Первая встреча, последняя встреча…
По середине пустынного Невского проспекта неторопливо ехал всадник в офицерской шинели, на белом коне, прямой и неподвижный, держа в руке, свободной от поводьев, огромный букет красных роз.
Утро туманное, утро седое занималось над Петербургом, рождественское утро в канун тысяча девятьсот четырнадцатого года.
Утомленный праздником город молчал, и его размытые сумерками шпили, тяжелые колонны и карнизы, плоскости брандмауэров, линейные протяженности казарм и гостиных дворов, бесконечности проспектов — как бы удивленно прислушивались к этой необычной тишине.
Белое и красное пятна проплыли в промозглом тумане и растворились в нем, и был ли всадник, не был — бог знает.
И только конское ржание вдруг напомнило о нем, и разнеслось над городом, помноженное эхом.
И в каком-то доме, в какой-то занавешенной комнате, подброшенный этим звуком, взвился над подушкой всклокоченный человек, устремясь дикими со сна глазами на окно, откуда звук ворвался в его жилище.
Судорожно сунув под подушку руку, человек достал оттуда пухлую тетрадь в черном коленкоровом переплете, после чего движения его стали спокойнее.
Откинув одеяло, он миновал пространство, отделявшее кровать от окна, проверил, проведя рукой, что-то невидимое на раме; затем отодвинул штору, скосил взгляд на улицу.
Лиговка была пуста, вдалеке пересекали мостовую двое мастеровых, нетвердо державшиеся на ногах, приплясывала перед ними баба, фальшивила гармошка.
Человек отпустил штору и в изнеможении прикрыл глаза.
И где-то в другом месте, в другой квартире, обнаженная женская рука, вероятно, в то же самое время, потому что еще не рассвело, — повернула головку выключателя.
Абажур вспыхнул в зеркале с резной рамою. Прошелестели шелка, и дама в пене кружев и водопаде складок возникла следом.
Сон еще ютился на ее красивом, чуть удлиненном молодом лице, но привычными движениями пальцев по лбу, щекам и векам она согнала его; поправила перед зеркалом вьющиеся пепельные волосы, шагнула по коридору, повернула новый выключатель — и широким жестом распахнула двустворчатую дверь, произнеся звучно, с едва заметным акцентом:
— Доброе утро, господа!
Но большая комната, открывшаяся за дверью, отозвалась безмолвием.
Тускло светила шарами и гирляндами елка; следы недавнего веселья — пустые бокалы, бумажные цветы, конфетные обертки — пестрели повсеместно среди множества кресел, соф, среди ширмочек, вееров на стенах и венков, сквозь серебряную листву которых проглядывали ленты с обрывками надписей: «г-же Лавинской», «чудесной», «несравненной»… Рояль был раскрыт, и ноты лежали на нем.
Удивленно пожав плечами, Лавинская пересекла комнату и заглянула в смежную, откуда падал свет. И вздрогнула: у оконной шторы на укрытом ее концом столе, болтая короткими ручками и ножками, сидел и улыбался чернолицый, в колпачке, карлик.
— Не пугайтесь, пани Ванда, — тут же раздался его голос. — Это добрый король Мельхиор поздравляет вас с первым днем Рождества! И готов ответить на любые вопросы.
Карлик сложил короткие ручки на груди и поклонился. Штора за ним напряженно колыхалась.
— В таком случае, — сказала Лавинская, — я хочу спросить короля Мельхиора: куда он выгнал моих гостей, поклявшихся не расходиться до утра?
— Граф, — прогнусавил карлик, — чуя, что пусто в графине, поспешил к графине…
— Предатель, — возмущенно молвила Лавинская. — Но мой верный корнет Бобрин?..
— С ним еще хуже, — отвечал карлик. — Решив наставить рога некоему мужу… — но тут карлик, сам того не предвидя, зажал себе рот ладонью, а штора заколыхалась еще напряженнее.
— Но неужели… — Лавинская, сдерживая улыбку, отметила обшлаг гусарского мундира на удлинившейся руке карлика — и перевела взгляд на его ноги в крагах, над которыми виднелся край клетчатых брюк — гольф, — неужели даже стойкий Петрик изменил мне?
— Что до господина Чухонцева, сыщика великого, — снова заговорил карлик, — то прощенья просил, поелику… должен в свое агентство идти, открытое до трех с десяти. Нынче, сами знаете, святки — святочных страшных историй в достатке. Украли злодеи из лавки две английские булавки. И сыщик великий, усы приклеив, ловит по городу жутких злодеев…
Тут ноги в крагах неспокойно задвигались, что-то с хрустом переломилось, упала штора, упал кто-то, за ней стоявший, — и весь нехитрый механизм обнажился, а карлик распался на трех мужчин, двое из которых — один в мундире, второй в смокинге и с лицом в саже — расхохотавшись, поднялись и предстали перед хозяйкой, целуя ей руки.
Третий — кому принадлежали ноги в крагах, запутался в шторе и продолжал безуспешно сражаться с нею под столом… Звонок тем временем раздался из прихожей.
— Браво, браво, это было прелестно! — смеялась Ванда, хлопая в ладоши, — а вот и утренние гости! — Это относилось к подтянутому господину лет сорока, появившемуся в дверях в сопровождении служанки, принявшей у него пальто.
— Еще один соревнователь, — молвил мрачно человек в саже. — Герр Гей, вы свое лютеранское рождество уже отгуляли, какого вам еще рожна?
— Первая заповедь дипломата, — гость с дружелюбной улыбкой развел руками, — чтить праздники страны пребывания!
— И отлично, Зигфрид, я рада вам! — отозвалась Лавинская. — Сейчас мы будем завтракать, а потом гадать — святки так святки!
Она протянула гостю руку для поцелуя — а молодой человек в клетчатом костюме, освободясь наконец от пут и сидя на полу, — смущенно улыбался и с мальчишеским восторгом глядел на ее смеющееся лицо…
Человек, так внезапно проснувшийся утром от конского ржания — теперь уже одетый в пальто и наглухо замотанный кашне, — высунулся из двери на лестничную площадку и прислушался.
Грязная, усыпанная мусором лестница была тиха и пуста.
Убедившись в этом, человек достал из кармана ключи и один за другим быстро принялся запирать дверные замки. Покончив с третьим, он вытянул из-под косяка едва заметную нитку и чем-то липким приклеил ее второй конец к двери.
Затем человек в кашне осторожно спустился лестницею в колодец двор, поднял воротник — и, исчезнув за длинной поленницей, появился снова, направляясь к домовой арке.
Неторопливый белый конь и всадник с букетом роз возникли и скрылись в ее светлеющем проеме.
Воск со свечи в руке Лавинской каплями падал в бокал, расплываясь невнятным силуэтом. Гости с любопытством теснились у стола.
— Вам, Бобрин, предстоит награда, — сказала Лавинская. — Это Георгиевский крест!
— Несбыточно, — возразил граф, по снятии сажи с лица оказавшийся розовощеким, лысеющим толстяком. — Крест награда боевая, а войны, слава богу, кажется, пока… Как наш германский друг считает?
— Совершенно аналогично, — отвечал Зигфрид Гей. — После исторического свидания наших императоров на «Бисмарке» война — абсолютный нонсенс.
— Тогда — звездочка на ваши погоны!
— Согласен, если в чине ротмистра я понравлюсь вам еще больше, — заявил гусар.
Лавинская со смехом смяла воск.
— Нет, граф, вы видели наглеца? С чего вы взяли, что мне нравитесь? Вы шумны, невоспитанны, у вас нахальные глаза, преступные уши… Петрик, верно у него уши преступника?
Молодой человек в клетчатом, стоящий с кофейной мельницей в руках за спинами остальных, выступил из полумрака.
— Новейшие исследования, Ванда, отрицают связь формы ушей с преступными наклонностями, — сказал он, и граф с гусаром обернулись, удивленно вспомнив его присутствие.
— Неужто? — молвил граф. — А как новейшие исследования трактуют мою лысину?
— Видите ли, граф, — отвечал Чухонцев, — я вообще нахожу в теории Ламброзо много изъянов, хотя и не отрицаю…
— Очень интересно, — сказал граф. — А пистолет вы с собой носите? — спросил он неожиданно.
— Господа, господа, полно, — проговорила Лавинская и дружески улыбнулась Чухонцеву. — Петрик, я гадаю вам!
Воск снова расплылся в бокале, тонкие пальцы извлекли застывший сгусток.
— Какая прелесть, — сказала Лавинская, разглядывая его на свет. — Петрик, это несомненно дама… хорошенькая! Видите — вот носик, шейка, дивные густые волосы. Вам предстоит исполнение сокровенных желаний… вы ведь, конечно, имеете предмет, признавайтесь? — Тут Лавинская вдруг увидела лицо Чухонцева и смолкла. — Боже, он краснеет!..
Она расхохоталась, бросила воск и всплеснула руками: — Простите меня, Петрик, милый, ну какой же вы детектив, если краснеете, как девушка? Не сердитесь, родной, и домелите лучше кофе… Что вам нагадать, граф?
— Себя, — сказал граф твердо.
Спины гусара и графа вновь заслонили от Чухонцева хозяйку, но он продолжал с обидой и упреком глядеть туда, где только что смеялось ее лицо, и кофейные зерна громче, пожалуй, чем прежде, захрустели в мельнице.
Там снова капала свеча в бокал, склонялись пепельные волосы и слышались голоса:
— О!.. тогда я нагадаю вам беду.
— Вы не беда, вы стихийное бедствие, и оно давно бушует в наших сердцах.
— Вы рискуете: а вдруг я отвечу кому-нибудь из вас? Артистки неверны, изменчивы, сбегу с новым поклонником…
— А мы обратимся в агентство частного сыска и выследим вас как миленькую! Был уже подобный случай, — сказал граф. — Однажды наш детектив взялся выследить жену, которую супруг заподозрил в измене. Выследил, предъявил улики. Правда, вместо гонорара сей муж вызвал своего благодетеля на дуэль за клевету на честь супруги… Верно, господин Чухонцев? — обернулся он.
Но Чухонцева в комнате не было. Мельница стояла на краю стола.
Лавинская с укоризной взглянула на графа, встала и быстро вышла в коридор.
Здесь она увидела Чухонцева, уже в пальто, надевающего возле вешалки калоши. Хорошенькая горничная держала наготове клетчатое кепи с наушниками.
Лавинская забрала кепи и, коротким взглядом отослав горничную, сказала:
— Петрик, вы обиделись?.. Но это же шутка!..
Чухонцев молчал, мял в руке и разглядывал кусочек воска.
— Куда вы собираетесь?
Чухонцев положил воск в карман и поглядел на Лавинскую странно: нежно, преданно, печально, но твердо.
— В агентство, к десяти. И до трех.
Он взял из ее рук кепи, поклонился, вышел на лестницу — и спускаясь увидел, как, цокая копытами по ступеням, на площадку, где стояла Лавинская, поднимается белый конь со всадником, держащим в руке букет красных роз.
— Дорогая Ванда… — нетвердо выговорил офицер, вперяя в нее остекленевшие глаза. — По случаю Р-рождества… гвардейцы его импрр…ства п-реклоняют…
И, тронув хлыстом коня, опустил его перед Вандой на колено.
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые,
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые…
Под граммофонные звуки романса, тихо доносящиеся откуда-то, как бы из нереального далека, человек в кашне торопливым шагом пересек мост; мимо Аничкова дворца свернул на Фонтанку с вмерзшими в грязный лед баржами, и его скрыл проезжающий трамвай.
Светлело, гасли в окнах цветные силуэты елок, гасли сами окна. Тихо и отдаленно продолжал звучать романс.
В бестеневом утреннем свете заснеженный Невский убыстрял свое движение, наполняя его все новыми фигурами прохожих, городовых, кухарок с продуктовыми корзинами, конными экипажами всех разрядов и высокими, похожими на шляпы на колесах автомобилями… Возвращалась на лихаче загулявшая рождественской ночью компания, и дама в белой шубке дремала на плече у сановного господина, и господин украдкой озабоченно поглядывал на часы… Сани ползли неспешно с полицейским, в них сидящим; и в санях, болтая головою, нелепо было распластано не то пьяное, не то мертвое тело…
Меж тем человек в кашне был уже далеко отсюда — он шагал по Гороховой, поминутно вздрагивая и убыстряя шаг от резких скребков дворницких лопат. Не останавливаясь, он достал из кармана газету и сверился с объявлением, обведенным синим карандашом, а затем — с номером дома.
Еще через десяток шагов он остановился у парадного, возле которого виднелась маленькая белая табличка: «Чухонцев П.Г. Гражданский и уголовный розыск. Частное агентство», огляделся — и, спиной надавив на дверь, провалился в подъезд.
…Вспомнишь обильные, страстные речи,
Взгляды, так жадно и нежно ловимые,
Первые встречи, последние встречи,
Милого голоса звуки любимые…
Теперь, уже вполне реально, звучал граммофон, и Чухонцев делал под него гимнастику.
Он ритмично приседал, отжимался от пола, делал резкие выпады руками и ногами по правилам французского бокса — когда стенные часы пробили десять раз.
Чухонцев сверил их с карманными, надел пиджак, снял мембрану с замолкшей пластинки и, успокаивая дыхание, опустился в кресло, задумчиво уставившись на любительские фотографии дамы, во множестве развешанные по стене вокруг граммофона.
Прекрасная дама в шляпе с перьями глядела на него то ласково, то равнодушно, то вовсе не на него, и имя этой дамы было Ванда Лавинская.
Кабинет, где стояло кресло и висели фотографии Лавинской, включал в свою меблировку еще и сейф, письменный стол с чернильным прибором, телефонный аппарат и фотографический — на треноге, а также — официальный портрет государя и полку с золочеными корешками уложений, законов и справочников.
Тишина и неподвижность длились несколько минут, потом у двери коротко и нервно тренькнул звонок.
Чухонцев тотчас вскочил, взволнованно выглянул в прихожую и крикнул:
— Входите, открыто!
