Развод по–нарымски
1
То ли в конце сентября, то ли в начале октября – число теперь призабылось – к участковому уполномоченному Анискину на дом пришла Вера Косая, жена шофера Павла Косого. Она была маленькая и рябоватая, глаза у нее, несмотря на фамилию, глядели прямо и остро, а фигурой была полненькая и кругленькая, кожей белая–белая.
Вера Косая в калитку анискинского дома вошла тихонько, кашлянула слабо, как туберкулезная, и поднесла ко рту сложенный кулачок – это у нее такая привычка, что она почти всегда кулачок держала возле рта, опуская его на положенное место только тогда, когда нервничала.
– Здравствуй, Глафира Васильевна! – поздоровалась Вера Косая.
– Здравствуй–ка!
Шел восьмой час вечера, на улице погода была нудная – ни дождь, ни солнце, ни ветер, а так себе, морока на небе и земле. Да и пора в деревне была такая же морочная и неопределенная: уборка закончилась, зимние работы еще не начались, так что в деревне слышались и голоса взрослых, и гармошки, и девчата уже выходили нарядные шляться по длинной улице, что вела берегом Оби.
– Я ведь к самому пришла! – отчего–то шепотом сказала Вера Косая. – Мне ведь сам–от нужен.
– Спит…
Глафира торопилась стирать, но какая уж тут была стирка, когда Вера Косая не только пришла к самому, а, приблизившись к Глафире и корыту, начала своими острыми и прямыми глазами зыркать и по Глафире, и по корыту, и по двору, и по крыльцу, и даже по тому, что скрывалось за распахнутой дверью сеней. Руку она ни на секундочку не отрывала ото рта, на макушке подрагивал хохолок, а спина волнами изгибалась.
– Черну–то рубашку в сельпе брала? – спросила Вера, каким–то чудом разглядев в мыльной пене шелковую комбинацию, принадлежащую младшей дочери Анискиных. – Я таки комбинации что–то в сельпе не видела… А вот те чулки, они что, фильдекосовы или капроновы? Капроновы–то теперь, Глафирушка, достать можно – по всем полкам у продавщицы Дуськи валяются, – а вот где это люди фильдекосовы берут?… А это чего у тебя под рукой–то? Никак шерстяна кофточка!… И где это только люди шерстяны кофточки достают, когда я вот даже в Томск ездила, а достать не могла…
Говоря часто, как испорченный патефон, Вера Косая еще на шаг приблизилась к Глафире и корыту, еще глубже заглянула в него и уж начала было относить кулачок ото рта, как в доме раздались басовитое покашливание, отчаянный скрип половиц и такой глухой стук, какой только может издавать толстый и высокий человек, ступая по полу голыми пятками.
– Ну, в само время пришла, – сказала Вера. – Вся деревня знат, что товарищ Анискин после обеда беспременно спят… Конечно, Федор Иванович такие большое начальство, что им можно спать, когда захочешь, но вот при колхозной работе… – Она тяжело вздохнула в кулачок. – Хорошо тем бабам, у которых мужья – большо начальство. И в сельпо сбегает и белье постират…
Вера Косая через кулачок набрала полную грудь воздуха, чтобы зацокотать еще громче и чаще, но не успела – участковый Анискин во весь рост появился на крыльце. Басовито кашлянув, он прицыкнул пустым зубом, набычив голову, сердитыми после сна глазами осмотрел серое от сплошных туч небо, двор и землю, Веру Косую и Глафиру.
– А?! – выдохнул участковый. – А, говорю!
– Здравствуйте, Федор Иванович! День добрый, день добрый…
– Во–первых, не день добрый, – ответил участковый, – а вечер. Во–вторых сказать, я об эту пору, гражданочка Косая, чай пью, так что говори, чего тебе надо?
– Ой, да что надо бедной женщине! – ответила Косая… – Что надо бедной женщине, окромя защиты… Уж я такая бедная, такая бедная, что и постирать на себя некогда, вся грязная да ободранная…
Причитая и стеная, сутулясь и жалобно скрещивая руки, Вера Косая несчастными глазами смотрела на участкового, туберкулезно покашливала, и одежонка на ней была действительно ветхая – сбитые туфли из брезента, кофта с продранными локтями, ветхая юбчонка.
– Ничего мне не надо, ничего не надо, окромя правды–матушки…
Пошарив в складках замызганной кофты, Вера Косая протянула участковому записку, вчетверо сложенную бумажку. Он принял, развернул и три раза покашлял, как делал всегда, когда из специально пришитого кармана к рубахе доставал очки, которые он использовал только в тех случаях, когда читал чужую руку. На уши очки Анискин надевать не стал, а приставил их к глазам, как лорнет:
«Товарищу участковому уполномоченному Анискину. Заявление. Товарищ уполномоченный Анискин, пишет вам колхозница Вера Ивановна Косая, которая жалуется на обиду, а также на причинение телесных повреждений, которые имеются, как ее муж Павел Павлович Косой, по принадлежности колхозный шофер на трехтонке, является аспидом, изменщиком и нарушителем законов советской семьи, которая должна с каждым годом все укрепляться и укрепляться, что наш колхоз вместе со всем народом строит коммунизм. Кроме телесных повреждений, законный муж Павел Павлович Косой наносит оскорбления нецензурными выражениями, которые моральным кодексом жизни запрещаются, а также насчет нажитых вместе вещей хочет забрать все костюмы и серые пимы, говоря, что зимой он без пимов ходить не может, а когда их привезут в магазин, никому не известно. Прошу оказать защиту и содействие, как это полагается по советским законам, которые самые справедливые. Вера Ивановна Косая».
Подергивая нижней губой, Анискин прочел бумажку во второй раз, сложив ее на четыре дольки, вместе с очками затолкал в тайный карман. Посмотрев на жену, он свел и развел брови – дал знак заваривать чай, – а потом повернулся к Вере Косой, чтобы глядеть на нее молча и тихо. Глаза у него были выпучены, руки он выложил на пузо и вертел пальцами – туда–сюда и сюда–туда.
– Товарищ Анискин, – жалобно сказала Косая, – товарищ Анискин, чего же ты мне не говоришь: «Так, здак!» Вот всем другим людям, которые тебе заявленья подают, ты сразу же говоришь: «Так, эдак!» – а вот при мне… Конечно, если к начальству пришла бедна женщина, если бедна женщина не при туфлях…
– Уймись! – тихо сказал Анискин. – Уймись и прими кулак от зубов–то… Слова у тебя получаются от этого двухсторонние, фальшивые… Ну!
