Глава 2
НАКОПЛЕНИЕ ТУМАНА
Я уже знаю, так бывает всегда, в любом более или менее сложном деле. Вначале идет «накопление тумана». Каждый новый обнаруженный нами факт, еще не связанный причинной и логической зависимостью с другими, в большинстве своем пока нам неизвестными, кажется непонятным, загадочным, а порой даже невозможным. На основании этих отрывочных и до конца не понятных фактов опасно делать выводы и строить версии. А это всегда так соблазнительно, и, в общем-то, естественно, даже необходимо.
Вот и сейчас идет «накопление тумана». Самую большую порцию его мы получаем, когда приезжаем в дом, где жила Вера Топилина, и в присутствии понятых заходим в ее комнату. Именно заходим, ибо комната оказывается не запертой.
— А мы с Верочкой и никогда-то не запираем, — говорит маленькая старушка соседка.
Голос ее прерывается и дрожит, глаза еще красные, распухшие от слез. Она только что горько плакала, узнав от нас о случившемся.
— Верочка, даже когда к Нине в Подольск уезжала, и то не запирала. Это сестра ее родная. Я вот так и думала, что она к Нине поехала. Удивлялась только, что мне ничего не сказала. Ну, думаю, спешила небось, отпуск уж на носу. А тут вот горюшко-то какое, беда-то какая…
Я открываю дверь Вериной комнаты, и старушка с глухим возгласом всплескивает руками. Мы все застываем на пороге. Всем нам ясно: комната ограблена.
Распахнуты створки платяного шкафа, там болтаются пустые вешалки, какие-то вещи — кофточки, белье, полотенца — свалены на аккуратно застеленной постели, на полу валяются книги, тоже какое-то белье, тетради, на столе брошены, видно, выхваченные из вазы странные сухие цветы, на сдвинутых стульях — два из них опрокинуты — брошены платья, летний плащ, пестрый, от солнца, зонт. Да, вор торопился, но в то же время вовсе не стремился действовать бесшумно. Значит, он забрался в комнату, когда никого в квартире не было, но опасался, что в любой момент может кто-то прийти. В квартире, кроме старушки и Веры, живет еще одна семья.
Начинаем, как всегда, внимательно, по часовой стрелке, осматривать еще одно «место происшествия», составляем подробный протокол осмотра, упоминая каждую мелочь и описывая каждую вещь. Эксперт исследует предметы, на которых преступник или преступники могли оставить отпечатки пальцев. Двое сотрудников отправляются беседовать с жильцами дома и осмотреть двор, куда выходят окна квартиры.
Я увожу старушку соседку в ее комнату, успокаиваю как могу и приступаю к расспросам. Но старушка не в силах отвечать. Маленькая, беспомощная, с распущенными седыми волосами, в стареньком темно-зеленом байковом халате и растоптанных, спадающих с ног шлепанцах, она сидит на краешке дивана, подперев голову руками. Потом она просит накапать ей лекарство из пузырька, стоящего на буфете, жадно выпивает его, затем трубно сморкается и в последний раз вытирает красные от слез глаза с набрякшими, тяжелыми веками. После этого она прячет платок в карман.
— Полина Ивановна, — говорю я, — Веры нет уже три дня. Кто-нибудь за это время приходил к ней?
— Никто не приходил. Ни одна душа. Да нешто я кого-нибудь пустила бы?
— Ну, кого-нибудь все-таки пустили бы?
— Вот Нину, конечно, пустила бы. Она Верочки чуть постарше будет. В прошлом году замуж вышла. Ну и к мужу-то переехала, в Подольск. Господи, что теперь с ней будет, с Ниной! Это же надо, такое горе, такое горе…
Она всхлипывает, и слезы снова начинают бежать по пергаментным, сухим щекам. Я принимаюсь ее успокаивать и торопливо накапываю в рюмочку лекарство. Но Полина Ивановна отводит мою руку, достает платок и снова оглушительно сморкается. Я это воспринимаю как сигнал готовности к дальнейшему разговору.
— А звонил Вере кто-нибудь за эти дни? — спрашиваю я.
— Кто-то звонил… — неуверенно отвечает Полина Ивановна и вздыхает. — Не назывался только.
— У вас в квартире четыре комнаты?
— Ну да, четыре. По одной у нас с Верочкой. А две у Надежды. Они оба на железной дороге работают. Сейчас вот в рейсе. И она, и Петр. Это муж ее. А девочка сейчас, значит, в интернате, Наташа-то. Шестой год будет.
— А знакомых Вериных вы знаете, подруг, молодых людей? — продолжаю расспрашивать я.
Следует все время помнить, что версии самоубийства и убийства из ревности или мести окончательно не отброшены, хотя после того, что мы обнаружили, вероятность их стала минимальной. Но Даже если их и отбросить окончательно, все-таки кто-то был с Верой в тот злосчастный вечер, кто-то безусловно знакомый, с кем она забрела на пустынную, полутемную улицу и оказалась возле тех березок у котлована. Это или убийца, или важнейший свидетель. Этого человека следует найти во что бы то ни стало среди, вероятно, немалого числа Вериных поклонников и знакомых.
— Кого же из них вы знаете, Полина Ивановна? — повторяю я свой вопрос.
— Кого из подруг, из молодых людей?
— Кого знаю? — переспрашивает она. — Сейчас, милый, сейчас.
Старушка достает из кармана халата круглые очки в тонкой пластмассовой оправе и деловито укрепляет их на толстом, пористом носу, словно без очков этих она ничего вспомнить не в состоянии, в то же время это, очевидно, означает, что со слезами покончено надолго.
Вслед за тем Полина Ивановна начинает медленно перечислять Вериных подруг, которых она знает. Однако, назвав два имени, она умолкает, затем снова повторяет уже названные имена, потом еще раз, но дальше двинуться ей так и не удается. Всего два имени: Люба — сослуживица Веры и Катя — школьная ее подруга. Если отыскать Любу, вероятно, труда не составит, то Катю — значительно сложнее, ибо ли ее фамилии, ни адреса Полина Ивановна не знает, а ведь Катя скорей всего наиболее близкая из подруг. Но сейчас меня заботит совсем другое.
— Ну, а молодые люди, — напоминаю я. — Какие молодые люди приходили к Вере?
— А никакие, — сердито отвечает Полина Ивановна. — Больно они ей нужны были.
Эта неожиданная запальчивость меня слегка озадачивает. Может быть, кто-то когда-то обидел Веру, обманул или как-то еще заставил ее страдать и Полина Ивановна теперь не желает даже вспоминать того обидчика? Но если это история давняя и уже, во всяком случае, закончившаяся разрывом, то… Впрочем, всякое бывает в жизни. Даже мой не такой уж богатый жизненный опыт подтверждает это. Причем преобладающую долю его составляет опыт профессиональный, а это тоже что-нибудь да значит. Вообще я не знаю, какая еще профессия знакомит так человека со всеми самыми сложными и драматичными сторонами жизни, как моя. Итак, какой-то мужчина, видимо, оставил след в жизни Веры, но Полина Ивановна об этом говорить явно не хочет.
— Не может быть, чтобы за такой красивой девушкой никто не ухаживал, — говорю я. — Среди этих людей может оказаться человек подлый, жестокий и ревнивый. А тогда может случиться всякое, Полина Ивановна. Самое страшное даже.
Старушка поднимает голову и сердито смотрит на меня сквозь очки.
— Подлец к Верочке даже не приблизился бы. Подлецов она за версту видела. Знали бы вы, что это за чистая душа была. Да вы хоть у кого спросите, если не верите.
— Ну, не подлец. Конечно, не подлец. Но хороший человек мог за ней ухаживать? — не сдаюсь я. — Даже не мог, а должен был ухаживать. Какой-нибудь хороший человек. Ну, вспомните же, Полина Ивановна. Помогите нам. Неужели вы хотите, чтобы мы его не нашли, того, кто поднял руку на Веру?
И тут же жалею о своих последних словах.
— Это я-то не хочу? — Старушка даже бледнеет от негодования. — Да как у тебя язык-то поворачивается?..
— Так помогите же нам его искать.
— Господи, да я что хочешь сделаю, чтобы помочь.