Человек в кашне вошел, недоверчиво поглядел на Чухонцева, выглянул на лестницу, вернулся обратно — и бесшумно прикрыл дверь за собой, не отпуская, впрочем, ручки.
— Вы живете с открытой дверью?
— В приемное время, — отвечал Чухонцев. — Впрочем, если вас это беспокоит…
— Да, беспокоит, — быстро сказал человек в кашне. — И если вы не против…
— Ради бога…
Человек умело спустил собачку, замок щелкнул; человек заметил щеколду на двери, задвинул и ее, и только после этого несколько успокоился.
— Понимаете, — сказал он, подходя к окну и выглядывая на улицу, — они все время следят за мной… Но об этом — после. Петр Григорьевич?
— К вашим услугам. Прошу! — Чухонцев проследовал к столу и указал гостю на кресло.
— Нет, — ответил человек быстро и нервно, — я никогда не сижу. Застой кровообращения. А оно мне еще очень нужно… я говорю о кровообращении, вы меня понимаете? — и человек вперился в Чухонцева пронзительным взглядом.
— Понимаю… — ответил Чухонцев не совсем уверенно.
— Кровообращение мне нужно для работы, — продолжал незнакомец, беспокойно маяча по комнате. — Для того, чтобы питать мозг… этот самый! — он указал на свою голову. — Который, в свою очередь, необходим России! Что?
— Нет, нет, — поспешно и вежливо отозвался Чухонцев. — Я вас слушаю. У вас дело ко мне?
— Да, дело… — внезапно человек прислушался, снова подбежал к окну, выглянул и тотчас отпрянул. — Я могу полагаться на полную секретность наших сношений?
— Безусловно. — Чухонцев тоже направился было к окнам, но незнакомец вскрикнул:
— Не появляйтесь в окне!.. Дело в том, что вначале они хотели меня купить, а теперь хотят убить…
— Кто?
Человек в кашне дрогнувшим пальцем указал вниз, на улицу:
— Посмотрите из-за шторы…
Чухонцев отодвинул край шторы.
В тот же самое мгновение внизу захлопнулась за кем-то дверца в крытом лимузине, и черный «Даймлер» отвалил от подъезда дома, оставив вместо себя белый клуб выхлопа.
Человек вытер концом кашне испарину, выступившую на лбу, поглядел на Чухонцева, и, устало прислонившись к стене, сказал:
— Нет, я не сумасшедший… хотя, впрочем, это одно и то же… Я — изобретатель…
— Далее, — послышался голос изобретателя, приглушенный оконной рамою, — я пробираюсь по карнизу… — вслед за этим он сам появился темным силуэтом с наружной стороны окна своей квартиры. — Вскрываю форточку ножом…
Вскрыв форточку, изобретатель нащупал щеколду; окно распахнулось, и, стоя уже на подоконнике, изобретатель закрыл его снова, восстановив на раме незаметную нитку.
…душу вас, спящего… — он спрыгнул с подоконника, подбежал к кровати, на которой лежал Чухонцев, склонился над ним, изобразив удушение, и тотчас выпрямился, — а затем овладеваю тетрадью!
Поднявшись с кровати, Чухонцев оглядывал сумрачную комнату. Она походила одновременно на лабораторию алхимика, мастерскую лудильщика и лавку букиниста. Колбы и реторты, паяльные лампы, сотни предметов непонятного назначения, горы пыльных книг.
— Далее, — изобретатель еще нетерпеливее теребил Чухонцева за рукав. — На какую мысль наводит вас эта балка? Вернее, крюк? — и он указал на широкую балку с крюком, тянущуюся под потолком поперек комнаты.
Чухонцев поднял голову и осмотрел балку.
— Имитация самоубийства?
— И все шито-крыто!
— Но простите, господин Куклин, вы уверены, что ваше открытие… поймите меня правильно, действительно стоит такой сложной формы действий? Ведь, вы сказали, вам даже в патенте отказано.
Последние слова повергли Куклина в крайнее возбуждение. Он забегал по комнате, передвигая предметы, и прокричал, впадая в гнев и беспокойство:
— Что они смыслят, эти неучи от науки?.. Суть формулы — в необычном сочетании элементов… даже диком!., проще всего им, конечно, отмахнуться и объявить мое открытие бредом! Но расчеты неумолимы! Нужен только эксперимент, когда количество достигнет критической массы и перейдет в качество… И он один это понял!
— Неизвестный, который приходил к вам?
Куклин вздрогнул, инстинктивно оглянулся и заговорил тише:
— Дьявольски умен!.. Я имел неосторожность показать ему тетрадь — и у него сразу глаза загорелись! Я видел! Я успел вырвать у него тетрадь… он предлагал мне деньги, поверьте, громадные!
— Он вам не назвался? — спросил Чухонцев.
— Назвался как-то… да какая разница — имя, конечно, вымышленное. Штольц, Шварц… И без того видно, что немец. А точнее — прусский офицер!
— Почему вы так думаете?
— Прусского офицера выдает механическая законченность движений.
— Так, так, — сказал Чухонцев.
— Но я, господин Чухонцев, не продаюсь! Мое открытие не мне принадлежит — это слава и мощь России! Особенно теперь… когда — Балканы, Сербия… германские козни в Галиции… Вы, надеюсь, понимаете?
Чухонцев рассматривал странный, прикрытый стеклянным колпаком предмет, комбинацию из пружинок и присосок.
— Но отчего же, — сказал он, — вы все-таки решили, что неизвестный покупатель не отступился и теперь хочет вас убить?
Куклин расхохотался:
— Что же ему остается? Открытие-то гениальное, он с двух строк раскусил… А — черный автомобиль?
— Черных «Даймлеров», — сказал Чухонцев, — по моим сведениям, в городе не меньше семидесяти… Но, конечно, мы не имеем права исключить опасность. Я берусь за ваше дело.
— Я заплачу, я имею…
— Об этом после, — перебил Чухонцев. — Начнем с пассивных мер предосторожности. Где вы храните вашу тетрадь?
— Простите… — Куклин замялся. — Это, пока… даже вам…
— Хорошо. — Чухонцев понимающе кивнул. — Тогда, в первую очередь, завтра же закажите прочную решетку на окно. Никому не открывайте дверь. Систему контрольных ниток — сохраняйте. И обо всем, что покажется подозрительным, — немедля телефонируйте мне.
Слушая его речь, Куклин как-то непривычно расслабился, глаза его прояснились, ушла с лица напряженность.
— Вы, конечно, слишком молоды… Но я вам почему-то верю. Не сочтите за труд проводить меня до аптеки?.. Мне нужна глауберова соль для опыта, а каждый выход…
— Понимаю. А что это такое, если не секрет? — кивнул Чухонцев на предмет под стеклянным колпаком.
— Это? Ерунда. Храню как свое первое изобретение.
— И все же?
Куклин снял колпак, тронул кнопку, и пружинка, расправившись, хлопнула Чухонцева присоской по руке:
— Машинка для убиения комаров.
— А, — отозвался Чухонцев, удивленно глянув на изобретателя.
Они вышли из аптеки и прощались, когда из глубины улицы появился черный «Даймлер».
Роняя свертки, Куклин мгновенно шарахнулся в подворотню. Машина проехала мимо.
Чухонцев достал блокнот и на всякий случай записал номер: «551».
Пожилая дама в окошечке почтамта приветствовала посетителя по-свойски:
— С Рождеством, Петрик! Вам — телеграмма из Осташкова, от родителей, поздравительная.
Чухонцев невнимательно оглядел протянутый красочный бланк и раскрыл было рот, но дама опередила вопрос:
— А денежного перевода — пока нет. Праздники — на верное, почта опаздывает…
— Рад, взаимно рад, господа, с праздником! — появился на освещенной эстраде конферансье во фраке, встреченный аплодисментами, — и также поаплодировал публике. — О, какое общество! — прищурился он, оглядывая столики пышно убранного кафе-шантана «Колизеум». — Но вспомним же в эти дни Рождества и о бедных бутонах на клумбе нашего благополучия, о детях подворотен и клоак… «Танец апашей»!., в исполнении Поля и Мари!
Чухонцев сидел за столиком в углу, одетый в неизменный свой клетчатый костюм, и, невнимательно слушая конферансье, проглядывал вечернюю газету.
Грянул оркестр, на сцену выбежала апашка в растерзанном платье, ее тотчас настиг свирепый апаш, схватил за руку и, раскрутив, отшвырнул в угол эстрады.
В зеркальных дверях с зелено-фиолетовыми декадентскими витражами появились неразлучные граф и Бобрин. Они оглядели зал, заметили столик с одиноко сидящим Чухонцевым и, с улыбкой переглянувшись, направились к нему. Бобрин дружелюбно щелкнул каблуками:
— Вы разрешите, Петр Григорьевич?
Чухонцев поднял на них глаза.
— Надеюсь, мы достаточные друзья, чтобы не помнить глупых обид?
— Пожалуйста, садитесь, господа, — сказал Чухонцев, подвинулся и снова уткнулся в газету.
— Что ж вы так исчезли таинственно? — говорил Бобрин, усаживаясь. — Впрочем, нас тоже потеснили довольно скоро. Похоже, наши не пляшут, граф?
— Да, — согласился граф. — Этот Калигула на белом коне… Впрочем, с его состоянием легко быть оригиналом.
— Лошадь, говорят, он купил в цирке, прямо с арены, каково?.. А ваше агентство по-прежнему не приносит дохода? — Бобрин кивнул на скромную бутылку содовой. — Не стесняйтесь, Петрик, если… Я готов, по-дружески…
— Благодарю, не беспокойтесь…
— Ах, да! — вспомнив что-то, воскликнул Бобрин. — Вы ведь, кажется, нашли наконец дело? Я вас поздравляю! — объявил он и рассмеялся. — Этого месье Куклина я знаю с детства!..
Чухонцев удивленно поглядел на корнета.
— Да видел, видел вас в столь приятном обществе, проезжая мимо с Жекой Оболенским на моторе…
— Номер — пятьсот пятьдесят один?
— Завидую вашей наблюдательности, но поверьте, Куклин — пустая трата сил. Он был когда-то способным инженером у моего отца, но абсолютно сумасшедший тип. Изобретал черт-те что… крысоловки, клопобойки… отец его выгнал. Что же изобрел наш Архимед на сей раз? Тараканодавку?
— Не совсем, но… — Чухонцев улыбнулся с некоторым усилием, стал складывать газету — и, вдруг застыв, резко изменился в лице…
Закончив танец, апаш за волосы уволок партнершу в кулисы. Конферансье переждал аплодисменты и объявил:
— Как нужен сейчас глоток свежего, благоуханного воздуха! И он ждет вас, господа: выступает наша чудесная Ванда, наша несравненная госпожа Лавинская! Романс «Утро туманное»!
Бобрин поднялся, захлопав шумными ладонями. Лавинская, вся в белом, с алой розой у лифа, стояла, сияя синими глазами и даря залу улыбки и воздушные поцелуи.
Увидела Бобрина и графа — улыбнулась им; рядом заметила Чухонцева, собралась было и ему послать поцелуй — но рука ее остановилась на полдороге.
Не глядя на эстраду, Чухонцев несся к выходу и едва не сбивал тесно стоящие столики. Недоуменно оглянулся на опустевшее место Бобрин. Одна газета лежала на столе, и в ней жирно чернел заголовок: «Страшная драма на Лиговке»…
Обильный, крупный снег шел в этот вечер.
Чухонцев на ходу спрыгнул с санок, вбежал в домовую арку. Возле поленницы дворник что-то важно рассказывал обступившим его кухаркам. Единым духом Чухонцев поднялся на пятый этаж. Дверь в квартиру была приоткрыта, на площадке курил полицейский. Чухонцев предъявил ему карточку, тот уставился на нее с недоумением, но в квартиру пропустил.
В комнате толпился народ: нижние чины полиции, агенты в штатском, понятые. Фотограф возился возле своего аппарата. На полу, уже уложенный на носилки, вырисовывался под белою простыней труп.
— А вот и наш Пинкертон! — к Чухонцеву направился крепкий седоусый пристав в распахнутой шинели и приветливо пожал ему руку. — Ничего интересного, Петруша. Нормальное самоубийство ненормального.
Чухонцев невольно вскинул взгляд на балку с крюком.
— Она самая, — поймав его взгляд, подтвердил пристав и вздохнул. — Будто специально была приспособлена. Непризнанный гений, изобретатель перпетуум-мобиле… Было. И не раз — даже скучно.
— Эксперты подтвердили самоубийство?
— Классическое.
— И… ничего не похищено? Тетрадь?..
— Разве тут поймешь… описывать да описывать: вон сколько наизобретал, бедняга. Здоровый человек — и тот сдвинется. Ну что, господа, закругляемся? — спросил пристав.
— Минуточку, — фотограф нырнул под черное сукно.
Агент в штатском скинул с трупа простыню, вспыхнул магний. К носилкам подошли полицейские.
Наклонившись, Чухонцев вглядывался в лицо Куклина. Оно выглядело спокойным, не было на нем следов физического страдания. Но необъяснимая, невыносимая душевная боль исходила от этого выражения покоя, за которым читался укор.
Полицейские накрыли труп простыней, подняли носилки и понесли к выходу. За ними, толпясь, двинулись остальные, комната пустела.
Чухонцев выпрямился. И вдруг воспоминание осенило его. Он подошел к окну, достал из кармана лупу и, медленно проведя ею вдоль рамы, обнаружил едва заметную нитку. Один конец ее был по-прежнему закреплен, но другой — свисал свободно. Чухонцев скинул щеколду, распахнул окно.
Следы тянулись вдоль карниза, почти уже неразличимые под хлопьями густо падающего снега…
Опустевший оконный проем качнулся в нерезком окуляре, который, видимо, держала где-то чья-то рука, — а Чухонцев тем временем бежал следом за приставом и догнал его на лестничной площадке.
— Петр Лаврентьевич, умоляю вас!.. на минутку…
Пристав последовал за ним с видимой неохотою.
— Понимаете, — взволнованно говорил Чухонцев на ходу, — я немного знал этого Куклина… он, безусловно, человек странный — но он удивительно точно предсказал способ своей смерти… — они вернулись в комнату.