Когда Косая торопливо убрала кулак, участковый тихонько вздохнул, покачал головой и сказал:
– Я потому не говорю: «Так, эдак», что мне ваши разводы с Павлом на месяц два раза – вот где сидят! – Он неторопливо показал на свою слоновую шею и еще неторопливее продолжил: – Ты мне, конечно, сейчас какой–нибудь синяк покажешь или опухоль… Ну, вот так и есть! – не удивился участковый, когда Косая стала задирать рукав нищенской кофты. – Ну, вот так и есть!
– Так ведь телесные же повреждения! – фальцетом закричала Вера Косая. – Я у фельдшера Якова Кирилловича была, и он мне сказал, что это ушиб четвертой степени… Четвертой степени, ты понимаешь, Анискин…
Вера Косая последние слова выкрикнула так громко, что Глафира подняла голову от корыта, курицы, что бродили по двору, бросились врассыпную, а рыжий петух, заорав, запрыгнул на плетень. Весь двор всполошился от крика Веры Косой, но участковый и бровью не повел. Он только укоризненно покачал головой и сказал:
– Вот ты так кричишь, что у меня в ушах словно комар сидит… От этого я как бы оглох. – Участковый вяло махнул рукой и добавил: – Твое заявление, гражданка Косая, мы, конечно, разберем, а вот сейчас, пока я еще чаю не пил, хочу на тебя страх навесть…
– Как страх навесть? – встрепенувшись, спросила Вера Косая. – За что?
– А за то, – мирно ответил участковый, – что я вот шибко удивляюсь, как это твой мужик Павел головой в Обь не бросается, а на колхозной работе перевыполняет нормы выработки… А во–вторых сказать, за то, чтобы ты на меня не кричала, как кричишь на весь народ в деревне…
Участковый помолчал. Солнце за тучами еще не садилось, но уже занизилось сильно – на дворе было морочно, приглушенно, как поздней осенью, и на толстом лице Анискина от серого неровного света образовались углубления и выступы.
– Вот я тебя спрошу, гражданка Косая, – вяло сказал участковый, – кто в этом году выработал в колхозе всех меньше трудодней?… Вот я тебя спрашиваю, а не рыжего петуха…
– У меня радикулит…
– Ага, радикулит! – обрадовался Анискин. – Это, конечно, хорошо, но ты мне скажи, куда этот твой радикулит девался, когда ты позавчерась с полей пятипудовый мешок картохи тащила?… Ты мне на это ответь, а?
– Вот и врешь, Анискин! – вдруг молодым голосом закричала Вера Косая и отняла кулак ото рта. – Вот и врешь, лупоглазый, нахально врешь, при всем честном народе врешь! Знаем мы вас, знаем!… Советская власть не из одного тебя, Анискин, состоит, и мы правду найдем!… Найдем!
Взмахивая руками, как пароход колесами, Вера Косая от радости подпрыгнула, круглая, как колобок, прокатилась перед участковым на коротких ногах и еще радостнее закричала:
– Врешь, врешь, Анискин, не с полей я картохи несла, а с кладовой, и не украла, а на трудодни, и не пять пудов, а всего шестьдесят пять килограммов… А ты чего усмехаешься, чего усмехаешься, Анискин? Не веришь, жирный, не веришь?!
– Я того усмехаюсь, – ответил Анискин, – что шибко удивлен, как это ты при радикулите шестьдесят пять килограммов картохи на горбушке несешь?… А?! Я тебя спрашиваю: а?!
Когда Вера Косая от удивления охнула и села на скамейку, участковый, наоборот, встал и подошел к ней вплотную. Он секунды три–четыре вытаращенными по–рачьи глазами смотрел женщине в белое, чистое лицо, затем опустил веки на выпуклые белки и вяло сказал:
– Ты теперь, когда я на тебя страх навел, вали, вали домой… Вали себе домой, а мы во всем разберемся… И как ты стары кофты для жалости надеваешь, и как баб с мужиками ссоришь, и как вообще живешь… Вали, вали себе домой, Косая…
Уже тогда, когда Вера Косая, открыв калитку, выбиралась на темневшую улицу и всей спиной от злости подрагивала, участковый добавил:
– Ты, Косая, поимей в виду, что я на твои слова про жирного и пузатого вниманья не обратил… Вали себе домой, вали, Косая!
– Ну ладно! – шепотом ответила Косая. – Ну погоди!
Долго – наверное, минуты три – было слышно, как Косая негодующе фыркает и стучит о траву брезентовыми туфлями, как ударяет о плетень кулаком, потом шаги стихли и на анискинском дворе остались только свои звуки – клохтали куры и похрюкивала свинья в загородке, лопалась мыльная пена на голых руках Глафиры, да в доме младшая дочь Зинаида напевала: «Когда пурга качается над Диксоном…» И темнело уже заметно. Теперь не только западный край туч, но и середка их, что висела над деревней, была снизу подкрашена коричневым, густым, тяжелым…
– Опять дождя не будет! – сердито сказал Анискин. – Вот бывают же такие тучи, что от них ни дождя, ни солнца… – Он подумал и вдруг добавил просто: – А ведь Павлу–то надо Верку бросать. Погинет он с ней, Павел–то…
2
На следующий день дождь все–таки пошел. Это был не тот дождь, в ожидании которого тянутся к небу зеленые стрелы ржи и пшеницы, не тот дождь, тугими струями которого радостно умывает желтую морду подсолнух, и не тот, что веселит душу громом и синими молниями, – это был самый противный из тех дождей, что в нарымской стороне идут часто, подолгу и зряшно. Утром следующего дня из серых туч просто–напросто полились прерывистые и от этого пестрые струи, забарабанили мелкими капельками по крышам, и через час после начала дождь стал таким ровным и постоянным, словно шел не прерываясь испокон веков.
Участковый Анискин, вышедший в седьмом часу из дому, поглубже нахлобучил на голову капюшон зеленого военного плаща, стараясь ставить ноги на островки травы и тверди, меланхолично двинулся в сторону сельского Совета. Капельки монотонно постукивали по обтянутой спине, грязь чавкала под ногами. Шагал Анискин осторожно и так же осторожно думал: «В старину разводиться было куда как несподручно… Землю с бабой резать нельзя, на разведенке никто не оженится – спорченная… Да и некогда было разводиться – три дня пропустил, зимой оголодаешь…» Вот так, тихонечко и осторожно размышляя, участковый добрался до сельсоветского дома и, покачав головой, остановился возле него.
Ну, вот не было в деревне хуже дома, чем сельсоветская контора! Были и у некоторых мужиков плохонькие дома, но в каждом из таких то белели на крыше две–три новые доски, то свежинкой лежал фундамент или гордились новые рамы. У сельсоветского дома были кривые окна и двери, плетня и ворот не имелось, вместо кирпичной трубы торчали три дырявых ведра, вставленные одно в одно; стекла в сельсовете были латаные–перелатаные, возле окон не росло ни деревца, ни кустика, а на том месте, где дому полагался двор, стояла новая дощатая уборная с вечно открытой дверью.