Убийство, самое страшное из всех преступлений, несет в себе такой силы эмоциональный и нравственный заряд, который даже самого равнодушного не может не взволновать и не возмутить. А сам убийца, как бы автоматически и вполне естественно, становится врагом каждого, кто только услышит о совершенном злодеянии. Поэтому расследовать убийство одновременно и легче и труднее, чем любое другое преступление. Легче потому, что здесь тебе обеспечена особенно активная и горячая помощь окружающих. Легче еще, конечно, и потому, что на раскрытие такого преступления бросаются обычно все силы и средства. Я, например, убежден, что через два или три дня Кузьмич сам подключится к этому делу, если за это время у нас не появятся реальные шансы на его раскрытие. Ну, а труднее потому, кроме всего прочего, что ты сам взволнован, что тебя самого переполняют гнев и нетерпение. И, прежде чем справиться с труднейшей задачей, стоящей перед тобой, тебе предстоит справиться с самим собой, а это очень непросто, уверяю вас. И в таком состоянии я все время боюсь совершить какой-нибудь просчет, какую-нибудь ошибку.
Вот и сейчас я вижу побелевшую от негодования Полину Ивановну и чувствую, как у меня у самого начинают дрожать Нервы, и понимаю, что это никуда не годится.
— Успокойтесь, Полина Ивановна, ну, прошу вас, — говорю я, стараясь и сам успокоиться при этом. — Я же знаю, что вы готовы нам всем помочь. Но припомните все-таки человека, который ухаживал за Верой или просто дружил с ней.
Я продолжаю бить в одну точку и ищу того, кто был с Верой в тот вечер. Но в то же время я чувствую, что ухожу с другого пути, от другой версии, которую упустить тоже ни в коем случае нельзя: исчезновение денег из Вериной сумочки и ограбление ее комнаты. Связаны эти преступления между собой? Когда произошло ограбление комнаты, в какой из трех дней после убийства или самоубийства Веры?
В этот момент в комнату заходит один из сотрудников, извиняется и, наклонившись к моему уху, тихо говорит:
— В мочь убийства под окнами этой квартиры стояла чья-то черная «Волга», эм двадцать один. Номер не известен. Приехали двое. Один куда-то уходил, второй ждал его в машине. Пока все. Работаем дальше.
Сотрудник кивает мне и выходит.
Сообщение это лишь добавляет пищи к моим сомнениям и опасениям по поводу пути, по которому я иду. Все мои мысли на минуту переключаются на то, что случилось в комнате Веры, и я не сразу понимаю, что сообщает мне Полина Ивановна.
— Ну, заходил один, заходил, — говорит она неохотно.
— А почему же вы его пустили без Веры? — невпопад вырывается у меня.
— Как так «без Веры»? — удивленно переспрашивает Полина Ивановна. — Она ж сама ему дверь отворила. А я так, из кухни только выглянула.
— Тьфу ты! — окончательно прихожу я в себя. — Ну конечно. Он, наверное, раньше еще приходил?
— Да, считай, еще летом.
— Летом?
— Ну да.
— Он что же, один раз всего и приходил?
— Зачем один раз? Не один. Только ничего там не было, — машет рукой Полина Ивановна. — Если бы что было, Верочка мне сказала. А этот как пришел, так и ушел. Ни имени, ни фамилии, ни кто такой, ничего не знаю. Потому как Верочке он был безразличен. А то бы уж будь спокоен…
— Какой же он из себя, тот человек? — не очень вежливо прерываю я старушку, хотя и не слишком надеюсь на ее память.
Так оно и оказывается. Никаких особых примет во внешности того человека Полина Ивановна, конечно, не запомнила.
— Ну хорошо, — говорю я. — А вот эти три дня, последние? И особенно первый из них, понедельник. Вы можете вспомнить, куда вы в понедельник уходили из дома, в котором часу и по каким делам?
— А чего вспоминать-то? Я и так знаю. У меня каждый день одни дела. Утром, значит, иду за молоком, хлебом. Ну, и там мясца кусочек или куренка. Но это при моей пенсии не часто можно. Да и возраст запрещает. Наш врач, участковый, двадцать лет он, считай, все у нас, дай бог ему здоровья, Валериану Афанасьевичу…
— Значит, в магазины вы утром ходите, так? — снова вынужден я прервать Полину Ивановну. — В котором же это часу получается, в десять, в одиннадцать?
— Ну, считай так, — сухо подтверждает старушка, видимо задетая моей невежливостью.
— А днем гулять не выходите?
— Почему же не выхожу? Выхожу. На бульваре сижу, около метро. Очень там хорошие люди собираются. И поговорить-то приятно.
— Вот и отлично. Теперь к вечеру подойдем.
— Вечером я, милый, дома сижу. Пасьянс раскладываю. Или чего у Верочки читать беру. Но два пасьянса уж непременно. Это меня еще покойная Серафима обучила, светлая ей память. Там уж, как они себе хотят, сходятся, не сходятся, но больше двух ни-ни. Спать себе в колыбельку иду.
— Часов в десять уже спите, наверное?
— А как ты думал? В десять непременно. Давление у меня. Мне участковый доктор наш… Ну, да это тебе не интересно, — Полина Ивановна обиженно поджимает губы.
— Не в том дело, — оправдываюсь я. — Спешу очень. Ведь у нас так: минуту упустишь — за месяц потом можешь не наверстать. Живые люди, они во все стороны разбегаются. Кто куда, знаете. Один через час на работу ушел, а другой через два часа уже в Киеве у дяди.
У меня и в самом деле портится настроение, когда я думаю об этом.
Полина Ивановна снисходительно кивает в ответ.
— Ну, понятно, понятно. Что ж, я вашей работы не знаю? По телевизору смотрела. Это уж я так.
— И последняя к вам просьба, — говорю я. — Посмотрите Верины вещи. Не скажите ли нам, что пропало?
— Ну, всех-то вещей я, конечно, не знаю…
— Что знаете.
— О господи! Попробую. Про остальные вам Нина скажет, Верочкина сестра. Уж она-то все до последней пуговки знает.
Полина Ивановна вздыхает и, опираясь руками о колени, тяжело поднимается со стула.
Мы выходим в коридор, и я поручаю старушку заботам одного из сотрудников, самому деликатному и терпеливому, Грише Воловичу. Он галантно берет Полину Ивановну под руку и ведет в комнату Веры.
Впрочем, Волович не рядовой сотрудник, он начальник уголовного розыска того отделения милиции, на территории которого обнаружен труп Веры Топилиной, и не меньше меня заинтересован в быстрейшем раскрытии этого дела, и спрос с него тоже не меньший.
Воловичу и его ребятам в этой квартире и вокруг нее предстоит еще немало работы. Вот ведь и машина еще какая-то появилась. Интересно, что за машина. Ради одного этого предстоит опросить чуть не каждого жильца окружающих домов. И вовсе не каждый, между прочим, будет от этого в восторге. Вот такая наша работа. Романтики в ней гораздо меньше, чем может показаться с первого взгляда. Словом, дел здесь еще много. Но меня ждут в другом месте, и мне не терпится побыстрее туда приехать.
Простившись с ребятами, я иду по коридору к выходной двери и по пути обращаю внимание на массивный замок, висящий на двери одной из комнат. Случай, надо сказать, уникальный. Такие замки висят на амбарах или индивидуальных гаражах. Методом исключений я прихожу к выводу, что этот замок принадлежит неведомой мне еще Надежде и ее мужу Петру, железнодорожникам, в данное время находящимся в очередных рейсах. Уникальный замок на их двери западает мне в память.
Спустя полчаса я уже стою в толпе прохожих на широченном тротуаре и, запрокинув голову, рассматриваю громадное, из стекла и бетона здание, где еще совсем недавно работала Вера Топилина. Небольшая площадка перед главным подъездом забита машинами, они рычащим стадом вползли и на тротуар позади меня, нас разделяет лишь ряд чахлых, недавно посаженных деревцев, опирающихся на высокие колья, вбитые в землю рядом с ними. Падает густой снег. И сквозь эту движущуюся белую кисею высокое, с зеркальными лентами окон здание кажется сказочно воздушным и почти нереальным.
Я направляюсь к подъезду, сверкающему стеклом и начищенной бронзой, пересекаю огромный, как вокзал, вестибюль, сдаю пальто в гардеробе и на одном из бесчисленных лифтов мчусь вверх.
Далее мой путь лежит по широкому суетливому коридору, устланному красной ковровой дорожкой, мимо высоких дубовых дверей с блестящими бронзовыми ручками невиданной величины и, вероятно, стоимости.
В самом конце этого длиннейшего коридора я обнаруживаю нужную мне комнату и, на всякий случай постучав, но так и не дождавшись ответа, толкаю тяжеленную дверь, которая, однако, распахивается с неожиданной легкостью и стремительностью.
В комнате шумно, и вполне естественно, что мой деликатный стук никто не расслышал. Здесь пять столов и пять девиц, одна красивее другой. При моем появлении пять пар подведенных, лукавых и любопытных глаз устремляются на меня. При этом девушки так приветливо улыбаются, что всякая скованность тут же покидает меня. Я улыбаюсь им в ответ и говорю:
— К вам просто опасно заходить.
