35
Ух, как плохо было с деньгами. Газ все-таки провели — снова вошли в долги. Дом— обжора требовал-требовал, а сам почти ничего не давал. Вера продала золотую брошку, единственную свою драгоценность, запонки Александра Ивановича — дом все проглотил и не поморщился. Михаил Карпович теперь на Веру дулся, видимо за Талю (а ведь обещал свободу полную, если за него выйдет!), и по хозяйству не помогал. Хочешь не хочешь, надо было продавать часть дома. А не хотелось! И тут ей, можно сказать, повезло. Из Москвы приехала старая знакомая, давнишняя дачница Маргарита Антоновна Кунина, народная артистка, звезда московских театров. Теперь эта звезда близилась уже к закату, не по таланту (он был по-прежнему блестящ), а по состоянию здоровья. Годам к шестидесяти заболела она астмой, стало ей трудно играть на износ (иначе она не умела). Врачи посоветовали переменить климат, лучше всего — к морю. И вот она переселилась в родной Верин город, получила, в обмен на московскую, отличную квартиру на главной улице, а у Веры Платоновны купила половину низа: большую комнату с отдельным входом, с чуланом, который тоже мог сойти за комнату. Там был ее гримировальный кабинет.
Вера сначала расстраивалась, что пришлось продать часть дома, а потом вышло даже к лучшему. Маргариту Антоновну она от души полюбила. С того самого дня, когда Кунина впервые появилась в доме — еще при Шунечке. Вера вошла в столовую и увидела в кресле пожилую женщину с ярко-серыми смеющимися глазами.
— О, моя дорогая, — сказала Маргарита Антоновна глубоким, басовым, вибрирующим голосом, — какая же вы большая! Когда вы вошли, мне показалось, что вы на лошади…
Вера была покорена с первого слова. Она, как все люди с истинным чувством юмора, не прочь была посмеяться сама над собой…
В свое время Вера с восторгом приняла Маргариту Антоновну — дачницу. Теперь, с готовностью — Маргариту Антоновну — совладелицу. С готовностью, постепенно переходившей в восторг. Конечно, ей льстила огромная известность Куниной. Стоило той появиться где угодно — на улице, на пляже, — сразу вокруг нее скапливались толпы. Кунину знали все. Опять мальчишки бегали за ней по пятам и кричали: «Тэрзай меня, тэрзай!» Она останавливалась и отгоняла их мечущими молнии серыми глазами. Когда на нее нацеливались фотоаппаратами, она поворачивалась спиной и говорила: «Умоляю, снимайте сзади, там я всего лучше…» В местном театре, где ее приняли с молитвенным благоговением, она играла редко — раз в два-три месяца, и каждый раз театр был переполнен. «Кунина, браво, Кунина!!» — и на сцену летели букеты цветов, не жиденькие, как на севере, а тяжелые, основательные, падавшие со стуком. «Благодарю вас, благодарю, друзья мои», — томно вибрируя голосом, говорила Кунина, а зрители вопили пуще и пуще. Букеты доставляли на дом поклонники и поклонницы…
— Опять я со своими вениками, — рокотала Маргарита Антоновна. — Верочка, моя дорогая, приютите их, поставьте хоть в ведра…
Вообще, славу свою она любила, делая, впрочем, вид, что ее презирает. В сущности, верно было и то и другое. При случае тоже могла сама над собой посмеяться…
— Послушайте, Верочка, какой со мною произошел случай. Убедилась в правоте Пушкина.
— Ну, ну, расскажите, — радовалась Вера, предчувствуя потеху. Уж больно озорно светились большие, подведенные глаза.
— Была я вчера в вашем знаменитом театре оперы и балета. Давно мне говорили: «Сходите, не пожалеете». Пошла. Не жалею. Смотрела «Спящую красавицу». Все балерины, во главе с самой Спящей, выше средней упитанности. Когда прыгают, жиры так и трясутся. Ну, думаю, про этих не скажешь: «Летит как пух от уст Эола». Таких не Эолами, а домкратами подымать…
— Это и была правота Пушкина?