Сердито постукивая каблуками кирзовых сапог сорок пятого размера, Анискин вошел в единственную комнату сельсовета, пожал руку председателю Кузьме Петровичу Коровину, помотал головой секретарю Анне Борисовне Сафоновой и громко сказал:
– Дождь–то этот, а! Не меньше как на неделю, а!
– Серьезный дождь, – ответил Кузьма Коровин и радостно улыбнулся. – Да ты присаживайся, Федор Иванович!
Участковый сел, прищурился и милицейскими глазами осмотрел комнату – два черных школьных стола, застеленных белесым от времени кумачом, на котором еще были видны следы белых лозунговых букв; коричневый шкаф без стекол, беленькие занавески, из тех больничных, что секретарь Анна Борисовна выпросила у фельдшера Якова Кирилловича, три табуретки – и все. Ничего больше в сельсовете не было, зато пахло мышами, сургучом, как на почте, и тем нежилым запахом пыли и слежавшихся бумаг, которыми пахнут учреждения.
– Так! – сказал участковый. – Эдак!
– Сама пол мою, – после паузы проговорила Анна Борисовна. – Уборщица тетя Поля болеет…
Рамы в сельсовете были одинарные, тонкие, как в южном доме, и поэтому в комнате шум мелкого дождя был слышен так отчетливо, точно под открытым небом. Водосточных труб на крыше, конечно, не имелось, и водяные потоки лились тонкими простынными полосами на голую землю и под гнилой фундамент дома. Шум дождя в кабинете поэтому стоял ровный, усыпляющий, как шелест деревьев, и Анискин вдруг зевнул в кулак и грустно прицыкнул зубом.
– Федор Иванович, а Федор Иванович, деревянную уборную видишь? – весело захохотав, спросил Кузьма Петрович. – Наблюдаешь вот ту уборную на четыре очка?
– Но.
– В ней весь мой бюджет! – ответил председатель сельсовета и опять раскатисто захохотал. – Весь сельсоветский бюджет я на уборную убил, так как в райисполкоме мне проходу не давали: «Как это ты живешь без туалетного узла?» Вот я и построил туалетный узел, а в него только я да…
– Кузьма Петрович, – краснея, перебила его Анна Борисовна, – Кузьма Петрович…
Председатель посмотрел на участкового, участковый – на председателя, и под монотонный шум дождя они разом захохотали. Смеялись они просторно и громко, от души и без всякого стеснения, так как участковый Анискин посмеяться любил, а что касается председателя сельсовета Кузьмы Петровича, то во всей деревне не было человека легче и смешливее его. Так в деревне и знали, что если среди дня на улице раздается звонкий, раскатистый хохот, то это смеется председатель сельсовета Кузьма Петрович Коровин.
– Ху–ху–ху! – гремел он, сгибаясь в спине и разводя руки. – Ох, ху–ху–ху… Туалетный узел… Ух, ху–ху–ху!
– Ха–ха–ха… – кудахтал участковый. – Ха–ха–ха…
Секретарь сельсовета Анна Борисовна не смеялась, а только надувала все еще красные щеки. Она была очень серьезной женщиной, без мужа воспитывала трех детей и всегда носила черный жакет из дешевого сукна; на белую полотняную блузку Анна Борисовна накладывала черный не то бантик, не то галстук и в самые жаркие дни носила темно–коричневые чулки и синие спортивные тапочки с резиновой полоской вместо ранта.
– Смеются как дети, – недоуменно сказала Анна Борисовна. – А ведь взрослые люди…
Но участковый и председатель сельсовета сразу остановиться не могли – похохотали еще с полминуточки и уж тогда перестали, хотя мелко подрагивали, отчего под участковым, который в это лето весил около ста пятнадцати килограммов, жалобно пели половицы.
– Ишь как нас прорвало, – пробормотал он, покосясь на Анну Борисовну. – Просто нет удержу… – После этого Анискин трижды покашлял, набычил шею и с придыханьем сказал: – А я ведь знаю, Кузьма Петрович, почему ты весело смеешься…
– Почему? – продолжая подрагивать от хохота, спросил председатель. – Ну–ка, скажи, Федор Иванович, ну–ка, скажи…
– Ты потому весело хохочешь, Кузьма Петрович, – ответил участковый, – что жизнь у тебя легкая, лентяйская… Ты, Кузьма Петрович, так же мало работаешь, как спорченная баба, Верка Косая… Вот почему.
– Правильно! – хохочущим голосом закричал Кузьма Петрович и вскочил с места, как подброшенный. – Ох, и умный же ты человек, Федор Иванович…
Председателю сельсовета Кузьме Петровичу Коровину было двадцать шесть лет, на его гимнастерке еще не выцвели следы ефрейторских погон – потому по щелястому полу он забегал быстро, в углах поворачивался лихо, стучал железными подковками сапог так громко, что не слышно было, как идет нудный дождь и стекают с крыши ленивые потоки воды.
– Правильно! – еще громче повторил Кузьма Петрович. – Ох, и головастый ты человек, дядя Анискин! Я и есть самый большой лентяй в деревне! Самый что ни на есть большой! – захохотав, вскричал он. – Какую холеру мне делать, когда в колхозе председатель Иван Иванович, парторг Сергей Тихонович, на маслозаводе – директор Черкашин, кругом бригадиры да завфермы, агрономы да зоотехники, бухгалтеры да счетоводы… – Загнув несколько пальцев на правой руке, Кузьма Петрович вскинул вторую, но в суматохе про нее забыл и закричал еще яростнее: – Говорил же я, зачем меня в председатели выбираете, когда я тракторист, а в армии водил самоходку… Говорил же я народу, так нет!
Кузьма Петрович побежал по комнате, ослепленный раздражением, налетел на желтый шкаф с пыльными папками, ударился об него локтем и, остановившись, захохотал.
– Стоит тут, холера, – пробормотал он, пиная шкаф сапогом, – ну всю дорогу об него зашибаюсь… Не шкаф, а… ха–ха–ха… черт знает что… Чтоб ему сгинуть, ха–ха–ха…
Потирая ушибленный локоть, Кузьма Петрович вернулся к столу, сел на свою председательскую табуретку и склонил голову так, как это делает всякий человек, когда собирается задать веселый вопрос. На гладком лице председателя цвели наивные глаза, пухлые губы затаенно пошевеливались.
– Дядя Анискин, а дядя Анискин, – спросил он, – вот ты скажи, как я могу людей в браке регистрировать, если я сам неженатый и почти с каждой девкой, что приходит расписываться, сто раз в клубе танцевал… Ну как я ей строго могу в глаза глядеть и торжественность на себя напускать, если с женихом мы только вчера у бабы Сузгинихи помидоры с огорода воровали?… Вот ты мне скажи: как?
