего не требуется? — продолжает гудеть Ермаков, и крутой, сдержанный его бас никак не вяжется с услужливыми интонациями, которые в нем слышны. — А то с нашим удовольствием, по-соседски, так сказать. Я ведь, изволите ли знать, через дом от вас с семейством помещаюсь, только не с Гоголя, а с Нагорной ежели считать. Ма-аленький такой домик, своими руками с тестем поставили, царствие ему небесное, покойнику.
Вот оно, значит, в чем дело. Соседи они, оказывается. Ермаков, видать, изучает свою округу. Неспроста, неспроста изучает. А вот высовываться со своими сведениями, тыкать их в глаза уже очень неосмотрительно. Нет, птица эта невысокого полета и ворует по-среднему, без размаха. Однако может стать опасен, если хвост прижать. Но сейчас этот Ермаков мне явно без надобности.
Я, не торопясь, выхожу из магазина и, отойдя в сторону, разглядываю витрину посудной лавчонки. Через минуту ко мне присоединяется Давуд, он недовольно хмурится.
— Слышал, э? — сердито спрашивает он. — Мы их изучаем, а они нас. По имени, видишь, узнал. И сразу с услугами суется. На что еще можно поймать слабого человека, ясно, да? Ну, а вообще что скажешь?
— Скажу, что не похож он на того, кто нам нужен.
— На молодого директора надеешься? — усмехается Давуд.
— Тоже мало. Давай до третьего доберемся, на базу плодоовощную, — предлагаю я. — Окаемов твой говорит, этот самый перспективный.
— Доберемся обязательно. Но туда с улицы не зайдешь, предлог нужен. Завтра пойдем. Я подготовлю. А сейчас пойдем, я тебя с Хромым познакомлю. Совсем другое дело, я тебе скажу.
— А стоит ли через тебя знакомиться? Может, мне самому пойти?
— Обязательно через меня. Я ему помог, он мне поможет. Уверен.
— Как же ты ему помог?
— Год назад хотели его, понимаешь, порезать. За что, не знаю. И не спрашиваю. А он не говорит. Поздно вечером на набережной кинулись на него, Хромого, сразу четверо. Подстерегли, не случайно как-нибудь. Не один день стерегли. Это мне уже сам Хромой сказал. И еще сказал: «Старый дружок счеты сводит». Ну, пустая набережная, понимаешь. Зима, вечер, темнота. Смерть, одним словом, в лицо ему глядела. Кончать его хотели. Случайно только я там оказался. Шел с работы, голова болит, ну, я круг сделал по набережной. Меня тоже ножичком задели. Но жизнь ему я все-таки спас. Хотя убежали в темноте, собаки. И он никого не отдал. Но добро помнит. Я, например, таких уважаю, да?
— Помощником тебе стал?
— Не. Я его в свои дела не втягиваю, понимаешь. Парень сильно от жизни натерпелся, я вижу. Ему покой нужен. Так, мимо иду, захожу. «Здравствуй, Сережа, говорю. Как здоровье?» — «Порядок», — отвечает и молотком стучит. «Жалобы, спрашиваю, есть?» — «Не кашляю больше», — говорит и улыбается. Такая, знаешь, печальная у него улыбка.
— А связи опасные?
— Сам он сейчас не опасный, ручаюсь. Вот что главное, дорогой.
— А судимости у него за что?
— Драка и еще раз драка. Все двести шестая статья, первый раз — часть первая, а потом и вторая. Но как и почему все было, не знаю, не спрашивал и, понимаешь, не хочу спрашивать пока.
Разговаривая, мы незаметно выходим на набережную. Вот и море. От него невозможно оторвать глаз. До этого оно один только раз серой полоской мелькнуло далеко внизу, когда мы шли к рынку. А сейчас оно рядом, вот оно, шумное, холодное, зимнее море, злое и косматое. И какое-то завораживающее в своем вечном, неуемном, яростном движении. Глаз невозможно оторвать от этих бесконечных волн, с пушечным грохотом мерно бьющих одна за другой в высокую набережную. Сильный, тугой ветер наполняет воздух водяной пылью, и лицо сразу становится мокрым, а на губах ощущаешь соль. Очень это здорово, необычно и приятно. Набережная идет вдоль самого моря, пляжа внизу нет, лишь узкая гряда зеленых мокрых камней, так что при несильном даже волнении, как сейчас, над гранитным парапетом то и дело вздымаются косматые гребни волн, а соленые брызги достигают окон домов.
Вдоль набережной тянутся невысокие белые здания. В первых этажах расположены бесчисленные магазины, кафе, рестораны. То и дело в дверях их видны таблички: «Закрыто». Эти рестораны и кафе откроются, видимо, только летом. Прохожих здесь сейчас мало, идут они торопливо, нахохлившись, морщась от брызг. Видно, только такому восторженному приезжему, как я, тут может что-то нравиться, местные жители предпочитают сейчас вообще не появляться. А вот летом набережная, наверное, самое оживленное место в городе.
Беседуя, мы с Давудом идем не спеша. Я поглядываю на море.
Но вот, наконец, мы и у цели. Между двумя домами притулилась маленькая сапожная мастерская. Это, видимо, просто заброшенная, глубокая подворотня, приспособленная под мастерскую. Весь проем подворотни заколочен досками, оставлена только узкая дверца и маленькое оконце, в котором выставлено несколько мужских и женских туфель. Нет даже вывески, и так, видимо, все ясно.
Давуд толкает дверку, и мы входим в тесное помещение. Невысокий дощатый барьер делит его на две части. За барьером на низенькой скамеечке сидит мастер, я не сразу могу его разглядеть в кажущейся после дневного света полутьме, царящей здесь Вижу худощавую, согнутую фигуру и неестественно отставленную в сторону ногу под черным сатиновым фартуком. Возле него на низком, грубом ящике разложены инструменты, вокруг лежат старые ботинки, женские туфли, сапоги, разбросаны обрезки кожи, стоят какие-то банки, металлические коробочки. В нос бьет терпкий, острый запах кожи, лака, клея, табака. С потолка прямо к глазам мастера спускается лампочка под железным, в виде конуса, абажуром. Больше освещения тут нет, и мастерская погружена в полумрак. Глаза не сразу привыкают к нему.
Когда мы входим и облокачиваемся на барьер, сапожник поднимает голову, и я постепенно различаю узкое, небритое, бледное лицо, темноватые круги под глазами, а сами глаза дерзкие и умные, но хитрости и тем более коварства я в них не замечаю.
— Здравствуй, Сережа, — улыбаясь, говорит Давуд и протягивает через барьер руку.
Хромой, прежде чем пожать ее, вытирает свою о фартук.
— Здравствуй, Давуд.
В резком его голосе чувствуется теплота.
— Жалобы есть? — спрашивает Давуд.
— Не кашляю, — в ответ сдержанно усмехается Хромой.
Это, видно, стало у них ритуалом при встрече.
— Слушай, Сережа, — уже серьезно говорит Давуд. — Я тебя, дорогой, никогда ни о чем не просил. Так или не так, а?
— Так, — спокойно подтверждает Хромой.