— Вам не опасно, — смеется самая бойкая из девушек. — Вы такой длинный.
— Именно, — подхватываю я. — Поэтому мне виднее, чем другим, какие тут сосредоточены опасности. Особенно для холостого человека.
— Женатые иногда тоже пугаются, — весело объявляет все та же девушка и добавляет: — Но вам все это не грозит. Вы же из милиции, правда? И вам нужна Люба?
— Все верно. Удивительно только, как вы догадались.
— Ничего удивительного. К нам такие высокие молодые люди еще не приходили. И из милиции никогда не приходили. Вот мы и сопоставили. А Люба вот. Ждет вас.
И девушка указывает на свою соседку.
Люба, пожалуй, выглядит скромнее всех в этой девичьей комнате. А может быть, на нее так действует мой визит. Это очень тоненькая, узколицая девушка с длинными льняными волосами, которые падают ей на плечи; брови, как и ресницы, сильно подкрашены, щеки, по-моему, тоже, уж очень они румяные. На Любе голубенькая кофточка с длинными, широкими рукавами и тонкая ниточка блестящих бус, наверное, из чешского стекла. Большие Любины глаза смотрят на меня с любопытством и легким испугом.
— Неужели вы по поводу сапожек? — неожиданно спрашивает все та же бойкая девушка.
— Каких сапожек?..
— Сапог-чулок, которые мы с Любой вчера купили, на полуплатформе, — не скрывая беспокойства, объясняет девушка. — Ну что тут такого? Мы ведь просто обегались, пока достали. Один музыкант привез из Испании. Конечно, жутко дорого. Чуть не месячная зарплата.
— И никакого мужа, — насмешливо вставляет кто-то из девушек. — Только мама и папа.
— Перестань, — резко обрывает ее первая и снова обращается ко мне: — И вообще, если хотите знать, тут я виновата, а не Люба. Это я музыканта того нашла.
— Да что вы! — восклицаю я. — Какие еще сапожки? Я даже понятия о них не имею… — И, в свою очередь, обращаюсь к Любе: — Если бы вы были мужчиной, — говорю я ей, — то я бы предложил вам выйти покурить.
— Вы и сейчас можете мне это предложить, — отвечает она, доставая из лежащей на столе сумочки пачку сигарет и изящную зажигалку.
Люба легко поднимается, и я галантно пропускаю ее вперед. У нее совершенно идеальная фигурка и стремительная походка, которую не портят даже огромные, неуклюжие «платформы» на ее точеных ножках.
В коридоре мы действительно закуриваем, пристроившись возле окна, и я уже совсем другим тоном спрашиваю Любу:
— Скажите, вы очень дружите с Верой Топилиной?
— Да. А что случилось?
— Последний раз когда вы виделись?
— Мы?.. В понедельник. Вере пришлось последний день работать. И зарплату надо было получить. А во вторник она собиралась за путевкой. Ей обещали, в Тепловодск.
— Не очень-то подходящее время, а? Конец ноября.
— Что делать. Вере надо лечиться. И Тепловодск ей очень помогает. Но вы не ответили. Что-нибудь случилось?
Я со вздохом киваю в ответ:
— Да, Люба. Случилось. Вера погибла.
— А!..
Люба прижимает ладонь ко рту и смотрит на меня расширенными от ужаса глазами, потом, запинаясь, спрашивает каким-то сдавленным шепотом:
— Как… погибла?.. Что вы говорите?..
— Ее тело нашли утром, во вторник. В котловане одной стройки. Это или убийство, или самоубийство. И случилось вечером, в тот самый день, когда вы ее видели.
— Нет, нет, — машет рукой Люба. — Какое там самоубийство? Она же собиралась лечиться. Она выздороветь хотела. У нее и в мыслях не было, что вы…
Слезы текут по Любиным щекам, она ищет платок, но он остался в сумочке на столе. Тогда Люба отворачивается к окну и судорожно всхлипывает.
С женщинами бывает особенно трудно при расследовании такого рода преступлений. Отчаяние и неожиданность потери захватывают их до такой степени, что они не в состоянии стать помощниками в нашей и без того сложной работе, не могут не только что-либо вспомнить, но даже ответить на самые простые вопросы.
Мне приходится задать Любе один и тот же вопрос два или три раза, пока он до нее доходит, и она рассеянно отвечает:
— Я не помню…
— Ну, вспомните, — настойчиво повторяю я. — В котором часу вы с ней виделись?
— Часа… часа в два, наверное. Во время обеда.
— О чем вы с ней говорили?
— Ну, я же не помню! — с болью восклицает Люба. — Не помню! Как вы не понимаете?..
— А вечером? Она не говорила вам, что собирается делать вечером?
— Не говорила, — резко отвечает Люба.
Я делаю паузу и затем продолжаю разговор уже совсем другим тоном. Я как-то интуитивно чувствую, что в таком состоянии, в каком находится Люба, человека надо встряхнуть, каким-то толчком вывести из охватившего его тупого отчаяния.
— Вот что, Люба, — сухо, почти официально говорю я. — Вы что же, не хотите, чтобы мы нашли преступника?
Люба так стремительно поворачивается ко мне, словно я ее ударил. На лице ее проступают красные пятна.
— Вы что?.. — губы ее дрожат. — Вы что говорите?.. Как вы смеете… так говорить?..
— Почему же вы так себя ведете? — продолжаю наступать я. — Почему не хотите отвечать на мои вопросы? Почему вы не хотите ничего вспомнить? Вы что, не понимаете, как это сейчас для нас важно?
— Да, да, — говорит Люба, словно просыпаясь, и проводит рукой по лбу. — Вы правы. Я постараюсь… Но это все так ужасно, так неожиданно…
— Тем не менее возьмите же себя в руки, — говорю я сердито. — Неужели вы такая слабая? И еще одно поймите: нам дорога каждая минута. У нас такая работа.
— Ну хорошо… — через силу говорит Люба и до боли закусывает губу. — Спрашивайте. Ну, что же вы?..
— Вспомните ваш последний разговор с Верой.
Люба снова отводит взгляд в сторону окна и, хмурясь, некоторое время молчит, потом медленно начинает говорить:
— Вера сказала, что завтра поедет за путевкой… что это большая удача… что напишет мне, как приедет… что… Ах, да! Что она все-таки перейдет на другую работу, что ей трудно на этой…
— Кем Вера работала?
— Секретарем у нашего зама.
— У товарища Меншутина?
— Да.
— Как его зовут?
— Станислав Христофорович. Вон его кабинет, — Люба указывает рукой. — Раз, два, три, четыре… пятая дверь налево.
— Спасибо. Ну, а что еще Вера говорила в тот раз?
— Еще?.. Что же еще?.. — Люба старается сосредоточиться. — А-а, вспомнила. Вечером она собиралась позвонить сестре в Подольск. Проститься. Заехать к ней она уже не успевала. Потом… потом что-то постирать собиралась в дорогу, что-то починить. Она одно платьице купила, оказалось длинно, а так как на нее сшито.
Вот это уже существенно. Выходит, вечерняя прогулка и встреча не были запланированы заранее. Значит, тот человек неожиданно зашел за Верой или вызвал ее по телефону. И Вера очень заторопилась. Она не успела поесть, не успела даже выложить из сумочки документы и деньги. Да, скорей всего, это было так.
— Скажите, Люба, а что за человек была Вера? Только постарайтесь быть объективной, хорошо?
Девушка снова поворачивается ко мне и горячо говорит:
— Знаете, я сама над этим часто задумывалась. Вера была чудесным человеком, просто чудесным. Она совершенно не умела лгать, ну, совершенно, представляете? И в то же время… она была не то что скрытной, а… ну, как вам сказать?.. не болтунья, в общем. Ей, например, можно было доверить любой секрет, понимаете? Тут у нее был какой-то… прямо мужской характер. Твердый, понимаете? И еще она была ужасно верным другом. Она готова была чем угодно поделиться, все отдать, если надо. Такой подруги, если хотите знать, у меня больше никогда не будет, никогда…
У Любы начинает дрожать подбородок.
— А у нее был кто-нибудь? Она собиралась замуж?
— По-моему, кто-то у нее был. Но она мне ничего об этом не рассказывала. Ну, ни словечка.
— Он москвич?
— Я же вам говорю, ничего не знаю. Я вот ей про все рассказывала. А ее спрошу… Она только махнет рукой, и все. «А, Любаша, не стоит об этом». Но знаете что? Замуж, по-моему, она не собиралась. Так мне кажется.
— А где вы с ней бывали? — спрашиваю я. — В каких компаниях?