Участковый надул щеки, потом покачал головой и открыл рот, чтобы ответить председателю, но не успел – Анна Борисовна, встав, сухо хмыкнула и скрестила руки на груди. Роста она была небольшого, от тапочек казалась и того меньше, но прямая была и строгая, как ревизор из района.
– Вы очень, очень несерьезный человек, Кузьма Петрович, – сказала она. – Я восемь лет преподавала в школе Советскую Конституцию и могу авторитетно сказать, что для серьезного человека сельский Совет открывает необозримое поле деятельности… – Со скрещенными на груди руками Анна Борисовна прошлась по комнате, взяла со стола тоненькую реечку и взмахнула ею, как указкой. – Облеченный всеми полномочиями выборности, председатель сельсовета не только проводит большую и плодотворную работу, но и воспитывает… Вы понимаете, Кузьма Петрович, но и воспитыва–а–а–ет…
– Вот и воспитывайте! – опять закричал Кузьма Петрович, срываясь с места. – Садитесь на мое место и воспитывайте, организовывайте, что хотите делайте!
Председатель, забыв об острых углах, побежал к желтому шкафу, но остановился – Анна Борисовна преградила ему дорогу.
– Успокойтесь, Кузьма Петрович, – сказала она. – Вы ведете себя несерьезно.
Подняв голову, сжав губы и пикой держа в руках рейку, Анна Борисовна вернулась на место и села на табуретку, накрытую куском вытертого бархата. Руки она положила на стол так, как кладет их на парту дисциплинированный первоклассник.
– Дождь–то, дождь, – прислушавшись, сказал Анискин. – Ну, такой дождь, что ничего нет хуже этого дождя…
Он был прав – дождь по–прежнему шел мелкий и ленивый, струйки прерывались, словно их на секунду отключали вверху. Обь от этого казалась накрытой комариной сеткой, а большие лопухи под сельсоветскими окнами с дождем переговаривались ворчливо, точно им, лопухам, было лучше на солнце, чем под жидкими струями.
– Я ведь к вам, Анна Борисовна, зашел, – сказал Анискин. – Вы среди женского народа в нашей деревне вроде как судья, так я к вам и зашел. От гражданки Косой имею жалобу…
– От Косой? – переспросила Анна Борисовна. – Ох, уж эта мне Косая… Что она еще там натворила?
– А вот читайте.
Участковый протянул Анне Борисовне жалобу, она начала ее читать, а Кузьма Петрович быстро поднялся.
– Ну, вы тут сидите, читайте, беседуйте, – сказал он, – а я побегу… Я побегу, раз вы читаете и беседуете…
Веселый, посмеивающийся, потирающий рука об руку, председатель сельсовета выскочил из дома, не обращая внимания на дождь, в одной гимнастерке, скачками двинулся по раскисшей улице. Наблюдая за ним в окно, участковый заметил, что Кузьма Петрович вбежал в калитку дома Зыкиных, где жили три сына, три невестки, пятеро незамужних и холостых парней и девчат. У Зыкиных в те дни, когда шел дождь, играли в лото, и участковый озабоченно подумал: «Когда это мы в сельсовет перестанем выбирать кого попадя… Вот ведь беда–то, а!»
– Я прочла жалобу, – сказала Анна Борисовна. – Что же, товарищ Анискин, как секретарь сельского Совета, я помогу вам разобраться в этом сложном вопросе…
– Во–во–во, – закивал участковый. – Очень даже шибко прошу вас помочь в этом сложном вопросе…
3
Через полчаса участковый Анискин и секретарь сельсовета Анна Борисовна входили в дом Павла и Веры. Анна Борисовна первой поднялась на крыльцо, постучала в дверь твердыми костяными пальцами, не став долго ждать ответа, первой же вошла в дом, Анискин – за ней. Прикрыв дверь, участковый остановился на пороге позади Анны Борисовны и вдруг, неслышно хихикнув, прикрыл рот пальцами.
– Добрый день! – поздоровалась Анна Борисовна.
Ей ответили не сразу, так как единственная комната дома Косых разделялась широкой нестроганой доской, которая торцом была прибита к полу и разрезала на две части не только комнату, но старый обеденный стол. Другим концом доска делила двери, и Анискин с Анной Борисовной, оказывается, находились на разных половинах: участковый – на меньшей части шофера Павла Косого, Анна Борисовна – на большей половине его жены.
– Милости просим, милости просим! – первой пришла в себя Вера Косая.
– Проходите, дорогие гостеньки, вот сюдочки.
– Привет! – опуская голову, буркнул Павел Косой. – Здравствуй, дядя Анискин!
Решительно взмахнув рукой, Анна Борисовна сняла плащ и прошла на половину Веры Косой, а участковый, немного подумав, плащ снял тоже, но проходить не стал – он взял табуретку, поставил ее за торцом доски и сел, таким образом, сразу на обе половины. Устроившись же, Анискин шумно выдохнул воздух и огляделся. «Ишь ты, ишь ты!» – неопределенно подумал он, так как в комнате образовалась такая картина. Павел сидел, отвернувшись к туманному окну, Вера, поднеся кулачок ко рту, стояла в уголке и умильно глядела на Анну Борисовну, которая с прямой официальной спиной располагалась на крашеном табурете.
– Матушка, Анна Борисовна, заступница наша! – вдруг взвыла Вера Косая. – Есть, значит, правдочка на земле, если вы, голубушка, пришли…
Вера Косая эти слова выкрикнула, прижала полные белые руки к груди, по–старушечьи потрясла подбородком, но с места не сдвинулась, и глаза у нее были такие, словно кричала и радовалась не она, а кто–то другой. Прокричав, она сразу затихла.
– Вера, – строго сказала Анна Борисовна. – Это прекрасно, когда женщина дома элегантно одета, но в вашей комнате, то есть на вашей половине, беспорядок…
– Не успела я, голубушка, не успела! – опять охотно взвыла Вера. – Только собралась, только собралась, а вы тут пришли, голубушка наша…
– Так! – звучно сказал Анискин. – Эдак!
Участковый трижды кашлянул, сложил руки на пузе и пошел, пошел туда–сюда вертеть пальцами! По солнцу и против солнца вертел, вразнобой и вместе, согнутыми большими пальцами и прямыми, соединяя их подушечками и разъединяя – по–всякому вертел пальцами участковый, а потом начал прицыкивать пустым зубом и набычивать шею. Весь набор своих привычек и странностей показал участковый Анискин, а потом ласковыми, тихими глазами посмотрел на Веру Косую.
