Глава 5
НАШИ НЕОБЫЧНЫЕ ПОХОРОНЫ
Я сижу в кабинете Кузьмича и от досады прошу разрешения закурить, совершенно забыв на миг наше неписаное правило не курить в его кабинете.
— Перебьешься, — говорит Петя Шухмин.
— Пусть потянет, — сухо разрешает Кузьмич. — Ишь какой расстроенный. Как будто он ожидал, что этот Горбачев упадет перед ним на колени и все расскажет. А он, милый ты мой, всю юриспруденцию знает не хуже нас с вами. Имел возможность изучить. На собственном опыте. И он прав, конечно: выкладывай доказательства. А у нас…
— Но вещи же! Вещи же с кражи! — не выдерживаю я.
— Ну и что? — сердито спрашивает Кузьмич. — А как они к нему попали, ты знаешь? Да он скажет, что купил по дешевке у какого-то бродяги на вокзале. Или под забором нашел. И все. Ты ничего не докажешь.
Да, с задержанием Горбачева и обнаружением у него краденых вещей дело нисколько не продвинулось вперед. Ведь мы и раньше, от Жилкина, знали, что у Горбачева каким-то образом появились вещи Веры Топилиной. Кстати, сегодня утром и Нина, и Полина Ивановна опознали обе вещи, платье и кофточку. Но откуда они взялись у Горбачева, остается неясным.
— Неизвестно даже, ездил он в ту ночь домой или нет, — задумчиво говорит Петя Шухмин. — Вот черт!
— Кто был с ним ночью в вагоне-ресторане? — спрашивает Кузьмич. — Ты выяснил?
— Конечно, — отвечаю я и безнадежно машу рукой. — Никто не видел, чтобы он уезжал куда-нибудь.
— Кто же все-таки был? — невозмутимо повторяет свой вопрос Кузьмич. — Давай назови.
— Ну, официантка была. Та самая, что потом заболела в пути. Повар был. Слесарь, электрик. Потом экспедитор, который продукты привез. Двое грузчиков.
— Грузчиков?! — подскакивает на своем стуле Петя.
— Можешь не волноваться. Совсем другие грузчики.
— А те? Они тоже в ту ночь были на вокзале? — не унимается Петя.
— Неизвестно. Зинченко ничего про это не сказал. Но вообще-то они все там возле ворот и на путях крутятся. Как кликнут, так и бегут. Паспортов не спрашивают и регистрации не ведется. На два-три часа живая сила нужна, чтобы продукты быстрее перегрузить. Вот и все.
— С кем же ты про Горбачева говорил? — спрашивает Кузьмич.
— С поваром. Со слесарем. С экспедитором. Никуда, говорят, он надолго не отлучался. Но они тоже не всю ночь, конечно, при нем находились.
— М-да. С этой стороны, пожалуй, не подберешься, — соглашается Петя. — А ведь подход должен быть. Взять хоть Зинченко…
— А! — безнадежно машу я рукой. — Этот больше ничего не скажет, пока мы того бандита не поймаем, Федьку.
— По кличке Слон, — безразличным тоном добавляет Кузьмич.
Мы с Петей на минуту умолкаем, ожидая, не сообщит ли Кузьмич еще что-нибудь об этом Федьке. Мы, конечно, не забыли, что Федькой Кузьмич занялся сам, занялся потому, что тот совершил слишком уж дерзкое и опасное преступление, и еще потому, что каждый час пребывания его на свободе грозит бедой. Ну, а когда Кузьмич за что-то берется, то можно ожидать открытий и почище того, какая у этого бандита Федьки имеется кличка. Однако расспрашивать Кузьмича мы не решаемся, да и бесполезное это занятие. Кузьмич сообщает всегда только то, что нужно знать по тому или иному делу, и очень редко то, что знать нам интересно и любопытно; так что расспросами у него все равно ничего не добьешься.
— И вот еще что не забудьте, — говорит Кузьмич. — Завтра в семнадцать часов хороним Воловича. Из морга районной больницы выносим. Знаете, где она?
— Найдем, — киваю я. — И вообще траурное объявление висит.
— Оно не только там висит, — поправляет меня Кузьмич. — Оно во многих местах висит.
Что-то в его голосе невольно настораживает меня, но я не задерживаю на этом внимания. Тем более что вслед за этим Кузьмич добавляет и вовсе уже странные слова:
— Если увидите меня там, не подходите.
При этом тон его не позволяет задавать какие-либо вопросы в связи с таким странным приказом. И мы с Петей только коротко и сдержанно отвечаем почти одновременно:
— Слушаюсь.
А я вновь возвращаюсь мыслями к Горбачеву, который куда больше меня занимает, чем все слова и интонации Кузьмича.
— Все-таки подозрителен этот Горбачев, — задумчиво говорю я. — Возможно, что он и в убийстве замешан. На нем пробы негде ставить.
— Насчет убийства… не думаю, — качает головой Кузьмич. — Опять ты психологии не учитываешь. На убийство малознакомого человека при определенных обстоятельствах он, может быть, еще и пойдет. А соседки, которую столько лет знает, да еще из-за тряпок… нет, не думаю. Но работать вокруг него надо, это ты прав. И узнать, каким ветром к нему эти вещи задуло, тоже надо. Я, кстати, говорил утром с тем городом, где официантку сняли. Ей уже лучше, и врачи разрешили ее допросить. Вот ребята наши ее и поспрошают насчет той ночи в Москве. Ну, и обо всем другом, конечно. Там мой знакомый один оказался, опытнейший работник. На него надеюсь.
Горбачев Горбачевым, но ты и о другом не забывай, — ворчливо добавляет Кузьмич. — Ты мне того человека найди, который был вечером с Верой на стройке. Чтобы из-под земли мне его нашел, понял? Это важнейший свидетель, если… если не хуже, конечно.
— Гвоздем он у меня в голове сидит, этот тип, — говорю я сердито. — Сегодня мне должны дать сведения о тех, кто за Верой ухаживал, их человек семь набралось. — И, усмехнувшись, добавляю: — Все по линии ее работы, так сказать.
— Про фотографию смотри не забудь. Может, кто из них снят там. Чем черт не шутит.
— Проверю. Будьте спокойны, — я вздыхаю. — К сожалению, Нина никого там не знает. И Полина Ивановна тоже. И Люба. Теперь только на школьную Верину подругу надеюсь, очень близкую подругу. Но ее еще найти надо. Ни фамилии, ни адреса.
— Вот и ищи.
Нет, Кузьмич ничего мне не простил. Хотя я по-прежнему не понимаю, в чем моя вина, в том, что настоял на операции, в которой погиб Гриша? Но он же сам сказал…
Я возвращаюсь в свою комнату и усаживаюсь к столу. Закурив, по привычке откидываюсь на спинку стула, вытягиваю ноги далеко в проход между столами, и рассеянный мой взгляд упирается в пустующий напротив стол Игоря.
Эх, обсудить бы мне с моим другом план поиска! Как легко рождаются гениальные идеи, когда мы думаем вместе. Как спокойно и уверенно я себя чувствую, когда рядом Игорь. А сейчас вот сиди и думай сам. И неизвестно, когда наконец Игорь появится за этим столом. И появится ли вообще…
Придя к такому грустному выводу, я, невольно вдруг спохватившись, заставляю себя сосредоточиться на делах.
Да, сегодня я наконец должен найти эту Катю. Школьная подруга. Школьная! Отсюда и надо плясать. Школа должна быть недалеко от дома. А Вера родилась и всю свою короткую жизнь прожила в одном и том же знакомом мне доме. Оттуда она и ходила в школу. И кончила ходить каких-нибудь пять лет назад. Я кончил ходить чуть не десять лет назад, а меня еще в моей школе прекрасно помнят. Ну что ж. Надо действовать.
Я решительно поднимаюсь, гашу сигарету и натягиваю пальто. Дежурная машина за считанные минуты подбрасывает меня к дому, где жила Вера. Оттуда я начинаю свой поиск.
Первый мой визит конечно же к Полине Ивановне.
Старушка выглядит неважно, глаза покраснели, опухли и смотрят с тоской и какой-то даже отрешенностью, морщинистое лицо еще больше осунулось и стало совсем птичьим. А движения ее кажутся еще суетливее.
Сейчас Полина Ивановна орудует на кухне. Она уговорила меня выпить чаю. Я чувствую, как ей тоскливо и страшно и как хочется говорить о Вере, как приятно вспоминать прошлое, а совсем далекое тем более.
— Сколько же лет вы знали Веру? — спрашиваю я.
— Да, считай, как она родилась, так и познакомились, — отвечает Полина Ивановна, доставая из шкафа печенье. — И мать покойницу Наталью Максимовну знала, царствие ей небесное, да и того, беглого, тоже знала, — уже совсем другим, враждебным тоном добавляет она. — Бог его, говорят, наказал.