— Да что же тут удивительного, — пристав поглядел на балку. — Он его просто знал. Самоубийцы задолго готовятся, обставляют…
— Да, да, но он говорил об убийстве… и убийца, — Чухонцев нетерпеливо подвел пристава к окну, — проник сюда по карнизу…
— Так… — непонимающе молвил пристав.
— Глядите!
Пристав выглянул в окно, и ничего не отразилось на его лице. Он вопросительно поглядел на Чухонцева. Тот выглянул тоже.
Ровный, нетронутый снег застилал плоскость карниза.
— Померещилось вам, голубчик, — сказал пристав и ободряюще похлопал Чухонцева по плечу: — Ничего… мне тоже мерещилось в ваши годы. Ерунда, Петруша, поверьте, чистая ерунда! — он двинулся к выходу. — Идемте, там квартиру ждут опечатывать.
И они вышли.
И некто, смутно различимый в окне дома напротив, отнял от глаза подзорную трубу и тоже удалился в темную глубину комнаты…
…Инютин, Коздалевский… — пальцы перебирали листки картотеки. — Кузман… не желаете? — чиновник обратил гладко бритое лицо к Чухонцеву. — Тоже весьма любопытно: «свинтокрутильный метермолет, приводимый в движение петрольпетом…» Так, Куклин тоже имеется.
Чиновник достал карточку из длинного ящика. Все стены архива Патентного бюро состояли из подобных ящиков с нанесенными на них буквами и цифрами. Разнообразие составлял голый стол, у которого над шахматной доской сидел второй сотрудник, нетерпеливо поглядывая на коллегу.
— Куклин, — повторил бритый, подбежал к доске, передвинул фигуру и вернулся к Чухонцеву. — «Регистрационный номер 136988. Способ выделения энергии путем механической пертурбации молекул химических элементов. Отказать ввиду теоретической и практической неосуществимости. 17.V.1912».
— Вы позволите? — кивнул на карточку Чухонцев.
— Пожалуйста, пожалуйста!
На листке, подшитом к карточке, Чухонцев, с трудом разбирая кудреватый почерк, прочел знакомые слова: «эксперимент… критическая масса… слава и мощь России…»
— А что, смею спросить, — услышал он голос бритого, — не иначе, как этот Куклин застрелился?., или в окно бросился?
Чухонцев удивленно поднял глаза.
— Опыт двадцати лет работы, — чиновник вложил карточку обратно в ящик. — Обычно наших клиентов вспоминают лишь по сему печальному поводу.
— Значит, никто не мог заинтересоваться заявкой?
— Да кому же это нужно? — искренне удивился чиновник, задвигая ящик в гнездо и возвращаясь к шахматной доске. — Здесь — архив, место, так сказать, вечного успокоения беспокойных идей.
— Патентный шлак, — прибавил его молчаливый партнер. — Годный разве что для кунсткамеры Шольца.
Чухонцев, уже направлявшийся к двери, обернулся.
— Простите, как вы сказали?..
— Шольц! Мировой успех, курьезные изобретения со всего света, выставлялся в Вене, Париже… Великий князь Николай Николаевич были вчера и изволили премного смеяться… Неужто не посещали? — воскликнул партнер чиновника, сделав, по-видимому, удачный ход и потирая руки. — Огромное упущение!
Чухонцев миновал последние ступеньки пожарной лестницы, подтянулся и перескочил на крышу.
С высоты шестого этажа открывались Лиговка, освещенная панорама Николаевского вокзала с уходящими в ночную туманность подъездными путями и дымящимся паровозом на них.
Скользя по наледи, Чухонцев пересек крышу, спрыгнул на уступ эркера — и возник в наблюдающем окуляре.
Вправо от эркера, вдоль мансардных окон, тянулся широкий карниз, по которому Чухонцев и двинулся, неотступно провожаемый окуляром, — и через несколько осторожных шагов оказался возле нужного окна. Поддел карманным ножом форточку; просунув в нее руку, толкнул раму. Перебрался на подоконник, спрыгнул на пол и исчез в жилище Куклина.
Окуляр качнулся как бы досадливо — теперь объект наблюдения был уже незрим для него; только темнела ниша распахнутого окна, в ней слабо прорисовывались захламленные полки и балка с крюком.
И седой человек с бородкой эспаньолкой опустил подзорную трубу.
В просторном, светлом, по моде начала века павильоне — чугунное кружево несущих конструкций и стеклянное кружево крыши — прогуливалась, разглядывала экспонаты и обменивалась впечатлениями самая разнообразная публика: офицеры, добротно и попроще одетые господа, студенты, купцы, нарядные дамы, гимназисты.
Большая часть из них толпилась вокруг предмета наиболее шумного и объемистого. Это был разрез русской бани в натуральную величину, где на полке лежал, источая пар, розовый, прикрытый у пояса простынею муляж мужика с окладистой бородой. Веники, приводимые в движение сложной системой рычагов, попеременно стегали его по спине и бокам. Возле поста управления стоял элегантный человек с лихо подкрученными усами.
— Мобиль «С легким паром», — объяснял он смеющейся публике. — Работа крестьянина Тверской губернии Арсения Зайцева совместно с братом Варфоломеем… Пока действует счетчик, прошу, господа, пройти сюда.
Не упуская усатого человека из вида, Чухонцев, с картонной коробкой в руке, двигался следом за толпой, держась, однако, чуть в стороне.
— Машинка для открывания устриц! Мечта лентяя, — комментировал Шольц, переходя от одного удивительного экспоната к другому. — А вот — незаменимый подарок рассеянным дамам: аппарат для доставания заколок, упавших за диван… Беспрогулочная корова. Движущаяся лента, как видите, заменяет лужайку. Сапог с печкой — рекомендуется сторожам и страдающим подагрой. Дверной двигатель… Минутку особого внимания, господа, — работа из Холмогор: преобразователь энергии северного сияния!
Мрачный, бычьего сложения мужчина, сидя на скамье, с хрустом ел соленый огурец. Он скучно посмотрел на остановившегося перед ним Чухонцева.
Меж тем счетчик на «мобиле», видимо, отсчитал положенное количество ударов, ведро с шипением выплеснулось на раскаленное тело, из бороды муляжа утробно донеслось: «Эх-ма» — и Шольц, вернувшийся обратно, под смех зрителей выключил агрегат.
— Я рад, господа, — произнес он, — что моя скромная коллекция доставляет вам минуты веселья. Но, — Шольц поднял палец, и лицо его вмиг стало серьезным, — не будем слишком строги к безвестным энтузиастам. Все несбыточное имеет когда-нибудь сбываться. И потому девиз моей выставки — «Надежда»!
Сквозь аплодирующую толпу, улыбаясь и раскланиваясь, он направился к чугунной лестнице, ведущей на антресоли, и четкой поступью, высоко неся подбородок, проследовал мимо Чухонцева.
Подобравшись, Чухонцев двинулся за Шольцем. Вдоль длинного ряда вечных двигателей всех видов и размеров он следовал некоторое время за его прямой удаляющейся спиной — но Шольц вдруг резко остановился, на мгновение застыв на месте, и — обернулся, вопросительно уставившись на Чухонцева.
— Вас ист дас?
Чухонцев остановился тоже.
— Их вольт… герр Шольц…
— Не затрудняйтесь, — сказал Шольц по-русски, — я, как вы слышали, говорю по-русски. Но я имею только минуту.
— Достаточно, господин Шольц.
Чухонцев опустил на пол коробку, снял крышку — и, быстрым движением достав «машинку для убиения комаров», включил механизм и молча протянул ее Шольцу, не сводя при этом с него магнетизирующего, пристального взгляда.
Однако ни один мускул, вопреки ожиданию, не дрогнул на лице Шольца, напротив, на нем обозначилось выражение скуки.
— Простите, но я закончил приобретения.
— Куклин, — тихо, но четко и раздельно выговорил Чухонцев и снова пронзительно вперился в Шольца.
— Простите?..
— Вам ничего не говорит эта фамилия?
— Хм… — Шольц задумался на мгновение, и теперь его глаза впервые с интересом глянули на незнакомца. — Да, кажется, я где-то это видел…
— В доме убитого, — отвечал Чухонцев, подчеркивая последнее слово.
— Ах, да… Но в газетах, по-моему, писали, что господин Куклин покончил жизнь самоубийством? — вежливо уточнил Шольц. — Впрочем, я не удивляюсь. Да, я не купил у него эту безделушку, как, впрочем, и ничего другого. Слишком слабо для серьеза, слишком скучно для курьеза.
Шольц обаятельно улыбнулся и развел руками. — А вы, видимо, его наследник?
— В некотором роде… — отвечал Чухонцев, все более теряя преимущества атаки.
— В таком случае, — резюмировал Шольц, — искренне сожалею, что с наследством вам явно не повезло. Имею честь.
Шольц коротко поклонился — и зашагал дальше.
За спиной Чухонцева хрустнул огурец. Мрачный человек поглядел вслед Шольцу с ненавистью и спросил сочувственно:
— Не купил, сукин сын?
Сложив агрегат в коробку, Чухонцев покачал головой, а человек продолжал, свирепо жуя:
— Ему спички подавай о двух головках — толпе на потеху, подковы на пружинах… Где мой сфероплан? Где бронескоп, я спрашиваю?.. Купил две великие идеи, а выставил — шиш. Клоун! — выкрикнул изобретатель вслед ушедшему Шольцу, и стало ясно, что закусывал он огурцом не без оснований. — Занзевеев Егор, гвардейского Его высочества великого князя Николая Михайловича экипажа унтер-минер в отставке.
— Петр Григорьевич, — Чухонцев пожал протянутую ладонь. — А что это такое — бронескоп?
— Прошлогодний снег, — небрежно махнул рукой Занзевеев. — Я тебе такую штуку покажу! Только пойдем, брат Петр, отсюда, тошно мне в этом балагане!
Его могучая рука опустилась на плечо Чухонцеву и повлекла к выходу.
Из окна своей конторки на антресолях Шольц проводил внимательным взглядом их удаляющиеся фигуры.
Керосиновые лампы чуть светились в спертом воздухе ночлежки, и в полукружиях мутного света копошились на нарах призрачные фигуры.
Перешагивая спящих, здороваясь с бодрствующими, Занзевеев уверенно вел Чухонцева сквозь полумрак бесконечного, казалось, помещения. Землистые лица выплывали из тумана и пропадали в нем. Хмуро и подозрительно глянул на Чухонцева полуголый, в татуировках, страшный бородач.
— Свой, Федя, свой, — успокоил его Занзевеев.
Осклизлая лестница в несколько ступеней вела куда-то вниз, в очередной сумрак.
— Вот здесь, — сказал Занзевеев, чиркнув спичкой, — творит российский гений. Нет пророка в своем отечестве!
Огонек спички проплыл в сумраке — и вдруг стало много светлее. Лампа-молния жестко высветила сводчатые стены подвала, до верха скрытые грудами железа и дерева. Посередине, на небольшом свободном пространстве, стоял верстак, на котором громоздилось сигарообразное сооружение. Небритый маленький человечек в пенсне, неожиданном для такого рода занятий, постукивал по металлическому корпусу молотком, вбивая заклепки. Он поглядел на Чухонцева и перевел на Занзевеева вопросительный взгляд.
— Помощник, — представил его Занзевеев. — Золотые руки! Сейчас, правда, не при деле — а понадобится тебе, скажем, монета, византийская или римская…
— Вы уж скажете, Егор Дмитриевич, — пробормотал человечек в пенсне с недовольным видом.
— Да не бойся, свой… — Занзевеев любовно провел ладонью по металлу. — Вот оно, чудо двадцатого века!
— Субмарина? — догадался Чухонцев.
— С переменным объемом, — уточнил Занзевеев. — Элементарное приложение закона Архимеда! Гляди, — он покрутил какую-то ручку. — Выдвигаем полый цилиндр, объем лодки увеличивается — она всплывает. Задвигаем, — цилиндр со скрежетом ушел обратно в корпус, — погружаемся! И никакого тебе балласта, сжатого воздуха. Просто и гениально!.. Эх, не наши бы вояки туполобые, — заключил Занзевеев с сожалением, — ни за что бы не продался Шольцу…
Чухонцев, обходя верстак кругом, задумчиво рассматривал макет.
— Как же он вас нашел, Шольц?
— Нашего брата найти не трудно: во всех патентных бюро знают и гонят. Я за патентами уже и не охочусь, — говорил Занзевеев, расчищая место на столе, заваленном инструментами, болтами, обрезками резины и жести. — Идеи, брат Петр, достояние человечества — плати и владей. Но уж коли купил — ты их от человечества не прячь, сукин сын! — яростно погрозил он кулаком воображаемому Шольцу.
Занзевеев достал из кармана бутылку водки, из другого — колбасу в газете, а из шкафчика на стене — три стопки; выбив пробку, ловко их наполнил.
— Шабаш, Семеныч, Петр угощает. Помянем, братцы, российских изобретателей, забытых историей!
— Один такой — повесился недавно, — сказал Чухонцев. — Вы Куклина знали?
Опрокинув в рот рюмку, Занзевеев кивнул:
— Гордый был человек, честолюбивый. Однако к Занзевееву приходил за советом, по части свойств взрывчатых веществ… Я ведь, Петруша, скажу тебе откровенно, свой путь в изобретательстве с адских машинок начинал. Как бывший минер. Ко мне многие ходили… самые секретные. Тому сделай, тому… а потом в газетах только и читаешь: там губернатор, тут — министр… Нет, брат, это не по мне, я — вольная птица, я мыслитель, а не душегуб. Давай, Петруша, покажи нам, — Занзевеев чокнулся с невыпитой рюмкой Чухонцева, — чего сотворил и чего сволочь Шольц у тебя не купил.
— Теперь уж, наверное, нет смысла играть в прятки, — сказал Чухонцев, поочередно, с виноватой улыбкой поглядев на Занзевеева и человека в пенсне. — Видите ли, я не изобретатель…
— Так и знал, — быстро проговорил человек в пенсне, вскочил и забегал по подвалу, а Занзевеев, опустив стопку, глядел на Чухонцева озадаченно.