– Чего же это ты, гражданка Косая, – сказал он, – в райком партии писала жалобу на продавщицу Миронову, что она из–под прилавка давала синтетически кофты, а сама в такой кофте обретаешься…
– Не писала я жалобу! – вскриком ответила Косая и всем телом рванулась к Анне Борисовне. – Это поклеп на меня, это продавщица Дуська по злобе… Анна Борисовна, матушка!…
Вера Косая сделала вид, что хочет кинуться к Анне Борисовне на плечо, но участковый нарочно шумно полез в карман, достав лист тетрадной бумаги, громко похрустел им, мало того, он сердито хмыкнул и прикусил нижнюю губу.
– У! – простонала Вера Косая. – Это что делается… – Мгновенье она молчала, потом сразу успокоилась и проговорила задумчиво: – Во всех газетах пишут, что нельзя тому жалобу посылать, на какого жалятся… И на райком найдем управу! – вдруг закричала она. – И на райком найдем управу!…
– Не надо находить на райком управу, – после длинного молчания мирно сказал участковый. – Это ведь не твоя жалоба в райком, а бумажка с арифметикой.
Улыбнувшись, участковый развернул тетрадный листок и показал его – весь листок от начала до конца был исписан рукой Анискина; цифры и числа громоздились одна на другую, стояли тесно, как в строю, и редко–редко меж ними виделись короткие слова. Показав бумажку и с другой стороны – чистая, – участковый неторопливо спрятал ее в карман, мельком посмотрев на Павла Косого, сказал с придыханием:
– А?
Когда на двух частях комнаты, разделенной нестроганой доской, наступила тихая тишина, участковый на свободе начал разглядывать часть Павла Косого. На ней ничегошеньки почти что не было – треть стола, некрашеная табуретка, эмалированная миска, стакан, пустая бутылка из–под молока и фанерный чемодан с открытой крышкой. Из него высовывались старые брюки, две продранные майки и трусы–плавки. А на стенке на двух больших гвоздях висели брезентовый плащ, старый полушубок и хлопчатобумажный пиджак.
– Вы, Анна Борисовна, – сухо сказал участковый, – извиняйте меня за то, что встреваю в разговор… Так что молчу и слушаю, как вы ее уговариваете…
Анна Борисовна поднялась с крашеного табурета, прошлась по части комнаты Веры Косой, приостановилась. Она пока молчала, и Павел Косой, наконец, оторвался от окошка, взъерошив щетинистые волосы, положил ногу на ногу. Он был ростом много выше Веры, в сидячем положении равнялся с ней стоящей, и участковый незаметно улыбнулся. «Вот от этого можно со смеху сдуреть, – подумал он. – У толстого мужика баба беспременно тощая, у высокого – малявка, у злого – добрая, у бережливого – растратчица… Вот это как так?»
– Дорогая Вера, – проникновенно сказала Анна Борисовна. – Ничто больше так не унижает человека, как ложь. Когда вы солгали товарищу Анискину, что не писали жалобу в райком, вы унизили только себя… Да, да, уважаемая Вера Ивановна. Ваши частые ссоры с Павлом тем и объясняются, что вы потеряли правду взаимоотношений. Павел, – обратилась она к шоферу, – скажите, Павел, из–за чего вы вчера поссорились?
– Два рубля, – смущенно улыбнувшись, ответил Павел, – два рубля… Я вчера в большой рейс шел, так ведь надо пожевать два раза в районе… А она деньги не дала…
Он сказал просто и тихо, горько и печально, помигал при этом рыжими ресницами и затих так покорно, что после его слов участковый ожидал тишины или негромкого ответа Анны Борисовны, но не дождался – пулеметом простучали каблуки туфель, послышалось тяжелое дыхание, и после мышиного писка Вера Косая начала сразу с крика.
– Притворный растратчик! – завопила она, подбочениваясь и ненавистно поблескивая глазами. – Пожрать ему надо в районе… Ну и жри, никто тебе не мешат, только ты жри как человек, а не как буржуйский миллионер!
Вера на ходу остановилась, убрав руки ото рта, втянула голову в плечи и так посмотрела на Павла, точно у окна сидел не он, а страховидное чудовище.
– Анна Борисовна, Анна Борисовна! – еще сильнее завопила она. – Он ведь в районе–то… Нет ему на обед кашу брать или там лапшу с молоком, а ведь он берет, Анна Борисовна… Он берет гуляш за тридцать семь копеек!
Электричество еще на колхозной станции не дали, дождь шел по–прежнему мелкий, но частый, и от этого в комнате было серо, и в приглушенном свете Анна Борисовна казалась красивой – затушевались мужские морщины у губ, разровнялась кожа лица, холодноватые глаза, углубившись от теней, потеплели. Она очень походила на тех женщин, которых показывали в кино председателями, агрономами и зоотехниками. «Надо, надо ее в предсельсоветы», – подумал участковый.
– Ах, Вера, – укоризненно сказала Анна Борисовна, – вы поражаете душевной неграмотностью и, простите, скаредностью, которая несвойственна советским людям… Если бы вы больше читали и развивали ум, то вы бы знали легкомысленное, но точное выражение… – Она застенчиво улыбнулась. – Путь к сердцу мужчины, как говорят, лежит через желудок…
– Во–во–во! – обрадовался участковый. – Во!
Неожиданно для всех и даже для самого себя Анискин вдруг поднялся, пошел вдоль доски, делящей комнату, зачем–то потрогал ее толстыми пальцами и покачал головой. Глаза у него сделались любопытными, как у сороки, когда она видит блестящий предмет.
– Ах–ах–ах! – закудахтал участковый. – Ах–ах–ах, простите, Анна Борисовна, что опять в разговор встреваю, но вы им про то скажите, чтобы не смели разводиться… Вы им про это скажите!
– Разводиться?! – Анна Борисовна вытаращила глаза и посмотрела на Анискина, как на сумасшедшего. Потом она в первый раз в жизни при участковом растерялась. – Никто и не помышляет о том, чтобы Павел с Верой развелись! – воскликнула она, опуская руки и ссутуливаясь. – Зачем же тогда мы с вами, товарищ Анискин, зачем общественность!… Нет, развода не будет… Нет и еще раз нет!
Анна Борисовна села на лучшую в доме табуретку, замолчала, гневно глядя на Анискина, который все еще держал руки на доске, и губы у него были сложены так, словно он хотел засвистеть. Потом участковый выпрямился, руки заложил за спину и радостными, отцовскими, полными счастья глазами соединил во взгляде Павла и Веру.