— И в школу девочки при вас ходили?
— А как же? Ясное дело, при мне. И Верочка, и Нина.
— Вы, случайно, Катю не знаете, подружку Верину по школе?
— Почему же не знаю, — обиженно отвечает Полина Ивановна. — Знаю я ее. В штанах ходит.
Она опять вскакивает и начинает что-то торопливо отыскивать на полках шкафчика.
— А фамилия этой Кати как?
— Вот уж, милый, не знаю. Катя и Катя, вот и все.
— Ну, может, знаете, где живет?
— Да недалеко. Как, бывало, позвонит по телефону-то, так через пять минут и прискачет. А в гостях у нее я не бывала. Нечего мне там делать. А тебе-то она зачем?
— Все мне надо знать, — улыбаюсь я. — Очень я, понимаете, любопытный. Вот скажите, здесь, в доме, у Веры подружек не было, которые с ней вместе в школу ходили?
— Ну, как так не было? Только ведь кто куда, — отвечает Полина Ивановна, продолжая озабоченно рыться на полках шкафа. — Все больше замуж повыскакивали. Уж и не знаю, кто и остался. Ей-богу, не знаю.
Про себя я решаю, что надо бы зайти в домоуправление и по домовой книге отыскать женщин того же года рождения, что и Вера, а дата прописки укажет, ходили ли они в школу, живя здесь, или переехали сюда позже. Может быть, кто-нибудь из них вспомнит Катю? Это путь, конечно, обнадеживающий, но кропотливый, и я потеряю здесь немало времени.
Но тут мне приходит в голову новая мысль.
— Полина Ивановна, — говорю я, — а вы, часом, не помните, где находится школа, куда Вера ходила?
— Как же не помнить! По сто раз на день мимо хожу. Туточки, за углом, она и будет, — обрадованно отвечает старушка.
Она наконец разыскала то, что хотела. Это оказывается небольшая баночка с вареньем, как видно, домашним, собственного изготовления, при этом тщательно закрытая и перевязанная. Судя по тому, как Полина Ивановна ее искала, это единственная баночка. Но старушка так обрадована моим приходом, что непременно хочет его чем-то отметить.
И я энергично протестую:
— Не надо, не надо, Полина Ивановна. Я варенье не люблю.
После всяческих уговоров она со вздохом убирает банку, которую я так и не дал открыть, и снова подсаживается к столу.
А я украдкой поглядываю на часы и спрашиваю:
— Так где же все-таки эта школа? За каким углом?
Старушка принимается довольно сбивчиво объяснять, и я хоть и с трудом, но все же постепенно начинаю разбираться в местной географии.
Потом я прощаюсь.
В последний момент, уже в передней, надев пальто, я вспоминаю о Нине. Полина Ивановна сообщает, что та сегодня утром, после опознания Вериных вещей, уехала к себе в Подольск. Муж приехал за ней на грузовой машине, и они уложили туда все, что было в Вериной комнате. Только диван не вошел, за ним они отдельно приедут, и дверь по этому случаю заперли.
— Хоть бы мне чего на память о Верочке оставили, — с обидой вздыхает старушка. — Хоть какую-нибудь безделицу. Все забрали. Подчистую. И ложечку с кухни. Веник Верочкин и тот увезли. Сам все углы обшаривал.
Да, милые люди, ничего не скажешь. Прав был старый доктор. Конечно же в папочку эта Нина пошла, не в мать же. В мать пошла Вера. Вот они, гены, никуда от них пока что не денешься, ни от плохих, ни от хороших. Переделывать характеры удается, как известно, редко, и то уж когда навалимся, если что-то особо опасное появляется на свет божий. Да и в этом случае не всегда получается. Это тоже известно.
Полина Ивановна провожает меня до двери. И я слышу, как запирает она за мной все замки и еще цепочку накидывает, видимо напуганная событиями последних дней.
Я выхожу на улицу и останавливаюсь, чтобы сориентироваться и прикинуть «на местность» путаные старушкины объяснения, затем решительно направляюсь в сторону большого гастронома, указанного мне в качестве одного из ориентиров. Следуя дальнейшим указаниям Полины Ивановны, я уверенно сворачиваю за угол, прохожу весь переулок до самого конца, но никакой школы не обнаруживаю.
Зато мне неожиданно попадается ватага ребятишек с портфелями. Вот эти-то юные граждане охотно указывают мне проходной двор, через который, по их словам, я и попаду в соседний переулок, где находится школа.
Дальше я следую уже куда уверенней, хотя на пути у меня неожиданно возникает массивная ограда из бетонных секций, в которой, однако, энергичные школьники умудрились все же выломать пару солидных стоек и тем обеспечить себе кратчайший путь в храм познаний.
Вскоре я оказываюсь перед четырехэтажным, потемневшим от времени зданием с огромными и замысловатыми арками окон и массивной резной дверью. Наверное, в незапамятные времена тут размещалась еще гимназия, не иначе.
Я попадаю в просторный высокий вестибюль, по сторонам которого полукружьями тянутся гардеробы, отделенные от самого вестибюля красивыми мраморными барьерами. Широкая, тоже мраморная лестница ведет наверх. А возле нее на одной из высоких массивных дверей вполне современная табличка: «Канцелярия». Мне сюда.
В большой комнате несколько столов. За каждым что-то пишут и читают пожилые, на вид суровые женщины. Однако на мои вопросы они отвечают охотно, к тому же весьма обстоятельно и не торопясь, словно для того, чтобы я успел все за ними записать.
Наконец я подсаживаюсь к одному из столов, и очень полная седая женщина начинает вместе со мной перелистывать большую книгу с записями. Здесь все выпускники школы того года, когда заканчивала учебу в ней Вера Топилина.
— Верочку я помню, — улыбается женщина. — Ах, какая прелестная девочка была! На выпускном вечере у нас был в гостях тогда маршал. И Верочка преподнесла ему цветы от класса. А он ее поцеловал и цветы отдал ей. Вы помните, Анна Львовна? — обращается она к одной из женщин и получив утвердительный кивок, снова поворачивается ко мне: — И Верочкину сестру помню. И маму. Я ведь здесь скоро двадцать пять лет. Всех детей помню. Можете меня о ком хотите спросить. А как Верочка живет, не знаете?
У меня не поворачивается язык сказать ей правду. Но и утаивать случившееся тоже ведь глупо. И все же я довольно невнятно бормочу:
— Не знаю. Мне вот Катю надо отыскать.
— Сейчас, сейчас, — говорит женщина, перелистывая страницы. — Давайте смотреть. У них ведь там, кажется, не одна Катя была.
Да, Катей в этом выпуске оказывается целых четыре. Но в классе, где училась Вера, всего одна — Катя Стрелецкая. Скорей всего, это и есть Верина закадычная подружка.
— Тоже очень славная девочка, — говорит женщина и улыбается каким-то своим воспоминаниям. — Заводилой была и баловницей немыслимой.
Я выписываю адрес Кати Стрелецкой.
Это совсем недалеко, в том самом переулке, который мне указала Полина Ивановна. И я снова бреду уже известным мне проходным двором, протискиваюсь через пролом в ограде. Интересно, почему бы тут не сделать калитку? Хотя бы потому, что ребятам так ближе в школу. Мы не приучены обращать внимание на такие пустяки.
Дом, где живет Катя Стрелецкая, оказывается стареньким, двухэтажным, вросшим в землю в самой глубине большого двора, и деревья упираются в серое небо черными, безлистыми уже сучьями высоко над его крышей. Первый этаж дома кирпичный, а второй бревенчатый, это легко заметить, потому что штукатурка во многих местах отвалилась и из-под нее выступает внизу кирпичная, осыпающаяся кладка, а наверху — потемневшие от времени и непогод бревна. Уцелел этот древний старичок, наверное, только потому, что уж очень далеко спрятался от глаз людей. Даже попав во двор, его не сразу увидишь за деревьями и путаницей кустарника. И дорогу-то не найдешь — приходится шагать прямо по грязи, через кусты. Но уж летом в этом домике, наверное, благодать, ничего, кроме деревьев, из окон не видно, как в лесу люди живут.
Катина квартира на втором этаже, туда ведет скрипучая полутемная лестница с расшатанными перилами.
Пока я добирался до этого дома, меня не переставало глодать сомнение: а по-прежнему ли живет здесь Катя? Адрес в школе все-таки пятилетней давности, за это время она могла уже сто раз куда-нибудь переехать. Вселяли надежду только слова Полины Ивановны, что Катя после телефонного звонка через пять минут уже оказывалась у подруги. Значит, она по-прежнему живет где-то недалеко от Веры.