— Нет, слушайте дальше. Значит, сижу я, наслаждаюсь дурной радостью. В антракте, как полагается, вышла в фойе: людей посмотреть и себя показать. Ну, показала! Иду и страдаю от своей славы: все на меня глаза так и пялят. Больше, чем всегда: прямо плаваю на волнах обожания. И досадно, и приятно. И тут подходит ко мне одна и тихо, на ухо говорит: «Товарищ Кунина, я очень извиняюсь, но у вас сзади небольшой беспорядок». Оглянулась и что же вижу? Ужас! Сдуру напялила юбку наизнанку. Это бы еще ничего, беда в том, что она у меня с изнанки заплатана красным. И зад у меня, как у павиана!.. Ах ты, черт, думаю: вот тебе и слава! Не зря сказал Пушкин: «Что слава? Яркая заплата…»
Вера помирала со смеху. Вообще, она обществом Маргариты Антоновны наслаждалась безмерно. Любила ее и на сцене, и дома. Дома даже больше, чем на сцене. Там и там Кунина играла — не могла не играть. Но на сцене она оставалась в пределах одного, прекрасно вылепленного, но единственного образа. Дома она играла с великолепной раскованностью, то и дело переходя из образа в образ. Могла делать это даже в пределах одной фразы: начинала ее в одном образе, кончала — в другом. Стоило видеть, какую серию спектаклей разыгрывала она, скажем, на базаре, покупая рыбу в рядах. Лорнет, прижатый к серому глазу, томный, ныряющий, барственный голос: «А она у вас, милая, не с душком?» Торговка, естественно, громко протестует против такой клеветы на ее товар: «С душком?! Чтобы я так здорова была, как моя рыба с душком!» И тут, внезапно, полное превращение: вместо томной дамы с лорнетом кричит как будто бы другая торговка рыбой — вздорная, сварливая, отлично владеющая всем набором южных побранок. Минуты две— три длится препирательство, за которым с интересом следят соседки по рыбному ряду. Преимущество явно на стороне Куниной, с ее поставленным голосом. Еще минута — и удаляется с рынка усталая, низенькая, скромная старушонка…
Потребность играть была в ней неистребима. Даже когда нападала астма, Маргарита Антоновна страдала броско, с пафосом. В груди у нее начинала сипеть шарманочка, каждый выдох вырывался со свистом. Она играла умирающую — искренне, но все же играла…
Приступы чаще всего бывали по ночам. Маргарита Антоновна стучала по трубе отопления — для этого у нее на ночном столике всегда лежали клещи. Услышав стук, прибегала Вера. Маргарита Антоновна говорить не могла, объяснялась жестами. Она рисовала в воздухе чайник, льющуюся воду — — настолько реально, что даже как будто слышалось бульканье. Вера бежала в кухню, грела воду, наливала в таз, ставила туда крупные, неповоротливые ноги Куниной. Сидя в кресле, с ногами в тазу, Маргарита Антоновна погружалась в эффектное умирание. Она, столько раз умиравшая на сцене, и тут не могла отказаться от сценичности.
— О боже мой, боже, — сипела она, — это конец. Итак, мне суждено умереть молодой… Имейте в виду, что я вам завещаю свои полниза…
Вера, испуганная, бежала к соседу Михаилу Карповичу (там был телефон), вызывала «неотложку». Маргарите Антоновне делали укол, ей становилось легче. Приоткрывались страдальческие глаза, рука тянулась поправить взмокшие кудри.
— О, моя дорогая, — говорила она полузадушенным, но звучным шепотом, — вы моя спасительница! Не знаю, что бы я делала без вас! Возьмите мою бриллиантовую восьмерку…
— Что вы, Маргарита Антоновна, бог с вами, не надо мне никакой восьмерки…
— Не спорьте. С умирающими не спорят.
«Восьмерка», о которой шла речь, была старомодная брошь из довольно крупных бриллиантов в платиновой оправе. Она досталась Маргарите Антоновне от какой-то прабабушки; носить ее на груди в наше время было бы все равно что водить на цепочке слона. Эту вещь Маргарита Антоновна время от времени дарила Вере. Она была щедра, но забывчива. Отдаст, например, на улице все свои деньги кому— нибудь, кто об этом и не просит совсем, забудет и ищет по дому пропавшую сумму. Смешнее всего получилось с квартирой. Убедившись, что городская квартира ей ни к чему — все равно пустует, — Маргарита Антоновна подарила ее театру. Подарить оказалось не так-то просто (в нашем быту такие подарки не предусмотрены), но в конце концов она своего добилась. В квартиру въехали новые жильцы, Маргарита Антоновна забыла об этом, в рассеянности пришла домой, открыла дверь своим ключом и, только увидев новую обстановку, вспомнила, в чем дело…
А с бриллиантовой восьмеркой творились вообще чудеса. Даже забывчивая Маргарита Антоновна подозревала, что тут не все чисто. Подаренная восьмерка каждый раз возвращалась к хозяйке, на ее гримировальный стол. Там, в клубах париков, красок, украшений и рисовой пудры, можно было потерять и найти что угодно. Маргарита Антоновна вообще была мастерица терять. Путь ее был усеян окурками, квитанциями, шляпами и банкнотами. Теряла и искала, находила, опять теряла. И каждая потеря, каждая находка — как мастерски сделанный этюд из книги Станиславского «Работа актера над собой». Впрочем, Станиславского Маргарита Антоновна терпеть не могла за его, как она выражалась, «лошадиную серьезность» («Надо же было ухитриться сделать из игры — работу!»). Для Маргариты Антоновны, напротив, всякая работа была игрой — даже когда она стирала носовые платки. «А не в том ли секрет счастья, — думала, глядя на нее, Вера, — чтобы из работы сделать игру?» Кое-чему она здесь училась, кое-чему уже выучилась…