— Дело в том, что Куклин не повесился, а убит, я расследую это убийство, и мне необходимо…
— Так ты — сыщик?..
— Не из полиции, я веду частное расследование, — начал Чухонцев, но, подбежав к выходу, человек в пенсне вдруг сердито и звонко выкрикнул в темноту:
— Федя! Федор Кузьмич!
— Вы совершенно напрасно тревожитесь, господа… друзья, — напряженно косясь на выход, Чухонцев в то же время старался говорить как можно спокойней и дружелюбнее. — Я сознательно избрал свою профессию, чтобы не быть зависимым от властей…
— Сознательный сыщик! — нервно рассмеялся человек в пенсне. — Это что-то новенькое!
— Да, потому что в мире столько одиноких, забытых Богом и законом людей, которым всякую минуту нужны совет и защита! — и Чухонцев обернулся к Занзевееву в надежде на его поддержку.
Но Занзевеев смотрел на него тяжело, и промолвил только:
— Огорчил ты меня, Петр… Огорчил.
Тени замаячили у входа, из тьмы появился татуированный бородач, за ним осветились еще чьи-то смутные лица.
— Почто шумим? — спросил бородач неторопливо.
— Воротник! — указал на Чухонцева человек в пенсне.
Бородач отодвинул его с дороги, подошел поближе к Чухонцеву, некоторое время его рассматривал — и потом сказал тихо, почти дружелюбно:
— Застегнем.
В ту же секунду получил никак не ожидаемый, но по всем правилам французского бокса исполненный удар — ногою в подбородок.
Пошатнувшись, бородач изумленно поглядел на место, где только что стоял Чухонцев, но того на месте уже не было. Схватив со стола бутылку, Чухонцев запустил ею в лампу. Ухнул, взорвавшись, керосин, и после ослепительной синей вспышки наступила непроглядная, полная звона железа, пыхтения, деревянного грохота и хряста кулаков по лицам темнота…
В разорванном по шву пальто, с кровавым синяком и ссадиной под глазом, Чухонцев шел по вечерней улице.
Улица катилась ему навстречу, грохоча колесами трамваев и экипажей, шелестя шинами авто, шаркая шагами прохожих, безразлично огибая человека в разорванной одежде и с разбитым лицом — не такое уж, вероятно, редкое это было зрелище, — разве что дамы сторонились, и опытные извозчики не замечали поднятой его руки… Чухонцев устало прислонился к столбу и прикрыл глаза.
И все по-прежнему неслось мимо, только теперь в звуках — трамваи, извозчики, шаги, голоса…
— Петрик! Это вы? Боже!..
Коляска стояла у тротуара, и в ней была Лавинская, испуганно на него глядевшая. И было это так несбыточно и неожиданно, что Чухонцев снова опустил веки.
— Петрик! Вы слышите?.. — Лавинская, в песцовой шубке, уже была рядом и тормошила его. — Кто вас так?.. Петрик?.. Садитесь, садитесь же скорее… Что с вами?..
Чухонцев покорно взобрался в коляску.
— Пустяки… немного голова кружится…
— Как я была права! — Ванда платком осторожно коснулась ссадины. — Это все ваши игры, ваше глупое агентство! Зачем?.. Вы юрист, можете стать успевающим адвокатом, над вами перестанут смеяться… Что за романтическая блажь? Подумайте о ваших родителях, они не для того послали вас учиться в Петербург! Послушайтесь меня и немедленно расскажите, что, в конце концов, случилось! Почему молчите?.. вам плохо?.. Ах… Извозчик! В больницу!..
— Не надо, — мотнул головой Чухонцев и слабо улыбнулся. — Мне уже хорошо… с вами… Если можно — на Гороховую, домой…
С пластырем на щеке, но исполненный решимости, Чухонцев вошел в знакомую комнату, где бритый чиновник в одиночестве сидел над шахматной доской; молча выдвинул на середину комнаты стул, сел, перекинул ногу на ногу — и, глядя на чиновника в упор, произнес медленно и четко:
— Потрудитесь тотчас представить мне заявки, к ознакомлению с которыми вы за известную мне плату допустили Шольца.
Чиновник ошарашенно замигал.
— Но… позвольте! Во-первых, в этом нет преступного деяния…
— Во-первых, всякое разглашение государственных бумаг наказуемо статьей 1233-в Уложения. А во-вторых, я честным словом обязуюсь не сообщать о вашем преступлении. Если вы будете благоразумны.
Чиновник дико поглядел на Чухонцева и задумался.
— Ну что ж… — промолвил он наконец. — Пусть расплачивается за жадность, — и решительно поволок к стеллажам стремянку.
Пораженный результатом беседы более, чем его собеседник, Чухонцев поднялся со стула.
— Платил он, между нами говоря, сущие гроши, — говорил чиновник, карабкаясь вверх. — Вот бросовые патенты в частных бюро — у Фосса, Левенштейна… да и у самих изобретателей — ему обходились подороже… Заметьте, — обернулся чиновник со стремянки, — информирую чистосердечно и добровольно!
Кипа бумаг лежала на столе: описания, формулы, рисунки, фотографии, чертежи. Но главенствовал здесь чертеж, который вычерчивала рука Чухонцева.
Кружки, крестики, стрелки разноцветными карандашами, вопросительные и восклицательные знаки… Чухонцев с увлечением трудился над чертежом, когда у двери раздался звонок.
— Открыто! — крикнул он по привычке. Но звонок повторился, и Чухонцев, вспомнив, что с некоторых пор изменил обычаю держать дверь открытой, — поднялся, сдвинул и прикрыл бумаги.
— Минуту!
Он вышел в прихожую и щелкнул замком. На пороге — ослепительная, в безукоризненном строгом пальто и шляпке, с длинным зонтом в руке — стояла Лавинская.
— Не ожидали? — улыбаясь, Лавинская глядела на Чухонцева, помогающего ей снять ее пальто, растерянно мечущегося по прихожей, роняющего зонтик. — Ну-с, показывайте вашу контору!
Лавинская прошла в комнату, оглядела ее с любопытством, задержала взгляд на своих фотографиях:
— Когда же это вы все успели, Петрик? Я вам не позировала!
Чухонцев радостно и неприкаянно топтался посреди комнаты.
— Понимаете, Ванда… современная аппаратура и фотопластинки — позволяют…
— Но я — не позволяла!.. Да у вас целая лаборатория! — воскликнула Лавинская, продолжая обход и заглядывая в ванную, где стоял увеличитель, кюветы с раствором и лежали на столике кипы снимков. — А вы и моих поклонников, оказывается, тоже снимаете? — обернулась Ванда, переворошив фотографии. — Ну хорошо, хорошо, — сменила она гнев на милость, увидев потерянное лицо Чухонцева, и вернулась в комнату. — Только уберите это… — она ткнула зонтиком в один из снимков на стене. — Это ужасно и вовсе не похоже… А я к вам по делу! Хочу поручить вам расследовать загадочную историю: почему Петрик Чухонцев совсем забыл свою спасительницу?
— Да, конечно, Ванда… — Чухонцев виновато кивнул. — Это крайне невежливо, но…
— Но вы очень заняты, я понимаю. — Лавинская подошла к заваленному столу. — Как подвигается ваше расследование?
— Как вам сказать…
— Как верному и доброжелательному другу, — безапелляционно отвечала Лавинская, проходя к креслу и удобно устраиваясь в нем. — И может быть, вам удастся наконец убедить меня, что я была к вам неправа?..
Человек с седой эспаньолкой поднялся по лестнице к двери, надпись на которой подтверждала, что именно здесь располагается «Агентство Чухонцева П.Г.», поднял руку, чтобы позвонить, но не позвонил, прислушавшись. Из-за двери донесся женский смех, потом — неясные голоса. Рука человека опустилась.
Он постоял еще минуту, раздумывая; потом достал и опустил в почтовый ящик конверт, повернулся — и, неслышно ступая, быстро зашагал вниз.
— Теперь представьте, — говорил Чухонцев, расхаживая по комнате, — что в поисках своих «курьезов» Шольц случайно набредает на Куклина. Куклин, движимый роковым тщеславием, показывает ему что-то из своей тетради. И тогда он, человек, несомненно сведущий в технике, убеждается, что перед ним — не курьез, не просто открытие, но открытие гениальное! Куклин, будучи патриотом, его не продает. Тогда он…
— Пробирается по карнизу…
— Не думаю, скорее это делает наемный убийца… профессионально имитирует самоубийство, заурядное среди неудачников, — и завладевает тетрадью…
— Чтобы выставить ее в своей кунсткамере? — Лавинская улыбнулась, пожав плечами. — Нелогично, если это не курьез.
— Именно! — с жаром подхватил Чухонцев. — И поэтому он не выставляет тетрадь, как не выставляет десятки других скупленных им безумных идей и патентов!
— И наслаждается ими в одиночестве?
— Нет! Они поступают в руки тех, кто стоит за его спиной!
— Не понимаю, — сказала Лавинская.
— Смотрите. — Чухонцев подбежал к столу и схватил кипу лежащих на нем бумаг. — Вот эти проекты… Сфероплан, субмарина с переменным объемом, бронескоп… бумаги одна за другой переходили в руки Лавинской. — Паровая пушка… вакуумный дирижабль… устройство для улавливания отраженных электрических волн… аэроплан, невидимый с земли, благодаря особой преломляющей поверхности… Вы догадываетесь, какой общий признак объединяет эти изобретения?.. Все они могут быть использованы в военных целях!
— Но они безумны и неосуществимы!
— Да, но если хотя бы в сотой доле скупленного за бесценок есть рациональное зерно — это, понимаете, Ванда, это уже — военный шпионаж!
— Я умоляю вас, Петрик, не надо! — воскликнула, порывисто поднявшись, Лавинская, и листки с ее колен посыпались на пол.
Удивленное лицо Чухонцева глянуло на нее. Помолчав, Лавинская прошлась по комнате и вновь заговорила с видимым спокойствием:
— Если даже так, Петрик, — это забота военных, полиции… я плохо в этом разбираюсь… вам что за дело? Вы сами говорили, что защищаете человека…
— Но, Ванда, убит именно человек, и только через эту логическую схему я могу найти убийцу, — сказал Чухонцев.
Лавинская пристально поглядела на него, отошла к окну.
Мокрый снег несся ей навстречу, ударяясь в оконное стекло и скатываясь к карнизу. Лицо Лавинской было тревожным и необычно серьезным.
И вдруг, обернувшись, она рассмеялась:
— Петрик, вы неисправимы!.. Бог мой, какую чушь вы напридумывали! Кунсткамера, самоубийство сумасшедшего, чудаки-изобретатели… Все-таки вы еще ребенок, славный ребенок с фантазиями! Думаете невесть о чем… а нет чтобы догадаться… — Лавинская приблизилась к нему и остановилась, — зачем я на самом деле пришла сюда?.. К вам!.. Петрик?..
— Справиться… о здоровье?.. — отвечал Чухонцев внезапно пересохшим горлом.
— А вот на это-то у вас фантазии и не хватает… — глядя на него, Лавинская медленно покачала головой. — Вы не подумали, что я могла просто соскучиться?
— Н-не посмел… — отозвался Чухонцев еле слышно, а Ванда продолжала, все более к нему приближаясь:
…что мне, может, иногда не хватает вас в этом чужом, холодном городе… вашего нежного взгляда… вашего тепла… Боже, кажется, у вас действительно жар?.. — синие глаза Лавинской засветились у самого лица Чухонцева, губы коснулись покрывшегося испариной лба. — Ты дрожишь, мой бедный… Обними же меня… Смелее… смелее…
Чухонцев спал безмятежно и крепко, не замечая наступившего рассвета, когда Ванда, уже одетая, держа туфли в руке и неслышно ступая ногами в белых чулках, вышла из спальни в кабинет.
Ее лицо было свежо, движения четки и несуетливы. Она быстро переворошила бумаги на столе, отобрала несколько из них и сунула в сумку. Потом направилась в ванную, вышла оттуда, запихивая в сумку стопку фотографий; огляделась, не обнаружила ничего, что должно было привлечь ее внимание, перевернула одну из бумаг, на обратной стороне написала размашистым почерком: «Меня не ищи, позвоню сама» — и вышла в прихожую.
Обула туфли, взяла в руку пальто, отодвинула щеколду и беззвучно защелкнула за собой замок.
По широкой мраморной лестнице, за двухсветными окнами которой вставало яркое солнце и ворчали утренние голуби, Лавинская легко взбежала в бельэтаж. Открыла дверь ключом, вошла в темную переднюю, включила электричество. Сбросила пальто и, на ходу расстегивая платье, пошла вглубь квартиры.
— Малгося! — окликнула она. — Чи ест кто в дому? Малгожата!
— Малгожату я отпустил с вечера, — послышался голос, и Лавинская, вздрогнув, обернулась.
В дверях спальни стоял Гей, в бархатном домашнем халате, с дымящейся сигарой, хмурый и бледный.
— А… вы здесь? — улыбнулась Лавинская растерянно.
— Я здесь. А вы — где?
— Я…
— Я пришел вчера, — говорил Гей, шагая в гостиную, а Лавинская следовала за ним, — чтобы провести вечер без гостей, как мы давно собирались, отправил прислугу. Я, конечно, понимаю, — раздражение все более прорывалось в его голосе, — вы свободная женщина… Но я остался без ужина, в конце концов!.. Где вы были? Впрочем, леди на такие вопросы не отвечают, потому что джентльмены их не задают.
— Вы… напрасно думаете, что я…
— Я ничего не думаю, — перебил Гей. — Я хочу получить свой завтрак и уйти домой.
— Хорошо, я сейчас… — Лавинская двинулась на кухню, но Гей настиг ее и схватил за руку выше локтя.
— Стойте. Вы — свободная женщина, но вы — неблагодарная женщина! Я держу эту квартиру, я одеваю, обуваю вас! И чем вы платите мне за это?
Сверкнув глазами, Ванда вырвала руку, быстро вышла в коридор, вернулась с сумкой.