— Знаете, ни в каких. Я ее ну никак не могла никуда вытащить. Так, в театр ходили, в кино. Дома болтали, чай пили.
— А кто еще с вами бывал?
— Ну, иногда мои знакомые.
— И никто не пытался за Верой ухаживать?
— Ой, что вы! Еще как пытались. Только Вера какой-то равнодушной оставалась. А это сразу мужчина чувствует. И реагирует. Верно?
— Да, конечно, реагирует, — невольно усмехаюсь я.
— Поэтому я и догадалась, что у нее кто-то есть. Раз такая она к ним ко всем равнодушная.
Люба оказывается очень непосредственной и искренней девушкой и, видимо, действительно любила Веру. Впрочем, Вера это, кажется, вполне заслуживала. Но характер у нее был сложнее, чем у подружки. И мне надо его понять. Только тогда можно будет понять и поступки, а может быть, и угадать их.
— Скажите, — снова спрашиваю я Любу, — а с кем Вера еще дружила, кроме вас?
— С Катей, — убежденно отвечает Люба. — Это ее школьная подруга. Очень славная девушка.
Однако ни фамилии, ни телефона этой Кати она не знает. С ней Люба встречалась лишь у Веры, и то не часто.
— Последний вопрос, — говорю я. — Вы не знаете, почему Вера хотела уйти с этой работы?
Люба пожимает плечами.
— Ей было трудно, тут вечная беготня.
— Она вам это говорила?
— Ой, что вы! Но я это прекрасно понимала. Я сама одно время работала секретарем.
— Ну, как сама Вера объясняла вам, почему она хочет уйти с этой работы?
— Как? Вот что устала, что… ну, так конкретно она больше ничего не говорила.
Люба немножко растеряна.
— А вы не знаете, — снова спрашиваю я, — как к ней ваш начальник относился?
— Станислав Христофорович? Он вообще очень деловой, справедливый, выдержанный, и все его уважают.
Люба оглядывается. Мимо нас снуют люди.
— И Вера уважала?
— Наверное. Мы об этом с ней не говорили.
— Не ухаживал он за ней?
— Ой, что вы! Он же совсем пожилой, — Люба скромно опускает глаза. — Ему, наверное, пятьдесят лет. И у него семья.
Я невольно усмехаюсь.
— Всякое, знаете, бывает.
— Да, да. Конечно, бывает. — Люба оживляется. — Я тоже знаю такие случаи. Ей двадцать, а ему пятьдесят. И безумный роман. Прямо как Мария и Мазепа. Помните? — Она слабо улыбается. — Только тут ничего подобного не было. У любой нашей девочки спросите.
Я смотрю на часы. Подошло время моей встречи с товарищем Меншутиным, о которой я еще утром с ним условился. Поэтому я прощаюсь с Любой, и она, застенчиво кивнув мне в ответ, исчезает за дверью.
А я направляюсь по коридору к кабинету Меншутина.
В приемной обращаю внимание на девушку, сидящую за столиком секретаря. Совсем юная, худенькая, стриженная «под мальчика», с тщательно выложенными на висках локонами, в красивом черном платье, она строга и совершенно неприступна, всем своим видом она как бы говорит входящему: «И не думайте ко мне приставать с глупыми и неслужебными разговорами, я очень занята, у меня очень важная работа, и мне не до пустяков». Но эта чрезмерная строгость идет у нее, как мне кажется, от непривычки к новой работе, к окружающим людям, от неуверенности в себе. А вообще эта девушка любит смеяться, но сейчас ей страшно, я по ее глазам это вижу.
Чтобы не смущать юную секретаршу, я выполняю ее немой приказ и сдержанно прошу доложить начальству о моем приходе. Девушка бросает на меня по-детски любопытный взгляд и торопливо исчезает за дверью.
Интересно, что ждет за этой дверью меня. Я знаю, всякие служебные неприятности, ссоры, взыскания, иной раз несправедливые, обычно тяжело переживаются людьми. И если психика чуть-чуть неустойчива, если легко ранима, то последствия здесь могут оказаться весьма тяжелыми.
Но вот секретарша снова появляется передо мной и с подчеркнутой строгостью приглашает пройти к своему начальнику. Смешная девочка.
Кабинет товарища Меншутина светел, просторен и солиден, стены отделаны под ясень, огромное, во всю стену, окно, под ногами пушистый синий ковер, удобная, тоже светлого дерева мебель, в длинном книжном шкафу под стеклом мерцают золотом корешки энциклопедий и других толстых и почтенных справочников.
Меншутин оказывается высоким, почти с меня ростом, грузным человеком с мясистым, загорелым лицом, короткими темными усиками и большими залысинами на лбу, нижняя губа у него чуть отвисла, что придает ему несколько заносчивый и пренебрежительный вид. Одет Меншутин добротно и модно, даже несколько франтовато, с претензией, пожалуй, на излишнюю моложавость. Такой, наверное, любит хорошо пожить, вкусно поесть и поухаживать за молодыми женщинами. И всегда очень доволен собой. Счастливое чувство. Впрочем, все это мне, возможно, и кажется. Вид у Меншутина сейчас деловой, сосредоточенный и в то же время приветливый.
— Прошу, прошу, — говорит он, встречая меня у самой двери и широким жестом указывает на мягкие кресла и круглый столик в стороне от огромного письменного стола, заваленного бумагами.
Я опускаюсь в одно из кресел. Напротив меня располагается Меншутин, небрежно перекинув ногу на ногу. Он вынимает из кармана пиджака пачку «Кента», угощает меня, затем предупредительно щелкает передо мной заграничной газовой зажигалкой. Закурив сам, он с удовольствием откидывается на спинку кресла и любезно, но чуть снисходительно осведомляется:
— Так чем могу быть полезен, уважаемый товарищ?
— Дело в том, Станислав Христофорович, — говорю я, — что три дня назад погибла ваша сотрудница Вера Топилина.
— Что?! — едва не подпрыгивает в своем кресле Меншутин и, подавшись ко мне, неуверенно переспрашивает: — Погибла?..
— Да, — утвердительно киваю я. — Погибла. Пока еще только не ясно, убийство это или самоубийство. Ведем расследование. В связи с этим я и приехал к вам.
— Но позвольте, позвольте! — взволнованно восклицает Меншутин. — Откуда может взяться самоубийство? Молодая, красивая, психически нормальная женщина. Это же нонсенс. Абсурд. Она что же, письмо оставила?
— Нет, письма мы пока не обнаружили.
— Ну вот, видите. Но как же это все случилось, скажите, ради бога? Какой ужас, какой ужас…
Он нервно затягивается и стряхивает пепел в хрустальную пепельницу на столике. От его самоуверенности и снисходительности не осталось и следа. Он даже растерян, и ему требуется немало сил, чтобы снова взять себя в руки. Мое сообщение оглушило его.
Тем временем я очень коротко сообщаю об обстоятельствах гибели Веры. Когда я кончаю, Меншутин, уже придя в себя, безапелляционно объявляет:
— Это убийство. Уверяю вас. Посудите сами…
И он пускается в наивные, пустые, абсолютно дилетантские рассуждения, но с таким видом, будто он сообщает мне и растолковывает необычайно тонкие и глубокие умозаключения и вдобавок снисходительно поучает, как надо работать.
Есть, знаете, такой тип людей, который я, кстати, терпеть не могу. Они считают, что все знают лучше всех, что могут поучать кого угодно: врача — как лечить, гидростроителя — как надо строить плотину и как не надо, режиссера — как ставить спектакль, летчика — как водить самолеты, писателя — как надо писать книги, шахтера… Словом, кого угодно. Вот сейчас он поучает меня. И в отличие от всех других, которые могут послать его ко всем чертям с его советами и поучениями, я этого сделать не могу. Он мне нужен для моей работы, и я заставляю себя быть с ним терпеливым и вежливым.
Но, хотя и очень вежливо, я все же вынужден прервать поток его рассуждений и поучений.
— Простите, Станислав Христофорович, — говорю я. — Но не смогли бы вы мне охарактеризовать Веру?
— Веру? Пожалуйста, — охотно откликается Меншутин. — Это была чудесная девушка. Мягкая, добрая, спокойная. Мы с женой в ней души не чаяли. Свои-то, знаете, разлетелись.
— Вера бывала у вас дома?
— Да, да. Случалось.
— Какие-нибудь поручения?
— Не только. Иногда просто завозил ее на чашку чая. Лиза всегда была рада. Это моя супруга. Елизавета Михайловна. Так, знаете, по-семейному вечер коротали.
Загорелое, грубоватое лицо Меншутина с фатоватыми усиками и капризно оттопыренной нижней губой внезапно становится добрым и даже растроганным. Он, наверное, в общем-то, неплохой человек.