Ну, а уже около самого дома, возле низенькой и облупленной двустворчатой двери, я встречаю какую-то девушку, и та мне подтверждает, что Катя Стрелецкая живет здесь и квартира ее на втором этаже и что сама она, кажется, сейчас дома, во всяком случае, час назад эта девушка одалживала у нее соль. Очень словоохотливая девушка попалась мне, как видите.
Вот после этого я уже уверенно поднимаюсь по скрипучей лестнице, чувствую, как пружинят под ногами старые доски ступенек, и я невольно держусь рукой за расшатанные перила. На лестнице царит холодный сумрак, и только верхняя площадка слабо освещена. Там окошко.
На площадку выходят две двери, обитые войлоком, одна напротив другой, между ними как раз и расположено окошко. На каждой двери самодельные таблички со списком жильцов и количеством звонков к каждому из них. Обе двери, кроме того, увешаны почтовыми ящиками. Да, давненько же я не видел таких квартир. Они уже кажутся прямо какими-то доисторическими. Я звоню, согласно указанию на табличке, четыре раза и терпеливо жду. С каждой секундой надежда, что Катя дома, тает. В самом деле, сейчас как раз середина дня, Катя прибежала пообедать и снова уехала на работу. Прождав минуты две, я звоню опять, уже только для очистки совести. К сожалению, встреченная мною девушка оказалась не слишком-то наблюдательной. Я решаю про себя, что если не откроют и сейчас, то я позвоню к соседям, последовательно по всему списку вплоть до семи звонков семейству со странной фамилией Холобабовы. Кто-нибудь из соседей должен ведь знать, когда Катя будет дома.
Внезапно я слышу за дверью быстрый топот каблучков, щелкает замок, дверь порывисто распахивается, и на пороге появляется высокая тоненькая девушка в потертых джинсах, с накрученным на голове полотенцем.
Увидев меня, девушка восклицает:
— Ой, извините! Голову мыла и ваши звонки сразу не услышала! Вы ко мне?
— Наверное, — улыбаюсь я. — Вы Катя Стрелецкая?
— Ага. Проходите. Вон, третья дверь налево. Я сейчас.
Она, повернувшись, стремительно исчезает в глубине коридора, а я еще секунду стою, оглядываясь и соображая, какая именно дверь мне указана.
Темный и длинный коридор заставлен вещами. Какие-то столы, коляски, чемоданы, корзины громоздятся вдоль стен чуть не до потолка, свободное пространство между ними занято подвешенными на гвоздях велосипедами, санями и даже лыжами. Найти в этом хаосе указанную мне дверь представляется в первый момент немыслимой задачей.
И все же в конце концов я добираюсь до Катиной комнаты. Она оказывается неожиданно большой, светлой и просторной.
Я осторожно опускаюсь на диван, расстегиваю пальто, снимаю шапку и, оглядываясь по сторонам, Поджидаю хозяйку.
Через минуту она появляется все с тем же белым тюрбаном из полотенца на голове, но уже в какой-то другой, как мне кажется, кофточке, энергичная, оживленная и слегка сконфуженная.
— За вид мой покорнейше прошу извинить, — объявляет она с некоторым даже вызовом. — Гостей не ждала. Утром только из командировки вернулась. Итак, какое у вас ко мне дело, выкладывайте. И не забудьте сказать, откуда вы сами.
Она устраивается в уголке дивана, ставит между нами пепельницу и, свободно перекинув ногу на ногу, со вкусом закуривает. Ужасно она какая-то длинная, с прямыми плечами, тонкой шеей, нескладная и в то же время по-своему изящная.
— Чтобы не забыть, сразу скажу, что я из милиции.
— Ого! — восклицает Катя. — Это уже интересно.
— Вы, кажется, подруга Веры Топилиной?
— Не «кажется», а точно, — она резко поворачивается ко мне, и в чуть раскосых, темных глазах ее вспыхивает тревога. — Что случилось?
Ох, до чего же мне тягостно который раз сообщать о гибели Веры! Прямо как вестник несчастья появляюсь я в чужих домах.
— Вера погибла, — говорю я тихо.
— Да?! Ну вот!.. — с отчаянием восклицает Катя и стукает себя кулачком по колену. — Что она с собой сделала?
— Скорей всего, с ней сделали.
— Ой!..
Катя кусает губы. Но это гордая девушка, и при постороннем она не собирается плакать. Лишь скуластое лицо ее с чуть раскосыми глазами и крупным ртом словно бы каменеет. Она отворачивается от меня и, глубоко затянувшись сигаретой, глухо спрашивает:
— Ну, а все-таки как это случилось?
Я ей в общих чертах рассказываю, где и когда нашли Веру и что мы по этому поводу предполагаем.
— Но она пришла туда с каким-то человеком, — говорю я.
— Конечно, не одна! — раздраженно восклицает Катя.
— Мы вас просим помочь нам разобраться в одном вопросе, — продолжаю я, стараясь не замечать ее вызывающий тон, ведь каждый переживает горе по-своему. — Так вот. Был у Веры человек, который мог ее ревновать, преследовать, в общем, который любил ее?
— Был, — по-прежнему глядя в сторону, отрывисто произносит Катя. — Что из этого?
— Кто он такой?
— Не знаю…
— А Вера его любила?
— Да.
— Ну, и почему же они…
— Не знаю, — все так же раздраженно цедит сквозь зубы Катя. — Не хотела выходить за него, и все. Бред какой-то!
— Но все-таки должна же быть какая-то причина?
— Не знаю, не знаю. Она ничего не желала мне говорить!
— Но вы можете что-нибудь предположить?
— Интересно, что это я могу, по-вашему, предположить? Ну, болела она. Может быть, не хотела его связывать. Верка была до невозможности благородна.
Я качаю головой:
— Отпадает. Проверял. У нее была язва желудка. Не такая уж страшная болезнь.
— Ну, тогда не знаю! Надо же!.. — Она снова со злостью стукает кулачком по колену. — В голове не укладывается. Только звонить ей собралась.
— Это с ним Вера не хотела встретиться летом в Тепловодске?
— Вполне возможно.
— А где они познакомились?
— Там и познакомились. Впрочем, не уверена. Ведь у этой дурехи все надо было клещами вытягивать. Ну, что я теперь без нее делать буду?!.
— Вы никогда не видели этого человека?
— Представьте себе, один раз видела. Столкнулись. Он ведь не москвич. Я от нее уходила, а он явился. Приехал. Верка жутко смутилась, и я уж поспешила ретироваться. А хотелось бы с этим молодцом познакомиться.
— Если вы его сейчас встретите, то сможете узнать?
— Конечно. Зрительная память у меня отличная. Только мне встречаться с ним уже без надобности.
— А здесь его нет?
Я вынимаю из пиджака взятую у Нины фотографию и протягиваю ее Кате.
Фотография эта сделана где-то в окрестностях Тепловодска. Снята группа отдыхающих, среди них и Вера. Обычная экскурсия, человек двадцать. Весьма живописно расположились среди скал. Возле Веры, которая выглядит как-то смущенно, словно ей неловко фотографироваться здесь, стоит молодая женщина, она обняла Веру за талию и чему-то улыбается. А рядом расположились трое мужчин, молодые, темноволосые, в белых рубашках, у одного ворот расстегнут, двое других в галстуках. Вся эта группа держится как-то особняком от других экскурсантов.
Катя внимательно смотрит на фотографию, потом решительно указывает на одного из мужчин:
— Вот он. Точно. — И, неожиданно уронив фотографию на колени, прикладывает обе руки к вискам. — Боже мой, боже мой, что же с ней случилось, с моей Веркой?..
— Катя, вспомните, — прошу я. — Может быть, Вера называла вам его имя?
— Нет, нет, не называла…
— Тогда что-то еще об этом человеке. Постарайтесь вспомнить. Нам надо найти его. Ведь, скорей всего, это он был с Верой в тот вечер. Ну, с кем бы еще она могла пойти поздно вечером в такое глухое место, правда?
— Да, — грустно кивает Катя. — Только с ним. Но я… ну, убейте, ничего о нем больше не помню.
Я возвращаюсь к себе в отдел и по пути стараюсь систематизировать и обдумать все, что удалось узнать от Кати. Итак, получено первое достоверное свидетельство, что у Веры был любимый человек. Но отношения странные. Почему Вера не хотела выйти за него замуж? Нет, тут дело, конечно, не в ее болезни. Скорей всего, дело в этом человеке. Может быть, он женат, у него семья и Вера не хотела ее разбивать? Я уже достаточно знаю Веру, знаю ее благородство, ее совестливость, ее обостренную, прямо-таки болезненную честность и бескомпромиссность. Да, скорей всего, так оно и было. А тот человек настаивал, уговаривал, требовал, преследовал ее. И сердце рвалось к нему — вот что главное. Бедная девочка. В такой трудной, даже, как могло ей показаться, безвыходной ситуации недолго и покончить с собой. Да, наличие этого человека и всего запутанного узла вокруг него сильно подкрепляет версию о самоубийстве.