– Ну, спасибо вам, Анна Борисовна! – ликующе сказал Анискин. – Сам бы я по дурости ничего бы не произвел, а вот вы их уговорили не расходиться! Спасибо вам, большое спасибо!… Павла и Вера? – вдруг громко спросил он. – Значит, жалоба закрытая, значит, не будете разводиться?…
– Нет! – без паузы, криком ответила Вера и убрала кулачок ото рта. – Нет, пущай ответит за ушибы четвертой степени… Пущай ответит перед всем народом…
В комнате стало так тихо, как зимой на кладбище, и в этой тишине участковый хлебосольно развел руками перед носом Анны Борисовны. Она ничего не ответила, и тогда Анискин повернул ухо к дверям, так как на крыльце постукивало и шуршало, разговаривало и сердилось – какой–то очень злой человек сбивал с ног грязь и ругался. Так вести себя на чужом крыльце мог только один человек в деревне – участковый широко ухмыльнулся, еще раз хлебосольно развел руками и весело проговорил:
– Это никак продавщица Дуська меня ищет…
Так и оказалось – в двери не постучали, а сердито грохнули кулаками, дверь не отворилась, а с грохотом распахнулась, и, шурша плащом «болонья», дыша дождем и одеколоном «Ландыш», в комнату ворвалась продавщица сельповского магазина Дуська Пронина. Влетев в комнату, Дуська хотела поздороваться, но, увидев Веру Косую, остолбенела. Сначала Дуська вполголоса пробормотала: «Подумаешь, красавица!» – потом презрительно фыркнула и рассмеялась нахальным смешком.
– Ах ты, холера, Верка! – сказала Дуська. – Говорила, что синтетическу кофту берешь для подруги, а, оказывается, сама ее носишь…
Дуська отступила на шаг, положила руки на бедро, отчего они локтями поднялись чуть ли не выше плеч, побыла в неподвижности секунду и вдруг рванулась к Вере. Она схватила пальцами ее синюю плиссированную юбку, потянула на себя и закричала густым голосом:
– Так вот где плиссирована юбка, которую ты брала будто бы для учительницы Нины Яковлевны, когда она была в отпуску… А бусы–то, бусы! – Дуська со страхом в глазах показала на янтарные бусы. – А бусы–то, бусы!… Ты ведь говорила, что их для кого берешь… – Продавщица резко повернулась к участковому и шепотом закончила: – Она ведь сказала, что для твоей жены, Анискин, берет бусы, как Глафира находится в тяжести и сама в магазин прийти не может…
Дуська от возмущения широко открыла рот, хотела еще что–то выкрикнуть, но не смогла – такая она была характерная и горячая, что слова у нее в горле стали колом.
– Ишь! – произнесла Дуська то, что было полегче. – Ишь!
– Это еще не все, Евдокея, – сказал участковый. – Она, Косая–то, ведь на тебя жалобу писала в райком, что торгуешь из–под прилавка… Я два месяца узнать не мог, кто это на тебя напраслину возводит, а теперь знаю…
Дуська беззвучно осела на табуретку, на которой раньше сидел участковый. Лишний воздух она выдохнула, и вместе с ним из груди вырвался тяжелый вздох. Серые и ясные глаза женщины потускнели, под табуреткой боты перестали блестеть – такой сделалась продавщица Дуська, какой ее пять минут назад представить было нельзя.
– Эх, Верка, Верка! – сказала Дуська. – Меня ведь за твое письмо чуть с работы не скинули… Эх, Верка, Верка!… По этой жалобе мне ревизию делали, и я те сто сорок рублей, которые ты мне должна, внесла… Я кофту и бежево шерстяное платье к пароходу вынесла и продала… Бежево–то платье у меня самое любимое было…
– Теперь ты ответь, Евдокея, – после паузы сказал участковый, – как сто сорок рублей образовались?
– А так, что Верка стонет и плачет, – ответила Дуська. – И синтетическу кофту и вот эти туфли, что на ней, она выплакала для детдомовских подруг… Говорит, денег нет, дай, говорит, Дуська в долг, как мы в детдоме выросли сиротами, нас пожалеть надо. – Она горько вздохнула. – Как я могла обман понять, если Верка в клуб ходит хуже всех в деревне одетая!
Опустив голову, страдальчески морщился Павел Косой, неприязненно улыбалась Анна Борисовна, держала кулачок у рта Вера Косая; шел за окнами такой нудный и холодный дождь, какой бывает только осенью, когда пустеют скошенные поля, скрипят на шестах скворечники, по Оби и озерам плывут желтые, вялые от влаги листья, и на черных от воды проводах сидят посиневшие скворцы. Морочно, холодно, неуютно.
– Ты свободная, Евдокея, – негромко сказал участковый и во второй раз прислушался к звукам, что опять раздавались на крыльце, – приглушенный шарк, негромкий стук, робкое покашливание. – Ты свободная, Евдокея…
Печальная Дуська подошла к двери, медленно открыла ее и приостановилась – за порогом стояла женщина в мокром платке. Дуська вполголоса поздоровалась с ней, обошла женщину и исчезла, так и не сказав ни слова.
Женщина сделала шаг вперед, но что–то держало ее у порога дома, и она не решалась переступить квадратный брус.
– Ты звал, Федор, так я пришла, – стоя в сенях, приглушенно сказала женщина. – Вот я пришла, если ты звал, кум…
– Семеновна! – возмущенно крикнула Анна Борисовна и притопнула мягкой тапочкой по полу. – Семеновна, почему вы стоите в дверях? Немедленно проходите, Семеновна…
Женщина прошла в дом, несколькими робкими шагами миновала порог и домотканый пыльный половичок, поискав глазами табуретку, тоненько вздохнула.
– Садитесь, Семеновна! – дрожащим от возмущения голосом вскрикнула Анна Борисовна. – Садитесь сюда – вы в доме приемной дочери…
– Вот на стульчик, вот на стульчик, мамаша… – вдруг всполошилась Вера Косая.
Она подала Семеновне старый венский стул, старательно стряхнула с сиденья пыль и отошла в сторону, чтобы притулиться к стенке и поднести кулачок ко рту. Глаза у Веры блестели, нос вспотел.
– Вот села, вот сижу… – проговорила Семеновна и большими, вдумчивыми глазами посмотрела на Анну Борисовну. – Это ты ладно говоришь, Анна, правильно говоришь… Трое их, однолеток–то, было в детдоме – Вера, Надежда, Любовь. Их на какой–то станции подобрали.
Семеновна перевела дыхание, распустив шаль на груди, выпростала руки, положила их на колени и опять тоненько вздохнула. На улице раздавались приглушенные двойными рамами звуки.
– Коров гонят… – сказала Семеновна, но с места не стронулась, а только опустила веки и продолжала: – От Валерия уже с фронта сообщений не было – пропал без вести, а я почтальоном работала, хоть и восемь классов кончила… Надежды, что Валерий жив, тоже мало было, а любовь, что любовь была, когда месяц… Глупа была, берегла себя, вот и… Вот и взяла из детдома Веру…
Звуки стада затихали: из–за нудного дождя Сидор и Колька коров гнали быстро, торопясь в тепло и сушь, кричали на коров зло и раздраженно, бич в отдалении хлопал почти беспрерывно. Прислушиваясь, Семеновна подняла голову, опять спрятала руки под мокрой шалью.