— А теперь вот хочу попросить. Очень нужно, понимаешь.
— Проси, — тем же тоном произносит Хромой.
— Вот, гляди, — Давуд кладет руку мне на плечо. — Это мой друг. Приехал из Москвы. Верь ему, как мне, понимаешь?
— Понимаю, — кивает Хромой, внимательно вглядываясь в меня.
— Так вот. Крепко ему помоги. Изо всех сил помоги. Он тебе сам все расскажет, что надо. Зовут Виталий. Ну, знакомьтесь, пожалуйста.
Мы с Хромым пожимаем друг другу руки.
Давуд смотрит на часы и объявляет:
— Перерыв на обед, пожалуйста. Я ухожу, вы разговаривайте В семнадцать часов я тебя жду, Виталий, а?
Я киваю, и Давуд, приветственно взмахнув рукой, уходит.
Хромой с усилием поднимается со своей скамеечки и, сильно припадая на одну ногу, выходит из-за барьера.
— Серьезная беседа не терпит суеты, — говорит он. — Пусть будет второй перерыв на обед. Все равно работы ни хрена нет.
Он запирает дверь на длинный засов, потом выставляет в оконце табличку с надписью: «Перерыв на обед».
— Прошу в мои апартаменты, — шутливо произносит он.
Я захожу за барьер. Хромой толкает заднюю дверцу, и мы оказываемся в темной и, как видно, просторной комнате. У двери Хромой щелкает выключателем. Вспыхивает посреди комнаты лампочка под розовым прогорелым абажуром. Я оглядываюсь Под лампочкой стоит старенький стол, покрытый клеенкой, возле него несколько стульев, в стороне прислонился к стене какой-то допотопный буфет со стеклянными дверцами, а в углу на четырех чурбачках установлен матрац, застеленный старыми одеялами, с двумя цветными подушками в изголовье. На стене возле буфета висят какие-то вещи.
— Здесь живешь? — оглядываясь, спрашиваю я.
— Когда домой идти неохота, — отвечает Хромой и неожиданно добавляет: — Или когда идти опасаюсь.
— И так, значит, бывает?
— Бывает, — просто отвечает Хромой. — Все в жизни бывает. Да ты садись.
Мы подсаживаемся к столу.
— А здесь оставаться не страшновато? — снова спрашиваю я.
— Здесь-то? Не-а. И потом, здесь у меня еще два выхода предусмотрены, — он кивает на дальний, плохо освещенный угол комнаты. — Один — во двор, а второй — в подъезд соседнего дома, под лестницу, его там и не видно. Так что уйти всегда можно.
— Если только в подъезде и во дворе не будут ждать.
— Ну, тут уж целый взвод нужен, — усмехается Хромой. — Столько никогда не набирается. А потом, никто про эти выходы не знает. Тебе только и говорю, раз ты Давуду друг.
— Что ж, на доверие положено отвечать доверием, — говорю я. — Курить можно у тебя тут?
— Можно. Мы не в ресторане.
— А в ресторане разве нельзя? — удивленно спрашиваю я.
— Ага. Ни в одном. У нас город некурящих. Нигде курить нельзя. Ни в кино, ни в театре, ни на пляже. В газете даже объявляли.
— Ай, ай, — я качаю головой. — Знал бы… впрочем, все равно приехал бы. Серьезное дело привело. Вот слушай, — я закуриваю. — В Москве убит человек. Из вашего города приехал. Фамилия Семанский, зовут Гвимар Иванович. Был здесь директором магазина. Не знаешь такого?
— Не-а, — качает головой Хромой, боком пристраиваясь на стуле.
— Убили ваши, — продолжаю я. — Чума и Леха. Их знаешь?
— Этих знаю, — ровным голосом произносит Хромой и тоже тянется за сигаретой, а мне показалось, он не курит.
— Так вот, Чума арестован, Леха погиб.
— Лучше бы наоборот.
— Это точно, — соглашаюсь я. — Но так уж судьба распорядилась. Только вот что пока не ясно: за что убили-то. Они там, в Москве, крупную квартирную кражу залепили. И вроде бы этот самый Семанский им подвод к ней дал. А потом, я так полагаю, что-то они не поделили.
— А Чума хоть что говорит?
— Пока ничего не говорит. Он заговорит, если крепко его прижать. Но вот Леха погиб. Теперь Чума постарается все на него свалить. И больше прижимать его пока нечем. Вдвоем они это убийство совершили. Но, скорей всего, приказал третий.
Хромой слушает напряженно, забывая даже про сигарету. Он весь как-то съежился на стуле, подобрался, будто хочет прыгнуть куда-то, и только отброшенная в сторону искалеченная нога, как подбитое крыло птицы, разрушает это ощущение. Что-то особое, личное чувствую я в этом напряженном его внимании.
— Ты такого Льва Игнатьевича, случайно, не знаешь? — спрашиваю я.
— Не-а. Это все не наша бражка. У нас другой народец, — усмехается Хромой, затягиваясь наконец сигаретой. — Но… тут есть одно обстоятельство.
Я уже успел заметить, что выражается Хромой иной раз как-то необычно, слишком, я бы сказал, культурно. Странно. Отпетый вроде бы блатняга с двумя судимостями, а такой вдруг язык, откуда бы ему, спрашивается, взяться. Это — или семья, или образование, больше взяться неоткуда.
— Какое обстоятельство? — спрашиваю я.
— Я этих двоих знаю как облупленных. Особенно Чуму. У меня с ним инцидент был еще там… — Хромой неопределенно машет рукой. — Так вот, квартирные кражи им никогда не светили. Это не их ума специальность. И вообще они уже больше года на дела не ходят. А грошей, между прочим, у каждого из них навалом. Вот кое-кто и толкует, будто они в няньки нанялись. Понял?
— К кому?
— Никто не знает. Темнят. Или теперь уже об этом в прошедшем времени говорить надо? Темнили, значит.
— А узнать можно?
— Попробовать можно.
— Попробуй. Ты ведь многих тут знаешь?
— Больше чем надо.
— И врагов, значит, тоже нажил?
— Тоже больше чем надо.
— Почему же так получилось?
— Расходимся во взглядах, — чуть заметно усмехается Хромой, не поднимая глаз. — Я кодлу не терплю. И на дела в жизни не ходил. Ну, это мне простить не хотят. Они меня за это и из родного города выдавили. А потом и здесь узнали. Спасибо Чуме. Так что отношения у меня здесь пестрые, с кем как.
— И друзья есть?
— Не без того. Оборону держим.
— Когда Давуд в драку влез, это они счета с тобой сводили?
— Если хочешь знать, Давуд меня дважды от смерти спас. Или они меня ножичком писанули бы и я копыта откинул, или же я их, и тогда мне тоже была бы хана… — Глаза Хромого сужаются, и в них появляется холодная и злая решимость. — Я ножичком совать тоже умею, не дай бог как. И ножичек у меня имеется… Ногу вот компенсирую. Не гнется она у меня, видишь? Разбили железным прутом в хорошем разговоре одном.
— Расскажи.