Но кто же этот человек? Он не москвич — это все-таки Катя вспомнила. Следовательно, становится вполне вероятным, что это кто-то из тех людей, кого назвали мне девушки в министерстве. Правда, Катя сказала, что Вера будто бы познакомилась с ним на курорте, но потом сама же усомнилась в этом. А тот факт, что этот человек тоже лечился там, позволит легче обнаружить его среди указанных мне людей. Сведения о них — а в списке семь человек — должны вот-вот поступить от товарищей с мест.
Ну и ситуация, черт возьми! Одновременно подкрепляются фактами две прямо противоположные версии, и обе становятся все более вероятными.
Я приезжаю к себе в отдел и первым делом направляюсь к нашему секретарю Галочке. При виде меня она улыбается, кивает, и я уже догадываюсь, что меня ждут какие-то новости. Действительно, Галя выкладывает передо мной шесть листов бумаги со стандартной «шапкой» и грифом «секретно», шесть сообщений на мое имя от товарищей из Латвии, Херсонской области, Краснодарского края, Белоруссии, Калининской области, Горьковской, Шесть ответов на мой запрос о людях из известного уже вам списка.
Я торопливо забираю бумаги и мчусь к себе, сгорая от нетерпения поскорее прочесть их. Тем не менее я сразу же отмечаю, что ответов шесть вместо семи. Значит, об одном человеке я ничего пока не узнаю. Это всегда неприятно, всегда кажется, что именно этот-то человек и может оказаться тем, кого ты ищешь, а все подозрения в отношении кого-либо из остальных на самом деле ничего не стоят.
И тем не менее придется заняться этими шестерыми.
Первый из них отпадает сразу же, ибо оказывается, что он уже третий месяц находится безотлучно в своем совхозе, хороший семьянин, получил недавно премию и спешит закончить постройку нового дома к зиме. Второй человек тоже не представляет для меня интереса, ибо только недавно сыграл свадьбу и никуда не уезжал, а за Верой он, видимо, всерьез и не думал ухаживать. Третий человек уже какой месяц мается, бедняга, в больнице и таким образом тоже отпадает. Четвертый…
Эге, четвертый — это уже что-то интересное! Молод, холост, бойкий парень и ловкач, часто ездит в Москву и сейчас здесь находится. Это — некий гражданин Фоменко Григорий Маркович. Я вспоминаю, что девушки из министерства рассказывали мне о нем. Парень вспыльчивый, горячий и отчаянный, прямо-таки неистово ухаживал за Верой. Между прочим, на лбу у него шрам, который он прикрывает роскошным чубом, для того, мол, и отпустил. Так, так. Этого Фоменко надо взять на заметку.
Пятый… О-о, этот тоже отпадает. Но тут совсем другой случай. Пятый арестован месяц назад. Бухгалтерские махинации по линии ОБХСС. Ну, ну, пусть разбираются. Я, во всяком случае, от этого теперь избавлен.
Последний, шестой человек из списка, тоже представляет для меня прямой интерес. Во-первых, тоже молод, и хотя женат, имеет ребенка, но в доме часты ссоры и размолвки, в этих случаях жена надолго уезжает к родителям. В делах он не очень-то чистоплотен, были всякие неприятности на этой почве, имеет взыскания. Жаден и неуживчив. А главное, сейчас находится в Москве, в командировке от своего колхоза. По профессии механик. Зовут Освальд Струлис, он из Латвии.
Итак, по крайней мере двое из моего списка бесспорно заслуживают пристального внимания. К сожалению, в своем запросе о них я не упомянул о болезни желудка и лечении в связи с этим в Тепловодске. Но это и сейчас нетрудно выяснить.
Итак, двое из шести. О седьмом человеке, инженере большого крымского колхоза Владимире Лапушкине, пока сведений нет. Но меня гложет нетерпение и тревога. А вдруг это тот единственный, кто мне нужен?
Я отправляюсь в нашу дежурную часть и по спецсвязи вызываю крымское управление. Начальник уголовного розыска оказывается где-то в районе, на происшествии, но дежурный, узнав, по какому вопросу я звоню, немедленно дает мне справку:
— Ответ вам направлен сегодня утром. Человек в Москве. По собранным данным, представляет для вас интерес.
— Он в командировке у нас?
— Нет. Выехал по личным делам. Остановился у родственников. Запишите их адрес и телефон.
Он медленно диктует мне то и другое.
Как жаль, что я не могу сейчас же побеседовать с этим типом, надо дождаться прибытия высланных материалов и посмотреть, чем это он представляет для нас интерес.
— Что передать Георгию Александровичу? — спрашивает меня дежурный из крымского управления.
— Привет, благодарность, — весело отвечаю я, в самом деле преисполненный признательности. — И всем товарищам тоже.
Я возвращаюсь к себе и с беспокойством смотрю на часы. Нет, рабочий день еще не кончился и можно успеть переделать уйму дел, если не терять время. И я звоню в министерство:
— Любочка? Привет. Это Виталий. Вы меня еще не забыли?
— Ой, тут захочешь, так не забудешь, — отвечает Люба. — Все девочки только о вас и говорят. Об этом деле, вернее. Даже… — Я чувствую, как она прикрывает ладонью трубку. — Даже начальство волнуется. И вообще все жутко переживают…
— Любочка, — перебиваю я ее, — прежде всего скажите мне, у вас не появлялся Фоменко из Херсона?
— Фоменко? Сейчас я спрошу у девочек. Я не помню… Вот, говорят, появлялся. Говорят, он и сейчас где-то в министерстве.
— Вы можете его отыскать? — прошу я. — Он мне очень нужен. Не трудно вам?
— Позвать к телефону?
— Нет, нет. Под каким-нибудь предлогом задержите его. Я сейчас приеду. Только вы ему не говорите, что из милиции приедут. Можете что-нибудь другое придумать, чтобы человека заранее не волновать?
— Ой, конечно же! Да что угодно! Приезжайте. — Люба вешает трубку, но я успеваю ухватить ее полные ажиотажа слова: — Ой, девочки, что надо…
Это просто здорово, что я обзавелся такими неоценимыми помощницами. К тому же и одна красивей другой. Если бы не Светка, я, наверное, в кого-нибудь из них уже давно влюбился. Просто редкие девушки, честное слово.
Я поспешно натягиваю пальто и почти бегом спускаюсь по лестнице. Только бы перехватить дежурную машину…
Когда я появляюсь в комнате у девушек, то прежде всего спрашиваю все у той же Любы:
— Я забыл вот еще что узнать. А Струлис у вас на этих днях не появлялся случайно?
— Освальд? — переспрашивает Люба. — Он давно здесь. Больше недели, наверное. Правда, девочки? Он вам тоже нужен?
— Ну, а как же? Вы ведь сами мне его назвали. Раз ухаживал за Верой, то может что-то знать. Иной раз бывает, что человек и сам не подозревает, какие он знает важные вещи. Но, девушки… — я строго смотрю на моих помощниц, — очень прошу, на эту тему со Струлисом ни слова. И с другими тоже. Только я сам, договорились?
Первой, конечно, откликается Нина, соседка Любы:
— Если вы считаете нас дурочками, то не надо притворяться.
— Ну что вы… — пытаюсь протестовать я.
— Можете быть абсолютно спокойны, — как всегда серьезно говорит Таня. — Мы все понимаем.
— И дурочки мы не окончательные, — ехидно добавляет Нина — А также понимаем свой общественный долг. — И неожиданно, уже совсем другим, деловым тоном заключает: — Кстати, Струлис будет у нас завтра утром.
В этот момент высокая, рыжеволосая Наташа насмешливым тоном объявляет:
— А сейчас появится неотразимый Фоменко. Приготовьтесь. Будет улыбаться. Причем ослепительно. Так что берегите глаза.
— Где бы мне поговорить с ним наедине, подскажите, девушки, — прошу я.
— Есть тут какое-нибудь укромное место?
— Сейчас! — Нина порывисто выскакивает из-за своего стола и устремляется к двери. — Я возьму ключ от кабинета Свирчевского. Он болен. А вам разрешат.
Кто такой Свирчевский, мне не объясняют, и значения это никакого не имеет.
— С Нинкой не пропадешь, — убежденно говорит Наташа. — Все помнит, все знает, все может. Клад, а не жена будет.
А спустя некоторое время в комнате действительно появляется Фоменко.
Это высокий, грузный человек лет тридцати, с одутловатым лицом и глубоко посаженными черными лукавыми глазами. Белозубая улыбка у него и в самом деле ослепительная. Чувствуется в нем говорун, хохотун и дамский угодник. На лбу у него, под лихим казацким чубом, заметен небольшой розовый шрам.