— Вера рассказывала вам о себе?
— Да, конечно.
— Она была замужем?
— Замужем?.. Нет. По-моему, нет, — Меншутин пожимает плечами. — Правда, она работала у меня всего два года. Может быть, до этого… Не знаю.
Действительно, я задал не очень удачный вопрос, скорее на него могла бы ответить Люба, а еще точнее — Полина Ивановна. А Меншутину откуда это знать. И я перехожу на более знакомую ему область:
— Скажите, а как Вера работала?
— В общем она справлялась. Правда, ей было нелегко. Мы ей все время помогали с путевками.
— Она, кажется, и сейчас собиралась на курорт?
— Да, да. Вот и сейчас помогли.
— О ее дружеских связях вы, наверное, ничего не знаете?
— Нет, признаться. Это как-то не обсуждалось.
— А были у нее какие-нибудь неприятности по работе?
Меншутин усмехается.
— Вы никак не можете отбросить мысль о ее самоубийстве, я вижу. Ну, разве не ясно…
— Мы должны проверить все, Станислав Христофорович.
— Ну что ж, ну что ж. Проверяйте. Воля ваша. Тратьте попусту время, если угодно. Но на работе у нее серьезных неприятностей не было. Это точно. Мелочи, конечно, не в счет. Что-то сделает не так, что-то забудет. Редко, но бывало. Да и с кем не бывает? Все это сущие пустяки, уверяю вас. А вообще Веру у нас, если хотите знать, любили. И со всеми у нее были превосходные отношения. Нет, нет, как хотите, но это убийство.
Меншутин гасит докуренную чуть не до фильтра сигарету, энергично раздавив ее в пепельнице, и тут же достает новую. По всему видно, что он не на шутку расстроен. И это вполне понятно. Только бы не лез больше со своими дурацкими поучениями.
Что ж, больше у меня вопросов нет, и надо прощаться. Меншутин мне мало симпатичен. Впрочем, я не сомневаюсь, что на мои вопросы он ответил правдиво. А это все, что меня интересует. Я чувствую потребность хоть час посидеть где-нибудь один и подумать перед тем, как идти на доклад к Кузьмичу и к следователю прокуратуры Виктору Анатольевичу Исаеву. Мне просто необходимо спокойно подумать.
Маленькое, шумное, забитое посетителями кафе. Я с трудом нахожу себе место за одним из столиков. Удивительного в этом ничего нет: время обеденное. Хорошо еще, что не пришлось стоять в очереди на улице, так тоже бывает. За моим столиком сидят немолодая усталая женщина и парень с девушкой, которые все время шушукаются между собой то весело и лукаво, а то вдруг сердито, почти злясь, и тут же снова улыбаются.
Кругом суета и неумолчный гул голосов. Никому до меня дела нет. Я один. Так выглядит одиночество в большом городе. И можно подумать. Впечатлений вокруг такое множество, что они как бы съедают друг друга, мешают человеку воспринять хоть что-то, и мозг автоматически выключается из этой сумасшедшей сферы просто в порядке самосохранения.
Впрочем, у меня полной отрешенности никогда не бывает. Но это уже чисто профессиональное, наверное. Какой-то краешек моего сознания все время настороже, глаза и уши словно настроены на какую-то волну, на какой-то особый раздражитель, что ли. И пока он не появляется, глаза, уши и настороженный уголок мозга позволяют мне размышлять о своих делах.
Вот, например, здесь, в кафе, пока я пробивался к столику, ждал официантку, делал заказ, я все никак не мог сосредоточиться на своих делах, вокруг была масса раздражителей — мельканье самых разных лиц, обрывки фраз в гуле голосов вокруг. И хотя никому не было до меня никакого дела, но я словно должен был убедиться, что и мне никакого дела до них нет. И когда я в этом наконец убеждаюсь, будто кто-то мне тогда говорит: «Все вокруг пока нормально, можешь думать». И тогда к ощущению одиночества добавляется и ощущение покоя, временного, конечно, зыбкого, но другого я и не знаю, даже дома со своими стариками, даже у Светки. И я уже, представьте, к этому даже привык. Так и сейчас, в кафе. Я почти машинально глотаю сначала тепловатый, невкусный рассольник, потом гуляш с гречневой кашей и размышляю о своих делах.
Итак, убийство или самоубийство? На первый вывод наталкивают пропажа денег из сумочки, обнаружение ее самой очень далеко от места падения тела, к тому же спрятанной в груде кирпичей, затем одновременное ограбление квартиры и, наконец, двое подозрительных пьяниц, оказавшихся возле котлована как раз в то же время, что и Вера. Правда, она была там со спутником, но те могли напасть на обоих, а спутник Веры мог оказаться трусом и убежать. Спутник… Вот кто нужен нам сейчас до зарезу. Он был свидетелем всего, что случилось. И он же… да, он же мог быть и убийцей. Но в любом случае этот человек был знаком Вере, хорошо знаком, иначе она не бродила бы с ним целый вечер, не зашла бы в такое глухое место, не стояла бы возле тех березок. Если все это так, то убийство могло произойти, допустим, из ревности. Но пропавшие деньги? И ограбление квартиры? Нет, тут что-то не сходится.
Но все эти версии относятся к убийству. А что говорит за самоубийство? В самом деле, Меншутин прав: как могла молодая, красивая, здоровая, психически нормальная женщина вдруг покончить с собой? Впрочем, не совсем, кажется, здоровая. Но она же как раз собиралась ехать лечиться я радовалась, что достала путевку. Из-за того, что собираются вылечить, самоубийством не кончают. Вот если бы… Стоп, стоп. А вдруг в этот день она узнала… Поехала в поликлинику за курортной картой, без которой путевки не выдают, и там случайно узнала, кто-то ей сказал, лечащий ее врач, допустим, о подлинной ее болезни… да, вот первый пункт по проверке версии о самоубийстве. Надо узнать, в какой поликлинике лечилась Вера, и поехать туда.
Но это только первый пункт. Что еще могло толкнуть Веру на такой шаг? Ну, сама собой напрашивается неудачная любовь. Был у Веры роман? С кем? Люба не знает, Полина Ивановна тоже. Может быть, об этом хоть что-нибудь знает Катя? Или Верина сестра Нина? Следы около березок, следы довольно высокого, худощавого, щеголеватого молодого человека. Да, он такой, тот парень, об этом и рассказали его следы, точнее, даже дорожка следов, которую нам удалось обнаружить. Они расскажут нам еще кое-что — рельеф подошвы ботинок у того парня имеет много характерных особенностей.
Итак, несчастливая любовь. Этот пункт требует, конечно, серьезной проверки. Что еще может толкнуть такого человека, как Вера, на самоубийство? Неприятности по службе? Их не было. Что-то темное в биографии? Ну, какая там особенная биография могла быть у этой молоденькой девушки? Родители? Совсем маловероятно. Хотя и это следует проверить.
Вот такие пункты в версии о самоубийстве. Больше я ничего придумать не могу. Может быть, придумают Кузьмич или Виктор Анатольевич? Возможно. Но у меня такое ощущение, что все эти пункты в ходе проверки отпадут. Хотя со вторым из них, несчастной любовью, это случится лишь после того, как мы установим того парня. Вот тогда, я уверен, окончательно рухнет вся версия о самоубийстве. И парень тот выведет нас на что-то важное в первой и главной версии — убийство. Именно убийство произошло поздним ненастным вечером на пустынной улице возле глубокого котлована стройки. Уверен, что убийство.
Так я и докладываю спустя час или полтора нашему Кузьмичу, положив на стол перед ним план оперативных мероприятий по делу.
План этот должен еще утвердить и следователь прокуратуры, но Виктор Анатольевич где-то задержался, и с ним придется встретиться отдельно. Ждать мы не можем. Пока идет поиск, вся тяжесть работы и главная ответственность за раскрытие преступления падает на нас, нам бегать и искать, мы уголовный розыск.
Итак, Кузьмич водружает на нос очки и становится ужасно похожим на Макаренко, каким мы его однажды видели в фильме. Наш Кузьмич, пожалуй, только помассивнее, а так все точно: и скуластое, угловатое лицо, и чуть раскосые глаза за круглыми стеклами очков, седоватый ежик волос на голове, коротко подстриженные, топорщащиеся усики, а главное — взгляд, это вы сразу уловите, ну, точно такой же, как у Макаренко в фильме, чуть близорукий, добродушный, даже рассеянный, с какой-то наивной лукавинкой. Но я вам как-то, по-моему, уже говорил, что эта простоватость Кузьмича чисто внешняя и может только ввести в заблуждение некоторых, на их беду.