— Потом как-нибудь. Не будем спешить. И помни, — сурово предупреждает Хромой. — Меня нигде не называй. Мало кто тебе встретится.
— Знаю.
— Приходи завтра вечером, как стемнеет. Но до шести. Может, чего уже буду знать. Один человек утречком должен ко мне заскочить.
— Ладно, — киваю я и смотрю на часы. — Пойду пока.
Я поднимаюсь. Вслед за мной сползает со стула и Хромой.
Мы снова выходим в мастерскую. Здесь по-прежнему горит свет и плотная занавеска натянута на окошко. Я и не заметил, как это проделал Хромой. Обращаю, однако внимание, что Хромой не выпускает меня через свои запасные выходы. Правильно. Так я обычный заказчик, а так, если бы кто-нибудь заметил меня случайно, я уже какой-то секретный посетитель, которого Хромой опасается принимать открыто. При этом, правда, я, оказывается, не учитываю одной небольшой подробности.
Итак, проходим через мастерскую к двери, я жму Хромому руку и выхожу на темную и пустынную набережную. С шумом ухают где-то рядом невидимые волны, с рокотом откатываются и снова бьют в каменную стенку набережной. Соленая водяная пыль по-прежнему висит в воздухе, и лицо сразу становится мокрым от нее.
Я еще толком не успеваю сориентироваться, в какую сторону мне следует идти, как вокруг меня внезапно возникает из темноты несколько парней.
— У Хромого был? — угрожающе спрашивает один из них.
— Ну, был, — отвечаю я. — Он и в самом деле хромой.
— Зачем приходил?
— Да вот хотел узнать, не шьет ли ботинки, а он только старые чинит.
— Заливаешь, сучонок, — зло смеется другой парень за моим плечом. — Такие лбы за этим к Хромому не ходят. Лучше говори, пока ежиком не пощупали. Зачем он дверь запер, а? Чтобы примерять не мешали?
И парни довольно гогочут. Их, кажется, четверо или пятеро. Многовато.
— Так он сказал, что работу закончил, — чуть помедлив, говорю я. — Сказал, что до шести только работает.
— Точно. Он до шести работает, — подтверждает один из парней.
— Ладно вам, ребята, — добродушно говорю я. — Первый день в городе, и уже такие разговоры. Да плевал я на этого хромого.
К сожалению, я не могу как следует разглядеть их лиц. Впрочем, и они меня тоже, значит, не разглядят и не запомнят. Вот только по росту смогут узнать. Довелось же так вымахать, черт возьми! Сыщик ничем не должен бросаться в глаза. А я… Впрочем, один из парней, кажется, под стать мне.
— Ну, топай на первый раз, — решает наконец кто-то из них. — Второй раз гляди не попадайся. В море кинем, сучонок.
И вся компания тут же растворяется в темноте, словно ее и не было.
Да, малоприятная встреча. Хорошо еще, если случайная. А если нет? Тогда, выходит, что-то они снова готовят и Хромого следует предупредить. В обиду давать я его не хочу. Этот парень мне понравился. Да и сведения его очень важны. Видимо, и в самом деле какую-то хлебную работенку нашли себе два моих приятеля, Леха и Чума. Очень это интересно уточнить.
В управление я прихожу с опозданием. Но Давуд меня ждет. Я ему подробно рассказываю о том, что сообщил мне Хромой, о неприятной встрече на набережной и о всех своих соображениях по этому поводу. Давуд со мной согласен. Мы решаем, что Хромого следует предупредить. И пусть он нам расскажет, что тут и почему заваривается, пусть доверится нам. Мы все-таки кое в чем поопытней его и поумелее тоже.
Остаток вечера мы с Давудом проводим у меня в гостинице, ужинаем вместе и составляем подробный план на завтра.
Утром, однако, выясняется, что план придется менять. Третий, самый, очевидно, интересный из Ермаковых, Иван Спиридонович, директор плодоовощной базы, заболел и три дня как находится в больнице. Да, со знакомством придется повременить.
И я отправляюсь к матери и сестре Лехи. Живут они вместе. Сестра была замужем и развелась. Работает бухгалтером в магазине, где директором был Семанский, а теперь у нее директор некий Георгий Иванович Шпринц. Обе женщины, и мать, и сестра, даже видеть Леху не желают. Они ничего о нем не знают, ни о его делах, ни о его знакомых. А мне как раз и нужны его связи, его знакомства. Пожалуй, одну только ниточку здесь можно будет проверить: — Леха — Семанский. Знали они друг друга? А если знали, то как познакомились, какие отношения между ними возникли? И еще будет хорошо, если удастся узнать у Лехиной сестры — ее зовут Лидия Васильевна — что-то о самом Семанском, о его связях и всяких там комбинациях, о которых говорил Окаемов. Впрочем, в таких комбинациях, наверное, должен быть замешан и бухгалтер. Но Окаемов о Лидии Васильевне, однако, ничего не сказал.
Все это я обдумываю по дороге, пока ищу нужную мне улицу. Проще, конечно, было бы просто взять в управлении машину, она бы быстренько доставила меня по нужному адресу. Но я люблю не ездить, а ходить по незнакомому городу, это не только интересно, но и полезно, и не для здоровья, а для дела. Всегда надо как можно лучше знать место, где предстоит действовать, район боя, так сказать, причем в нашем деле бой может возникнуть в любой момент и в самом прямом смысле слова.
В конце концов, после многих расспросов, охотно воспользовавшись даже, по совету прохожих, двумя-тремя проходными дворами, я выхожу наконец на нужную мне улицу. Она, кстати, оказывается недалеко от той, по которой мы шли вчера с Давудом, направляясь к рынку. Таким образом, этот район города я в результате уже неплохо знаю. У меня выработалась отличная память на всякие городские пути-дороги, закоулки, дворы, дома, маршруты автобусов, троллейбусов, трамваев. Никогда раньше, до работы в уголовном розыске, я не в состоянии был все это запомнить. Удивительная вещь — человеческая память. Кроме природных ее особенностей у каждого человека, ее можно еще и развить, причем в любом требуемом направлении. Я в этом сам убедился. Ведь я стал запоминать не только улицы и дворы, я научился, например, удивительнейшим образом запоминать лица, иной раз сначала вообразив их себе по приметам, а потом уже запомнив — это ведь еще труднее.
Но вот наконец и нужный мне дом восемь. Он трехэтажный, старый, с открытыми галереями со стороны двора. На галереи выходят двери и окна всех квартир, тут же полощется на веревках белье.
Я в полутьме поднимаюсь по скрипучей деревянной лестнице и выхожу на галерею второго этажа. Там находится нужная мне квартира. На звонок долго не открывают. За это время меня успевают рассмотреть, кажется, из всех квартир, мимо которых я прошел. Уйма любопытных женщин живет в этом доме.
Наконец дверь открывается. На пороге стоит маленькая, худенькая старушка в темном платке на плечах и теплых домашних туфлях. Просто не верится, что у нее мог быть такой огромный сын, как Леха. На гладком, розовом лице ее слезятся сильно увеличенные толстыми стеклами очков бесцветные глаза. Серебристо-седые пушистые волосы собраны в небольшой пучок на затылке. Словом, на вид добрая и вполне симпатичная старушка.
