Инна
— Я знала, что нам придется встретиться, но не думала, что вы придете сюда.
Мазин сидел за большим канцелярским столом. Стол был пуст, если не считать придавленных толстым стеклом репродукций с рисунков Эйзенштейна и портрета Анны Ахматовой работы Петрова-Водкина. Он сдвинул свои перчатки с портрета.
— Вы могли меня вызвать.
Инна Кротова положила на стол указку.
Он пришел к ней в музей. Был конец дня, за окном почти стемнело, и в комнате, где он дожидался Инну, в этой маленькой но сравнению с громоздким столом комнатушке, с надписью на двери "Научные работники", никого, кроме них, уже не было.
— Я хотел поговорить с вами неофициально.
Она достала из сумочки пачку сигарет, взяла спячку, по-женски держа ее от себя, и несколько раз провела по коробку, пока не вспыхнул огонек. Дымок был приятным.
— У вас хорошие сигареты.
— Американские. Подарил один иностранец, которому я показывала музей. — И пошутила: — Думаю, что он не шпион.
Мазин вежливо улыбнулся. Что поделаешь, если многие склонны судить о шпионах по приключенческим книжкам.
Инна затянулась и медленно выпустила дым. У нее был большой рот, неярко разрезавший худощавое нервное лицо.
— Вы хотите говорить здесь?
— Нет, здесь не стоит. Я не представлялся на входе. Зачем возбуждать липшие пересуды. Или в музее нет сплетников?
— Вы очень любезны и правы. В музее работают почти исключительно женщины. А у нас есть свои слабости. Да и время, чтобы перемыть косточки ближнему.
— Может быть, я провожу вас домой? Погода, кажется, вполне приличная.
— Пойдемте. Я живу недалеко.
Он подал ей плащ.
— Спасибо.
Из записной книжки Тихомирова:
"Подходя строго, человек — машина, пусть сложнейшая, но машина, хотя мы и не разобрались до конца в работе многих узлов. Но все они подчиняются сначала нормальным законам химии, физики, биологии, а потом уже Христовым заповедям или уголовному кодексу. Конечно, унизительно сознавать, что ты не чудо природы, а всего лишь усложненный механизм. Однако факты есть факты, даже такие грустные, как увеличение смертности в результате вспышек на солнце. Зло берет: кто-то поворачивает без твоего разрешения рубильник — и у тебя рвется что-то совершенно необходимое в сердце или в мозгу.
Машиной быть не хочется. Особенно, когда я с Инной. Она вся антимашина. Мне известно не только каждое ее слово, но и интонации, и все-таки она постоянно поражает меня своей нестандартностью. Я восхищаюсь ею. Восхищаюсь, хотя и не способен, как она, поверить во всеобщую "человечность", потому что знаю, что мы живем в суровом мире, которым управляют законы природы, а не наши чувства. Я завидую ей. Но я и боюсь. Ничто не порождает столько иллюзий, сколько любовь. Сегодня они помогают мне жить, а завтра? Сохраню ли я их? Хочу сохранить, даже зная, что это иллюзии".
В залах музея было пусто. Они прошла через галерею живописи восемнадцатого века, главным образом — портретов мужчин и женщин в пудреных париках, в кружевах, со звездами, в потемневших мундирах и тяжелых бархатных платьях.
— Почему они все некрасивые? — спросил Мазин.
— Тогда было принято писать похоже. Даже царей.
— Да, я помню портреты Павла и Петра Третьего. Но это тоже не честно. Люди и на фотографии выходят разными.
— Говорят, что подлинную сущность выявляет только смерть. Тогда человеку уже не удается казаться другим. И он становится самим собой. Я помню отца. Ой стал спокойным и мудрым. Таким, каким был. А казался суетливым и застенчивым. Смерть подводит итог.
— Не думаю, — ответил Мазин.
На улице было сухо и холодно. Зажглись бледные светильники, и на тротуар упали четкие абстрактные тени голых веток акаций.
— Моральный итог, я хочу сказать. Она может и возвысить человека, и унизить его. После смерти жизнь становится виднее, яснее…
Мазин прислушался. Это перекликалось с его собственными мыслями. Только он шел с другой стороны, думал о влиянии жизни на смерть. Инна же видела ретроспекцию.
— …Хотя это и всегда нужно.
— Я не вполне вас понимаю.
— Я и сама себя часто не понимаю. Раньше я считала, что каждый человек и каждый поступок должны расцениваться так, как они того заслуживают, независимо от сопровождающих обстоятельств. Но теперь мне кажется, что смерть — слишком дорогая цена даже для правды.
— Смотря какая смерть и что считать правдой. Я смотрю на эти вещи только конкретно. Ведь мне приходится оперировать юридическими категориями, в основе которых лежат факты.
— Факты тоже создаются людьми. Вы разговариваете со мной, с Игорем, с другими, чтобы выяснить факты, и постепенно факты подменяются тем, что мы говорим.
— Вы хотите сказать, что не все, с кем я говорю, искренни?
— Вы упрощаете. Я думаю только, что все мы видим одни и те же вещи по-разному. И вы путешествуете по королевству кривых зеркал.
— Где же выход?
— Наверно, помимо придуманных людьми законов, есть и другие.
— Божеские? — спросил Мазин с иронией.
— Нет, Богу это тоже было бы не под силу. Нас слишком много. И каждый живет по-своему.
— По своим законам?
— Если хотите. А судим мы людей по общим, придуманным, и потому часто ошибаемся.
— В чем же ошибся я?
— В том, что продолжаете возиться с законченным делом. Зачем? Что это — следовательский зуд или психологические изыски?
— И то и другое понемножку.
— Все зря. Убийства не было, а психология — дело неблагодарное и темное.
— Есть еще один вариант. Самоубийство.
— Вы это серьезно?
Мазин не видел ее лица, но ему показалось, что голос Инны прозвучал глуше.
— Я хотел узнать, что вы об этом думаете.