— Ну, девчата! Ну, баловницы! Чего вы меня сюда заманили, а? Ось я сейчас откуплюсь от вас!
Он широким жестом вынимает из кармана пиджака большую плитку шоколада и, откинув рукой чуб, церемонно преподносит ее Наташе.
— Комплекция не позволяет стать на колени, — улыбаясь, говорит он. — Примите и прочее.
Но тут Фоменко неожиданно видит меня, полное лицо заметно тускнеет, и, обращаясь уже ко мне, он суховато и не очень доброжелательно спрашивает:
— Чую, у вас до меня дило, товарищ, а?
— Совершенно верно, — отвечаю я. — Хотелось бы вас ненадолго вырвать из этого цветника. Не возражаете?
— Чего ж зробыш? — не очень охотно соглашается Фоменко. — Дило есть дило. Оно у нас на первом месте.
Нина уже успела вручить мне ключ.
И вот мы с Фоменко оказываемся в пустом и просторном кабинете, обставленном, правда, скромнее, чем кабинет Меншутина, но тем не менее вполне современно.
Мы усаживаемся в кресла возле лакированного, на тонюсеньких ножках, журнального столика, закуриваем, и я вполне миролюбиво спрашиваю:
— Давно ли вы в столице, Григорий Маркович?
— Погодите, — строго произносит Фоменко и пухлой рукой как бы останавливает меня. — Сперва треба взаимно познакомиться. А то вы меня знаете, а я вас нет.
Улыбки уже и в помине нет на его одутловатом лице, глубоко запавшие черные глазки, как зверьки из норок, настороженно и колюче ощупывают меня, толстые губы поджаты, их почти не видно. Девушки просто не узнали бы этого весельчака и балагура.
— Это верно, — соглашаюсь я. — Знакомство должно быть взаимным. Прошу, прочитайте.
И протягиваю ему свое удостоверение.
Фоменко внимательно изучает его, прежде чем вернуть. Я замечаю, что настроение у него еще больше портится. Я уже научился улавливать самую разную реакцию самых разных людей на мое удостоверение. Она всегда очень выразительна и вполне определенна. Реакция Фоменко относится к числу тех, которые мне не нравятся и обычно сулят трудный разговор.
— Слушаю вас, — хмуро говорит наконец Фоменко, возвращая удостоверение.
Я повторяю вопрос.
— В Москве я одиннадцать дней. Вот командировка, — и он пытается достать из внутреннего кармана пиджака бумажник.
Но я его останавливаю.
— Она мне пока не нужна. С каким заданием вы прибыли?
— Мне надлежит… — Фоменко откашливается. — Надлежит получить для моего совхоза два токарно-винторезных станка, пилораму и автобус.
— Получили?
— Да, да. Зараз уезжать собираюсь, — как-то слишком уж поспешно отвечает Фоменко.
— Вы не в первый раз приезжаете в Москву?
— Не в первый.
— И уже многих тут в министерстве знаете?
— Многих.
Он отвечает скупо, отрывисто.
Другой бы, между прочим, давно уже спросил, что мне, собственно говоря, надо выяснить. А этот почему-то не спрашивает. Робеет? Нет, это на него не похоже. Догадался? Вот это скорее. Ведь о том, что случилось с Верой, знает уже все министерство. И он, конечно, понимает, что милиция должна этим заниматься. И от этого ему так неуютно сейчас, так тревожно? Черт возьми, неужели именно в него влюбилась Вера? Нет, нет, он не похож на того человека с фотографии, это я сразу отметил про себя, как только Фоменко вошел в комнату к девушкам, и лечиться ему в Тепловодске тоже ни к чему. Но, может быть, именно с ним гуляла Вера в тот вечер, с этим «неистовым поклонником», как назвала его одна из девушек. Какое у него напряженное лицо.
— Вы знали Веру Топилину?
— Ох, так вы о Вере? — с непонятным мне облегчением восклицает Фоменко.
— Вы ее знали?
— А як же! Знал, знал.
— Встречались? Проводили вместе время?
Фоменко, набычившись, хмуро смотрит на меня исподлобья и наконец-то спрашивает:
— Вы, собственно, почему у меня об этом вызнаете?
Он снова враждебен и готов к отпору. Ну, сейчас это как раз понятно.
— Если вы встречались с ней незадолго до ее гибели или даже в тот самый день, те, может быть, чем-то поможете нам.
— Не встречался, — вздыхает Фоменко. — Признаюсь вам, хотел. Сильно хотел. Но… она не схотела.
Со следующим вопросом я медлю. Но задать его все-таки придется. Хотя бы для очистки совести.
Фоменко тоже молча курит, грузно откинувшись на спинку кресла и устремив взгляд в пространство.
— Вспомните, Григорий Маркович, — наконец говорю я, — что вы делали в прошлый понедельник.
Взгляд Фоменко из рассеянного становится вновь настороженным и неприязненным. Словно он ждет от меня какого-то подвоха, ловушки, удара из-за угла. Это очень неприятное чувство. Кажется, я ему не дал для этого оснований.
— Вам что же, весь день надо знать? — сипло спрашивает он.
— Пожалуй, опишите весь день.
— Да разве его запомнишь? Москва же! Крутит, вертит, голова пухнет, ноги гудят. Не, не помню я. Вот, ей-богу, не помню. Подписывал бумаги, ждал приемов, щи где-то в столовой хлебал…
Фоменко вдруг становится разговорчив.
— Ну, а вечером? — спрашиваю я.
— Вечером? — он, словно с разбегу, упирается в стенку. — Що вечером?
— С кем вы были в тот вечер?
— А-а! — почти обрадованно восклицает он. — Так вам що, алиби треба, а? Словом, значит, веры нет?
— Не забывайте, Григорий Маркович, ведь мы официальное расследование ведем.
— Бачу, бачу. Зараз припомню. Так… вечером, значит?.. Ну, так… — Он усиленно трет лоб под чубом, по-прежнему грузно развалившись в кресле и все его заполнив собой от подлокотника до подлокотника, так что и руку уже не втиснишь.
— …Ну да… в кино пошли, значит… — с усилием припоминает наконец Фоменко. — С Миколой и его супругой… Ну, да… На последний, значит, сеанс… А до того чаи, значит, гоняли… Ну да…
Микола оказывается его земляком, недавно переехавшим в Москву, у которого Фоменко в этот раз и остановился.
Что ж, хоть и не очень нравится мне наш разговор, особенно кое-какие отдельные моменты в нем, хоть и сам Фоменко симпатии у меня не вызывает, однако он, видимо, не причастен к трагедии, разыгравшейся в прошлый понедельник вечером на стройплощадке.
Мы прощаемся без особой теплоты, а Фоменко, кроме того, с явным облегчением и даже заметно повеселевший. Определенно, он ждал каких-то неприятностей от нашего разговора. Непонятно только каких. Вот теперь радуется. И через минуту готов будет уже снова балагурить с девушками. А зайти он к ним должен, он у них в комнате оставил портфель. Ну, и, конечно, задержится там, как же иначе.
За это время наш сотрудник уже побывает по указанному им адресу, у неведомого нам Миколы и его супруги. Так уж, для верности, чтобы «закрыть вопрос».
…А утром у меня новая встреча.
На этот раз с долговязым, широкоплечим латышом Освальдом Струлисом. Прямые светлые волосы, чуть не до плеч, ему к лицу. Тяжелый, выдвинутый вперед подбородок, глаза то серые, то голубые, по-моему, в зависимости от настроения. Сейчас у Освальда настроение угрюмо-спокойное и глаза совсем серые. «Как и его море в таком же состоянии», — неожиданно думаю я.
Мы сидим в том же кабинете, где вчера я беседовал с Фоменко. Только сегодня перед Струлисом сюда ненадолго заглянул Меншутин. Он действительно очень переживает гибель Веры. Но его присутствие я все же с трудом выношу. Как его выносят другие? Ведь он же, наверное, не только меня, но и всех поучает и перед всеми красуется своей эрудицией, которой грош цена, своей величественной осанкой и эдаким снисходительным, даже слегка покровительственным вниманием. Что за тип! Интересно хоть одним глазом подсмотреть, как он ведет себя с начальством. Тоже поучает или все-таки заставляет себя выслушивать поучения? Нет, по-моему, его невозможно выдержать даже в качестве подчиненного. А со мной он по-прежнему держится, как профессор со студентом, и благоглупости так и прут из него.
Поэтому молчаливый, сдержанный Освальд приносит мне в первый момент даже некоторое облегчение.
Памятуя вчерашнюю встречу с Фоменко, я с самого начала представляюсь Струлису и показываю свое удостоверение. После этого он становится еще угрюмее.