— Здравствуйте, Пелагея Яковлевна, — говорю я и чувствую, что меня слушает не только она, но, по крайней мере, еще две старушки из двух соседних квартир.
Кажется, это чувствует и сама Пелагея Яковлевна и потому торопливо и очень громко говорит мне:
— Здравствуй, голубчик, здравствуй. Ну, проходи, чего стал?
Голос у нее скрипучий, резкий, с неожиданными командирскими интонациями, словно от частых криков и ссор.
Я миную темноватую переднюю, где поспешно снимаю пальто и кепку, и оказываюсь в скромной, чистой комнате, по виду столовой. Посередине стоит квадратный стол под цветастой скатертью, на нем глиняная вазочка без цветов, у стены — буфет с посудой, у другой — диван с очень пестрой обивкой, мягкие стулья вокруг стола, какая-то картинка и две-три фотографии в рамке на стене. Словом, самая обычная обстановка.
Старушка указывает мне на стул и тяжело опускается на другой.
— Дочка-то на работе? — сочувственно спрашиваю я.
— Лидка? На бюллетень, дура, встала. Надумала! Вот уже, считай, четвертый час в поликлинике трется. Очередища. Домой приползет больней, чем была. Наша-то доктурша уволилась. Ну, и все подарки, ясное дело, прахом пошли. Теперь новую обхаживай. Халаты ей дари, то да се.
— Какие халаты?
— «Какие, какие»! — недовольно скрипит старуха. — Известно какие. Докторские. У Лидки в магазине бывают. Особые какие-то. Да нешто одними халатами нонче обойдется? Я Лидке-то еще прошлый раз говорила: «Не слазь с бюлетня. Сиди, пока держат». Нет, убежала. Ну, и вот обратно. А теперича уже при чужой болеть-то. Ох, нешто они кого слушают… — Старуха умолкает и пристально смотрит на меня, потом вдруг сердито спрашивает: — Ну, с чем пришел, бессовестный? Чего тебе еще надо?
Я, опешив от неожиданности, не знаю, что ей ответить, и, на всякий случай виновато опустив голову, молчу. Старуха, однако, мое молчание истолковывает по-своему и все так же сердито продолжает:
— Прошлый раз я тебе чего сказала, забыл? Ленька сюда ни ногой, понял? Как в тюрьму через тебя попал, так все. И твои бесстыжие глаза еще смотреть на меня могут? Сына ты у меня отнял, погубитель! Глаза все за него выплакала… А ты еще… вот…
Голос ее прерывается от сдерживаемых слез.
А у меня не хватает больше выдержки слушать ее, хотя в горе своем Пелагея Яковлевна может упомянуть и что-то важное, и назвать какие-нибудь интересные мне имена. Но горе, которым она охвачена, и мне переворачивает душу. Поэтому я нарочито бодро говорю:
— С кем-то вы меня перепутали, Пелагея Яковлевна. Неужели еще один такой длинный вам попался? Быть того не может.
— О господи! — испуганно отшатывается от меня старушка и машет рукой, словно желая, чтобы я исчез с ее глаз. — Никак обозналась? Вот горе-то. Ну, ничего не вижу. Уж ты, голубчик, меня, старую, извини. Не разглядела сослепу. Кто ж ты такой будешь?
— Да вот насчет Лени как раз и зашел, — говорю я. — Неужели он у вас такой уж пропащий… — я чуть не говорю «был», но вовремя останавливаюсь.
Если нарушить логику разговора, свернув вдруг на что-то очень больное, человек легко следует в разговоре за вами.
— Да неужто не пропащий? — горячо откликается Пелагея Яковлевна. — А коли он уже, почитай, год как вернулся и в одном со мной городе живет, а носа не кажет, не нужна я ему, выходит.
— Да, может, он стыдится?
— Кого он когда стыдился, ты что?
— Так может, он встретил кого да влюбился? — осторожно спрашиваю я.
— Мать такой любви не помеха.
— Говорил, Зина какая-то у него есть.
— Вот! Хоть ее бы слушал. Хорошая девушка. На фабрике работает. Фруктовых вод. Приходила ко мне. Поплакали вместе.
— Что ж она говорит?
— Ох, слушает он ее, как меня слушал. Ну, точно. Вот уже, считай, две недели от нее скрывается. Ни слуху ни духу. А то явился к ней, подарки всякие дорогие принес, серьги там бирюзовые, колечко тоже, денег оставил много, говорит. Это что, я тебя спрашиваю? Это бессовестные деньги, вот я тебе скажу.
— И Зина так считает?
— Ну, а как еще считать, скажи на милость? Вот работал он у Лидки в магазине грузчиком. А ведь, считай, восемь классов окончил. Если бы не злодейка эта, то кем бы он стать мог, соображаешь?
— Какая злодейка, Зина, что ли?
— Окстись! — машет на меня рукой Пелагея Яковлевна. — Водка — вот кто! От нее все зло, все несчастья. Кругом же алкоголики, чтоб они все сгорели! Ну, и здоровый человек им, конечное дело, глаз колет. Они его к себе норовят. А Ленька-то наш слаб на это дело. От отца-покойника гниль-то эта идет. Ох, грехи наши с нами родятся.
— Пелагея Яковлевна, а вы меня за кого же приняли? — спрашиваю я.
— Да за Славку, пропади он. Тоже верста коломенская. У-у… Ирод.
— А чего он делает, Славка этот?
— Славка-то? — Как-то неуверенно переспрашивает Пелагея Яковлевна. — С Ленькой работал, в магазине. А потом уже и не знаю даже. Тоже через водочку свихнулся. Общая она погубительница. Вот она и Славку… Ох, ох! А ведь человеком был.
В это время хлопает входная дверь, в передней слышна возня, и через минуту в комнату заглядывает молодая женщина, стройная, миловидная, со смущенной улыбкой на пухлых губах, а на разрумянившихся щеках видны симпатичные ямочки. Это, конечно, Лида. Она выглядит совсем юной, и я даже в мыслях не могу назвать ее Лидией Васильевной. А ведь ожидал я увидеть бледную, больную, замученную женщину.
— Кто это у нас, мама? — спрашивает она, заходя, и с любопытством чуть смущенно смотрит на меня.
— Вот человек пришел, — объясняет Пелагея Яковлевна. — Насчет Леньки говорим. Как да что. Ну, чего врач-то?
— А! — беззаботно улыбается Лида. — На работу выписала.
— Во-во. Катерина Дмитриевна, чай, не выписала бы.
— Да ладно, мама, — Лида поглядывает на меня. — А вы уже кончили говорить или я помешала?
— Кончили не кончили, а устала я, — вздыхает Пелагея Яковлевна и обращается ко мне: — Уж прилягу, как хочешь.
— Ну конечно, Пелагея Яковлевна. Отдыхайте, — подхватываю я и говорю Лиде: — Мне бы и с вами, Лидия Васильевна, поговорить надо.
— А вы откуда? — строго спрашивает Лида.