— Я? Ну, конечно. Простите. Вас интересуют вполне конкретные вещи, а я затеяла с вами светско-философскую беседу. Разумеется, мы должны поговорить серьезно. Но мы пришли уже. Вам придется зайти ко мне, если вас это не смущает. У меня никто не помешает нашему разговору.
Мазин наклонил голову:
— Я буду очень рад.
Дом, в котором жила Инна, был большой и когда-то, наверно, очень внушительный, с каменными мужскими фигурами у подъезда, поддерживающими на плечах каменные балконы.
Они поднялись по широкой грязноватой лестнице со старинными чугунными перилами. На площадку выходили высокие двери с медными ручками.
— Вы всегда здесь жили?
— Как кошка. Однажды Антон сказал, что в первую половину жизни человек похож на собаку — ко всем привязывается, лижется и получает пинки, а во вторую — на кошку. Привязывается уже не к людям, а к месту. Я свою жизнь начала сразу со второй половины: привязалась к месту. И уже не могу представить, как можно жить в другом.
Инна открыла ключом дверь. В коридоре было темновато. Маленькая лампочка под самым потолком светила тускло.
— Вот сюда, — указала она.
Мазин вошел в комнату и увидел сначала большую тахту, а над ней ковер. На ковре висели круглый африканский щит и копье-ассегай, с широким блестящим лезвием.
— Проходите, пожалуйста. Я могу предложить вам чашку кофе.
— С удовольствием выпью. Кофе гармонирует с этим тропическим оружием.
— На него все обращают внимание.
— Людей притягивает необычное.
— Вас особенно?
— Вы имеете в виду мою специальность? У нас будничного ничуть не меньше, чем в любой другой профессии. Ватсон был знаком с Шерлоком Холмсом тридцать лет, а смог описать всего полсотни случаев из его практики. Из них добрая половина, строго говоря, повторяется. А ведь Холмс был гурманом. Он снимал сливки и не занимался карманными кражами. Вы знаете, что такое карманщик? Поверьте, это не профессор Мориарти. И вообще преступник как личность очень редко интересен. Я думаю, Пушкин был прав, когда писал, что гений и злодейство — вещи разные. Преступник — чаще следствие недостатка интеллекта, чем продукт его развитых форм.
— Вы, конечно, говорите о заранее продуманном преступлении? Но может быть вспышка, неожиданная вспышка гнева, ненависти, презрения наконец… Разве вы никогда не сочувствовали преступнику?
Мазин помедлил с ответом.
— Я, кажется, задала нетактичный вопрос? Простите, но дома я опять забыла, что спрашивать должны вы, а не я.
— Мне не хотелось бы спрашивать.
Инна улыбнулась:
— Рассчитываете на добровольное признание?
Мазин ответил серьезно:
— Да.
Она спросила тоже серьезно:
— А если я не виновата?
— Тем более.
Мазин потрогал древко ассегая.
— Думаете, человека можно убить только такой штукой?
— Вы все-таки считаете, что Антон убит?
— Я только хочу узнать: стоило ли его убивать.
Инна доставала из буфета чашки.
— Узнать у меня?
— И у вас.
— Приговоры выносит суд. А я не могу решать, стоит ли убивать человека.
— Суду это тоже не всегда просто. Но наше положение легче. Тихомирова нет в живых, и, вынося ему приговор, мы можем не опасаться, что его придется приводить в исполнение.
— Нам грозит другое.
— Что именно?
— Может оказаться, что мы его уже привели.
Мазин очень внимательно посмотрел на Инну:
— Вы умная женщина.
— Благодарю вас.
— Это необычное дело, Инна Константиновна. Оно шире статьи закона. Поэтому я и занимаюсь им не так, как полагается.
— А не превышаете ли вы свои полномочия?
— Возможно. За это я отвечу перед начальством.
— Вы признаете ответственность только перед начальством?
Мазин развел руками.
— А перед нами? Не слишком ли много вы себе позволяете, касаясь того, что для вас предмет любопытства, а для других еще кровоточит?
— Я не хочу никому делать больно, и не считайте меня, пожалуйста, человеком, которому доставляет удовольствие подсматривать в замочные скважины. Может быть, мои приемы и напоминают неудачные психологические эксперименты, но они вызваны не любовью к острым ощущениям. Я все-таки следователь, а в обстоятельствах смерти Тихомирова есть моменты, которые нельзя оставить невыясненными.
— Например?
— Например, то, что "Волга" Рождественского стояла ночью у дома, где погиб Тихомиров.
Инна звякнула чашками.
— Он не убивал Антона.
— Да, у него есть алиби…
— Вечный удачник!
— …Но его машиной мог воспользоваться и другой человек.
— Вы хотите узнать, кто он? Или уже знаете?
— Я хочу узнать, стоило ли убивать Тихомирова, — повторил Мазин.
— Разве тех, кого стоит убить, можно убивать?
— Вы обещали мне кофе.
— Если вы не раздумали.
— Нет. Нам предстоит поговорить кое о чем.
— Хорошо. Тогда подождите немного. Можете посмотреть семейный альбом. Так раньше девушки развлекали молодых людей в приличных домах. Альбом на столе.
Инна вышла на кухню, а Мазин, поднявшись с дивана, глянул в окно. Начал накрапывать дождь, мелкими каплями зарябивший асфальт.
Он еще стоял у окна, когда она вернулась.
— Не захотели смотреть карточки? — спросила Инна, ставя подносик с кофе.
— Нет, я думал.
— О чем?
— Я пытался представить себе, о чем думаете вы здесь, в этой комнате, когда остаетесь одна.
— Я могу сказать. О том же, о чем думают все. О работе, о неприятностях, о новом платье, о болезни тети Даши, о том, что нужно купить в магазине.
— И о том, что жизнь несправедлива?
Она усмехнулась:
— Вы опытный следователь. Но вы ошиблись. Из-за самоуверенности. Вы ведь невысоко цените интеллект преступников. А зря. Я не считаю, что жизнь несправедлива ко мне. Так мне казалось, но это прошло. Теперь я думаю только о том, о чем сказала.