— Вот!.. — она с яростью вытряхнула на стол рассыпавшиеся листы и фотографии. — Вот!..
Гей притих, подошел к столу, оглядел вытряхнутое и перевел на Ванду недоуменный взгляд.
— Вы сами просили меня навестить этого мальчика!
— Я просил вас — навестить, — с расстановкой произнес Гей, — а не проводить с ним ночь. Вы можете спать где и с кем угодно — но только тогда, когда я прикажу вам сделать это! Кто вас просил проявлять инициативу?.. — Гей медленно надвигался на Лавинскую, и она испуганно пятилась, пока путь отступления ей не преградила стена. — Зачем мне эти бумажки и фотографии?.. Только для того, чтобы тебя заподозрили в краже? Ты забываешься, малышка! Ты забыла, кто ты и кому служишь! И что мне стоит пальцем шевельнуть — и не будет больше ни квартиры, ни «Колизеума»!.. В Полоцк поедешь на гастроли, в Перемышль, по гарнизонам, слышишь… шлюха!.. — выкрикнул Гей. — Убрать слезы! И привести себя в порядок! Сегодня важная встреча.
Ванда еще беззвучно всхлипывала, кусая губы и глотая ненавидящие слезы, — а Гей уже стоял у стола и совершенно спокойно, с интересом вновь разглядывал одну из фотографий.
— А он, оказывается, любознательный юноша, — сказал Гей и усмехнулся. — Ну, ну…
Нечастое зимнее солнце вовсю било в тот день и в окно агентства, освещая заваленный бумагами стол, сейф, граммофон с крутящейся пластинкой, — и даже печальные слова романса об утре туманном и седом в его лучах звучали радостно и солнечно.
Гладко выбритый и свежий, с мокрыми и аккуратно расчесанными волосами, Чухонцев бесцельно мыкался со счастливой улыбкой по квартире — то проводя рукой по креслу, еще хранящему, казалось, ложбинку от недавнего пребывания в нем гостьи, то надолго останавливаясь перед ее портретом на стене, то возвращаясь в спальню со смятыми подушками и оплывшим на пол одеялом…
Парение духа побуждало к действию. Чухонцев надел пальто, заглянул в бумажник, оказавшийся, несмотря на самые тщательные исследования пустым; отпер сейф, вынул и положил обратно револьвер, мешавший столь же тщательным и безуспешным поискам, хлопнул в сердцах стальной дверцей — надел пальто и вышел из квартиры на улицу.
Ослепительно сиял чистый снег, весело скрипели полозья санок; любовью, верой и надеждой отзывались приветливые лица прохожих…
— Петрик? Что с вами сегодня? вы такой необычный… И я знаю почему! — улыбнулась дама в окошечке почты. — Вам — перевод! — говорила она, отсчитывая деньги и протягивая квитанцию. — Распишитесь… Это — что?
— Должок-с! — Чухонцев отделил от пачки несколько купюр и вернул в окошко. — С благодарностью!
— Пустое, Петрик, что за счеты, счастливо вам встретить Новый год!
Потом Чухонцев, с огромным букетом роз в руках, мчался на лихаче по Каменноостровскому проспекту; небрежно расплатился, сойдя у витой ограды, отделявшей внутренний двор дома от улицы; пересек двор и вошел в стеклянное парадное, поднялся по широкой, с двусветными окнами, лестнице в бельэтаже и позвонил.
Хорошенькая горничная выглянула в дверь через цепочку.
— Добрый день, Малгося!
— День добрый, пан! А пани — нема…
— Нема?
— Нема.
— Передайте ей это, пожалуйста, когда вернется. И скажите… нет, ничего не говорите, пани сама догадается.
— Добже. До видзения, пане!
— До свиданья! — Чухонцев неожиданно для самого себя подмигнул горничной, она улыбнулась ему, и дверь закрылась. Он шагнул было по ступеням, оглянулся воровато — и, вдруг присев на перила, лихо и с удовольствием скатился вниз…
Горничная меж тем, вернувшись в прихожую, равнодушно сунула букет в одну из ваз у зеркала, где уже и без того буйствовало букетное многоцветье; после этого зайдя на кухню, взяла приготовленный поднос с кофейником и чашками — и коридором проследовала в гостиную.
Там ее встретила Лавинская, приняла поднос и, отослав горничную взглядом, направилась к закрытым дверям комнаты, смежной с гостиной. Легонько постучала — ей ответили по-немецки — и вошла.
Сквозь закрытые шторы сюда не проникал дневной свет, горели неяркие светильники, и вился в их свечении сигарный дым.
Шольц смял сигару — и поднялся из кресла. Гей, сидевший напротив, не вставая, нетерпеливо наблюдал, как Ванда разливает кофе по чашечкам, ставит на стол кофейник, как, молча улыбнувшись гостю, выходит из комнаты и плотно прикрывает за собой дверь.
— Садитесь, — кивнул Гей и вернулся к прерванному разговору. — Значит, ваша кунсткамера имеет неслыханный успех?
— И стоит огромных, бессмысленных трат, — сказал Шольц.
— Все траты имеют смысл, когда дают такую прекрасную дымовую завесу. Мы ценим, капитан, ваши технические знания и не собираемся скупиться.
— Кое-что мне, правда, не стоило и копейки. — Шольц усмехнулся и достал из кармана остроконечный металлический предмет. — Патрон для винтовки новейшего образца. Полковник Иванов, начальник артиллерийского управления, был столь любезен, что пригласил меня присутствовать на испытаниях. Вообще после того, как великий князь посетил выставку, у меня завелось много высоких друзей, особенно в салоне баронессы Махлейт.
— Превосходно, — сказал Гей. — Нам крайне нужны достоверные подтверждения демонтажа пограничных крепостей — Модлина, Демблина и Плоцке. Рекомендую использовать для этой цели нашего агента, генерала Грейфана — он близок через Альтшиллера к Сухомлинову. — Гей оглядел патрон и спрятал его в карман. — Что наши изобретатели?
— Материалы обрабатываются и перед отъездом будут вам переданы, — отвечал Шольц.
— О месте новой встречи я сообщу. Есть что-то ценное?
— Подлинную ценность определяют эксперты, — сказал Шольц. — Но идея, например, взрывчатого вещества принципиально нового действия — ценна вне всяких сомнений.
— Покойный объект?
— Так точно. Однако его смерть не входила в мои расчеты…
— Но, кажется, версия самоубийства устроила полицию?
— Стопроцентно. Правда… — Шольц, замолчав, поглядел на Гея.
— Что?
— Некий молодой человек довольно неуклюже пытался вступить со мной в контакт. Я установил его личность — это частный сыщик.
— Чухонцев, — кивнул Гей и прибавил: — Мальчишка, глуп, влюблен и практически безопасен.
— Но может привлечь ненужное внимание к моей персоне, — осторожно заметил Шольц.
Гей задумался на секунду.
— Хорошо, — сказал он, прихлебывая кофе. — Полагаю, мне не составит труда хорошенько припугнуть его. И не потребует таких кровавых мер.
Нагруженный пакетами с провизией, Чухонцев поднимался по лестнице своего дома.
Рассеянно пошарив ключ в кармане, он открыл почтовый ящик — и с письмом в руке вошел в агентство. Не раздеваясь, сложил пакеты на подоконник. Погруженный в мысли, далекие от стола с ворохом бумаг, он сидел так некоторое время, пока не вспомнил о письме. Распечатал. Долго — и поначалу с отрешенным недоумением — всматривался в текст. Небольшой листок, четкий, каллиграфический почерк, всего одна странная фраза: «Желающий знать истину да узнает завтра в зельтерском заведении Боде, угол Суворовского и Рождественской, в пять часов пополудни».
В половине пятого Чухонцев вышел из парадной, пересек улицу наискось и направился к перекрестку Гороховой и Садовой, где виднелся ажурный павильон трамвайной остановки.
Издалека увидев приближающийся вагон, он ускорил шаг — однако, прозвенев, вагон тронулся секундой прежде, чем Чухонцев достиг перекрестка. Павильон опустел.
Ветер с Невы, ускоряясь в горловине улицы, гнал колкую ледяную крупку. Чухонцев поглядел на часы и поднял воротник.
— Шелаете ехать?
Таксомотор, вывалившись из потока экипажей и авто, остановился у павильона и тарахтел двигателем. Шофер в кожаной фуражке ожидающе глядел на Чухонцева.
— Суворовский, угол Рождественской, — ежась, сказал Чухонцев.
— Рупль и полтина, — ответил шофер с сильным финским акцентом. — Чухонцев кивнул. — Сюда, — шофер распахнул дверцу.
Обойдя автомобиль, Чухонцев взобрался на сиденье рядом с шофером, и машина тронулась.
Снежная крупка ударялась в ветровое стекло, неслась стремительно мимо окон.
— Эта покода, — говорил шофер, — чорт восьми. У нас, снаете, Хельсингфорс, совсем тругая. Лето шарко, сима — холотно. Все ездят санки. Авто Хельсингфорс, снаете, мало ездят. Польше — лошатка. Я тоже ездил лошатка. Теперь мой шелезный лошатка. Кушает газолин…
Обреченно слушая болтовню словоохотливого шофера, Чухонцев глядел вперед, откуда надвигались и расползались по обе стороны от автомобиля темнеющие вечерние здания, первые вспыхнувшие фонари. Перспектива Суворовского вскоре открылась за площадью и поворотом.
— Пожалуйста, на углу, где зельтерское заведение, — сказал Чухонцев.
— Пошалуйста, все мошно, — радушно отвечал шофер, но машина катилась по-прежнему, не сбавляя скорости и не сворачивая к тротуару.
Ярко светящаяся изнутри витрина зельтерского заведения поравнялась с автомобилем, озарив его голубоватым сиянием. Мотор взревел.
— На углу, я сказал, — с досадой повторил Чухонцев.
— На уклу… не мошно… — бормотал шофер, переключая передачу.
Старик с эспаньолкой, сидевший за столиком, привстал, увидев лицо Чухонцева в окне автомобиля, чуть притормозившего, как бы перед прыжком. Машина рванулась — и стала удаляться, мерцая задним фонариком.
Угол и витрина удалялись тоже.
— Проехали! — тряс шофера за рукав Чухонцев. — Вы слышите?.. Куда мы едем?..
Шофер, словно окаменев, не отвечал и увеличивал скорость.
— Остановите! — закричал Чухонцев, хватаясь за ручку дверцы.
И тогда из темноты над задним сиденьем вдруг поднялось широкое, раскосое лицо; тонкий шнур, как струна, натянулся между двумя выдвинувшимися руками — и сдавил Чухонцеву горло.
…Очени плоха?..
Вслед за голосом сквозь розовый туман, медленно и больно, проявились и сфокусировались медная статуэтка Будды, курильница под ней, драконами расписанный потолок, матерчатый фонарик, красная стена… и — совсем близко — раскосое, со шрамом, лицо, улыбающееся восковой, словно нарисованной улыбкой.
Китаец сидел на корточках перед Чухонцевым, безжизненно распластанным на циновке, и глядел на него. Чухонцев шевельнулся, попробовал приподняться. Китаец наблюдал за его движениями спокойно, даже сочувственно.
Но едва Чухонцев сумел с трудом подняться на колени — два резких, как молния, удара ребром ладони — по животу и по затылку — заставили его вначале сложиться пополам, затем — рухнуть обратно на циновку.
— Так — еще плоха? — с сочувствием спросил китаец, казалось, не менявший прежней позы.
Дымок от курильницы за его спиной чуть раскачивал нависающий силуэт.
— Будешь ходи, чего не нада знать, — совсем будет плоха, — сказал китаец. — Висеть будешь. Как тот. Точна.
Томясь невыносимой неподвижностью, Чухонцев снова сделал попытку подняться — и не сумел. Китаец покачал головою:
— Зачем — знать? Многа есть хорошо: кушай, гуляй, баба. Умный будешь — живой будешь. Поняла?
Китаец улыбнулся еще шире, щелкнул пальцами; из розовой полутьмы явилась фигура в халате и с косичкой, передала дымящуюся трубку с длинным мундштуком и исчезла. Китаец, жмурясь, затянулся и поднес мундштук ко рту Чухонцева:
— Вижу — умный? Кури!
Чухонцев мотал головою, отталкивал трубку, но стальной ладонью китаец подхватил его за затылок, приподняв голову:
— Кури, дурак, все забывай. Все, совсем, навсегда — поняла?
Задыхаясь, Чухонцев безысходно глотал сладковатый дым.
Розовый свет запестрил расширяющимися зелеными кругами. Будда вырос над курильницей и раздвинул низкий потолок. Он со звоном рассыпался на куски правильными острыми треугольниками, и наступила густая багровая темнота — только звон нарастал все оглушительнее и нестерпимей…
Чухонцев открыл глаза, темнота рассеялась.
Звонил телефон.
Беспрерывные, настойчивые звонки оглушали комнату с письменным столом и креслом, в котором Чухонцев сидел. Пасмурный день брезжил за окнами. Ноги Чухонцева были заботливо укрыты пледом.
Путаясь в нем, Чухонцев поднялся, добрался до телефона и снял трубку.
— Алло! Петр Григорьевич?
— Я…
— Слава богу, — в трубке вздохнули с облегчением. Я звоню к вам вторые сутки… вы здоровы?
Еще плохо осознавая происходящее, Чухонцев спросил:
— Кто это?
В трубке немного помедлили, потом произнесли:
— «Желающий знать истину да узнает»… Алло? Почему вы не пришли? Вы одни?
Чухонцев стоял у аппарата, прислонясь к стене и опустив руку с трубкой. Глаза его прояснились, память возвращалась к нему, но память эта была страшна и тревожна.
Он хотел повесить трубку, но все же задержал ее в последний момент — и снова поднес ее к уху.
— Да, я один. Что вам угодно?
— Постарайтесь слушать внимательно, — сказал голос. — Речь о деле, которое, надеюсь, вас все еще интересует. Прийти я не могу, мне кажется, за вашим домом следят. Но вы можете прийти ко мне, это безопаснее. Вы слушаете?