— Из Москвы, — отвечаю я и протягиваю ей свое удостоверение.
Она рассматривает его с интересом и совсем безбоязненно, потом удивленно спрашивает, поднимая на меня глаза:
— Это вы из-за Лени приехали?
— Ну, не только из-за него, конечно.
— Что ж, пойдемте ко мне, чтобы маме не мешать, — предлагает Лида и обращается к матери: — Ты, мама, приляг пока. А через часок я обедом займусь. И посуду не мой, смотри.
— Да уж помыла, — смущенно признается Пелагея Яковлевна. — Ну, ступайте, ступайте. Полежу я.
Славные, видно, женщины, и нелегкой жизнью они живут.
Комната Лиды такая же скромная и чистенькая, как и та, где мы беседовали с Пелагеей Яковлевной. Только она еще поменьше, вместо буфета стоит платяной шкаф, вместо дивана низкая тахта с пестрыми подушками, над тахтой висит пестрый коврик, а у окна стоит маленький письменный стол с одной тумбочкой, над ним, сбоку, висит зеркало, а по стенам развешаны фотографии, среди них, кажется, даже школьные. И еще висит книжная полочка, я по корешкам читаю названия с детства знакомых книг. Возле столика стоят два стула. На них мы и садимся.
— Вы старше Лени или моложе? — спрашиваю я.
— Погодки мы. Ему двадцать три, а мне двадцать четыре.
— И давно работаете бухгалтером?
Лида, кажется, не удивляется моей осведомленности:
— Как курсы окончила. Скоро четыре года.
— И все в одном магазине?
— Нет. Первый год в ателье работала. А потом уже перешла в магазин мелкооптовой торговли. Здесь легче. Безналичный расчет.
— А директор хороший?
— Георгий Иванович? — Лида вздыхает. — Из-за него, наверное, уйти придется. Пристает очень. Ну прямо прохода не дает. А у самого дочь старше меня. Представляете? Рассказывать и то неудобно.
— Прежний директор не такой был?
— А вы Гвимара Ивановича знаете? — оживляется Лида. — Ой, совсем другой человек! Культурный такой, вежливый. Правда, Леню нашего он уволил. Но я вам скажу, Леня сам виноват. Нельзя так выпивать. Ну про все забывает. И злой становится ужас какой. Другой хоть спать идет. Я ему сто раз говорила: иди лечись, если сам бросить не можешь. И Зина ему то же говорит. Ей он хоть обещает. Но все равно никуда не идет. Я даже замечаю, что он Зину втягивать начал.
Да, никуда уже Леха не пойдет, и Зине ничего не грозит. Кончилась его непутевая, неправедная, пустая жизнь. Хоть Зине этой самой жизнь не успел искалечить. А вышла бы она за него замуж?..
— Скажите, Лида, вы среди знакомых Гвимара Ивановича такого Льва Игнатьевича не знали?
— Льва Игнатьевича?.. — задумчиво переспрашивает Лида и смотрит куда-то мимо меня, сложив руки на коленях. — А какой он из себя? Может, я вспомню.
— Такой низенький, плотный, с седыми усами щеточкой, лицо красное, мешки под глазами. Пожилой уже.
Я сообщаю ей все эти приметы, а перед глазами у меня невольно возникает московское кафе напротив Центрального телеграфа и мой собеседник там. Прямо наваждение какое-то. Все ведь совпадает! Словно я сейчас не какого-то неведомого Льва Игнатьевича описываю, а того типа из кафе. Но прав, конечно, Кузьмич: не может один человек и квартирную кражу организовать, и об экономике так рассуждать, да еще чье-то поручение по этой части выполнять. Чушь какая-то!
— Нет, не знаю я такого, — вздохнув, говорит Лида.
Что ж это за таинственный Лев Игнатьевич, которого никто, кроме Чумы, не знает? А ведь он, кажется, становится центральной фигурой в деле. Вот найдем его, и развяжутся все узлы. Пожалуй, одна теперь надежда остается на московскую пару, на Гаврилова и Шершня. Уж эти-то должны его знать, я полагаю.
— Скажите, Лида, — снова спрашиваю я, — а не заставлял вас Гвимар Иванович какие-нибудь не очень законные бухгалтерские операции совершать?
— Вы знаете, меня уже об этом спрашивали, — доверчиво сообщает мне Лида. — И я совершенно честно сказала, что нет, ничего незаконного он от меня не требовал. И не сделала бы я никогда. Но… мне просто иногда казалось… Вам я скажу. Казалось — это ведь еще ничего не значит, правда?
— Конечно, — вполне искренне соглашаюсь я.
— Ну вот. А им только скажи, что кажется, они сразу готовы арестовать.
— Да что вы, Лида! Совсем не так просто арестовать. Тут улики нужны.
— Это вам нужны. А им… Вы же не знаете, вы приезжий. А я видела. Ему главное было — арестовать. Еще мне сказал: «Он потом сам во всем признается, только нажмем». Хорошее дело, да?
— Кто же он такой?
— Вызывал меня. Забыла уж фамилию. Толстячок такой, бровки бреет.
Лида насмешливо улыбается, и симпатичные ямочки на ее щеках становятся еще заметнее. А меня разбирает злость, словно кто-то лично меня оскорбил и запачкал. Неужели так себя вел Окаемов?
— Недопустимо это, — резко говорю я.
— Вот. Поэтому ему не сказала, а вам скажу, — кивает Лида. — У нас вдруг — это еще при Гвимаре Ивановиче — начала время от времени проходить пряжа капроновая. Ну, продавать мы ее стали. Совсем не наш товар. И очень дорогой. Гвимар Иванович мне сказал, что нарочно добился ее, чтобы план по обороту выполнить. Ну, все, конечно, законно было. Мы ее оприходовали. Но… Как бы сказать? Не видели. Она почему-то транзитом к покупателю шла. Минуя магазин.
— А так разве не бывает?
— Не знаю. Но у нас так никогда до этого не было.
— И куда же она транзитом шла, кому?
— В разные места, сейчас уж даже не помню все. А скажем, последний раз, недавно совсем, на трикотажную фабрику нашу, Министерства местной промышленности. Сразу вся партия.
— А откуда эта пряжа к вам поступает?
— Из самых разных мест. Даже из Москвы.
— Ого! Ближний путь.
— Из Москвы больше всего. По восемь тонн, по десять. А из других мест обычно по три-четыре тонны, больше не бывает.
— И вы сразу стали план выполнять?
— Конечно. Даже перевыполнять. И сейчас так, при Георгии Ивановиче. Премии за это получаем. При нашей зарплате это, знаете, как всем важно? Ведь каждый раз несешь эту зарплату, как воробья в руке: вот-вот улетит.
Лида улыбается. Хорошая у нее улыбка, честное слово.
— А Леша вам не помо… гает? — я чуть не говорю «помогал».
— Ой, он мне раньше все время деньги совал. Я его спрашиваю: «Откуда они у тебя?» — «В карты, говорит, выиграл». Ну, и я не брала. Это нечестные деньги.
— Скажите, Лида, — снова спрашиваю я, — а вы такого Лешиного приятеля не знаете, Николая? Фамилия его Совко.