— О работе, о неприятностях…
— И так далее.
— Но разве смерть Тихомирова обычная неприятность.
— Поймали. Да, это не просто неприятность. Для меня. Но об этом долго рассказывать.
— Я не буду вас торопить.
— Вы вызываете во мне доверие.
— Разве это плохо?
— Это будет мне мешать.
— Боитесь, что скажете больше правды, чем хотелось бы?
— Наоборот. Буду искать сочувствия и не смогу передать просто фактов. Тех фактов, которые вам нужны.
— Я знаю достаточно фактов, но не все могу правильно оценить. Может быть, вы поможете мне.
— Что же вам известно?
Мазин шагнул к ней:
— Хотите откровенности? Хорошо. Вот факты! Вы любили Антона Тихомирова, ради него оставили Рождественского. Но он предал вас. Не только вашу любовь, но и ваше имя, вашего отца. Ой украл его труд. И вам хотелось убить Тихомирова. Но вы не убили его. Вот факты.
Инна смотрела на блестящий кофейник.
— Я не думала, что вы знаете так много. И все-таки вы не знаете почти ничего. Все это совсем не так, кроме одного. Кроме того, что я любила Антона. Остальное — неправда, — сказала она тихо, но убежденно.
Мазин присел рядом.
— Только не нужно никого спасать, ладно? — сказал он и положил руку на ее узкую ладонь.
— Неужели я вызываю жалость? А отец хотел видеть меня сильной.
— Я не жалею вас. Это другое.
Она справилась с собой.
— Может быть, вы влюбились в меня? — спросила Инна и усмехнулась.
Мазин убрал руку.
— Простите. Я не хотела смеяться над вами. Я вижу, что нужно все рассказать. Я не могу сделать это последовательно, логично, как провожу экскурсии. Вам придется что-то додумывать самому. Может быть, вы поймете то, чего не понимаю я. Не знаю. Но я никогда не думала, что так случится.
Я сказала, что ваши факты — неправда. Вернее, есть вещи, которые нельзя назвать только правдой или только неправдой. Тут много таких вещей. Я понимаю, что для юриста не должно быть полуправды, у вас совсем иные категории. Но ведь я не юрист. Я просто человек, который судит в первую очередь себя.
— За что?
— Я скажу. Только сначала о том, что вы говорили. Да, конечно, Антон и я… Я говорила, что любила его, но и он тоже. Это верно, хотя вам может показаться, что я всего лишь обманутая женщина. Это сложнее, чем пишут в книжках: встретились, полюбили, прожили свой век, как голуби, — приходите на золотую свадьбу. У нас не было никакой, но было много пережито, очень много. Мы встретились очень взрослыми. У таких людей или не бывает любви только развлечения, или, наоборот, — мученье, потому что борешься с собой, с природой, с жизнью, с тем, что считается очевидным: любовь, дескать, для восемнадцатилетних, а потом — нужна женщина, нужен мужчина, да еще ничем не связанные. Как будто вместе могут быть только те, кто связан. Мы хотели преодолеть все это, начать сначала, перешагнуть через прошлое, вернуть движение тому, что уже начало окостеневать, мертветь, глохнуть. Но мы не смогли ничего, потому что существуют силы, перед которыми человек беспомощен, а мы были очень слабыми, и течение становилось все сильнее, Сначала оно оторвало Антона, а потом и меня унесло, но я не думала, что конец станет трагическим. Скорее он походил на пошловатую комедию, ну пусть мелодраму. Появилась девчонка, у которой нет ничего, кроме груди, распирающей кофточку. Это не так уж много, но это может быть всем…
Говорила Инна сумбурно и торопясь, затягиваясь сигаретой, и Мазину нелегко было следить за ходом ее мысли, но кое-что он все-таки успевал, соглашаясь с одним, запоминая другое.
— Но я начала с конца, а собиралась сказать много и главное о том, чего вы не знаете, хотя думаете, что знаете. Даже об Игоре. Вы сказали, что я бросила его. Нет, и это не так. Он ушел сам. Игорь сдался, потому что хоть и занимается всю жизнь спортом, он совсем не борец. Недаром он никогда не был первым. Он ушел сам.
— Когда увидел, что побежден?
— Хорошо, пусть будет так. Но это же не футбол! Здесь нет ни времени, ни счета. Здесь и "десять — ноль" еще не поражение, если есть силы бороться. А он прикинул, что счет не в его пользу, и решил, что уже не успеет отыграться. Нет, все это не так, как вы говорили, совсем не так. И Антон не предавал ни меня, ни отца. Он ничего не украл, ничего!
— Может быть, вам не вполне ясна значимость материала, который оказался в руках Тихомирова?
— Мне? Я могла только переоценить его, но никак не умалить. Отец тысячу раз говорил, что наиболее ценное из того, что он сделал, осталось неопубликованным. В последние годы он не мог печататься. Но он все время работал, каждый день. Одна я знала, сколько он работал и как ценил эту работу. А отец никогда не преувеличивал значения своей работы. Скорее наоборот…
— Значит, вы все знали?
— А как же иначе?
— И вы никогда не пытались обнародовать его труд?
— Нет. Я не хотела отдавать труд отца людям, которые отреклись от него.
— Они могли присвоить его?
— Кто? Рождественский и иже с ним? Нет! Это было не по их желудкам. Такую пищу они не смогли бы переварить даже пережеванной. Я просто не хотела иметь с ними дело. Они вызывали во мне брезгливость.
— Как же тетрадь попала к Тихомирову?
— Он не украл ее! Но скажите сначала, откуда вы знаете об этой тетрадке?
Мазин подумал:
— Хорошо. Мне сказал о ней Игорь Рождественский.
Инна бросила в пепельницу сигарету:
— Он не должен был этого делать!
Мазин вспомнил разговор с Рождественским:
— "…Разве вы не говорили об этом с Инной Константиновной?