Словом, как я сказал, Кузьмич надевает очки, достает из ящика стола начатую пачку сигарет — он ее всегда прячет куда-нибудь подальше, чтобы реже попадалась под руку, — и, закурив, углубляется в изучение нашего творчества. Я говорю «нашего», ибо план мы составили вдвоем с Гришей Воловичем, который сейчас тоже сидит в кабинете напротив Кузьмича. Гриша, правда, поначалу хотел, чтобы я один шел к начальству с нашим планом, но этот номер у него не прошел. И к Виктору Анатольевичу в прокуратуру мы тоже поедем вместе. Докладывать начальству, получать указания, а то и головомойку вовсе не только моя привилегия.
Прочитав план, Кузьмич берется за протоколы осмотра второго места происшествия — Вериной комнаты и допроса Полины Ивановны. Между прочим, Полина Ивановна назвала целый ряд исчезнувших из Вериной комнаты вещей, и, в частности, новый транзистор, дорогое кольцо с двумя бриллиантами, доставшееся Вере от матери, которое сама Вера почти не надевала и хранила в шкатулке на туалетном столике, кстати, исчезла и сама шкатулка. Затем Полина Ивановна, видимо хорошо знавшая Верин гардероб, не досчиталась двух довольно дорогих костюмов, новых туфель, зимних сапожек, меховой шубки и еще нескольких ценных вещей. Словом, комната оказалась ограбленной основательно.
Осмотр места происшествия показал, что грабитель или грабители могли проникнуть в комнату только через дверь. Хотя квартира помещалась на первом этаже, но оконные рамы оказались уже заклеенными в предвидении зимы.
— А как замки? — коротко осведомляется Кузьмич, взглянув исподлобья на Воловича.
— У эксперта оба — и от квартиры, и от комнаты, — поспешно отвечает Гриша. — Заключение обещали к концу дня.
Мы все трое невольно смотрим на часы. Двадцать минут шестого. По существу, конец дня уже наступил.
— А ну позвони, — кивает мне Кузьмич. — Пусть пока на словах сообщат главное.
Я тут же звоню. Эксперты в трассологической лаборатории все мне знакомы. И один из них охотно дает справку. Экспертиза закончена. Вывод категорический: ни один из замков не взломан, следов отмычки также нигде не обнаружено. Отсюда следует единственный вывод: грабители имели ключи от обоих замков или, во всяком случае, от входной двери, если Верина комната была открыта. Вывод очень важный, он значительно сужает область нашего поиска.
— Во всяком случае, ключ от входной двери у них, значит, был, — говорю я.
— Именно, — кивает Кузьмич. — А для этого достаточно быть знакомым не с Верой, а с ее соседями, к примеру.
— Но старушка ведь была весь вечер дома, — замечает Гриша.
— Если преступники явились на квартиру после убийства, — возражаю я, — то Полина Ивановна должна была уже давно спать. А больше в квартире никого не было.
— В котором часу примерно стояла под окнами та машина? — неожиданно спрашивает Кузьмич.
— Свидетель видел ее во втором часу ночи или около двух, вот так, — отвечает Гриша.
— М-да… с машиной больно сомнительно… прямо под окнами… — качает головой Кузьмич и хмуро смотрит на Воловича. — И все-таки ее придется искать, милые мои. Ничего не поделаешь.
— Будь она неладна, — ворчит Гриша. — Ведь ни номера, ни особых примет, ну буквально ничего.
— Машина стояла не одну минуту, — еще больше хмурится Кузьмич. — Ее многие должны были видеть. В том числе, между прочим, и владельцы машин. А частных машин во дворе небось не одна стоит. Вы наверняка еще не всех опросили. А надо всех, до последнего человека. Что это я тебе должен такие вещи говорить? И дальше. Еще пункт. В плане его у вас почему-то нет. Это изучить связи соседей. Кто у них ключ-то мог позаимствовать?
— Самих соседей нет на месте, — сухо отвечает Гриша, уязвленный выговором Кузьмича. — А у старухи какие там связи.
— Она у метро, на бульваре любит сидеть, — вспоминаю я. — Там, по ее словам, хорошие люди собираются.
— А! Одни пенсионеры, — машет рукой Гриша. — Нужен им ее ключ. Им бы свой где-нибудь не потерять при таком склерозе.
— У пенсионеров бывают весьма инициативные и сообразительные внуки, — смеюсь я. — А Полина Ивановна могла очень красочно все живописать там, на скамейке, и про Верину красоту, и про одиночество, и про всякие ее вещички.
При последних словах у меня, однако, пропадает всякая охота смеяться. Снова Вера, как живая, встает передо мной. Я ловлю себя на том, что только о ней и думаю все эти дни, или о ней, или об обстоятельствах и людях, с ней связанных.
— Какой-нибудь подлец мог соблазниться, — добавляю я.
Гриша в ответ упрямо трясет головой.
— Ладно тебе накручивать, — говорит он. — Сам небось этому не веришь. Старуха — какому-то пенсионеру, пенсионер — внуку, а тот, видите ли, бандит.
— Конечно, это не самая лучшая версия, — уступаю я.
А Кузьмич сухо добавляет:
— Но и ее надо проверить, прежде чем отбросить. Сам знаешь, отбросишь — не воротишь.
Волович в ответ только вздыхает.
А Кузьмич между тем продолжает:
— Значит, связи соседей — это два. Кстати, те железнодорожники когда возвращаются, узнали?
— Пытаемся, — отвечает Гриша. — Там в этом хозяйстве черт ногу сломит. Один к другому нас и посылает. С дороги на дорогу. От начальника к начальнику. Бог даст, завтра наконец все выясним.
— Будем надеяться, — сухо кивает Кузьмич.
Я его уже хорошо изучил и вижу, что он недоволен, причем главным образом почему-то Воловичем. Гриша словно что-то чувствовал, когда посылал меня одного к нему.
— А теперь третий пункт, — говорит Кузьмич, — которого у вас в плане тоже почему-то нет. Надо объявить розыск по вещам. Немедленно. Чтобы закрыть все скупки, комиссионные магазины, рынки и другие возможные места сбыта. Тоже забыли? Хорошо, Исаева нет. Стыдно было бы ему показать такой план, — сердится Кузьмич. — Пиши ориентировку.
Он протягивает Воловичу протокол допроса Полины Ивановны, где указаны украденные вещи, и обращается ко мне:
— Ну, а что у тебя?
Я докладываю о беседе с Любой и Меншутиным, подробно докладываю, вспоминая самые незначительные на первый взгляд детали, как и требует от нас Кузьмич. Между прочим, это помогает и мне самому освежить в памяти все полученные сведения и еще раз оценить их.
— Так, так… — кивает головой Кузьмич и, вздохнув, снимает очки. — Хорошая, видно, девушка была. Думаю, связи ее ничего нам не дадут. У хорошего человека друзья тоже хорошие люди. Как правило, конечно. А вот нас интересуют исключения. Заметили? Нас всегда интересуют только исключения. Вот ведь какое неприятное дело. Так и с этими друзьями.
— Да и друзей-то не густо, — добавляю я.
— М-да… — кивает Кузьмич и, надев очки, снова придвигает к себе наш план. — По версии самоубийство ты предлагаешь проверить поликлинику. На предмет ее болезни? Так. Верно. Это надо сделать. Дальше. Побеседовать с сестрой о домашних делах… А где, кстати, эта сестра живет, адрес есть?
— Подольск. Больше ничего не знаем. А главное, фамилия сестры неизвестна. Она же теперь по мужу значится. Так что ее еще установить надо, Нину эту.
— М-да… — задумчиво трет ладонью затылок Кузьмич. — А найти ее надо непременно, учти.
— И еще одну Верину подругу надо искать, — говорю я. — Школьную. Зовут Катя. И тоже больше пока ничего не известно. Ни фамилии, ни адреса. А подруга закадычная, говорят. Она многое может знать. Даже того парня, я думаю.
— Верно, верно, — соглашается Кузьмич. — Может знать. И вот еще что возьми на заметку себе. Начальник-то ее сказал, что любили они с женой Веру как дочь? Ну, допустим, дочь не дочь, но, возможно, супруга-то знала о Вере побольше, чем он сам. Дело-то женское, тут и доверия больше, и любопытства. Понял ты меня, а?
— Понял, Федор Кузьмич.
— Вот и действуй. Еще не поздно. Звони-ка ему на работу. И сегодня же вечером с супругой повидайся. Быстро все надо делать, раз решено. Никогда не откладывай на завтра, если можно успеть сегодня. За правило возьми.
У Кузьмича под внешней медлительностью и даже флегматичностью скрыт необычайно реактивный характер, и когда эта пружина в нем вдруг разворачивается, то угнаться за ним в решениях и действиях не сможет и человек вдвое моложе его. Это мы уже давно знаем и ничему не удивляемся.