– Манька–то привычная, – сказала она. – Сама в стойку дойдет…
– Я ничего не понимаю, Семеновна, – шепотом сказала Анна Борисовна. – Я ничего, ничего не понимаю…
Секретарь сельсовета медленно поднялась, помахивая ресницами, словно под них попала соринка, пошла к Семеновне, но Павел Косой опередил ее – с размаху ударил ладонью по столу, вскочив, притопнул тяжелыми сапогами.
– Ты говори правду, мамаша, чего ты ее бережешь, ты правду говори, мамаша! – вскрикнул он.
В горячке Павел бросился к Семеновне, забывшись, уронил доску, что перегораживала комнату, остановившись, собрался закричать еще, но участковый вдруг властно остановил его. Преградив одной рукой путь Павла, Анискин второй рукой повел в сторону Семеновны, улыбнулся и сказал:
– Ты, кума, все же к Маньке иди… Мало что привычная. На улице такая дождина, что и корова может перепутаться…
Когда Семеновна встала и ушла, когда ее все облегчавшиеся шаги простучали по сенкам и затихли на улице, когда в доме опять сделалось тихо, участковый махнул рукой.
– А теперь, Павла, – сказал он, – ты для Анны Борисовны скажи правду…
Но произошло странное: Павел снова несильно рванулся к Анне Борисовне, решительно мотнул головой, но потом внезапно попятился и сел на прежнее место. Как и раньше, он жалобно скривил лицо и помигал рыжими ресницами. Затем Павел, не выдержав взглядов участкового и Анны Борисовны, отвернулся к окну.
– Молодца! – сказал участковый. – Молодца, Павла… Так что ты себе молчи, я и сам скажу правду Анне Борисовне! – Он подошел к ней вплотную и наклонился. – Вера сказала про Семеновну, будто она потому ее из детдома брала, что за огород боялась… – Участковый жестко улыбнулся. – Семеновна, ее Валентиной звать, с погибшим на фронте Валерием всего за месяц до войны ознакомилась и ничего такого с ним не имела, даже не расписались они. Вот гражданка Косая и говорит, что ее Валентина для того взяла, чтобы огород больше иметь… – Участковый сделал большую паузу и почти шепотом сказал: – Ты не смотри, Анна Борисовна, что Валентина на вид такая старая – ей всего сорок девять…
– Ц–ц–ц! – по–анискински поцыкала Анна Борисовна и так повела плечами, точно в комнате был большой мороз. – Ц–ц–ц!
– Вот оно и есть: «Ц–ц–ц!» – сухо сказал Анискин и погрозил пальцем притихшей Вере. – Вот ты теперь, гражданка Косая, стой на своем месте, молчи как проклятая и слушай, что буду говорить… Я сейчас буду длинное слово говорить.
4
Прежде чем произнести длинную речь, участковый Анискин окончательно перешагнул через доску на половину Павла, сел на его место и положил обе руки на стол, в одной из них, чудом появившись, была та бумажка, что исписана цифрами. Посидев секунду в неподвижности, отдышавшись от резких движений, он развернул бумажку, проговорил:
– Вы пока все тут ругались да ссорились, я все за гражданкой Косой доглядывал. Я насквозь и глубже в нее смотрел, так что теперь всеохватно знаю – никакой такой любви у нее к Павлу нету… – Он презрительно усмехнулся. – Какая это может быть любовь, если она на Павлу так глядит, как на врага лютого… Это я для вас, Анна Борисовна, болтаю, – словоохотливо объяснил участковый. – Вдруг вы на любовь нажимать начнете…
– Ах! – ответила Анна Борисовна. – Ах, я уж ничего не говорю…
– Вот и правильно! – жестко усмехнулся Анискин. – Чего гражданку Косую жалеть, когда мне фельдшер Яков Кириллович растолковал, что ушиб четвертой степени есть самый легкий ушиб! А во–вторых сказать, как так получилось, что у нее на руке синяк?… Ну–к, Павла, отвечай! Не молчи, не береги ее от стыда, раз она такая злыдень! – прикрикнул участковый.
– Она хотела в меня кринку… Рукой об стол…
– Ух! – ненавистно сказал Анискин. – Ух!… Я бы этой кринкой ей обратно, обратно! – задохнувшись от гнева, участковый губы выпятил так, точно целовался с далекими родственниками, оглушительно прокашлялся и медленными движениями развернул бумагу с цифрами. – Ну вот, я эти цифры–мифры в конторе взял, так что они правильные…
Участковый подумал–подумал и все–таки полез в специальный кармашек на брюках – за очками. Свой почерк он, конечно, разбирал и без них, но цифры и числа стояли на бумаге очень густо. Вот он и достал очки, приставил их к кончику носа и весь переменился – со своим пухлым лицом и недовольно оттопыренными губами походил теперь участковый на директора маслозавода Черкашина, который очки носил постоянно, был так же толст, как Анискин, и всей деревне надоел тем, что без бумажки с людьми не разговаривал.
– Ну, так! – нудным голосом произнес участковый. – Поженились вы, Павла, в шестьдесятом году… За этот год ты, Павла, заработал, переводя все на деньги, тысячу восемьсот тридцать пять рублей шесть копеек… – Участковый поднял голову от бумажки. – Это она еще тебе житье давала, Павла… Дальше! В одна тысяча шестьдесят втором году ты, Павла, заработал меньше – тысячу семьсот сорок рублей, хрен копеек… Это она тебя уже прищучивать начала! – Анискин громко фыркнул. – Ну, а за шестьдесят вторым годом пошла уж совсем неоптимистичная картина, как говорит председатель Иван Иванович… Ты, Павла, в прошлом году заработал всего тысячу триста рублей, на пятьсот тридцать меньше, чем в шестьдесят втором… Это что же получается? – спросил участковый и придыхнул. – А?! Это как так получается, что ты, шофер при трехтонке, как она сама пишет в жалобе, в месяц зарабатываешь меньше, чем доярка, или, еще хуже сказать, неграмотный мужик… Это как так получается, а?
Участковый слоном повернулся к Вере и оглушительно постучал по столу костяшками пальцев.
– Вот как ты ответишь, Косая, почему Павла зарабатывает с каждым годом меньше, а другой народ после постановлений партии и правительства каждый год все больше и больше… А? Я тебя спрашиваю, Косая, а?!
Вера не отвечала, и участковый тоже помолчал.