— Нет.
— И ни с кем другим?
— Вы первый.
"Сказал неправду. Ведь она совсем не удивилась. Она знает, что Рождественскому известно про тетрадь. Но зачем врал он?"
— Он не должен был этого делать!
— Почему?
— Наверно, он струсил, когда узнал про машину?
— Не думаю. Вы забыли про алиби!
— Значит, Игорь вне подозрений?
— Почти. Но он мог волноваться не за себя.
— За кого же?
Мазин не ответил.
— Вы, кажется, говорили, что человека можно убить не только ассегаем?
Он кивнул.
— Это верно… — Инна помолчала. — Смешно. Вам нужен человек, столкнувший Антона с подоконника, однако вы видите огромную разницу в том, как его столкнули — руками или, может быть, не дотрагиваясь до него. Но разве это так уж существенно?
— Для того, кто это сделал, очень. В первом случае — много лет тюрьмы, если повезет. А во втором…
— …Только собственная совесть? Или вы не считаете это наказанием?
— Это зависит от человека.
— Да, от человека. Мне, наверно, не грозит тюрьма, хотя… нет, я боюсь сказать… В общем, если бы не я, Антон, возможно был бы жив до сих пор. Хотя я не выталкивала его из окна.
— Не торопитесь с такими признаниями. Вы не убивали Тихомирова. И налейте мне, наконец, кофе.
Инна наклонила кофейник над чашкой.
— Скоро все станет ясным.
Она покачала головой:
— Для меня ясно и сейчас.
Мазин отхлебнул глоток:
— Вы помните войну?
— Мало, плохо.
— Но бомбежки, наверно, помните?
— Да, это запоминается.
— И луч прожектора, который ловит самолет? Он тянется очень далеко, очень. Но вспомните, как беспомощно бегает он по небу, прислушиваясь к неясному гулу? А если и поймает, только на минуту. Самолет ускользнет, потому что луч слишком узок. Однако стоит появиться другому лучу, и все становится иначе. Вдвоем легче. А если их три или четыре? Самолету уже некуда деваться. Простите за примитивный пример. Вы знаете много, но это долгий и теряющийся в бесконечности луч. Один. А существуют и другие. И я хочу, чтобы они пересеклись. Должна быть точка, где все они встретятся.
Инна слушала внимательно:
— Я понимаю вас. Но я уже говорила: только кажется, что мы ищем одно и то же. Мы все видим по-разному.
— Или другой видит то, чего не разглядел первый.
— И каждый думает, что он знает лучше других. А вы ведь совсем не знали Антона.
— В этом мое преимущество.
Инна налила и себе кофе.
— Может быть, вы и правы. Но если и вы не узнаете ничего, что подлежало бы осуждению?
— Тогда вам станет легче.
Она посмотрела на него с благодарностью:
— Спасибо. Хотя вряд ли вы сможете помочь мне. Вы уже говорили с… другими?
— Да, я говорил с Игорем Рождественским, с Ириной Тихомировой и Светланой.
— И что же, что сказали они об Антоне?
— Они оценили его по-разному. Коротко так: Ирина считает, что Тихомиров сам не знал, чего хотел от жизни. Сначала она думала, что это идет от неправильного воспитания, но потом поняла, что от неисправимого характера. Ждала: с таким человеком обязательно что-нибудь случится.
Игорь Рождественский. Его друг, если можно назвать другом того, кто тебя ненавидит. Мнение категорично: негодяй, который не останавливался ни перед чем.
— Этих мнений я ожидала. Скажите и третье.
— Самое лучшее: был всего достоин.
— И этого следовало ожидать. Вот вам три луча. Примените среднее арифметическое — узнаете правду. Негодяй плюс всего достойный, плюс сумасброд, что в итоге?
— Ничтожество?
— Нет. Антон не ничтожество. Просто он был слаб. Вам все-таки придется посмотреть мои фотографии. Я хочу показать одну. С того дня я его помню.
Инна взяла со стола альбом и положила на колени.
Альбом был не из тех, за которыми старательно следят. Половина снимков была даже не закреплена на листах. Они лежали между страницами.
— Это папа, — показала Инна.
Кратов был на фотографии молодой, бородатый и веселый.
— А это он в Эфиопии.
На фото Кротова окружали смеющиеся девушки. Одна протягивала что-то русскому доктору, совсем не стесняясь своего обнаженного, будто выточенного из черного дерева тела.
— Мама…
Молодая женщина, похожая на Инну, в мужской рубашке с отложным воротником. И еще она, в гимназическом фартуке. На обоих снимках грустная.
— Но я хочу показать не это. Вот…
Снимок пожелтевший, любительский. Трое детей под елкой. Один в испанском костюмчике — пилотка с махорчиком на шнурке. Другой — в африканской маске с перьями. И девочка в буденновском шлеме с шишаком и большой звездой.
— В маске — Антон.
— А это вы?
— Похожа?
— Да.
— Третий — Игорь. Последняя елка перед войной. Я очень хотела, чтобы папа дал маску мне, но он дал ее Антону. Отец сказал: "Антону тяжелей живется, дочка. Давай-ка его порадуем!" Я не понимала, почему Антону живется тяжелей. Отец пояснил: потому что мать его уборщица и одинокая женщина. Я видела, как его мать моет лестницу. Особенно зимой. У нее были большие красные руки. И я могла понять, что значит — одинокая. У Антона не было отца, а у меня мамы. Тогда я пожалела его.
— И жалели всю жизнь?
— Нет. Он не нуждался в жалости. Наоборот. Казался сильным и честным. Честным с самим собой, прежде всего. Однажды, когда он только вернулся из деревни и между нами еще ничего не было, кроме старой дружбы, он сидел вот тут на диване и говорил:
— Меня многие осуждают. Одни официально — ушел из колхоза с трудного участка. Другие за то, что бросил сына, жену. Я судил себя сам и хоть не оправдал, но убедился, что поступить иначе не мог. Это было бы нечестно. А то, что нечестно, не приносит счастья ни тебе, ни людям. Лучше быть осужденным окружающими, чем самим собой.