Прямо из кабинета Кузьмича я звоню на работу Меншутину. К счастью, он еще не ушел.
— Какой может быть разговор! — восклицает он, когда я излагаю ему свою просьбу. — Милости просим.
Меншутин охотно диктует мне свой адрес и, на всякий случай, сообщает номер домашнего телефона. Все это он делает с энтузиазмом. Он горит желанием нам помочь.
Тем временем по другому телефону Кузьмич вызывает к себе Петю Шухмина.
Я кончаю говорить с Меншутиным как раз в тот момент, когда в кабинет заходит Петя.
В это время Гриша Волович кончает писать ориентировку и показывает ее Кузьмичу. Тот, кивнув Пете, снова надевает очки и знакомится с Гришиным творчеством. В двух или трех местах он что-то поправляет и протягивает листок Грише:
— Давай отпечатай. Сегодня же отправим. Немедленно.
Затем Кузьмич оборачивается к Пете:
— Собирайся, милый, в Подольск. Завтра с утра. Надо срочно отыскать там одну женщину.
Он коротко вводит Петю в курс дела и добавляет:
— Все подробности узнаешь у Лосева, — и смотрит на меня, вертя в руке очки. — У тебя еще есть время?
— Есть, — отвечаю. — Сейчас только семь. А мы условились на девять. И ехать недалеко.
— Ну, вот и давайте беседуйте. Если что, — обращается он к Пете, — то ты успеешь еще к этой старушке заскочить, к Полине Ивановне. Лосев говорит, она в десять спать ложится. Но гляди, без этой самой Нины в Москву не возвращайся.
— Добуду, — бодро отвечает Петя. — Это не проблема.
Легкомысленный все-таки Петя человек.
К девяти часам вечера я приезжаю по указанному мне адресу и в новом, светлом доме, на седьмом этаже обнаруживаю квартиру Меншутиных.
Признаться, я уже здорово устал. В этом, правда, нет, ничего удивительного, все-таки двенадцать часов на ногах. Поэтому надо в двух словах поговорить с этой Елизаветой Михайловной и скорее домой, а еще лучше к Светке. Но эти мысли не успевают обрасти всякими соблазнительными подробностями, ибо я их поспешно прогоняю, чтобы окончательно не расстроиться. Тем более что если говорить откровенно, то никакой пользы от этого визита я не жду. Как же, будет Вера откровенничать с женой своего начальника. Если даже Любе ничего не рассказывала, даже Полине Ивановне, то уж не знаю, какой должна быть эта Елизавета Михайловна, чтобы Вера поделилась с ней такими сокровенными чувствами. Во всяком случае, Елизавета Михайловна должна быть прямой противоположностью своему супругу, который, по-моему, на откровенность людей никак не вызывает и никакого доверия и расположения внушить не может.
Дверь мне открывает высокая, худая старуха, серебряные пряди волос гладко собраны в пучок, черные глаза смотрят колюче и подозрительно. Лицо у нее узкое, костистое, с тонким и длинным, как сосулька, носом. Неприятная старуха.
Я не успеваю еще открыть рот и представиться, как в переднюю выходит сам хозяин в теплой, кирпичного цвета пижаме с красными в клетку отворотами и такими же пуговицами. Под пижамой белоснежная сорочка и модный пестрый галстук. Я с удивлением отмечаю про себя, что на работе он был в другом галстуке, узком и строгом. Неужели ради меня такой парад?
— Прошу, прошу, — громко и приветливо говорит Меншутин и даже порывается помочь мне снять пальто, что при его массивной фигуре и явной непривычке к таким услугам выглядит довольно комично. — Кажется, Виталий Павлович? Очень, очень рады. Ждем.
Придерживая меня двумя руками за талию, словно боясь, что я от него убегу, он вводит меня в большую, ярко освещенную комнату. Это, очевидно, гостиная. Огромная и очень дорогая хрустальная люстра под потолком, роскошный импортный гарнитур, полированное темное дерево и зеленая, какая-то жатая обивка, все солидно, тяжело и удобно, с некоторыми элементами старины даже. На полу, от стены до стены, пушистый, красивый ковер, в одном углу большой, кажется, цветной телевизор, а в другом на специальной, из черного дерева подставке длинная узкая ваза. Да, обстановка здесь впечатляет, ничего не скажешь.
Из глубокого кресла возле низенького чайного столика мне навстречу поднимается высокая, представительная женщина с бледным лицом и темными, с проседью, высоко взбитыми волосами.
— Знакомься, Лизонька, — ласково говорит Меншутин, подводя меня к жене.
— Это тот самый Виталий Павлович, о котором я тебе говорил. — И поворачивается ко мне: — Моя жена.
Я пожимаю вялую, узкую ладонь Елизаветы Михайловны и, следуя ее кивку, опускаюсь в кресло напротив. Меншутин тоже садится и тут же властно и привычно овладевает разговором. Предварительно мы с разрешения хозяйки закуриваем, и Меншутин, удобно откинувшись на спинку кресла, принимается вещать:
— Разрешите мне, уважаемый Виталий Павлович, предварительно вам кое-что пояснить. Собственно говоря, я должен был это сделать еще там, — он небрежно машет рукой, — при первой нашей встрече. Вот. Дело в том, что у Верочки были весьма сложные и, я бы сказал, хлопотливые обязанности, и вы должны ясно представить себе их. Должны представить ее рабочий день, выявить весь круг ее обязанностей, четко понять предъявляемые сегодня высокие требования к должности секретаря. Вот. Я подчеркиваю: именно сегодня, в эпоху научно-технической революции, когда все звенья неимоверно усложнившегося административно-управленческого аппарата требуют особой четкости, ритма, деловитости, образованности, широты мышления от каждого работника, а главное, конечно, идейной, политической зрелости. Вот. Без усвоения этих основ, я бы сказал — азов нашей работы вы не сможете понять психологии, нервной нагрузки, уровня ответственности сегодняшнего советского специалиста — управленца вообще и Веры в частности. А понять вам ее психологию, например, необходимо. Ибо раскрытие любого преступления невозможно без проникновения в эту сферу. Вам это следует всегда иметь в виду. Вы меня понимаете?
— Да, конечно, — киваю я в ответ, с тоской и раздражением думая о том, что мне, вероятно, не скоро удастся выбраться из этого словесного потока, и чувствуя, как от тепла, покоя и усталости у меня начинают слипаться глаза.
Я поспешно закуриваю новую сигарету. Что-то мне подсказывает, что не следует прерывать Меншутина и надо заставить себя внимательно слушать, ибо когда человек говорит так много, то среди вороха пустых, громких, хвастливых слов может промелькнуть и что-то полезное, ведь этот человек хорошо знал Веру, ее окружение на работе и саму эту работу.
И я с огромным усилием заставляю себя сосредоточиться на том, что так важно, авторитетно и самодовольно растолковывает мне Меншутин.
Изредка я поглядываю на хозяйку дома. Она сидит очень прямо, опустив глаза и перебирая на коленях концы платка, накинутого на плечи. Кажется, что она внимательно, даже благоговейно слушает разглагольствования своего супруга. А может быть, и в самом деле слушает, хотя ей это совсем не так нужно, как мне. Последняя мысль помогает мне самому взбодриться и окончательно прогнать подступающую дремоту.
— …Поэтому разрешите мне коротко очертить круг ее обязанностей и информировать вас о той специфике, которая имеется в работе именно нашего управления, — продолжает между тем Меншутин, развалившись в кресле и свободно перекинув ногу на ногу. — Итак. С одной стороны, мы связаны с большим числом учреждений и предприятий в самой Москве, а с другой — с большим числом сельхозуправлений по всей стране, а также с отдельными совхозами и колхозами, которые засыпают нас бесчисленными заявками и просьбами на сельхозтехнику и особенно на транспортные средства. Вот. Вы скажете: снабжение сельхозтехникой дело объединений сельхозтехники, не правда ли?..
Действительно, я мог бы это сказать. Именно такая мысль у меня и родилась. Вот благодаря таким живым интонациям, которыми он, вероятно, будит на собрании своих слушателей, Меншутин не дает уснуть и мне.