Надо вам сказать, что вчера вечером, после разговора с Фоменко, я все-таки не выдержал и заехал на работу. И позвонил в Ригу своему дружку Арнольду Риманису. Он работает в республиканском уголовном розыске. Отличный парень и талантливый сыщик. Мы знаем друг друга не понаслышке. Арнольду достаточно дать в руки лишь одно, даже самое тоненькое и слабое звено, и он медленно и терпеливо вытянет всю цепочку. И пунктуален он, как хронометр. «Завтра звоню тебе в девять тридцать», — сказал он мне. И действительно позвонил сегодня утром в это самое время и кое-что сообщил дополнительно об Освальде Струлисе. Оказывается, при всех своих отрицательных качествах, за которые его выгоняли с работы из двух колхозов, и несмотря на его бесконечные ссоры с женой, он обожает ее и сына, а ссоры происходят только на почве его слепой и неугомонной ревности, которая тоже может любую женщину свести с ума. Хотя в определенных дозах это каждой приятно, лукаво добавляет Арнольд. Словом, ни о каком романе в Москве, даже о попытке его завести, речи быть не может. И если в этом убежден Арнольд Риманис, то сомневаться не приходится. Однако молоденькие сотрудницы министерства заметили, что Струлис ухаживал за Верой. Ошиблись? Ну, нет. В таких вещах эти особы не ошибаются. Что же тогда? Может быть, это было, так сказать, деловое ухаживание? Какая-то помощь требовалась Струлису от Веры? Он же отменный хитрец, ловкач и доставала. И его угрюмая внешность весьма обманчива. Да, вот это и надо проверить в первую очередь. Ну, и, конечно, тот злосчастный понедельник, особенно вечер того дня.
— Когда вы приехали в Москву? — спрашиваю я.
— В воскресенье, — хмуро цедит Струлис. — Не это, а то.
— Вы приехали в командировку?
— Да. Командировка.
— С какой целью?
— Получить два автомобиля, один автобус.
— Вам это легко удалось?
Струлис бросает на меня исподлобья быстрый, подозрительный взгляд.
— Вполне законный порядок.
В разговоре с таким сдержанным, немногословным человеком надо быть особенно внимательным, чтобы суметь уловить еле заметные оттенки настроений и интонаций. Сейчас я чувствую, что Струлис нервничает. Ему явно не нравятся мои вопросы, относящиеся к его служебным делам здесь, в Москве. Небось что-то крутит, ловчит к мухлюет. Но Вера вряд ли помогла ему тут, несмотря на все круги, которые он вокруг нее делал. Не таким человеком была Вера.
— Вспомните, Освальд Янович, — прошу я, — что вы делали, как провели следующий по приезде в Москву день — понедельник. Где были, с кем встречались.
— О, весь день… вспоминать?
Точно так же ответил мне вчера и Фоменко. Приезжему действительно очень трудно вспомнить во всех подробностях, от начала и до конца, один из суматошных дней, проведенных в Москве. Особенно командированному, да еще если он приехал с таким хлопотливым заданием.
— Ну, вспомните хотя бы вечер, — соглашаюсь я.
Я помню, эта моя уступка принесла Фоменко явное облегчение. Но тут я этого не чувствую.
— Зачем? — резко спрашивает Струлис, полоснув меня враждебным взглядом.
Я с трудом удерживаюсь, чтобы не ответить резкостью. Нельзя. Вредно и недостойно. И все-таки в голосе моем звучит неприязнь, тут уж я ничего не могу поделать.
— Я могу вам и не отвечать на ваш вопрос. И все равно вы обязаны ответить на мой. Обязаны, Струлис. Но я вам все-таки кое-что объясню. Вы знаете, что погибла сотрудница министерства Вера Топилина?
— Знаю. Только это не объяснение.
— Вы были с ней знакомы?
— Да, был. Ну и что?
— Вы встречались с ней вне министерства?
— Это никого не касается.
— Извольте ответить на мой вопрос. Мы ведем официальное расследование по делу Топилиной.
— Встречался… — стиснув зубы, цедит Струлис.
— С какой целью?
— Личной. Красивая девушка.
— Не стройте из себя ловеласа, — строго говорю я. — Ваша Велта, по-моему, этого не заслужила.
Щеки Струлиса неожиданно розовеют, и в сузившихся глазах мелькает растерянность. Он молчит.
— Будете отвечать?
— Нет.
— Ладно. И так ясно. Теперь вспомните, что вы делали вечером в прошлый понедельник.
— Был в гостинице. Смотрел телевизор. Хоккейный матч. Рижане с московским «Динамо». Потом звонил домой.
— В котором часу звонили?
— Около десяти. Можете проверить.
— Обязательно.
Мы действительно все проверим. Но я уже и так чувствую, что Струлис на этот раз говорит правду. В тот вечер он не был с Верой. И я могу кончить этот неприятный разговор.
Мы сухо прощаемся.
Струлис, не оглядываясь, уходит, аккуратно и неслышно прикрыв за собой дверь.
Некоторое время я еще сижу в кресле, курю и перебираю в памяти наш разговор, сравниваю его со вчерашним. Чем-то они похожи. Да, да. И Фоменко, и Струлис явно чего-то опасаются, когда речь заходит о их служебных делах. Видимо, что-то там нечисто. Оба приехали получать какие-то машины. И не все, видимо, ими тут законно делается, где-то они хитрят, кого-то умасливают, кого-то обводят вокруг пальца и, естественно, при этом все время чего-нибудь опасаются. Вот куда бы вам смотреть, уважаемый Станислав Христофорович, а не учить других. Но только к Вере все эти мелкие пакости отношения не имеют. Это уж точно.
Я смотрю на часы. Ого! Через час ко мне в отдел приедет крымчанин Владимир Лапушкин. Может быть, это он изображен на фотографии? Справка о нем из Симферополя наконец пришла, это мне по телефону подтвердила Галочка. Следовательно, надо ее успеть прочесть и обдумать.
И я мчусь к себе в отдел.
Эх, как приятно пройтись сейчас по улице. С утра снова выпал снег, но на этот раз он и не думает таять. Наоборот, все больше подмораживает, и холодный, прозрачный воздух, пронизанный солнцем, необычайно приятен после стольких дней гнилой, тяжелой сырости.
Но гулять мне некогда, мне надо спешить, и я в последнюю секунду все-таки втискиваюсь в переполненный, уже трогающийся с места троллейбус.
Приезжаю я вовремя. У москвича уже так развито ощущение времени, что он умудряется буквально по минутам планировать не только бесчисленные свои дела, но и скорость своего передвижения на всех видах общественного транспорта с учетом их маршрута, а также всевозможных остановок и задержек в пути. Это происходит почти автоматически. Я, например, не высчитывал, сколько минут мне потребуется, чтобы после ухода Струлиса добраться от министерства к себе на работу, но все же я чувствовал, что успею еще выкурить сигарету, сдать ключ от кабинета, смогу даже две-три минуты подождать троллейбус, и мне понадобится еще шесть или семь минут, чтобы потом пересечь площадь, затем миновать дежурного и подняться к себе на этаж, в свой отдел.
Словом, как я уже сказал, приезжаю я вовремя.
Материал, присланный из крымского управления о Владимире Лапушкине, действительно представляет некоторый интерес. Правда, ничего порочащего Лапушкина тут нет. Разве только, что он выплачивает алименты сразу двум своим бывшим женам на двоих детей. Но выплачивает он аккуратно, и потому с нашей стороны никаких претензий по этой части к Лапушкину нет. Правлением же колхоза он характеризуется наилучшим образом. Честен, исполнителен, инициативен, образован, опытен, чуток к людям, хороший товарищ… Боже мой, сколько достоинств у одного человека! Кроме того, он еще активный общественник и, как сказано в характеристике, «непрерывно работает над собой», он даже редактирует сатирическую стенгазету.
Ко всему этому блестящему перечню нашими товарищами из управления добавлено, что Лапушкин общителен, имеет многочисленных знакомых, часто бывает в командировках, не очень-то ограничивает себя в расходах, несмотря на солидные алименты, любит одеться, кутнуть, не равнодушен к женщинам, которые, в свою очередь, тоже оказывают ему внимание, ибо Лапушкин, ко всему прочему, еще и хорош собой.
Вот это-то средоточие добродетелей и обаяния вскоре и предстает передо мной в лице весьма элегантного, худощавого молодого человека, улыбчивого и полного дружелюбия. Лапушкин тщательно выбрит, только что весьма модно подстрижен — узкие, длинные бакенбарды, уши прикрыты волосами, аккуратная, сходящая на нет тяжелая грива волос. На Лапушкине модный, светло-серый в полоску французский костюм-тройка, широкий и необычайно пестрый галстук. Словом, как точно сказала о нем одна из девушек в министерстве, — «рекламный мальчик». Когда он входит, комната моя наполняется резким запахом одеколона.