— Да… я слушаю.
— Запоминайте: Лиговский, сорок шесть. Вы войдете в парикмахерскую, она внизу, и спросите туалет. Вам укажут выход во двор. Во дворе… вы слушаете?
— Да.
— Во дворе — первое крыльцо налево, запоминайте… пятый этаж, квартира двадцать, постучите трижды. Вы брились сегодня?
Чухонцев провел рукой по заросшим щекам.
— Нет…
— Очень хорошо.
В телефоне звякнул отбой. Чухонцев повесил трубку.
Придерживаясь за стену, он вышел в прихожую, щелкнул замком, осторожно выглянул на лестницу. Она была безлюдна, но стершиеся, уходящие в сумрак ступеньки вдруг повеяли ледяным холодом — и, захлопнув дверь, Чухонцев задвинул щеколду… Улица совершала свое обычное движение за окнами, но какая-то необъяснимая, опасная таинственность вдруг обозначилась в этом движении — и Чухонцев быстро задернул шторы.
Полумрак наступил, но с ним обостреннее и громче затикали часы, заскрипели половицы, как колокол забила капель об оконные карнизы.
Доковыляв до кресла, Чухонцев упал в него, рванул с пола плед, укрылся им с головою и затих…
Движущийся по уличной толпе окуляр выхватил в ней Чухонцева и цепко последовал за ним. Наблюдателю хорошо было видно, как Чухонцев остановился на краю тротуара, пропуская экипажи, как он направился через Лиговку, пересекая ее и оглядываясь по сторонам. Затем Чухонцев пропал из поля зрения, и в окуляр темною шторкой вплыл подоконник.
Чухонцев же тем временем входил в парикмахерскую.
— Побрить? — парикмахер ловко и предупредительно распахнул над креслом полотенце. — Направо по коридору, — отозвался он на произнесенное шепотом на ухо — и тотчас потерял к вошедшему интерес.
Темный коридорчик, где белели нули туалета, действительно вывел Чухонцева в колодец-двор. Шаги Чухонцева стали медленнее и осторожнее, взгляд — внимательнее…
Первое крыльцо в левом углу… выщербленная лестница на пятый этаж… взгляд вниз с площадки… тишина… Три коротких стука в дверь.
— Я, видите ли, вообще люблю наблюдать жизнь, — говорил хозяин квартиры двадцать, седой старик с эспаньолкой. — В том числе через окно — это профессиональное… Я ведь, сударь, работал еще при Иване Дмитриевиче Путилине, короле питерского сыска, в мемуарах он пишет об агенте Фоке Погилевиче — так это я. Но не в том дело. Дело в ночной бессоннице. И вот, когда в ночь перед убийством я увидел человека на карнизе, я сразу сказал себе: Фока, здесь криминал! Прошу вас…
Чухонцев опустил подзорную трубу, в которую разглядывал дом напротив, — и увидел, что обладатель эспаньолки стоит возле стула с мыльной кисточкой.
— Или вы хотите выйти из парикмахерской небритым? — напомнил Погилевич.
— Да… конечно, — согласился Чухонцев и сел.
Комната была небольшая, по-холостяцки спартанская, только множество цветов и клеток с певчими птицами составляли ее пестрое и шумное украшение. Светилась под тазиком с водой газовая горелка.
— Потом на карнизе появились вы. Тогда, — намыливая Чухонцеву щеки, продолжал Погилевич, — я решил, тряхнув стариной, установить вашу личность — и с радостью определил коллегу…
— А тот, первый человек на карнизе? — нетерпеливо перебил Чухонцев.
— Судя по последним событиям, — сказал Погилевич, — вы теперь знакомы с ним ближе, чем я.
— Китаец со шрамом?!
— Спустившийся затем вниз, — кивнул Погилевич, — вышедший из ворот и уехавший на черном «Даймлере».
— Почему же вы сразу не сообщили полиции?
Погилевич брезгливо поморщился.
— С некоторых пор нам с полицией немножко не по пути. — Он отложил помазок и взял бритву. — Только не дергайтесь, времени мало, а я все же не парикмахер…
— Значит, — взволнованно произнес Чухонцев, — Шольц и китаец со шрамом, задушивший Куклина, — одна компания?
— Версия заманчивая, видимо — верная, но недоказуемая, коллега. — Погилевич вздохнул. — Китайца вместе с Шольцем никто не видел и, думаю, никогда не увидит. Нам важнее другой предмет, неодушевленный.
— Черный «Даймлер»! Только нужно узнать, кому он принадлежит!
— Я так и сделал, — сказал Погилевич, вытирая бритву о полотенце, — но, честно скажу, не пришел в восторг. Авто принадлежит помощнику германского военного атташе майору Зигфриду Гею… Не дергайтесь же, черт возьми! Вы его знаете?
— Немного… Так, так… — собираясь с мыслями и стараясь сохранять необходимую неподвижность, проговорил Чухонцев. — Китаец, несомненно, убил Куклина… Куклину угрожал Шольц. Китаец разъезжает на автомобиле Гея, следовательно…
— Ну, — сказал Погилевич.
— …установив связь Шольца с Геем, мы замыкаем круг!
— Браво, — молвил Погилевич, но почему-то безрадостно. — А вам известно, что Шольцев, Геев, Шмитов в России — два миллиона, не говоря уже о германской партии при дворе? И круг может скорее замкнуться вокруг вас?
— Но разве сейчас нужно думать об этом?
— Даже о том, — Погилевич вдруг приставил бритву к горлу Чухонцева, — что я тоже мог в секунду отправить вас на тот свет? Ведь вас — предупредили! Жестоко и всерьез! Это что — избыток доверчивости? Или глупость?
Чухонцев молчал, скосив глаза на бритву, и когда Погилевич убрал ее — медленно покачал головой:
— Просто у меня нет другого выхода. Когда я увидел Куклина мертвым, мне в его лице почудился упрек. Это мое первое дело — и он мне поверил… Должна же в России в конце концов восторжествовать справедливость!.. — он вскинул взгляд на Погилевича. — Зачем тогда вы позвали меня?
Не отвечая, Погилевич сделал последнее движение бритвой, выключил горелку и стал складывать прибор в тазик.
— Когда-то, — сказал он наконец, — я тоже не сомневался в торжестве российской справедливости. Вел запутанное дело, с нитями, уходящими вверх, в самые непредсказуемые сферы, собрал убийственные улики… И с тех пор — видите? Развожу канареек и считаю, что легко отделался. Бросьте это дело, и чем скорее, тем лучше — вот для чего я позвал вас, коллега! И будет весьма печально, — прибавил Погилевич, поглядев на Чухонцева, — если вы меня не послушаете…
Мало кто из прохожих, спешивших по Исаакиевской площади, обращал внимание на крошечный навес, с некоторых пор прилепившийся к решетке перед собором.
Когда наступал короткий зимний световой день — а случалось это где-то около полудня — под навесом появлялся тепла закутанный человек и устанавливал на треноге складной фотоаппарат.
«Моментальные снимки на фоне натуры», «Вниманию туристов и гостей Санкт-Петербурга!», «Дипломированный мастер светописи» — гласили надписи, крупные и помельче, украшавшие навес.
Часами мастер светописи, притоптывая и пряча руки в рукава дохи, терпеливо скучал возле своего фотоаппарата, укрытого от ветра и снега кожаной покрышкой.
Впрочем, иногда он оживлялся, и эти моменты странным образом всякий раз совпадали с движением фигур, авто и экипажей возле большого серо-розового особняка, германского посольства — справа от Исаакия, на углу Морской. Тогда фотограф озабоченно снимал покрышку, словно проверяя состояние аппарата.
И когда очередной автомобиль, например, черный «Даймлер», подкатывал к особняку и кто-то выходил в двери или, наоборот, выходил из дверей, чтобы сесть в экипаж, — рука фотографа незаметно нажимала грушу, и раздавался щелчок затвора.
Не придавали значения и посетители кунсткамеры Шольца такому факту, что странный, ввиду зимнего времени, чистильщик обуви стал появляться напротив павильона на Кронверкской со своим ящиком, внутри которого порою, особенно когда у входа появлялась фигура с лихими усами и армейской выправкой, что-то торопливо и подозрительно щелкало.
Остальное время чистильщик, не сетуя на отсутствие клиентов, терпеливо просиживал на ветру, кутаясь по уши в доху. К зданию подъезжали коляски и автомобили, чаще пешие посетители. Появлялся иногда мрачный Занзевеев, исчезал в павильоне и вскоре выходил, оборачиваясь, грозя в пространство кулаком и разражаясь неслыханной бранью.
Нога в поношенном черном башмаке совершенно неожиданно наступила на ящик однажды.
Руки чистильщика занесли над башмаком щетки, неловко выронили, торопливо собрали, размазали ваксу по носку…
— А вы и чистить-то, оказывается, не умеете, коллега, — произнес знакомый голос, и Чухонцев удивленно поднял голову. — Кого вы надеетесь здесь выследить? — продолжал Погилевич. — Гея? Он сюда никогда не придет. Гей встречается с Шольцем — но в другом месте.
Глаза Чухонцева с заиндевелыми ресницами недоверчиво глядели снизу.
— Откуда вы знаете?
— Иначе бы Путилин не писал о Фоке Погилевиче. Собирайте вашу музыку. Пошли.
— Куда? — вскинув ящик на плечо, Чухонцев взволнованно двинулся за Погилевичем.
— Увидите. Но не думайте, что я сменил убеждения, — сказал Погилевич, решительно качнув головой. — Просто я не мог спокойно ждать, когда вас прикончат.
Узкой лестницей, не предназначенной для гостей отеля, крутой и плохо освещенной, Погилевич и Чухонцев поднимались наверх.
В открывавшихся на каждом из этажей коридорах шла закулисная жизнь гостиницы. Из грузового подъемника выгружали ящики с бутылками, проносили пузатые, с клеймами, мешки; пар стелился из прачечной; пробегали сердитые официанты, с кухни слышался стук ножей и звон металлической посуды. Однако в этом суетливом закулисье Погилевич ориентировался достаточно хорошо. Старый повар в высоком белом колпаке вопросительно оглядел людей в пальто, возникших на пороге разделочной.
— Простите, сюда нельзя-с…
Улыбаясь, Погилевич глядел на повара.
— Не узнал, Василий Лукич?
Повар вгляделся в его лицо.
— Никак… Фокий Фотич? Господи, а я-то…
— Думал, помер давно?
— Да лет-то сколько прошло! — повар изумленно крутил головою. — Неужто — вернулись?
— И вот — с коллегой, — Погилевич кивнул на Чухонцева, доверительно понизив голос, — и опять твоя помощь нужна.
— Конечно, всегда-с… — повар тоже перешел на шепот.
— Нам бы седьмой номер понаблюдать. Помнится, там ведь отдушина была?
— Как же-с, есть, — кивнул повар. — Сейчас провожу. — Оглядевшись, повар кивком указал на коридор, уходящий вправо, и повел гостей по нему. — А помните, как вы здесь Левку Бессараба брали, тоже ведь на святках… Ох и пальбу же он поднял, сукин сын!.. — донесся его восторженный удаляющийся шепот.
Сквозь решетку под потолком темного и узкого прохода, захламленного пустыми ящиками, сломанными стульями, бросовой кухонной утварью, — пробивался свет. Взглядам Чухонцева и Погилевича, стоящих на двух поставленных друг на друга ящиках, открылась часть номера со штофными обоями и бархатной мебелью, напольные часы, красный ковер, мягко скрадывающий шаги человека, подошедшего к пришторенному окну.
— Сейчас явится, — шепнул Погилевич. — С немецкой аккуратностью, точно к двум.
И действительно, едва лишь начали бить часы, Шольц обернулся, услышав, видимо, стук в дверь, вышел в прихожую и вернулся с Геем. Послышалась негромкая немецкая речь. Жестом Шольц пригласил Гея к столику и креслам, стоящим в углу, прямо под отдушиной. Они сели, рука Шольца опустилась вниз — и Чухонцев увидел небольшой черный портфель, который Шольц положил перед собою на стол. Щелкнули замки. Из портфеля возникли бумаги, фотографии, чертежи.
Чухонцев весь обратился в зрение, он шарил по стене ногою, ища какой-нибудь выступ; нащупал его наконец, перенес на него упор и, ухватившись за решетку, подтянулся повыше.
Теперь стол был виден как на ладони, но бумаг и чертежей на нем уже не было.
Но на их месте появилась тетрадь в потрепанном коленкоровом переплете. Исписанные формулами страницы, знакомый кудрявый почерк…
И тут решетка вдруг с треском вылетела из пазов — и загремели под ногами рушащиеся ящики…
Гей и Шольц подняли голову на шум, донесшийся из-под потолка, где под лепниной карниза виднелась бронзовая вязь отдушины. Сквозь ажурные сплетения слабо вилось облачко пыли.
Гей положил тетрадь в портфель, стоящий теперь возле него, и встал.
Отряхивая на ходу перепачканные пылью пальто, Чухонцев и Погилевич шли по лабиринту коридоров. Повар с лицом, исполненным сознания важности происходящего и своей к сему причастности, семенил впереди, указывая дорогу.
— И куда же вы теперь, коллега, если не секрет? — спросил Погилевич, посматривая на возбужденного, сосредоточенного Чухонцева.
— Как — куда? Конечно, в контрразведку! Связь Шольца с Геем установлена, он уезжает, его нельзя упустить!
— Дело ваше, коллега, — Погилевич остановился на перекрестке коридоров у спиральной чугунной лестницы. Но вы совершаете непоправимую глупость. Кстати, удаляться нам лучше разными выходами. Проводи его, Лукич, — кивнул он на лестницу, — через веранду… зимний сад, сам знаешь.
— А вы?
— А я уж не заблужусь. Прощайте!..
Гулкие металлические шаги простучали и затихли за изгибом спиральной лестницы.
Погилевич свернул из коридора — и через служебную дверцу вышел на другую лестницу — ковровую и парадную, где мраморные наяды поддерживали шары электрических светильников. Лестница вела к двери в пустой ресторанный зал. Погилевич направился по ней вниз.