Кличку «Чума» Лида, конечно, не знает.
— Николай? — переспрашивает она. — Совко? Вот фамилию эту я как будто слышала. От Леши, наверное. А может быть, и не от Леши. Не помню.
— Ну, а Славку вы знаете? — вдруг спрашиваю я, сам еще не представляя, зачем мне этот Славка нужен. — С Лешей грузчиком у вас в магазине работал. Длинный такой, как я, — и невольно улыбаюсь. — Меня даже с ним Пелагея Яковлевна в первый момент спутала, когда я пришел.
Но Лида сердито хмурится и поджимает пухлые губы.
— Знаю, знаю, — говорит она. — Как не знать.
— Он по-прежнему у вас в магазине работает?
— Нигде он, по-моему, не работает. Со всякой шпаной по набережной шляется, вот его работа, балды.
И вдруг я вспоминаю вчерашнюю вечернюю набережную и внезапно окруживших меня там парней. Среди них был один длинный, вроде меня. Жаль, больше ничего невозможно было разобрать в темноте. Может, это и был Славка?
Лида вдруг слабо улыбается.
— Он и правда такой длинный, как вы. Только вы светлый, а он черный. И глаза у него стали злые, смотреть страшно.
— Он с Лешей до сих пор дружит?
— Кто их теперь знает, — вздыхает Лида. — Вы лучше у Зины спросите. Мы с мамой Лешу давно не видели. Я вам Зинин телефон дам. Мы ведь с ней подруги. Через меня и Леша с ней познакомился. Так мы с мамой надеялись. Но ничего у них пока не выходит, никакой совместной жизни. Так…
Она машет рукой и вздыхает. У нее самой тоже не задалась жизнь. Вот развелась. Кто же ее бросил, такую славную? Или она сама бросила? Впрочем, все еще у нее впереди. Кто сейчас не разводится. Подумаешь, двадцать четыре года ей только.
— Пишите, — предлагает мне Лида и диктует номер телефона.
Я записываю. И не поворачивается у меня язык сообщить ей о гибели Лехи, ну никак не поворачивается. Но и скрывать это невозможно, когда-нибудь она должна будет об этом все равно узнать.
А Лида вдруг тихо говорит:
— Слава мой муж бывший.
Это так неожиданно, что я не в силах скрыть изумления.
— Вы думаете, он всегда такой был? — страдальчески улыбается Лида. — Он мастером был по телевизорам, в ателье. Его споили. Дружки всякие, клиенты. Никто с пустыми руками к нему не приходил. Никто не верил, что он и так все хорошо сделает. А у него были такие руки… — Она закусывает губу и умолкает.
А я не знаю, что ей сказать. Утешать тут глупо, соглашаться тоже глупо. И жалко мне эту славную женщину ужасно.
— Тогда я решила уйти от него, — продолжает Лида, глядя перед собой в пустоту, и на глазах у нее медленно наворачиваются слезы. — Я думала: а что, если появится ребенок от пьяницы? Искалеченный ребенок. Ужас-то какой. Мне рассказывали, что так бывает. Он, вы бы знали, что я пережила, что только передумала. И все-таки решила уйти. Жить надо по-человечески или уж… совсем не жить. Мы оба плакали. И Слава тоже. Он сказал, что будет лечиться, а потом вернется ко мне. Вот уже скоро два года, в апреле… Не надо мне его ждать больше… видно, не надо… Бесполезно…
Она словно уговаривает себя, а из глаз текут слезы. И помочь тут, главное, нечем. Никто тут не может помочь.
— …И Зине я про Лешу сказала, что пьет он, что… А она на меня, дурочка, обиделась, — глядя уже в пол, говорит Лида. — Как, мол, я могу так про брата говорить. А как же иначе? Ей судьбу свою строить надо. Я вот никогда раньше не задумывалась, зачем я живу, для чего, для кого? Для себя? А что мне нужно, веселье разве? Нет, мне не веселье, мне счастье нужно.
Лида вздыхает и смахивает слезы. Она кажется мне сейчас совсем другой, чем в первый момент нашей встречи. Черты ее лица обострились, и румянец на щеках уже не такой яркий, и губы стали тверже, резче обозначились, и в глазах сейчас боль стоит.
— А он не вернется, — грустно заключает Лида. — Все равно не вернется. Ему его дружки дороже… А-а, я вспомнила! Это от него я слышала про того Николая, про Совко. Слава им все восхищался.
— Чем же он восхищался?
— Ну, всем. Никого, мол, этот Николай не боится, делает что хочет. А вот его все боятся. А как-то даже признался, что и он этого Николая боится. И что в милиции у него… Ну, в общем, знакомые есть. Поэтому он ничего и не боится. Вот Слава этим всем и восхищался.
— Но все-таки, Лида, — с непонятной самому мне надеждой спрашиваю я, — все-таки вы его пока еще ждете?
Лида вздыхает и по-прежнему смотрит в пол.
— Женщина всегда преданней мужчины, — задумчиво говорит она. — И любит крепче. Если бы я могла Славу исправить, я бы все, кажется, отдала… всю свою кровь, наверное… Все, все…
И у меня сердце сжимается в груди от жалости, от досады, от восхищения. Я даже не могу передать вам своего состояния в этот момент.
— Вы, Лида, по-моему, сильный человек, — говорю я убежденно. — И слабый человек непременно должен тянуться к вам. А Славка, он слабый.
В ответ Лида только устало машет рукой, не отрывая глаз от пола.
— У меня еще мама, — негромко говорит она. — На нее тоже нужны силы. А я одна.
И тут я невольно вспоминаю, что Лида через час обещала заняться обедом. Пора мне уже уходить, давно пора. Но разве мог я уйти раньше? Бывает момент, когда человеческая боль вдруг требует выхода, когда сил нет больше носить ее в себе. И если вспыхивает вдруг в такой момент доверие к встретившемуся человеку, потребность поделиться с ним этой болью, разве можно не откликнуться на такое доверие, не разделить эту боль?
Но сейчас, я чувствую, надо уходить, пора.
Мы выходим в переднюю. Здесь я прощаюсь. И Лида чуть смущенно пожимает мне руку. Я так ничего и не говорю ей о Лехиной судьбе и о Лехиной смерти. Все равно, конечно, узнает, но хотя бы не от меня и не сейчас.
— Вы заходите, если что нужно будет, — приветливо говорит Лида.
Я чувствую, взаимная симпатия возникла между нами, доверие и симпатия.
— А если вам нужна будет когда-нибудь помощь, — говорю я, — то позвоните моему другу. Он тоже работает в угрозыске. Здесь, у вас. Я его предупрежу. На всякий случай. Никогда не знаешь, что может случиться. И он все для вас сделает, как для меня. Я вам ручаюсь.
— Спасибо, — тихо говорит Лида, опустив глаза.
И я пишу ей на клочке бумаги телефон Давуда Мамедова. Как хорошо иметь друзей, за которых можно без колебаний поручиться.