Мы здороваемся, разглядываем друг друга, я приглашаю Лапушкина расположиться в кресле и закурить, после чего приступаю к уже приевшимся мне вопросам:
— Давно в Москве, Владимир Карпович?
— Ровно две недели, — охотно отвечает он. — Отпуск использую. Круглый год, знаете, живу на курорте, утомительно, — он позволяет себе пошутить. — Надо когда-нибудь и в рабочей обстановке пожить. Спуску, знаете, себе не даю. Каждый день культурные мероприятия. Сегодня, допустим, МХАТ. Комедия. Я стараюсь только на комедии ходить. В крайнем случае — сатира, — и туманно поясняет: — Как жанр, конечно. Сам, знаете, причастен. Газету редактирую. «Штрихом и словом о нездоровом». Как название? Звучит, по-моему. Ну, еще цирк уважаю. Не скрою. Новое здание особенно волнительно.
— Но и дел не чураетесь? — усмехаюсь я, — Слышал, вы в министерство заглядывали?
— Да разве от этих дел куда убежишь? — подхватывает Лапушкин. — Услышали, что я в Москву собрался, ну и подкинули. А я, знаете, от работы бегать не привык. Интересы дела и интересы коллектива — это первое. Остальное бульон, я вам скажу. Всякие там сюжетики, они для отдыха. Верно я говорю?
— А у кого же вы в министерстве бывали?
— У кого?.. — Он задумывается, а в глазах мелькает неуверенность, даже почему-то испуг. — Я был… Даже не помню, честное слово… столько, знаете, людей, контактов… — бормочет он. — И знаю их всех мало.
Лапушкин просто на глазах тускнеет. Даже его роскошный галстук кажется уже не таким ярким, и улыбка не такой ослепительной, и глаза не блестят, а губы начинают мелко дрожать. Чего это он так испугался?
— Вы товарища Меншутина там знаете? — спрашиваю я.
— М-меншутина?.. Н-нет. Не знаю… То есть слышал! — спохватывается Лапушкин. — Слышал. Н-но… Не видел. Лично. Не пришлось, знаете…
— А секретаря его, Топилину?
— Нет, нет! — в испуге восклицает Лапушкин. — Вообще… не знаю! — Он энергично отмахивается обеими руками, словно прогоняя осу или даже что-то еще опаснее.
— Не знаете его секретаря? — удивленно переспрашиваю я, и в душе у меня возникает какое-то беспокойное ощущение надвигающейся неприятности, может быть, даже беды.
— Секретаря знаю… Но что Топилина… откуда же? — все так же сбивчиво лепечет Лапушкин. — Ну, сидела… и никаких… этих самых… сюжетиков…
— Бросьте, Владимир Карпович, — не выдержав, говорю я. — Ведь вы за ней и ухаживать пытались.
— Я?! Никогда! — с необычайной горячностью восклицает Лапушкин. — Злые языки! Бабьи! Из зависти!.. Из… из ревности! Сплетни разводят! Конечно… одинокий мужчина… Молодой… недурен… образован… кругозор…
В бессвязных выкриках вконец разволновавшегося и перетрусившего Лапушкина чувствуется, однако, набор давно отработанных аргументов.
— Ну, хорошо, — обрываю я его. — Значит, Топилину вы не знаете. Тогда напрягите свою память и постарайтесь вспомнить хотя бы вот что: как вы провели прошлый понедельник, двенадцатого. Ну, хотя бы только вечер. Это-то вы в состоянии сделать?
— Вечер. Двенадцатого. Понедельник, — как ученик перед доской, повторяет Лапушкин. — Одну минуту. Только сосредоточусь.
Он заметно успокаивается.
А у меня вдруг возникает досадное ощущение новой неудачи. В первый момент мне показалось даже, что Лапушкин и внешне похож на того человека с фотографии. Но сейчас я убеждаюсь, что ошибся. А уж внутренне… Вера никогда бы в жизни не смогла влюбиться в этого жалкого человечка.
Между тем Лапушкин торжествующе объявляет:
— Вспомнил! Что было, то было. Театр Сатиры. «Баню» смотрел. Чтобы не быть незрелым в этом вопросе. Четырнадцатый ряд партера. Мест не помню, заранее говорю. Был с кузиной. Вот ее телефончик. Может подойти тетя.
Он начинает торопливо рыться во внутреннем кармане пиджака. Но я раздраженно машу рукой:
— Не надо, Лапушкин. Верю. И можете идти. Я вас больше не задерживаю. До свидания.
Мне противно смотреть на этого человека, и я ничего не могу с собой поделать.
Сегодня мы хороним Гришу Воловича. Хороним почему-то не как обычно. Траурный митинг в нашем клубе будет позже. А пока что гроб с телом Гриши стоит в маленьком зальце при больничном морге.
Возле гроба несколько женщин. Высокая, полная старуха с суровым лицом держит за руку девочку лет семи, уже школьницу, под расстегнутым пальтишком видны коричневое форменное платьице, черный фартук и белоснежная каемка воротничка на тоненькой, нежной шейке. Девочка испуганно жмется к старухе и оглядывает каждого входящего быстрым и жалобным взглядом. Это старшая дочка Гриши, младшую, конечно, не привели, а старуха — это, наверное, его теща. По другую сторону гроба стоит еще одна старушка, маленькая, худенькая, сморщенная, в темном платке на голове. Это мать Гриши. А рядом с ней молодая женщина, удивительно похожая на Гришу, и всем ясно, что это его сестра. Вот и вся Гришина родня. Одни женщины.
Подальше от гроба, уже возле стен, стоим все мы, Гришины сослуживцы и друзья. Мы все в штатском. Другой одежды нам на работе не положено. Мы все из уголовного розыска, самого боевого и оперативного подразделения милиции, в этом каждый из нас твердо уверен. Мы особое братство, боевое товарищество, и смерть каждого из нас еще больше сплачивает остальных.
Эти высокие мысли невольно приходят мне в голову, когда я вижу вокруг посуровевшие, тяжело затвердевшие лица своих товарищей. Сколько, оказывается, наших людей знало Гришу Воловича, сколько их сегодня пришло сюда. Здесь, в этом зальце, места уже нет. Люди только заходят ненадолго сюда, сняв шапку, замрут у гроба и снова выходят во двор.
А во дворе собралась уже немалая толпа. И я обращаю внимание, что большинство из них вовсе не работники милиции. Откуда они? Мужчины, женщины, пожилые и средних лет, а рядом совсем молодые ребята и девчата, скромно одетые, рабочего вида люди, судя по всему, жители этого района — района, где был убит Гриша.
Рядом с собой я обнаруживаю Николая Ивановича. Длинное лицо его с тяжелым, оттянутым вниз подбородком и ввалившимися щеками, на которых пролегли борозды и складки морщин, кажется сейчас совсем старым.
— Откуда столько народу? — тихо спрашиваю я его, не поворачивая головы.
— Объявление о похоронах всюду повесили, — тоже еле слышно отвечает он.
— По всему району. Неужто не видел?
— Я тут с того раза не был. Что написали?
— «При задержании опасного преступника погиб работник московской милиции майор Г. А. Волович, — цитирует мне на память Николай Иванович. — Траурный митинг состоится в морге районной больницы…» Ну, а дальше время, число и адрес. Остальное на словах людям объяснили.
— Выходит, жители пришли?
— Именно.
— И с того двора пришли?
— Да. Это мы особенно постарались.
— Небось знают, что Федька убил?
— Ни одна душа не знает. Это мы тоже постарались.
Я не выдерживаю и скашиваю глаза на Николая Ивановича. И начинаю кое-что подозревать. А Николай Иванович в ответ на мой вопросительный взгляд чуть заметно горько усмехается и все так же тихо объясняет:
— Что в том сарае был Федька, знали только четыре человека: Анна Сергеевна, его мать и Зинченко с Алешкой. Этих двоих мы арестовали, Анну Сергеевну попросили молчать, ну, а старуха и без этого умрет, а не скажет.
— А зачем все это? Пусть бы знали.
— Кузьмич велел. Потом узнают А пока мы слух пустили, что это какой-то, мол, неизвестный стрелял.
М-да… Что-то затеял Кузьмич… Это уж точно. Даже узнавать себя в толпе не велел, вспоминаю вдруг я Но вслух все эти мысли я, конечно, не высказываю. Строгая наша служба приучает не бросаться словами. Вот и Николай Иванович ничего больше не говорит, хотя, наверное, кое-что еще и знает, раз был привлечен к этой работе.
Со двора заходит начальник отделения милиции, где работал Гриша. Это невысокий, плотный, седоватый подполковник, красное обветренное лицо и совсем белые усы. Единственный здесь человек в форме. Он снимает фуражку и, держа ее по форме на согнутой руке, на минуту замирает возле гроба, сумрачно глядя на восковое Гришино лицо. Потом он делает шаг в сторону и гудит простуженным басом:
— Пора начинать митинг, товарищи.