— Он говорил искренне? — спросил Мазин.
— Антон верил в каждое свое слово. В этом и была его слабость. Но я тоже поверила. Мне нужен был человек, который дал бы мне немного покоя и радости. Я уже не ждала удач и успехов — вы знаете, наверно, что я мечтала о живописи, из этого ничего не вышло, — но мне хотелось пережить успех близкого, почувствовать этот успех своим. Антон говорил: "У меня появились седые волосы, но я еще ничего не добился. Потрачено чертовски много времени. Зато я узнал себя. Знаю, на что способен, и я добьюсь своего, если ты мне поможешь".
И я верила, что я ему нужна.
Я знала его всю жизнь. Вернее, совсем не всю жизнь, но так мне казалось. Сначала мальчишкой, потом студентом, потом совсем взрослым с первой сединой. Когда он пришел, я была одинока до ужаса, до того, что даже не прогоняла Игоря, хотя он постоянно раздражал меня своим непрерывным просперити, никогда не переходящим в настоящий успех. Все шло у него исключительно гладко. Никаких неприятностей. Даже гриппом он, по-моему, не болел. И всегда был тщательно выбрит. Щеки гладкие, как биллиардные шары. Только чуть теплее. В дождь и грязь он умудрялся приходить в чистых ботинках. Как будто специально вытирал их на пороге носовым платком. Но платки тоже были чистые. Всегда свернутые. Никогда не измятые. Разве можно не чувствовать одиночества с таким человеком?
Мазин пожал плечами.
— Но я не гнала его. Вернее, иногда гнала. Тогда он страдал. И по-прежнему брился до шлифовки. Воображал себя англичанином.
И тут появился Антон. Я думала, что он приехал в командировку или в отпуск.
— Антон, чудесно, что ты заскочил. Расскажи про иную жизнь простых людей, близких к природе.
— Я сбежал от них.
— Надолго?
— Думаю, что навсегда.
Я поняла, что это серьезно:
— Ты с ума сошел!
— Нет. Больше было нельзя.
Так он считал. И я тоже, когда он мне все рассказал. Он умел убеждать. Это получалось у него, потому что в первую очередь он стремился убедить самого себя. И еще он умел иронизировать над собой.
— Я был там знатным человеком, передовым агрономом. Ко мне приезжали корреспонденты и записывали, что я говорю, а иногда даже фотографировали. Один раз в поле. Я смотрел вдаль и видел колосящиеся нивы. Впрочем, на снимке они вышли весьма расплывчато.
Он мог быть внимательным, мог достать зимой цветы и принести их так, как будто это банка консервов из овощного магазина.
— Тошка! Цветы же стоят кучу денег.
— Лишь бы они тебе нравились. Тогда расходы окупятся.
Говорил он это искренне. У него вообще отсутствовала поза. Скорее он был застенчивым. Мы уже все понимали, но он не решался на последний шаг. Сидел здесь вечерами на диване или на скамеечке, обхватив колени руками, и говорил:
— Для тебя это просто комната, в которой ты живешь, а для меня целый мир. Недостижимый мир мечты. Я это понял, когда эвакуировались. Ночевали в нетопленой хате. Я скорчивался под одеялом и полушубком, наброшенным сверху, и вспоминал твою комнату с этим оружием на ковре. И хотя я был в ней много раз — поверить в это не удавалось. Она была комнатой из сказки.
Я смотрела вокруг себя, видела пыль на книгах, треснувшую ножку шкафа, выеденные молью пятна на ковре и думала, что он все-таки прав. И была рада.
Это были наши самые счастливые дни. Мы почти никуда не ходили, сидели дома, и нам было хорошо. Даже о будущем мечтали.
Считается, что каждая женщина, особенно в моем возрасте, панически спешит в загс, но я, честное слово, не думала об этом. Все казалось простым и понятным. И ему тоже. Он не обманывал меня.
— Простите, Тихомиров с самого начала знал о работах вашего отца?
— Он слышал о них еще студентом, а когда вернулся, был страшно удивлен, что я их не опубликовала. Но ведь записи нужно было подготовить к печати, а я не хотела иметь дело с Рождественским.
— Вы не жалуете эту семью.
— Нет, Игорь другой, конечно. А отец… Как он бросил папу! Это тоже искусство. Он не разоблачал его, даже сочувствовал, но как он сумел постепенно перестать бывать у нас! Так естественно — все реже, реже и всегда с благородным видом. Вот этой продуманности я не прощу никогда… Он это прекрасно понимает. Как же я могла доверить такому человеку папины бумаги? Живые строчки, которые он писал в последние дни… Мне было очень тяжело отдать их в чужие руки.
Антон знал о работах отца только с моих слов, потому что записи находились тогда в Саратове у тети Даши. Над своей темой он начал работать вполне самостоятельно.
— И мог довести ее до конца?
— Я скажу. Дело тут не в способностях, а в характере. Например, отец был всегда уверен в себе. Он знал, что делает. Но у него не было тщеславия, жажды успеха. Когда ему пришлось уйти из университета, он жалел только лабораторию, но никак не положения, которого лишился.
Антон был совсем другим. Его преследовал комплекс неполноценности. Он постоянно боялся неудачи. Не знаю, откуда это шло — от жизни или таким уж родился. А может быть, какое-то обостренное предчувствие. Ведь неудача в конце концов произошла.
Он взял тему, о перспективах которой папа писал в последней книжке. Оттуда Антон и начал. Не все удавалось, однако он рассчитывал, что закончит диссертацию к сроку.
Приблизительно в это время я получила письмо от тети Даши. Мне хочется, чтоб вы его увидели, особенно дату. Это имеет значение.
Инна достала из сумки колечко с ключами и открыла старый секретер. Там лежала целая пачка писем. Она взяла одно, верхнее:
— Вот, пожалуйста!