Зигфрид Гей, стоявший площадкою выше, — наклонясь над перилами, проводил внимательным взглядом быстро сбегавшую по ступеням фигуру в запыленном пальто…
Крутящаяся дверь совершила свое вращение — и в тяжелом стекле отразилось и тотчас уплыло возникшее за спиной старого сыщика раскосое, со шрамом лицо…
— Ну-с, и что же из всего этого вытекает?.. — щуплый, с жилистой старческой шей, половник контрразведки сквозь очки глядел на Чухонцева устало, с вялым любопытством.
Их разделял массивный стол с бронзовым чернильным прибором и двумя телефонными аппаратами; кабинет был высоким и светлым, в широких окнах виднелся угол арки Главного штаба и часть Дворцовой площади с Александровской колонной.
— Что, собственно, нового открыли ваши изыскания? — пояснил полковник в ответ на непонимающий взгляд Чухонцева и взял со стола одну из лежащих на нем фотографий. — Шольц пребывает в России со вполне легальной миссией. — Он бросил фотографию и взял другую. — Майор Гей… хорошо знаком не только нам, но и всему Петербургу.
— Именно! — горячо подхватил Чухонцев. — В частности — салону баронессы Махлейт, известной своими прогерманскими настроениями! Это прекрасная светская ширма для прикрытия деятельности разведки! Вот… — Чухонцев нашел на столе и протянул полковнику снимок. — Здесь вы видите ее вместе с майором Геем, выходящую из германского посольства.
— Вижу, — сказал полковник и перевел взгляд с фотографии на Чухонцева, причем глаза его за стеклами очков впервые выразили оживленный интерес. — И откуда у вас эти фотографии?
— Видите ли, — отвечал Чухонцев, ободренный его интересом. — Чтобы проследить связи Гея, я установил постоянное фотонаблюдение за посольством…
— Вижу, — повторил полковник, странно усмехнувшись, и возвысил голос, обращаясь к открытой двери в соседнее помещение: — Петр Алексеевич! — Рыжеватый штабс-капитан не замедлил тотчас предстать на пороге. — Этот запрос из Министерства иностранных дел…
— У меня, господин полковник.
— Принесите, если вас не затруднит.
Штабс-капитан исчез.
…и только что, полчаса назад, — продолжал Чухонцев, нетерпеливо переждав паузу, — черный портфель с материалами был передан Шольцем Гею, в седьмом номере гостиницы «Англия», на моих глазах…
— Лично присутствовали? — полюбопытствовал полковник, барабаня пальцами по столу.
— Наблюдал через отдушину… Тетрадь Куклина я сразу определил по почерку…
— С какого расстояния? Или в бинокль наблюдали? — вновь, и опять довольно странно, усмехнулся полковник, встал из-за стола и сам нетерпеливо направился к двери, закоторой исчез штабс-капитан. — О, это бульварная литература… Когда же переведутся на Руси дилетанты и любители совать нос не в свои дела! Кстати, с каких это пор у нас разрешен частный сыск?
— Но… он не запрещен.
— Если что-то не разрешено, значит — запрещено!
Чухонцев, вертясь на стуле, удивленно следил, как полковник, с растущим раздражением, взял бумагу из рук вошедшего штабс-капитана, вернулся обратно и бросил ее на стол:
— Вот, потрудитесь прочесть… Германский посол заявил решительный протест: кто-то денно и нощно снимает у посольства входящих и выходящих. Министр иностранных дел, конечно же, запрашивает контрразведку, то есть нас… Мы сбиваемся с ног, выясняя, кому могла прийти в голову подобная глупость… а это, оказывается, инициатива липового частного агентства господина Чухонцева! Так, может быть, господин Чухонцев сам и возьмется объяснить все это господину послу?
Перемена от вялого любопытства к ярости была столь разительна в этом щуплом старичке в очках, что Чухонцев потерялся с ответом. Полковник, заложив кулаки за спину, расхаживал по кабинету. Рыжий штабс-капитан, делая вид, что перебирает бумаги в шкафу, не уходил и заинтересованно слушал.
— Послу нужно объяснить, что деятельность его сотрудника несовместима с дипломатическим статусом…
— А именно: он встречается с Шольцем, завтракает у баронессы Махлейт, фрейлины государыни, — полковник, с кулаками, по-прежнему с заложенными за спину, остановился перед Чухонцевым. — Ездит в черном автомобиле?..
— В автомобиле фирмы «Даймлер» чаще ездит китаец со шрамом, убивший Куклина…
— Прелестно, — поклонился полковник. — Еще и китаец! И конечно со шрамом! А черта в ступе вы не заметили?.. — штабс-капитан хихикнул за его спиной: он слушал уже в открытую, отвернувшись от шкафа. — Бузина — в огороде, дядька — в Киеве… а господин Чухонцев, вместо того чтобы, в крайнем уж случае, расследовать кражу двух аршинов сукна в лавке купца Белобрюхова, — устанавливает фотоаппарат перед посольством державы, с которой мы и без того, пронеси Господи, — находимся на грани войны!
— Но ведь все это, — в отчаянии воскликнул Чухонцев, — и есть именно военный шпионаж!
— Где? — тоже выкрикнул полковник. — Что? Свинтокрутильный, как его… метермолет? Броневой жилет для почтовых голубей?., пертурбация молекул? Великий князь посетил выставку, Шольц принят в лучших домах, имеет дипломы Парижа и Вены — а мы арестуем его в Петербурге, потому что господину Чухонцеву что-то померещилось?.. Или, может, прикажете арестовать всех подданных кайзера, коих в Петербурге — около ста тысяч?.. Наши акции требуют высокой ответственности, потому что за каждым шагом стоит политика!.. Кровь миллионов людей, если желаете знать, в результате одной неосторожности! Судьбы престола и Империи!
— Вот вы и ответите — перед Империей и престолом! Когда все, украденное Шольцем, обернется в случае войны против России!
— Что?.. — окаменев, прошептал полковник — и вдруг закричал, налившись багровой краской. — Вон отсюда!.. Мальчишка!.. Молокосос!..
Как надсадно дул ветер, снова обещая мороз, как отрешенно спешили прохожие, как тревожна была пора сумерек…
Чухонцев свернул с Невского на Лиговку и вскоре оказался у высокого дома сорок шесть с парикмахерской на первом этаже.
Бегло огляделся — и, минуя парикмахерскую, вошел прямо в ворота.
У первого крыльца налево толпилась кучка людей, что-то негромко, но возбужденно обсуждая. Сердце у Чухонцева дрогнуло, и он прислушался.
…за дровами спускался, — рассказывала наскоро одетая кухарка, — и чует: газом несет… ну, он — звонить… не отвечают. Побежал за дворником, вызвал полицию…
Не слушая дальше, Чухонцев кинулся вверх по лестнице.
Все, как в тот памятный, со снегопадом, день: полицейский на площадке, приоткрытая дверь, толчея в квартире, открытые настежь окна, седоусый пристав, сморкающийся в большой клетчатый платок…
— Эх, Фока, Фока… — сказал он, высморкавшись.
Длинные худые ноги Погилевича с торчащими в разные стороны узкими носами штиблет возвышались над низким подлокотником кушетки. Врач и эксперт тихо переговаривались у изголовья. Чухонцев подошел ближе. Лицо Погилевича было спокойным, руки аккуратно сложены поверх поношенного сюртука.
Чухонцев опустился на стул, спрятал в тоскливом отчаянии лицо в ладони и сидел так долго… Когда он вновь поднял голову, перед ним стоял пристав.
— А вам здесь какая надобность, господин Чухонцев? — спросил он сухо и недобро. — Вы знали покойного?
Чухонцев хотел ответить, но, словно споткнувшись об отчужденную неприязнь во взгляде пристава, помедлил — и качнул головой.
— В таком случае, — произнес пристав, — вам здесь делать совершенно нечего. Видит бог, я всегда вам благоволил, но всему есть предел. Только что я имел взбучку за вас из департамента. Что вы там натворили в Генеральном штабе?.. — Чухонцев не отвечал, и пристав закончил официально: — Уполномочен объявить, господин Чухонцев, что личным указанием обер-полицмейстера, за деятельность, не предусмотренную законом, а именно частный сыск — вам предписано покинуть Петербург.
— Когда?..
— В течение двух суток. Но мой вам последний дружеский совет, Петруша, — убирайтесь в свой Осташков как можно раньше, подобру-поздорову… Так что — с наступающим Новым годом, — сказал пристав, направляясь к трупу, который врач и эксперт прикрывали простыней, — и кланяйтесь вашим батюшке с матушкой.
Ветер гнал над городом низкие рваные тучи, в сгущающихся сумерках спешили по дорогам прохожие с пакетами и коробками в праздничных и атласных лентах; вспыхивали яркие витрины, украшенные серебряным дождем, флажками и дедами морозами с искристыми ватными бородами; свечи вновь загорались на елках в окнах домов; проносились, сигналя рожками, авто, лихачи торопились с ранними гостями…
И вдруг рассеянное зрение Чухонцева выхватило из окружающей бестолковой суетни и как бы вмиг приблизило знакомое прекрасное лицо, синие, смеющиеся глаза, пушистый песец шубки… Ванда мчалась в санках по проспекту, и Гей, улыбаясь и что-то говоря, придерживал ее рукой за талию на узком сиденье.
Чухонцев поглядел вслед исчезнувшему видению, запахнул воротник и направился к трамвайной остановке.
Он соскочил с подножки на углу Садовой и Гороховой, и трамвай уехал, увозя на себе рекламу «Кунсткамеры курьезов господина Шольца» с наклеенной наискосок полоской: «Закрытие показа. Спешите видеть».
Когда Чухонцев подходил к дому, ему показалось, что какая-то тень в котелке скрылась при его приближении в подворотню… с корнем была вырвана табличка «частного агентства»… однако в подъезде, куда он заглянул с осторожностью, и на лестнице — было пусто. Чухонцев быстро поднялся, отпер дверь и включил свет.
Разгром царил в его квартире. Перевернутая и вспоротая мебель, бумажная рвань, разбитая и растоптанная фотоаппаратура, битое стекло фотопластинок, сорванные со стен вместе с обоями фотографии… Один портрет государя, почему-то не тронутый, глядел на Чухонцева строго и требовательно.
Чухонцев подошел к окну. Тень в котелке и гороховом пальто снова маячила у подъезда, топчась на ветру и согревая пальцы дыханием.
Он дернул занавеску, отошел и опустился в останки кресла. Неожиданно вдруг щелкнула и со звоном распрямилась пружина в исковерканном граммофоне, но Чухонцев даже не шевельнулся. Мысли его были далеко отсюда, неподвижным и отсутствующим было лицо.
Прошла минута, или две, или десяток минут… Потом Чухонцев посмотрел на часы, встал, подошел к сейфу — единственному, хоть и сброшенному на пол, но уцелевшему предмету обихода в комнате — отпер его ключом, достал револьвер, повернул на просвет пустой барабан и сунул револьвер в карман.
Еще раз глянул в окно — к топчущемуся котелку теперь в дальней перспективе Гороховой прибавился еще и черный автомобиль с шофером, возящимся под капотом, — и вошел в ванную. Распахнув высокое окошко, подтянулся к нему, перевалился через карниз, повис на руках и спрыгнул на прилегающую крышу, где его мягко принял наметенный у стены сугроб.
Увязая в глубокой снежной шапке, Чухонцев добрался до края крыши с выступающими поручнями пожарной лестницы, заглянул вниз, и увидев, что двор пуст, стал быстро спускаться по ступеням.
Унтер-минер Егор Занзевеев, меся раскисшими башмаками грязный снег, истоптанный обитателями ночлежки, почти уже приблизился к входу в нее, как вдруг увидел поджидающего его Чухонцева.
Занзевеев остановился и, переложив из руки в руку какую-то обжигающую холодом затейливую железную деталь, хмуро, но незлобно спросил гостя:
— Никак мало получил тут, что ли? Добирать пришел?
— Я к вам с просьбой пришел, Егор Дмитриевич, — отвечал Чухонцев. — По общему нашему делу.
Занзевеев приготовился уже состроить саркастическую гримасу для ответа, но Чухонцев опередил его, произнеся тихо и значительно:
— Шольц завтра уезжает.
— Понятно, — приказчик бегло осмотрел револьвер Чухонцева, отошел к прилавку, где отливали воронением и никелем пистолеты и револьверы всех марок и калибров, и вернулся с коробкой патронов.
— И, если можно, — сказал Чухонцев, — проверить бой.
— Пожалуйста, имеем тир. Позвольте-с…
Приказчик взял револьвер у Чухонцева и, на ходу ловко его заряжая, провел Чухонцева в узкий подвал, в конце которого лампочка ярко освещала мишень на груди щеголеватого фанерного господина с усиками.
Чухонцев прицелился и вздрогнул от неожиданно гулкого выстрела. Усатый господин качнулся, и его руки на шарнирах чуть приподнялись. Чухонцев, тверже выпрямив руку, выстрелил второй раз, третий… четвертый.
Руки господина с усиками толчками ползли вверх, дымное облако поднималось к потолку.
Палец Чухонцева беспрестанно нажимал спуск, выстрелы гремели — и приказчик несколько озадаченно глядел на покупателя, с необъяснимой яростью расстреливавшего по фанере патрон за патроном…
В струйках пара, блестя горячей медью, паровоз стоял под стеклянным сводом Варшавского вокзала, готовый тронуться.
Шольц, элегантный более обыкновенного, в собольей шубе и котелке, любезно раскланивался на платформе с многочисленными провожающими. Носильщики под руководством финна шофера перетаскивали в размалеванный ярко, как цирковой балаган, вагон, замыкающий состав, кофры, ящики, саквояжи и чемоданы. Чувствуя в пассажире особу важную, меж ними без всякой пользы суетился кондуктор.
Тем временем с другой стороны состава на параллельный путь вылез из-под вагона-балагана перепачканный Егор Занзевеев — и исчез в темноте.
Спустя минуту Занзевеев возник на платформе, в некотором отдалении от состава, где в водовороте снежинок у фонарного столба его ждал Чухонцев.