Улица встречает меня ярким солнцем. Впервые за эти два дня оно вдруг появилось на сером, тяжелом небе. Да и небо уже другое, оно нестерпимо голубое, без единого облачка. А далеко внизу, за домами и деревьями, я вижу полоску моря, синего-синего, неправдоподобно синего, словно кто-то провел кистью по краешку неба, чтобы еще больше отделить его от земли.
Я задумчиво иду вниз по крутой улице. Все кругом меня стало вдруг весело и ярко. Веселится грязная улица, ослепительно блестят стеклами окон и витрин только что понурые, угрюмые дома. И люди вокруг словно повеселели и приободрились, и больше, кажется, стало улыбок вокруг. И а самом деде, шагается легче и хочется улыбаться, подставляя лицо совсем теплым солнечным лучам.
Но если разобраться, то мне особенно нечему улыбаться. Никаких новых связей Лехи я не установил. Кроме, правда, какого-то Славки, непутевого Славки, который, однако, явно не имеет отношения к делу. Ну, еще я узнал, что Семанский, оказывается, уволил Леху и тот, конечно, затаил на него злость. Но за это не убивают. Кто же дал Лехе и Чуме приказ убить Семанского? Ведь такой приказ кто-то дал. Кто? Неизвестно. И за что его убили, тоже, между прочим, неизвестно. Не поделили вещи с кражи? Я все больше начинаю сомневаться в этом. Вообще кража странным образом «не вписывается» в дело, в отношения людей. И по-прежнему остается неизвестным этот проклятый Лев Игнатьевич. Приказ-то, скорей всего, дал он. Кто же он такой, откуда взялся? Все-таки, скорей всего, он москвич, поэтому здесь никто его не знает. Никто? Ну, это мы еще поглядим. А что еще рассказали мне эти женщины? Лида говорила про махинации Семанского. Какая-то пряжа приходит из Москвы и куда-то уходит. Это уже по части Окаемова. И он этим интересовался. Не очень-то, правда, умело и очень грубо. А вот по моей частя ничего нового нет. И надежда пока только на Хромого. Важный, между прочим, намек он бросил.
Однако я все кружусь что-то вокруг Лехи, которого уже нет. А вот о Чуме, который есть и которого надо уличать, я пока ничего не узнал. Хотя — стоп! О нем упомянул Хромой как о своем личном враге. И только. Мало. О Чуме нам надо знать все, с ним еще предстоит немало повозиться, от него еще предстоит добиться важных признаний. Через него лежит путь к раскрытию убийства Семанского и квартирной краже тоже. Но к краже мы, кажется, сможем скоро подойти и с другой стороны, через тех двоих, к убийству — только через Чуму. И к таинственному Льву Игнатьевичу тоже. Странные намеки того типа в кафе ушли куда-то, растворились, я не чувствую больше того нерва, который, видимо, в какой-то момент задел. Наверное, все это осталось в Москве, а тут… Да, тут главное сейчас — это связи Чумы, живого Чумы, а не мертвого Лехи. К кому же это, интересно, они в няньки нанялись, кого взялись охранять и беречь? Поглядим, что сегодня раздобудет Хромой. А пока…
Я гляжу на часы. Можно было бы и пообедать. С Давудом мы увидимся только вечером, у него своих дел по горло. Да и не нужен он мне пока. После обеда я зайду к матери Чумы, там, кстати, и жена его, и дочка тоже.
Размышляя, я незаметно выхожу на какую-то пустынную площадь и оглядываюсь. Не видно ни одного кафе, ресторанчика или даже просто столовой. Какие-то захудалые магазинчики, ларьки. Надо идти дальше, в центр, на набережную, в курортную зону города.
Я снова шагаю под гору, вниз, жмурясь от солнца, которое бьет мне в глаза. И вскоре начинаю ощущать запах моря, явственный, особенный запах соли, водорослей, еще чего-то. И уже через несколько минут я наконец выхожу на набережную и замираю от восхищения. Шумят, искрятся и играют на солнце зеленые волны, бегут по ним белоснежные пенные гребешки, бегут от далекого-предалекого горизонта, где сходятся небо и море. Глаз невозможно оторвать от этого простора и бесконечной игры света и волн.
Постояв у каменного парапета, я наконец отрываюсь от него и иду по залитой солнцем набережной. Вскоре натыкаюсь на открытое кафе. Самое обычное небольшое кафе — десятка два красных пластиковых столиков с дешевенькими солонками и стаканчиками для салфеток и по четыре белых стула возле каждого из них на тонких металлических ножках. За дальним столиком сидит женщина с маленькой девочкой в расстегнутом пальтишке. Едят мороженое. Видно, у девочки праздник. Интересно, есть ли здесь что-нибудь посолиднее, чем мороженое?
На одном из столиков я замечаю мятый листок с напечатанным меню и направляюсь к нему. Гардероб закрыт, и я бросаю свое пальто на соседний стул. Затем я читаю меню. Да, кое-что есть для голодного человека, например яичница и какие-то паровые биточки. Принимаю решение заказать и то и другое. Начинается ожидание. К счастью, мне есть что обдумать. В том доме, куда я сейчас направляюсь, говорят, идет настоящая война. Мать Кольки-Чумы воюет со своей невесткой, которая хочет с Колькой разводиться. Я невестку вполне понимаю, радости от такого мужа, как Чума, прямо скажем, не много.
Черт возьми, пока тебя тут обслужат, в этом пустом кафе, пока принесут эти несчастные биточки, можно обдумать не только ситуацию в семье Кольки-Чумы. Я вспоминаю, как сострил недавно Петя Шухмин, когда его кто-то спросил, есть ли у него машина. Петя сказал: «Геологи еще ищут тот металл, из которого она будет сделана». Вот так приблизительно обстоит дело и с этими биточками. Говядина для них еще пасется где-то на лугу.
Впрочем, не проходит и часу, как я уже полусытый иду снова по набережной и вскоре, не дойдя самую малость до мастерской хромого Сергея, сворачиваю на одну из улиц. Дом, где живет семья Чумы, где-то тут, недалеко, на территории большого санатория. Жена Кольки работает там поваром.
Вот, наконец, начинается и бесконечная решетчатая ограда санатория. Она сплошь увита диким виноградом, так что даже сейчас, сквозь паутину голых веток, ничего не видно. Около больших красивых ворот установлена будка для сторожа. Когда я подхожу, появляется и он сам, не старый, потрепанный человек в пальто и форменной фуражке с желтым околышком, лицо отекшее невыспавшееся, глаза опухшие и сердитые.
Я прохожу мимо него, небрежно бросив через плечо:
— Инспекция.
Какая именно, я, пожалуй, затруднился бы сказать, но чутье подсказывает мне, что это наиболее сейчас простой и безболезненный способ пройти на территорию. Название нашей фирмы производит порой слишком уж сильное впечатление и служит поводом для всяких домыслов. Расчет мой верен. Сторож, очумело глядя на меня, молча берет под козырек.