– Вот как тихо стало, – после паузы с улыбкой заметил он. – В этом доме сроду, наверное, так тихо не бывало – крик да руготня…
Помолчав еще немного, участковый рачьими глазами покосился на Анну Борисовну.
– Нас, милиционеров, как учат в райотделе? – сказал он. – А вот так: «Помоги сохранить семью!…» Вот я два года и старался сохранить семью! Ну чего я только не делал, Анна Борисовна, чтобы эту Верку утихомирить… И уговаривал ее, и кричал, и пугал, и упрашивал, чтобы мальчишонку родила… Все напрасно. Ведь так, гражданка Казанская? – вдруг свирепо спросил он Веру. – Так я говорю, гражданка Казанская?…
Вера по–прежнему не отвечала – сжав губы, она смотрела в окно.
– Ее фамилия в девках была Казанская, – пояснил Анискин, – как их всех троих, то есть Веру, Надежду и Любовь, нашли на Казанском вокзале… Надежда теперь врачом в Томске, Люба замужем за Венькой Моховым и работает ударно дояркой… Да, да, работает ударно дояркой… Да–а–а!
Неожиданно для всех участковый быстро встал, застегнул три пуговицы на вороте распахнутой рубахи и валко пошел к дверям с таким видом, точно хотел безостановочно выйти в сени. Однако по привычке уходить из дому не сразу Анискин у дверей остановился и через спину сказал:
– Я их, Анна Борисовна, больше уговаривать не могу… Вы их теперь не расходиться уговаривайте – я вас на то и пригласил.
После этих слов участковый улыбнулся и стал спиной слушать, как Анна Борисовна прошлась по комнате, как стукотнул сапогами Павел и что–то шепотом проговорила Вера. Терпеливый, как кошка возле мышиной норы, участковый дождался все–таки, что Анна Борисовна тихо ответила:
– Я не знаю, Федор Иванович… Понимаете ли…
Она не договорила – загремели тяжелые сапоги, раздался шлепоток ладони о стол, все в доме затряслось и заскрипело. Потом раздался треск дерева, удар фанерной крышки и – не тяжелые, а облегченные шаги. Это Павел Косой схватил с пола фанерный чемодан, сорвал с гвоздей плащ, полушубок и простенький пиджак.
– Дядя Анискин, – загустевшим басом сказал он, – дядя Анискин, я ухожу… Восемь раз не мог, а теперь ухожу… Я хоть на улице ночевать буду, а ухожу…
Они теперь стояли так: Анискин стодвадцатикилограммовым телом закрыл широкую дверь, Павел с чемоданом в руках и вещами под мышкой другой руки стоял перед ним, за Павлом располагалась побледневшая от волнения Анна Борисовна, а в углу своей половины молчала Косая, медленно относящая ото рта кулак. Круглое тело женщины было до предела напряжено, ноги она держала расставленными, как бы собираясь сделать шаг вперед.
– Вона что, – задумчиво сказала Вера. – Сам бы он не ушел… А? – Она прошептала: – Ну, Анискин, Советская власть меня воспитала, Советская власть и на тебя управу найдет, что от меня мужа уводишь… Я вот на «Пролетарий» да в обком партии: заступитесь за детдомовскую сироту! – Вера мстительно улыбнулась. – Я, Анискин, тебя партийного билета лишу…
– Как лишишь? – испуганным голосом сразу же закричал Анискин, панически прижимая руки к груди. – Как ты меня, гражданка Казанская, партии лишишь, если Павел сам от тебя уходит!… Анна Борисовна, Павла, подтвердите, ради Христа, что Павел сам, сам, сам…
– Я сам ухожу! – испуганно ответил Павел. – Сам, сам…
– Ах–ах–ах! – закудахтал участковый и стал торопливо выбираться из дома. – Ах–ах–ах!
Кудахтая и по–петушиному хлопая себя руками по бокам, участковый выбрался на улицу; надев на ходу зеленый армейский плащ, пошел так, чтобы Павел с чемоданом и Анна Борисовна могли догнать его. Это произошло возле дома деда Крылова. Здесь Анискин остановился совсем, неторопливо порылся под широким плащом и вынул из кармана большой амбарный ключ.
– Зачем ночевать где попадя! – сухо сказал участковый. – Ты, Павла, вали в мою кабинету… Там, правда, тараканов страсть сколь, но я большую надежду держу на то, что они, Павла, от твоего духа окочурятся!… – Он позволил себе улыбнуться. – От тебя ведь, Павла, бензином вонят, как от керосиновой лавки… Так что ты ключ–то возьми, хоть кабинета и не запирается, да вали, вали себе, Павла, спать! Вали, вали, нам с Анной Борисовной еще словечком перемолвиться надо…
Когда Павел, ссутулившись и прикрывая рукой от дождя плащ, шубу и пиджак, скрылся в серости и мороке, участковый и Анна Борисовна пошли тоже. Из–за матерчатых сверху тапочек секретарь сельсовета двигалась по грязи осторожно, обходя лужи и придерживаясь руками за стойки плетней. Дождевые капли по ее тонкому плащу били звонко, весело, как маленькие шарики града.
– Дождишко–то, дождишко, – пробормотал участковый.
Оби за серой пеленой видно не было, березы на кладбище просматривались еле–еле, а кедрачи за крайними домами деревни казались густо–синими; грязь под ногами чавкала жадно и тоскливо, мычали коровы, в воздухе плавали запахи горького дыма, парного молока и бензина, который остался от машины, тяжело прошедшей к сельповскому магазину.
– Ты очень хорошая женщина, Анна Борисовна, – замедляя шаги, сказал участковый, – но тебе надо быть к народу добрее… Ну как ты могла пожелать, чтобы Павел жил с Верой? Он же с ней окончательно сгинет… – Он секундочку помолчал. – Тебе и то надо учесть, Анна Борисовна, что ты вот в деревне третий год живешь, а про то не знала, что Валентину Семеновну Верка из своего дома выгнала, хотя дом не ее, а колхозный, выданный ей как детдомовской сироте…
Тут участковый остановился совсем, сбросил с головы капюшон, и мелкие капли мягко зацокали по его седым, но густым волосам. Огромный, почти двухметрового роста, в зеленом армейском плаще, походил сейчас Анискин из отдаления на приземистую ель. Морочно было, серо на улице, но все равно Анна Борисовна увидела, как участковый улыбнулся крепкими белыми зубами.
– Ты, Анна Борисовна, – сказал он, – как вступишь в партию да как тебя выберут председателем сельсовета, лучше к народу приглядывайся… Нам, которые с людями работают, без этого нельзя, Анна Борисовна…
Шел дождь, клубились низкие тучи, непролазная грязь лежала на глинистых улицах деревни, но в шелесте дождя все–таки слышалось, как на Оби пыхтит невидимый буксир – волок баржи до Томи, до областного города Томска…