Мазин привычно глянул на штемпель. Письмо пришло около года назад. Соответствовала штемпелю и дата на листке бумаги.
— Все не нужно читать. Там много домашнего, вот отсюда…
Написано письмо было красными чернилами, нетвердым, но очень аккуратным почерком, какому учили в гимназиях.
"…Ты помнишь, конечно, Иннуся, что Константиновы бумаги с его последними трудами хранятся у меня. Они в целости и сохранности. Мне сейчас знающие люди говорят, что запрет на генетику снят и добрые имена ученых, в этой науке работавших, восстановлены. Не пришло ли время показать труды Константина специалистам? В них, наверно, много интересного. Это наш долг перед твоим отцом. Напиши, что ты об этом думаешь. Если согласна со мной, я перешлю тебе тетради почтой, а лучше сама привезу, а то еще могут пропасть…"
— Видите, письмо написано после того, как Антон завершил основную работу над диссертацией. А показала я ему тетради еще позже, после приезда тети Даши.
— Значит, он не мог оттуда ничего заимствовать?
— Все сложнее и трагичнее. Когда Антон прочитал записи, он пришел ко мне. Я никогда не забуду этого вечера.
Он молча разделся, вошел сюда, в комнату, и сел на диван.
— Что с тобой? — спросила я.
Антон улыбнулся через силу, достал из портфеля тетрадки и протянул мне.
— Это интересно?
— Очень.
— И можно опубликовать?
— Нужно.
Я была рада и не могла понять его сдержанности:
— Так это же чудесно.
— Конечно.
— Что с тобой, Антон?
Он еще раз попытался улыбнуться:
— Ты слышала когда-нибудь про парня из Монголии, который изобрел велосипед?
— Какой велосипед?
— Никому не нужный, деревянный. Он не знал, что велосипед давно существует.
— Ну и что?
Я начинала догадываться.
— Я тоже такой изобретатель. То, над чем я работал три года, было найдено твоим отцом десять лет назад.
— Ну и что? — повторила я, потому что не знала, что сказать.
— Ничего.
— Как "ничего"?
— Ну, пусть будет "все". Все рухнуло.
— Ты же шел самостоятельно!
— Самостоятельно ломал дрова. Представляешь, что такое деревянный велосипед?! А я мечтал о докторской диссертации.
Я нелепо листала тетрадку, в которой ничего не понимала. Произошла бессмысленно трагическая вещь. И я сказала первое, что пришло в голову:
— А если я опубликую это после твоей защиты?
Он покачал головой:
— Будет еще хуже.
— Почему?
— Всем ясно, что я имел доступ к записям. В худшем случае меня лишат степени. В лучшем… Впрочем, лучшего тут быть не может. Так или иначе, на меня ляжет пятно, которое не смыть.
— Но я могу подтвердить правду.
— Тебе не поверят. Ты забываешь, что мы с тобой сейчас одно целое. А что ты сделаешь с теми, кто будет лить грязь у нас за спиной?
Он был прав.
— Что же делать!
— Я уже сказал. Ничего. Вернее, ты должна опубликовать все, что здесь написано.
— А ты?
Сморщился, как от зубной боли.
Окончу аспирантуру без защиты. Возьму новую тему Вместо того, чтобы через год стать доктором, буду через пять лет кандидатом.
— Ты еще шутишь?
— Нисколько. Шутить сил нет, хотя это единственное, что у меня осталось.
— Нет же безвыходных положений!
— Но не все выходы открыты для порядочных людей.
— Я мог бы сказать тебе, что потерял эти тетради в автобусе или у меня украли портфель.
— Как ты можешь так говорить!
— Я только называю выходы, чтобы ты могла их оценить. Я долго думал. И как видишь, не сразу к тебе пришел. Зато я все продумал. Нужно поступить честно и напечатать работу твоего отца.
— Хорошо, — сказала я. — Пока никому ничего не говори. Я тоже подумаю.
— Вы, конечно, понимаете, что я решила?
— Да, — сказал Мазин.
— Это оказалось очень трудное и… неправильное решение. Однако поймите меня. Говорят, что лучшее решение — честное, принципиальное. Но в данной ситуации все перевернулось вверх ногами. Напечатать труд отца было правильно, принципиально и честно вообще. Но по отношению к Антону это было несправедливо. Меня возмутила нелепость и жестокость происшедшего. Опубликовать рукопись значило лишить Антона всех надежд, сбросить его в пропасть. Вы не представляете, как он мечтал об успехе. И он добился его! Сам. И вдруг все разлетается в прах.
Я спрашивала, а как бы поступил отец? И мне казалось, что он понял бы меня. Он всегда говорил, что в науке несущественно, от кого исходят открытия, кем они подписаны, главное, чтобы они достались людям. Я знала, что Антон может не оправиться от удара, и тогда он погибнет как ученый. Этого бы папа мне не простил. Но, с другой стороны, опубликовать новое открытие отца было моим долгом и моим желанием. А приходилось выбирать между отцом и Антоном. Мне было невыносимо тяжело.
Через несколько дней был день рождения Антона. Он ничего больше не говорил о рукописи и старался держаться молодцом. Утром он позвонил в музей и сказал, что хочет провести свой праздник вдвоем, у меня.
Пришел он с шампанским и пирожными и казался совсем обычным, пошутил даже сразу:
— Явился за подарком!
— Сначала раздевайся!
Он разделся. Я была рада, что мы вдвоем, что он со мной, и мне казалось, что нельзя поступить иначе, чем я решила.
— Вот тебе мой подарок.
Он взял пакет и развязал его. Увидел тетради:
— Инна, что это значит?
— Они не должны помешать тебе.
Я видела, как у него задрожали пальцы.
— Я не могу их взять.
— Ты должен. Если мы это напечатаем, будет жить открытие, но одним ученым может стать меньше. А если ты защитишься, открытие останется и ты тоже останешься.
— А твой отец?
— Он поступил бы так же.