— …И вы будете правы! — с необычайным пафосом и торжеством восклицает он. — Но дело в том, что у нас тоже есть кое-какие резервы, и мы призваны ими умело и мудро маневрировать, исходя, естественно, из государственных интересов, политической ситуации и деловой целесообразности. Вот требуемый сегодня уровень. Вы согласны со мной? — И, не ожидая от меня ответа, Меншутин все с тем же подъемом продолжает: — Ну, а что касается транспортных средств, то мы их получаем согласно специальному постановлению Моссовета из числа списанных в различных автохозяйствах, но еще вполне годных к эксплуатации в условиях сельской местности. Вот. Таким образом, работа наша, как видите, сложная, ответственная и весьма нервная. Вам же известно, я надеюсь, каков у нас спрос, не побоюсь даже сказать — голод, на все это, не так ли? Вот. Просто рвут из рук, рвут на части. И с мест, замечу вам, прибывают не только заявки, просьбы, требования и прочие слезные челобитные, но и люди. Люди! — Меншутин поднимает палец и, сделав паузу, многозначительно смотрит на меня. Одутловатое, загорелое лицо его принимает выражение торжественной строгости. — Бумага, уважаемый Виталий Павлович, все стерпит, но человек на это не способен. Вот. А если этому человеку к тому же строжайше приказано, допустим, без самосвала или автобуса домой не возвращаться? Вы представляете, на что такой человек способен? Но к кому же он, как, впрочем, и бумага, прежде всего попадает? К секретарю. К нашей Верочке. Вот. Чувствуете ответственность? Чувствуете нервную нагрузку, а? И ей, Верочке, приходится выслушивать все просьбы и мольбы, ей приходится объявлять об отказе, а иногда и отбиваться от всяких подарков и ухаживаний. А ведь она и вообще не дурна была, правда, Лизонька? Ну вот. Так этих подарков и ухаживаний было ой-ой сколько. Правда, Лизонька?
Елизавета Михайловна снова кивает и впервые за всю беседу подает реплику:
— Даже жениться предлагали.
И тонко улыбается при этом.
А я горестно соображаю, сколько же человек со всех концов страны нам придется проверить. Ведь вполне возможно, что как раз кто-то из них и оставил те самые следы у березок. Да, открывается новое и весьма важное обстоятельство. Ради одного этого стоило прийти в этот дом и столько времени терпеливо выслушивать его хозяина. Но теперь, кажется, мне можно взять инициативу в свои руки.
— Скажите, Елизавета Михайловна, — обращаюсь я к молчаливой хозяйке. — Вера не рассказывала вам о каком-нибудь человеке, который за ней ухаживал и ей самой бы нравился?
— Ах, Виталий Павлович, Виталий Павлович, — вмешивается Меншутин и укоризненно качает головой. — Вот опять вы не туда сворачиваете. И все-то вам самоубийство мерещится. Ну, я же вам уже говорил: забудьте этот вариант. Во-первых, самоубийцы оставляют письма. А Верочкиного письма ведь вы не обнаружили, не так ли? Во-вторых, для самоубийства нужны веские причины. Вот. Таких у Верочки не было и быть не могло. А любовь нынче на самоубийство молодых людей не толкает. Не тот век. Не тургеневские, знаете, нравы. Цинизм кругом, практичность. То есть я хочу сказать — у некоторой части молодежи. Вот. А у большинства — многообразие интересов, работа в коллективе, дух соревнования, творчества. Ну какое тут может быть самоубийство, помилуйте?
— Я не настаиваю на этой версии, Станислав Христофорович, — говорю я. — Но ведь слишком необузданная любовь может привести и к убийству тоже.
— Современный Отелло? — со снисходительной усмешкой осведомляется Меншутин. — Чепуха, мой дорогой. Прошли тургеневские времена, прошли и шекспировские. Я вам уже сказал: в наш рациональный век молодежь уже на это не способна. А вернее, от всего этого излечилась. Правда, Лизонька? — обращается он к жене.
Та в ответ неопределенно пожимает плечами, а на бледном ее лице появляется такая же неопределенная улыбка.
— А все-таки, — не очень вежливо настаиваю я, обращаясь к ней, — говорила вам Вера что-нибудь на этот счет? Может быть, называла какое-нибудь имя?
— Нет, — качает своей пышной прической Елизавета Михайловна. — Она ничего мне не говорила. Она была сдержанной и воспитанной девушкой. И посторонним людям…
— Ну, Лизонька. Ну что ты!.. — Меншутин перебивает жену и даже наклоняется в ее сторону. — Вот уж никак не посторонние. Мы принимали в ней такое участие. Что ты скромничаешь?
— Да, конечно, — смешавшись, говорит Елизавета Михайловна, и в холодных глазах ее мелькает беспокойство. — Но Вера была такая… скованная. Чашку чая даже… как-то неловко… все порывалась быстрее…
— Да, да, — подхватывает Меншутин. — Она была очень застенчивой, бедная девочка.
— Но вы сказали, что ей даже предлагали жениться, — напоминаю я Елизавете Михайловне. — Кто же, вы не помните?
— Ах, не помню уже, — она устало проводит тонкой, почти прозрачной рукой по лбу.
— Не тот ли парень из Латвии? — пытается помочь ей Меншутин. — Помнишь, они заезжали к нам по пути в гостиницу? — И, обернувшись ко мне, поясняет: — Вера ехала дальше, в Моссовет, с бумагами, но одна оказалась мной не подписана. А я как раз обедать приехал.
— Нет, кажется, не он, — качает головой Елизавета Михайловна. — Кажется, тот был с Украины. А впрочем… Нет, не помню.
Она снова проводит рукой по лбу.
— Верно, верно, — подхватывает Меншутин. — С Украины. Как же его фамилия была? — Он задумывается. — Сейчас, сейчас… В общем, это нетрудно будет установить.
— Хорошо, — соглашаюсь я. — Разрешите заехать к вам на работу, допустим, завтра?
Но про себя я решаю, что по поводу всех этих ухаживаний и возможных романов, пожалуй, лучше всего побеседовать с Любой и другими девушками в ее комнате. «И куда приятней», — тоже мысленно добавляю я.
— Приезжайте, — покровительственно говорит Меншутин. — Всегда рад.
Я благодарю, поднимаюсь из теплого, удобного кресла и начинаю прощаться.
На улице, шагая к метро, я продолжаю думать о новых, так неожиданно возникших осложнениях. Сколько же людей по всей стране нам предстоит разыскать? И как среди них найти того, единственного, который был в тот вечер с Верой? А может быть, он и не среди этих людей?
Мне приятно пройтись. Морозно, тихо, ветра нет, падает легкий как пух снежок. Голова болит, во рту противный вкус от последней сигареты. И еще я здорово голоден.
Я не могу не думать о делах, когда все так неясно еще, все висит в воздухе, когда перед нами десятки дорог и тропинок, загадок и вопросов. Накопление тумана. А перед глазами у меня стоит Вера, две Веры — мертвая и живая, и кто-то должен ответить за эту несправедливую, противоестественную, ужасную смерть. Кто-то должен ответить. Этого требует не только чувство элементарной человеческой справедливости, не только служебный мой долг и не только закон, но и сознание, что только так можно рассчитывать не допустить в будущем ничего подобного. Неотвратимость наказания — великий тормоз в дурных, преступных побуждениях. Когда-нибудь исчезнут эти побуждения. Когда-нибудь… А пока что надо раскрыть вот это конкретное дело. И главное здесь сейчас — найти того человека. Кто может его знать, кроме самой Веры? Из тех людей, до которых мы можем сейчас добраться? Люда, Полина Ивановна отпадают, они не знают его. Кто еще? А еще Катя, школьная подруга. Ее надо непременно найти. Но как — вот вопрос. Что-то надо придумать. Может быть, эту Катю знает Верина сестра Нина? И когда Петя ее найдет… Нет, нельзя ждать. У Пети задача потрудней моей. И я могу найти Катю даже раньше и тогда, возможно, помогу Пете. Ведь Нина старше Веры всего года на два. Сестры могли учиться в одной школе. Наверняка даже. И Катя… Стоп, стоп. Что-то тут есть…
Я невольно замедляю шаг. Мне очень не хочется сейчас оказаться в метро. Я чувствую, этот переход от тишины и простора пустой, полутемной улицы к свету, шуму, суете метро меня собьет, уведет от чего-то интересного, что вертится у меня в голове. Кажется, можно найти Катю. Кажется, я нащупал к ней путь. Что ж, совсем неплохой план поиска постепенно выстраивается у меня в голове. Да, да, совсем неплохой. Значит, так…
К метро я подхожу с гудящей головой, но довольный.
Ну и денек предстоит мне завтра! Кроме новой поездки в министерство, а также в поликлинику, где лечилась Вера, придется осуществить еще и этот нелегкий поиск неведомой пока Кати. Неужели я завтра найду Катю?
Только бы мне сейчас уснуть побыстрее. Может быть, взять у мамы таблетку? Завтра предстоит трудный день, и надо выспаться.
Но назавтра меня ждет открытие, которое разом переворачивает все мои планы.