И вот я уже иду по длинной, обсаженной кипарисами аллее, огибаю огромное светлое здание санатория, потом еще одно здание, поменьше, с окнами чуть не во весь этаж, видимо медицинский или какой-нибудь процедурный корпус. Возле него я встречаю пожилую женщину в белом халате и, следуя ее указаниям, иду дальше. Наконец где-то в самой глубине красивого парка, даже сейчас красивого, в это время года, я обнаруживаю длинное двухэтажное светлое здание, обхожу его и вижу перед собой знакомую ограду, а за ней довольно оживленную улицу. Нужный мне дом как раз и выходит на нее.
Я отыскиваю четвертый подъезд, поднимаюсь на второй этаж и звоню в квартиру тридцать один. Звоню раз, другой, пока, наконец, дверь не открывается, и я вижу перед собой высокую, худую старуху в очках, на острые плечи накинут темный платок. Взгляд из-за очков колючий и настороженный. М-да. Беседовать подряд с двумя старушками — это, пожалуй, многовато. Но ничего не поделаешь, служба…
— Здравствуйте, Ольга Петровна, — говорю я.
— Ну здравствуй, коли пришел, — отвечает старуха, подозрительно оглядывая меня и вовсе, кажется, не собираясь пригласить войти.
Наконец старуха спрашивает:
— Кто же такой будешь?
— Насчет сына вашего пришел поговорить. Из милиции я.
— А меня не касается, чего там с ним, — уже враждебно отвечает старуха.
— Это пущай он сам за себя отвечает.
— Он сам и ответит. Но только узнать нам его надо получше. Вот и решили с вами побеседовать. Разрешите?
— Ничего такого о нем не знаю, — сердито отвечает Ольга Петровна, по-прежнему загораживая дверь. — И говорить со мной не о чем. Больная я.
— Может, он вообще вам не сын? — усмехнувшись, спрашиваю я. — И у нас ошибочка вышла, не туда я пришел?
— Ну сын. Не откажешься. Это вон жена может отказаться.
— Не зря, наверное, отказывается.
— Ну, там, зря или не зря, это уж наше дело.
— Совершенно верно, — соглашаюсь я. — Это дело семейное. Но все-таки разобраться нам с вашим Николаем надо по справедливости.
— Жди от вас справедливости, как же.
— Так я вижу, вы и сами ее не хотите.
— Мое дело, чего я хочу.
— Нет, — резко отвечаю я. — Не ваше… Колькино это дело. Вы для него сейчас хуже чужой, смотрю, а я вроде лучше матери получаюсь. Вас вот уговариваю.
— Ишь ты, — насмешливо ухмыляется старуха, — какой выискался. «Лучше матери!» И чего тебе от меня надо, репей?
— Зайти к вам и поговорить.
— Вот ведь пристал, — неприязненно говорит старуха. — Ну, заходи, коли так.
Она отодвигается, и я переступаю порог. В маленькой передней вешаю пальто и иду вслед за старухой в комнату. Она обставлена куда лучше той, в которой я был утром. Здесь разместился полированный новый гарнитур, венгерский, наверное, или румынский, на полках длинного серванта, за стеклом, стоят хрустальные вазы, красивый чайный сервиз, еще какая-то посуда. На круглом столе с пестрой салфеткой посередине стоит еще одна ваза, низкая и широкая. К столу аккуратно придвинуты тяжелые, гнутые стулья, у стены огромный диван. Под потолком, над столом, висит большая чешская хрустальная люстра. Да, полный достаток в этом доме, словно и не сидит вот уже в третий раз в тюрьме глава семьи, бандит и убийца… Ну да что уж там. Зато, наверное, жена труженица.
— Ну, говори, — все так же враждебно обращается ко мне старуха, прямо садясь на край дивана, словно аршин проглотив, и не думая предложить сесть мне.
И я говорю, первое, что приходит в этот момент в голову:
— Колька опять сидит. Ему бы передачу послать.
— Бог поможет…
— Ну нет, — неожиданно для самого себя запальчиво возражаю я. — Надо помочь. Не вы, так… пусть Ермаков помогает.
— А он-то с какой стороны? — как будто удивляется старуха.
— А с той. Он, если по совести говорить, и вам помочь должен.
— По совести-то — не говори. Нет ее ни у кого, нет и отродясь не было. Беречься людей надо, а не помощи ждать. У каждого на заднем уме чего-то растет. Завсегда чегой-то за спиной прячет, чегой-то через тебя или кого другого хочет себе достигнуть. Слава богу, навидалась.
— Вот вы и Кольку научили так к людям относиться.
— А чего же не научить, коли верно?
— Вот преступник и вышел, грабитель, чуть не убийца.
На старуху мои слова не производят никакого впечатления.
— Э, полно, — равнодушно машет она рукой. — Этому что учи, что не учи. Это само образуется, изнутри.
— А люди кругом уже ничего сделать, по-вашему, не могут? Конечно, с матери да отца начинать бы надо, да поздно уже.
— Ладно, ладно. Это ты все про себя оставь. Чего пришел-то?
Прямо неприступная какая-то старуха, бесчувственная.
— Как все-таки Колька-то у вас свихнулся, не расскажете?
— Кто его знает. Я воровать не учила.
— А кто же учил? Друзья-приятели, что ли?
— Ну! Кому же еще и учить?
— Кто же они такие будут?
— Ты у него у самого спроси, у Кольки. Я-то почем знаю?
— Эх, Ольга Петровна, — вздыхаю я. — Неужто вы добра своему Кольке не хотите? Неужели и словечка за него не замолвите?
— Ты лучше у него спроси, кому он-то добра хочет? Мать уже наполовину в могилу свел, жену старухой сделал, дочка, как травинка, растет без отца. Так пусть хоть подохнет, не сын он мне. Из сердца я его давно вырвала. И все. И не береди. Ничего больше не знаю.
Она поджимает тонкие, сухие губы и отворачивается.
— И Гвимара Ивановича не знаете?
— Не знаю.
— И Льва Игнатьевича?
— И его тоже. Пусть они все вместе с ним подохнут. Понял? Все они такие.
Злость клокочет в ней, неутихающая злость на весь свет. Колька тому причиной? Или Колька — это уже следствие? Сейчас не узнаешь. И ведь ничего о сыне не спросит, ничего. Что ж, она и в самом деле вырвала его из сердца? Но разве возможно это?
— Алеху знаете?
— Ну.
— Погиб он.
— Брешешь.
— Точно говорю. Под машину попал. Бежал с краденым чемоданом, по сторонам не глядел. Ну под колеса и угодил. Помер сразу, на улице.
— Бог, он все видит, — безразлично говорит Ольга Петровна.
— Один дружок был у Кольки, и того не стало.
— Много у него таких-то. Колес на них не хватит, иродов.
— Вам-то откуда знать, много их или мало?
Ольга Петровна молчит, отвечать не желает, даже не шелохнется, смотрит куда-то мимо меня. Потом цедит сквозь зубы:
— Не подъезжай. Никого не знаю. Никакого Ермакова. Много их там всяких.
— Где?
Но старуха снова молчит. Нет, никак не пробиться к этой омертвевшей, бесчувственной душе. И все-таки… Почему-то она назвала Ермакова.
— Внучке-то сколько вашей? — начинаю я новый разговор.
— Восьмой пошел.