— Ты ставишь меня перед страшным решением.
— Нет, я уже все решила сама.
Так я ему сказала.
И Мазин видел, что она говорит правду.
— Он согласился сразу?
Из записной книжки Тихомирова:
"Крошка сын к отцу пришел и спросила кроха: что такое хорошо и что такое плохо?" Мне бы этого папу, который все знал! Человек едет на машине, ему объяснили, что зеленый свет — хорошо, а красный — плохо. Он едет на зеленый, а тут выскакивает грузовик с пьяным дураком за рулем, который не соображает ничего, и для тебя уже неважно, где красный, а где зеленый. Детская книжечка про хорошо и плохо кончилась, ты один на один со своей судьбой. Соображай же быстрее! Может быть, ты еще успеешь свернуть туда, куда не положено, чтобы сохранить жизнь.
Пришла секунда единственного решения. Не хорошего и не плохого, а единственного. Цель — спасти жизнь (или то, без чего дальнейшая жизнь теряет смысл), средства уже не выбираются. Решение вынужденно. А дальше как повезет.
Вынужденно! Вот тебе и проблема — детерминизм и свобода воли. Как приятно писать на эту тему умные статьи! Разбираться во всем на молекулярном уровне. Только на чужом, потому что только в чужих молекулах можно разобраться. "Пожалте, ваши хромосомы. Что там у вас? Ай-яй-яй! Трудно сделать выбор? Как неприятно! Не в порядке ДНК!" Что же делать? Остановить машину в разгар гонки? Взмолиться: простите, я вам не подхожу. Я слабонервный. Я воспитан на положительных примерах! Но я ж не воспитан на них. Я наоборот — воспитан на отрицательных. Тысяча моих пращуров веками мыла лестницу, чтоб по ней поднимались другие. А я карабкался по этой лестнице, как обезьяна, и не остановлюсь только потому, что придется оставить на ступеньках несколько грязных следов. А если меня ткнут в них носом? Не успеют, я буду уже на верхней площадке.
Я чувствую себя злым и хитрым. Это защитная реакция. Не все решения легкие, но лучше поехать на красный свет, чем попасть под колеса".
— Он согласился сразу?
— Нет. Сказал, что возьмет рукописи, чтобы перечитать их сначала…
Инна замолчала, помешивая ложкой кофе. Глаза у нее были очень сухие, тонкая кожа плотно обтягивала скулы.
— Это было началом конца наших отношений. Я не понимала, что, сделав то, что сделала, я привязала его к себе гнилой веревкой. Речь не о том, что я могла его "выдать", а о той подневольной благодарности, которую он не мог вынести. Для него было нестерпимо получить счастье в подарок.
"Ты не представляешь, чем я тебе обязан!"
В первый раз это прозвучало как крик души спасенного человека.
"Ведь я тебе так обязан…"
Второй раз уже звучала усталость.
"Я же тебе обязан."
Появилась ирония.
"Да, да, я знаю, я помню, чем я тебе обязан!"
На этот раз я уловила ненависть.
— Уходи! Ты мне ничем не обязан, — сказала я тогда.
Но до этого было так много мучительного, что я просто не в силах рассказать подробно, как все это было. Может, быть, я виновата сама? Не подчеркивала ли я невольно свое благородство? Кажется, нет Хотя, не окрою, я почувствовала в себе какие-то новые права на него. Нет, не права владения. Скорее что-то материнское. Ему больше мерещилось, чем было на самом деле. Но он страдал этим комплексом, и тут уж ничего нельзя было поделать. Наконец я решила объясниться.
— Антон, ты, конечно, видишь, что мы оба изменились за последнее время.
— Да.
— Почему?
— Ты знаешь это так же, как и я.
— Нет, я не понимаю, что происходит.
И тут его прорвало:
— Не понимаешь? Конечно! Как тебе понять! Ты пожертвовала собой, чтобы спасти, осчастливить меня, а я вместо того, чтобы лизать тебе руки, кусаюсь.
— Ты чудовищно несправедлив!
— Может быть. Но я говорю, что думаю, что испытываю! А я непрерывно мучаюсь.
— Почему?
— Опять "почему"! Сто тысяч "почему"! Хорошо, я скажу. Ты ткнула меня носом в грязь, а не спасла. Я не имел права соглашаться на твое предложение, но я согласился и этим раз и навсегда унизил себя. Сегодня я не уважаю себя сам, а завтра и ты перестанешь уважать меня. Я оказался слюнтяем и убедился в том, что я слюнтяй.
— Ты преувеличиваешь, Антон!
— Таким я себя вижу. Даже назад мне хода уже нет.
— Почему?
— Потому что напечатан автореферат, потому что диссертацию уже читали оппоненты. Сейчас мне остается только всенародно признаться, что я жулик!
— Мне кажется, ты просто переутомился.
— Может быть, ты еще купишь мне путевку в санаторий?
— Чем же это кончится, Антон?
— Не знаю! Меня несет по течению.
— И все дальше уносит от меня.
Тут я, кажется, заплакала.
Он сразу переменился. Перестал кричать. Стал тихим, как побитый пес.
— Инна! Со мной происходит что-то странное. Возможно, я и в самом деле переутомился, заработался. Меня все раздражает, нервирует. Даже ты. Раньше я шел к тебе с огромной радостью, а теперь со страхом. Именно со страхом. Мне тяжело с тобой, непрерывно кажется, что ты презираешь меня. И не отрицай этого. Даже если ты скажешь правду, я сейчас не поверю тебе. Мне будет казаться, что ты утешаешь меня. А жалость для меня сейчас страшнее презрения.
Я не знала, что ответить. Мне было его действительно жалко. Он переживал несомненно. Очень изменился, осунулся.
— Что я могу сделать для тебя, Антон? Мне жаль тебя, но совсем не так, как ты думаешь, а эти слова о презрении — просто дикость. Ты же знаешь, я готова для тебя на все. И всегда была…
Тут он закричал:
— Да, да, я знаю, я помню, чем я тебе обязан!