— Ну?.. — спросил он.
— Не подведет, — уверенно отвечал Занзевеев.
Чухонцев глядел издали, как торопливее замелькали рукопожатия у вагона, как, получив мзду, кланялся Шольцу финн.
Колокол ударил.
— Спасибо, Егор Дмитриевич, — сказал Чухонцев, отступая за фонарь.
— Не беспокойся, — Занзевеев с сожалением отпустил протянутую руку: гордость творца распирала его и требовала самовыражения. — Штука вышла — отличная!.. Гляди… Занзевеев подхватил прутик и стал чертить тут же, на снегу. — Просто и гениально, двухступенчатая система… Магнит удерживает устройство на буфере, первая ступень ровно в полночь отцепляет вагон от состава… Вторая, по прошествии еще одной минуты… — и тут Занзевеев смолк, увидев, что Чухонцева уже нет около него. — Шольц бы за одну идею сотню отвалил…
Прозвучала трель свистка, отозвался паровоз, звякнули буфера, двинулись вагоны. Шольц, приподняв котелок, улыбался с площадки.
— Но мы — не крохоборы… — Занзевеев с усмешкой помахал вслед Шольцу рукой. — Бери, бесплатно!.. сукин сын!..
Шофер-финн вышел из здания вокзала, пересчитывая на ходу и пряча в карман кожаной куртки деньги.
Он спустился на набережную Обводного, где стоял черный «Даймлер», зажег ацетиленовые фары, крутанул заводную ручку. Затарахтел мотор. Финн неторопливо уселся за руль, включил передачу и собрался было тронуться — как вдруг застыл, ощутив шеей холодное прикосновение металла.
Сидя в окаменении, он покосился на зеркальце — и увидел в нем Чухонцева, плотно прижимающего револьвер к его затылку.
— Что… надо?.. — выдавил он наконец.
— Где китаец живет?
— Тома шивет…
— Дома — знаю, где дом? Куда возил меня?
— Шлиссельбургский… Малая Рогатка…
— Отвезешь туда. — Чухонцев отнял револьвер от затылка шофера. — И без шуток. Я не шучу.
— Латно, латно, — поспешно закивал шофер, дергая рычаг, и автомобиль тронулся.
«Даймлер» отчаянно трясся и переваливался на колдобинах Шлиссельбургского проспекта, выхватывая светом фар — то взлетающим, то опускающимся — вихри снежинок, ухабистую дорогу, редкие жилые дома, глухие фабричные стены и ворота, амбары и пакгаузы, за которыми временами появлялось и исчезало смутное ледяное зеркало Невы.
— Я шеловек меленький, — говорил шофер, уже несколько отошедший от первого испуга, — мне скашут — веси, я всекда скашу: латно. Они скашут — молши, я, латно, молшу. Я, знаете, еще хочу попасть шивой, томой, Хельсингфорс…
— Попадешь. Если все будет ладно и будешь молчать, — сказал Чухонцев.
— Я буду, — сказал финн.
Автомобиль свернул в узкий переулок, где тянулся бесконечный забор; потом забор кончился, потянулись сараи и склады. Повороты стали чаще и круче. Из темноты обозначилось что-то вроде большого двора, замкнутого с трех сторон. Шофер, не глуша мотор, остановил машину и оглянулся на Чухонцева. Его лицо снова выражало неподдельный страх.
— Лиин-фу — ушасный шеловек, — тихо проговорил он. — Кирпиш рубит рукой. Сам вител…
— Вызовешь его сюда, — сказал Чухонцев. — Скажешь — надо поговорить. Я жду в автомобиле.
Шофер кивнул, открыл дверцу.
Застывшие лучи фар упирались в стену деревянного домика с крыльцом и красновато светящимся оконцем. Шофер возник перед машиной, отбросив на стену широкую тень; обернулся в нерешительности, сделал несколько робких шагов к дому, постучал. Ему открыла невидимая рука, и он исчез за дверью.
Чухонцев быстро огляделся.
Хибары вокруг плотно жались друг к другу, громоздились поленницы дров; груды непонятных бочек и ящиков были сложены за покосившейся изгородью, от которой в темноту протянута была веревка с заледенелым бельем… Третья сторона двора, когда глаза привыкли к темноте, оказалась глухим кирпичным брандмауэром, уходящим высоко вверх.
Дверь дома открылась снова. Китаец со шрамом сощурился от яркого света. За ним на крыльце появился шофер. Оба направились к автомобилю.
И вдруг — разом — оба вывалились из освещенного пространства в темноту, спустя мгновение возникли у «Даймлера», распахнув одновременно, с двух сторон, задние дверцы — и в руке у китайца взметнулся пистолет.
Но Чухонцева в машине не было.
Китаец и шофер сквозь пустое пространство озадаченно глядели друг на друга. Потом — словно почувствовав что-то затылком, китаец резко отпрыгнул и выстрелил, обернувшись в прыжке.
Тут же загремели ответные выстрелы.
Чухонцев с револьвером, зажатым в вытянутых руках, четко выпускал в китайца пулю за пулей.
Китаец пронзительно вскрикнул, упал ничком. Шофер на четвереньках отполз в темноту — и в ужасе ринулся прочь.
Спрятав револьвер, Чухонцев подбежал к тарахтящей машине, вскочил за руль, со скрежетом включил передачу. «Даймлер» неуклюже прыгнул вперед. Чухонцев, навалившись, выворачивал руль.
В мечущемся снежном конусе света замелькали появившиеся откуда-то люди.
Бок автомобиля ударился о стену, о столб; зацепилась и оборвалась веревка; белая гирлянда задубеневшего белья, хрустя и ломаясь, потянулась за машиной.
Задевая углы сараев, круша ящики и поленницы, тараня изгороди, Чухонцев прибавлял газ — и наконец помятый и ободранный «Даймлер» выскочил на проспект.
Фары высветили фигуру бородатого городового, бежавшего, прижимая к боку шапку.
— Кто-то стрелял — не слышали? — крикнул он.
— Я стрелял, — отвечал Чухонцев, и ошалевший городовой канул во тьму.
Некоторое время автомобиль, не меняя направления, трясся по изрытой мостовой. Из-за прибрежных строений показалась Нева и широкий пустой причал. Чухонцев круто повернул к реке.
«Даймлер» перепрыгнул глубокую канаву — теперь он катился по причалу напрямик к его краю.
Чухонцев распахнул дверь и прыгнул, покатившись по дощатому настилу. Хрустнул лед — и гулко плюхнуло впереди.
Чухонцев поднялся.
Черная взбаламученная вода, на которой колыхались расколотые льдины, светилась изнутри ацетиленовым сиянием. Потом сияние поблекло — и угасло.
Стихал плеск воды, успокаивался лед и затягивал полынью.
Чухонцев перевел дыхание, достал из кармана часы, приблизил к глазам… и вместе с их тиканьем, ведущим стрелку к двенадцати, в тишину ворвался далекий стук колес.
Поезд несся в ночи — вернее, неслась в темноте вереница окон, светящихся приглушенным светом сквозь вагонные занавески.
Но последние четыре окна как-то странно и все более отделялись от остальной вереницы, отставая и замедляя движение… осветилась передняя площадка, и на ней появилась фигура человека, беззвучно машущая руками в увеличивающийся черный разрыв.
И вдруг — полыхнула под колесами ослепительная вспышка, и одинокий вагон с грохотом окутался дымом…
Отворилась дверь с зелено-фиолетовыми витражами, обрушилась бравурная музыка — Чухонцев, в своем клетчатом костюме гольф, вошел в зал «Колизеума».
Новогодняя ночь была в самом разгаре. Сияла елка. Не виднелось свободных мест, пестрели маскарадные наряды. Дымным был воздух, взлетал серпантин, сыпалось конфетти, гул голосов сливался с оркестром в беспорядочный фон, под который на эстраде двенадцать девушек, одетых Дедами Морозами, высоко поднимая из-под «тулупов» ноги в ажурных чулках, исполняли кэкуок.
Чухонцев оглядывал зал. Он разглядел Бобрина и графа в компании дам и офицеров, среди которых отметил рыжеватого штабс-капитана из Генерального штаба. Следуя взглядом далее, увидел Гея, сидящего за соседним столиком. И здесь его взгляд прекратил свое движение.
Чухонцев поправил галстук, провел рукой по волосам — и неспешно, через весь зал, направился к столику Гея.
Гей тоже заметил Чухонцева и глядел на его приближающуюся фигуру.
Заметил Чухонцева и рыжеватый штабс-капитан из контрразведки; что-то, наклоняясь, сказал Бобрину — и на идущего Чухонцева с любопытством обратил взоры весь столик.
Но было в его медленном, целеустремленном движении нечто такое, отчего веселое любопытство за столом обратилось вскоре в неясную тревогу. Штабс-капитан настороженно посмотрел на Гея и снова — на Чухонцева. Бобрин приподнялся… один Гей ожидал приближения Чухонцева, сохраняя полное спокойствие.
Наконец Чухонцев подошел к его столу и остановился.
— Майор Зигфрид Гей? — произнес он.
— Но мы, кажется, знакомы? — ответил Гей. — Что вам угодно?
— Совершить возмездие, — внятно сказал Чухонцев и вынул из-за пазухи револьвер. — В сторону, господа!..
Он поднял револьвер, окружающие испуганно шарахнулись от столов, опрокинулись бокалы, взвизгнули дамы.
— Момент! — поднимающееся дуло приостановилось. Гей, чуть побледнев, говорил спокойно, с полуулыбкой. — И что же — вы хотите застрелить безоружного? Здесь? Испортить новогодний праздник почтенным людям? Это — негуманно!
— Не вам говорить о гуманизме — вы не пощадили двух безоружных! Это — убийца, господа! — громко объявил Чухонцев толпящимся вокруг на почтенном расстоянии фракам, платьям, маскам. — Убийца, враг России и германский шпион!.. И если государство бессильно перед ним, то я…
— Петрик! — раздался испуганный возглас, и Лавинская в белом платье и полумаске молнией пронеслась через зал, подлетела к Чухонцеву и повисла на его поднятой руке. — Вы с ума спятили — что за глупые шутки!.. Ревность ревностью, но всему есть мера, даже на маскараде! Отдайте пистолет, это не детская игрушка!..
— Пустите, Ванда… — Чухонцев со злостью дернул руку, но Ванда вцепилась в нее мертвой хваткой.
— Петрик, прекратите, умоляю!.. Ради меня — если вы не лгали о любви!..
Гости переглядывались в недоумении, первый испуг боролся в них с любопытством, любопытство уступало место сомнению в серьезности происходящего, и кое-кто, уже окончательно осмелевший, возвращался за свои столики, со смехом наблюдая как забавный аттракцион нелепую борьбу Чухонцева с Вандой…
Конское ржание, прогремевшее от входа, разом заставило зал обернуться, и в миг отвлекло всеобщее внимание на себя.
Поднявшись на дыбы, белый конь приветствовал собрание взмахами передних копыт, кланялся, и так же кланялась направо и налево другая конская голова-маска, венчавшая прямую фигуру всадника в офицерской шинели.
Восторженная толпа устремилась к новому гостю, окружила его аплодируя; оркестр грянул туш, захлопали пробки шампанского, и оно, пенясь, долилось в ведро, подставленное под морду коня.
И уже не было перед Чухонцевым ни Гея, ни Ванды, не было ни Бобрина, ни графа, ни штабс-капитана, они исчезли, растаяли, растворились среди хохочущей, метущейся вокруг белого коня камарильи гномов, Вельзевулов, Коломбин и Дон Кихотов, среди привязных бород и накладных носов, среди красавиц и чудовищ, масок и полумасок…
Чухонцев стоял один с револьвером в опущенной руке, растерянно озираясь, и окружающее безумие медленно возвращало его к трезвому безысходному разуму.
И тогда двое в одинаковых костюмах и таких же одинаковых масках румяных поросят, переглянувшись, поднялись из-за незаметного столика в углу — и подошли к Чухонцеву.
— А ну-ка, оружие, — глухо, из-под маски, произнес один из них и, осмотрев отобранный револьвер, заметил: Настоящий!.. Нехорошо, сударь!
Обступив Чухонцева плотно с обеих сторон, молодцы под руки повлекли его к мерцавшему зеленой надписью запасному выходу.
— Чего к немцу пристал? — задушевно и хмельно спросил первый. — По женскому, что ли, делу? Так вызвал бы лучше на дуэль…
Чухонцев покорно шагал, не слыша и не отвечая.
— А сошлись бы на границе, — хохотнув, посоветовал второй. — Он оттуда палит, а вы — отсюда…
— Ну ты… — неодобрительно возразил первый. — И шутки же у тебя под Новый год!..
И новый, четырнадцатый год, отозвался — ярким фейерверком вспыхнувших над «Колизеумом» цифр, осветившим сад, куда высыпала из помещения праздничная толпа, чтобы поглядеть иллюминацию. И Ванда была уже среди них: в накинутой шубке, с бокалом шампанского, прекрасная и смеющаяся, она сидела верхом на белом коне своего поклонника гвардейца, рассылая воздушные поцелуи…
…Но еще ярче отозвался этот год огненными языками артиллерийских залпов, черными роями авиабомб, комьями вспоротой земли, шлепающей по окопной грязи.
Взрывы вставали один за другим, чудовищными рощами вздымающихся в полной тишине и медленно оседающих деревьев.
И только «Утро туманное, утро седое» звучало где-то очень далеко и давно, будто со старой, заезженной, а может, и никогда не существовавшей пластинки. И под эту, столь неуместную в аду, мелодию молча строчили пулеметы, с немым «Ура!» шли на колючую проволоку солдаты в папахах.
Санитары оттаскивали на позиции раненых, и тут же, за палатками с красным крестом, старики из слабосильных команд строгали гробы и тесали кресты, забивая их в свежие холмики.
«Чухонцев П., рядовой», — значилось на одном из них, затерянном среди частокола других.
И бледный конь с пустым седлом бродил где-то в дымном тумане, поднимая голову и беззвучным ржанием зовя своего седока.