Затем, держа фуражку все так же, на согнутой руке, он почтительно подходит к Гришиной матери и спрашивает:
— Вы разрешите, Мария Трифоновна?
Вместо ответа старушка вдруг утыкается лицом в его шинель и горько, в голос плачет.
Подполковник смущенно гладит ее плечо и еще больше мрачнеет, а стоящая рядом Гришина сестра прерывающимся голосом просит:
— Мама, не надо… Ну, перестань, мама…
Она наконец отрывает старушку от подполковника, и та плачет уже у нее на груди. А молодая женщина утыкается лицом в ее платок и, кажется, тоже беззвучно плачет.
Подполковник делает нам знак.
Мы подходим к гробу, легко, совсем легко поднимаем его на плечи и медленно направляемся к выходу.
Большой двор полон людей. Вся округа собралась тут. Еще бы! Такое событие. Ведь многие слышали выстрелы в ту ночь, и все уже о них знают. Все знают, что милиция задерживала опасных преступников. Ведь это же небывалое дело — чтоб стреляли. И вот убит человек. Не в газете об этом читают, не в книге, а вот сами видят, своими глазами. Как же случилась такая беда, как все там, ночью, произошло? И кто такой убитый человек? Это, конечно, заинтересовало каждого и каждого взволновало. Потому так много народу собралось здесь.
Возле дверей морга, на ступенях установлена высокая подставка для гроба, а в стороне на длинном металлическом штативе укреплен микрофон.
Мы бережно опускаем гроб и отходим, сливаемся с толпой. Около него остаются только близкие, три женщины и маленькая девочка. Они сейчас никого не видят и ничего не слышат. Они не спускают глаз с утопающего в цветах тонкого, желто-окостеневшего профиля. Они прощаются…
К микрофону подходит подполковник, откашливается, расправляет рукой усы и без всякой бумажки, без заранее написанной и утвержденной кем-то речи начинает говорить, волнуясь, чуть сбиваясь и тут же сам себя поправляя.
— Граждане, — говорит он. — Сегодня мы хороним нашего боевого друга, доброго товарища, смелого, честного человека Григория Александровича Воловича, павшего от бандитской пули на своем боевом посту. Даже не на посту. Пост — это что-то такое, я бы сказал, неподвижное и вроде бы на него нападают. А тут все было не так. Я ниже доложу вам, как все было. Сначала я обязан вам сказать, кто такой был Григорий Александрович и как жил. Он совсем молодой человек еще был, ему исполнился только тридцать один год, он тысяча девятьсот сорок третьего, военного года рождения, одиннадцатого февраля. Родился в рабочей ткацкой семье в славном городе Калинине. Вот откуда и приехали сегодня его матушка Мария Трифоновна и сестра Ольга Александровна, — подполковник делает короткий и почтительный жест в сторону стоящих у гроба женщин, и вслед за движением его руки сотни голов поворачиваются в их сторону.
Тишина стоит во дворе. Слышатся только тяжкие мужские вздохи да всхлипывания плачущих женщин. Откуда-то издалека доносятся звуки большого города.
За моей спиной женский голос, давясь слезами, произносит:
— А девочка-то… дочка небось… школьница.
— Дочка… дочка… — жалостливо подтверждают вокруг.
И кто-то вздыхает:
— Надо же такому горю случиться…
— Выходит, работа такая, — рассудительно замечает простуженный мужской голос. — Отчаянная.
— Ой, не говори. Я бы с ума сошла…
— А жена-то его где? — спрашивает кто-то.
— Выходит, нету… Вдовец, значит, был. Раз дочка-то при нем.
— Сироточкой осталась… О господи…
— Хоть поймали бы, окаянного…
— Такого пойди поймай…
Шелестят тихие скорбные слова у меня за спиной. Люди вполголоса переговариваются, вздыхают.
— …Окончил он школу, как все, — продолжает между тем подполковник своим хриплым, натуженным басом. — Ну, а потом, ясное дело, служба в армии, священный долг. Пока, видите, все, как и у других. Но, отслужив срок, идет Григорий Александрович по зову совести и сердца снова в строй, в солдатский строй. Снова идет защищать мир и покой народа, ваш покой, уважаемые граждане. И вот Григорий Александрович работает у нас и учится, постигает правовые науки, кончает высшую нашу школу и вскоре назначается сюда, в наше Краснознаменное отделение милиции на должность начальника уголовного розыска. Это что значило? А то, что заслужил он этот высокий пост. Сколько преступлений раскрыто Григорием Александровичем, вы бы только знали, а еще больше не позволил он совершить. Сколько преступников задержано им для справедливого и законного наказания через суд, сколько краденых вещей возвращено владельцам, сколько жизней им спасено, если хотите знать. Работа эта не знает ночи и дня. Порой сутками работают товарищи. А как же иначе, раз надо? Вот и работаем. Высокая у нас у всех цель, дорогие товарищи. Вы знаете. Чтобы не было преступлений, чтобы каждый гражданин имел совесть, честь, любил труд и уважал себе подобных людей…
Подполковник говорит с таким напряжением и подъемом, так искренне, складно, что я ловлю себя на том, что сам с волнением слушаю его. Мне кажется, я бы в жизни так не выступил, да еще в такой момент и перед столькими людьми. А этот… Даже мне удивительно. И меня переполняет гордость и благодарность к этому незнакомому мне раньше человеку. Вот какой начальник был, оказывается, у Гриши.
— …Ну, а что произошло в ту ночь, — хрипит в заключение подполковник, — вам расскажут товарищи, которые сами участвовали в той операции. А пока я объявляю траурный митинг открытым. И первое слово предоставляю самому молодому нашему сотруднику, только начавшему под руководством Григория Александровича свой боевой, нелегкий путь — и, замечу вам, хорошо начавшему — Владимиру Аверкиеву.
И вот Володя, чуть прихрамывая, подходит к микрофону. Звонкий его голос, срывающийся от волнения, разносится по двору:
— Это не только мой начальник! Это мой старший друг и учитель лежит здесь!.. И перед его гробом я клянусь… на всю жизнь…
Как все-таки здорово сделали, что организовали этот митинг! Сколько людей поймут, что если за них кто-то отдал свою жизнь, а еще кто-то готов ее отдать — и не на войне, когда воюют все, весь народ, а сейчас, в мирные дни, — если кто-то готов отдать за других жизнь, то как же должны жить эти другие, как должны относиться друг к другу! Перед лицом такой смерти люди могут многое решить для себя, для своей жизни дальше, для своих взглядов на эту жизнь.
Но как трудно убедить себя, что и после твоей смерти, если эта смерть будет такой же достойной, как у Гриши, жизнь чуточку изменится к лучшему и кто-то из оставшихся людей станет тоже чуточку лучше. Как трудно убедить себя в этом!
В ту ночь, когда погиб Гриша, я тоже бежал на пули. Разве я думал о смерти? Или о бессмертии? Или о других людях, ради которых я бегу на эти пули? Ни о чем я не думал. Меня в тот миг вели вперед ненависть и долг. И только. Но сейчас мне хочется верить, что смерть Гриши оставит все-таки след в судьбах и мыслях многих людей, мне необходимо так думать. Я тоже не забуду Гришу Воловича. Но пусть и другие его не забудут. Не только друзья. Но и все эти люди, которые случайно пришли сюда сейчас и слышат то, что рассказывает Володя.
А Володе разрешили рассказать почти всю операцию, вернее, весь ее конец, но так, что невозможно догадаться, кто же был тот бандит и кто был с ним. Тут Володя вполне сознательно кое-что искажает. Он, оказывается, прекрасно подготовился к такому рассказу. И он все запомнил, даже этот последний Гришин рывок там, в сарае, когда он загородил собой Константина Прокофьевича.
— …После этого бандит выскочил из сарая и кинулся бежать, — азартно рассказывает Володя замершим от напряженного внимания людям во дворе. — За ним бросился один из наших товарищей. Бандит заметил погоню и начал отстреливаться. Многие из вас слышали эти выстрелы. Но свист пуль слышал только наш товарищ. И все-таки он продолжал преследование.
В этот момент кто-то осторожно берет меня за локоть и шепчет:
— Быстро в машину. За воротами налево.
Я оборачиваюсь и вижу исчезающего в толпе Петю Шухмина и, конечно, тут же устремляюсь за ним. На нас никто не обращает внимания.
Петю я настигаю уже у самых ворот:
— Что случилось?
— Случилось, что Кузьмич пять минут назад взял Федьку.
— Ну да?! Сам?
— Сам. Ну, я маленько помог. Пришел, понимаешь, сволочь, посмотреть, кого это он уложил. Раз никто на него не думает, то почему не прийти? Не утерпел, понимаешь. Такой психологический расчет у Кузьмича был.