И на этот раз я уловила ненависть.
Мне стало страшно. Ведь я теряла все:
— Уходи! Ты мне ничем не обязан.
Но как мне не хотелось, чтобы он ушел!
А он встал и ушел.
У меня хватило гордости не останавливать его…
Правда, полный разрыв еще не произошел. Он прислал мне письмо.
Инна, видимо, колебалась, показать ли письмо Мазину, но потом махнула рукой:
— Теперь уже все равно. Я вам и так рассказала слишком много.
И достала еще один конверт.
Мазин открыл его не сразу, подождал, не передумает ли она.
— Читайте! Читайте! — И потянулась к пачке с сигаретами.
"Инна!
Я пишу тебе, потому что не могу не писать. У нас было слишком много хорошего, чтобы ты могла перечеркнуть все это одним словом — "уходи!".
Я ушел, но я все еще с тобой. Тебе достаточно сказать: "Приди!" Я знаю, как тебе трудно это сказать, и не обижусь, если не получу немедленного ответа. Может быть, и в самом деле нам необходима пауза, чтобы прийти в себя, посмотреть на наши отношения с дистанции. Может быть. Я готов и на это.
Сейчас мобилизую остаток сил на защиту Но как только это произойдет, я верю, мне удастся переубедить тебя и себя тоже".
— Я не ответила на письмо, потому что знала, что он уже встречается с этой девкой. Но за день до защиты он позвонил мне домой.
— Инна, это я.
— Здравствуй, Антон.
— Ты знаешь, завтра защита.
— Знаю.
— Если хочешь, я скажу там все.
— Я не хочу этого, — ответила я и повесила трубку.
— Но вы еще верили, что он любит вас? — спросил Мазин с неожиданной резкостью.
Она опустила голову:
— Я такая же дура, как все. То есть, наверно, неправильно сказать, что я верила или надеялась. Это не подчиняется логике. В общем, я не знаю, что бы я сделала, как поступила, если бы…
— Если б Рождественский не нашел тетрадку.
— Да.
— Он сказал, что нашел ее после смерти Тихомирова, но я думаю, что это неправда.
— Неправда. Лучше б он не находил ее. Антон был бы жив. Я не хотела его смерти.
— Неужели вы серьезно считаете себя виновной в смерти Тихомирова?
— Да.
— Но вы не убивали его!
— Ассегаем — нет. Он выбросился из окна сам. После разговора со мной. Я приезжала на машине Игоря.
— Это произошло при вас?
— Нет. После того, как я ушла.
Мазин вздохнул облегченно:
— Слава богу! Вы говорили так убедительно, что я на секунду поверил, хотя это и противоречит фактам.
— Каким фактам? Я же не рассказала о том, последнем…
— И не нужно сейчас. На сегодня достаточно. Вам предстоит еще одно испытание. А пока запомните: вы не убивали Антона Тихомирова и не толкали его на самоубийство. Вы не виновны в его смерти. Я, кажется, знаю, как она произошла. Но нужно, чтобы вы встретились с другими и рассказали обо всем вместе. Вам будет труднее других. Вы говорили искренне, хотя не всегда это была правда. Рождественский и Светлана тоже говорили не всю правду, но это делалось сознательно. Я хочу, чтобы все сказали то, что они знают, и тогда правда станет ясна всем.
Инна покачала головой:
— Мне бы так хотелось этого. Но не ошибаетесь ли вы?
— Думаю, что нет. У меня есть неожиданный свидетель. Пожалуй, даже два, потому что кое-что может рассказать и сам Тихомиров, его записная книжка, хотя это и не дневник. Вы видели ее?
— Да, но я не знаю, что он записывал.
— Немного. В основном, мысли вообще. О жизни, о себе. Там почти нет имен и фактов. Но что-то там есть…
Из записной книжки:
"Мы гуляли со Св. Ей захотелось покататься на "чертовом колесе". Насколько она моложе меня! Кроме того, я с детства боюсь высоты. Становится тошнотворно-отвратительно, когда земля далеко под ногами. Я устыдился признаться в своей слабости, сказал, что крутиться несолидно, а сам злился. Рожденный ползать — летать не может. Даже в мелочи я не способен одолеть себя. Вот тут-то человек в самом деле венец творения, потому что мы — всегда мы, со всеми слабостями и пороками. Трус не заставит себя стать храбрым, разве что водки выпьет!
Впрочем, все это — слюнтяйства и скулеж. Скоро защита, если она пройдет успешно, копаться в себе больше ни к чему. Новое время — новые песни. Но будет ли успех? Инна молчит. Она гордая, ей тяжело, но она все стерпит. Как бы я хотел, чтобы она меня не любила! Неужели она и теперь меня идеализирует? Считает "добрым и сильным"? Добрым? Добра не бывает без зла. Сильным? Пожалуй. Но как это трудно! Хотя наверняка существуют не знающие сомнений кретины. Я не из их числа… к сожалению. Ну, хватит писанины. Долой избытки грамотности. Больше спокойствия. Чем крепче нервы — тем ближе цель. А тебе необходимы крепкие нервы, Антон!"
— Спасибо за кофе.
— Не стоит. У нас произошел такой сумбурный разговор.
— За него я благодарен еще больше. Во много раз больше. Между прочим… Я хотел спросить. Вы не замечали у Тихомирова страха перед высотой? Знаете, есть люди, которые боятся высоты, даже на балконах чувствуют себя не вполне хорошо.
— Еще бы! Он много раз жаловался, что боится летать самолетом. Потому я и не могу поверить в несчастный случай. Антон ни за что б не полез на подоконник, да еще ночью!
— То, что вы сообщили, Инна Константиновна, может оказаться очень существенным. Хотя из ваших слов я делаю совсем другой вывод.
Мазин поднялся:
— А кстати, где сейчас записи вашего отца?
— Антон, наверно, сжег тетрадь, уничтожил перед смертью. Мы не нашли ее с Игорем.