ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Тело его лежало на кровати, и боль в ноге была длинной и тяжелой, как рельс.
И боль и тело существовали отдельно. Он уходил от них все дальше. Он уходил от Тулина, от неразберихи собственных переживаний, от всей путаницы, какая была на комиссии.
Почему не сработал указатель? Он восстанавливал по памяти монтажную схему. Проводники, колодки, участок за участком, пока не стал ощущать ее, как ощущают собственные мышцы. Что, как, где было расположено в момент аварии? Он сам был указателем. Он входил в сырую свежесть облаков. Трещали молнии. Заряды наводились на пластины, пробивались сквозь фильтры. Лампы подхватывали сигналы. Гудели дроссели. Сотни сопротивлений, конденсаторов, катушек очищали, выпрямляли, усиливали сигналы, и все это в конце концов завершалось движением стрелки. Весь этот сложный организм существовал и работал ради этой простой тоненькой стрелки. Так и человеческий организм — живет, чтобы рождать мысль, поступок. Редко удается жить вот так нацеленно. Без отвлекающей суеты, ненужных разговоров и переживаний. Чтобы не думать про Наташу. Хорошо, что сознание не умеет раздваиваться. Когда думаешь только про вопросы Голицына, все остальное перестает существовать. Ведь для амперметра существует только сила тока, ни на что другое он не реагирует.
Судя по всему, указатель должен был сработать.
Возражения Голицына были серьезны и аргументированы, разложены по полочкам: верно, неверно. Для старика это была всего лишь сумма сведений, кости скелета…
Скрипнула дверь.
— Спишь?
Крылов закрыл глаза. Вспыхнул свет. Тулин постоял, постоял и снова повернул выключатель. Было слышно, как он прошел, задевая за стулья, с треском распахнул окно.
— Спектакль прошел с успехом. Теперь они такие добренькие, такие добренькие… Голицын предлагает к себе в институт. И тебя возьмет, если попросишь. Даже с шиком. Блудный сын вернулся. Лагунов и тот великодушен. Нет, все же они гуманисты. Какая доброта! Какой жест!
— Послушай, Олег, а как у нас был заземлен датчик?
Тулин засмеялся:
— Пример преданности своему делу. Он героически продолжал выполнять свой долг. Вот он перед нами, простой советский человек!
Крылов прищелкнул пальцами.
— Вдруг двойное замыкание? А? Тогда… минуточку… Нет, не выходит, — разочарованно признался он и открыл глаза.
Тулин сидел на диване, притиснув кулаки к глазам.
— Обрыв в цепи питания — вот что могло быть! — сказал Крылов.
— Теперь ничего нам не поможет.
— Но все сходится. Я могу доказать!
— Зачем?
От этого пустого голоса Крылов растерялся.
— Тогда они должны будут пересмотреть…
— Зачем? — снова тем же голосом спросил Тулин. — Ничего не может измениться. Мертвые не оживают. Мы с тобой прикованы к этому мертвецу навечно. И что бы ты ни доказал, тебе всегда покажут на могилу Ричарда. — Он выругался тоскливо, без злости. Одна горькая мысль не давала ему покоя. — Представляешь себе, если бы указатель сработал? Мы бы с тобой сейчас сидели в Москве в номере люкс и готовили бы доклад. Все было бы наоборот. Завтра конференц-зал, стенографистки, корреспонденты. Агатов, Лагунов заискивают, поздравляют. Южин ходит гоголем: недаром, Олег Николаевич, я в вас поверил. Банкет. Премии. Загранкомандировки… Какая ж это лотерея! И для всей этой сволочи я авторитет, прав — от начала до конца. Почему ж мне так не повезло? За что? Нелепый случай — и такое, такое дело накрылось. Начисто. Три года как проклятый я вкалывал…
— Мало ли что. Надо как-то перенести…
— О, у нас всегда достаточно сил, чтобы перенести несчастье ближнего! — Тулин откинулся к спинке, вытащил конфету. — Хочешь? «Белочка»! Раньше, когда я плакал, мать подсовывала конфетку. Теперь самому себе приходится подсовывать.
— Ты согласился пойти к Голицыну?
Тулин бросил ему конфету. Крылов не хотел никаких конфет, но почему-то не мог отказаться. Теплая, смятая конфета была тошно-сладкой.
— Будешь делать у него то, над чем смеялся, — сказал Крылов. — Нехорошо!
— А что такое «хорошо»? И что такое «плохо»?
— Все равно ты не имеешь права.
— Перестань орать. До чего же вы все любите орать!
Он скинул туфли и начал стягивать рубашку.
— Ты только о себе думаешь, — тихо сказал Крылов.
Из-под рубашки послышался ленивый смешок.
— А может, только о тебе.
— Как? — оторопел Крылов.
Рубашка полетела на стул. Тулин снял брюки, потянулся до хруста.
— Думаешь, шуточки с тобой шутили? За такую аварию тебе могли подвесить статью будь здоров. Один ты пошел бы под суд. Но у меня своя корысть — как подумал, что придется к тебе в тюрьму передачи таскать, так говорю: нет, господа, Крылов мне друг, а истины не видно, закрывайте нашу лавочку… — Он кривлялся, выламывался, при слабом свете луны голое тело его зеленовато поблескивало. — Все ради тебя делалось.
Крылов привстал.
— Нечего мной прикрываться. Пожалуйста, оставайся, работай, а я пойду под суд. Впаяют за халатность, но тема наша ни при чем.
Что-то произошло. Они не видели глаз друг друга, но каждый смотрел туда, где были глаза другого, и вдруг Тулин впервые почувствовал нелепость своего тона и, еще не понимая, не веря своему смущению, зябко передернувшись, сказал прежним наигранным тоном:
— Ах ты, христосик!
— Я понимаю, тебе трудно сейчас. Ты отдохни. Это — настроение, — сказал Крылов.
Тулин лег в кровать, укрылся одеялом.
— А знаешь, все логично, — задумчиво сказал он. — Пока у меня шло хорошо, ты дружил со мной и уважал, как уважают всякого удачника. Прибавь к этому, что ты нуждался во мне и я всегда помогал тебе, как мог. А теперь… когда падаешь с седла, становишься последней тварью. Упавшего топчут, и больше всего те, кто поклонялся.
— Нога болит, — сказал Крылов. — А то бы я тебе дал по морде.
Тулин медленно закинул руки за голову.
— Меня уже били. По щекам. Можешь добавить. Лежачего бить удобнее.
— Шут с тобой, — сказал Крылов с трудом. — Тебе сейчас тяжелее… — Он вдруг смутился: а что, если это так? — Ладно, не принимай во внимание. Все это чушь собачья. Пусть делают что угодно. Мне куда хуже видеть тебя вот таким.
Тулин усмехнулся.
— Да ты что ж, полагаешь, что я бы не смог вывернуться, если бы захотел?
— Ну так что ж ты?
— Не хочу.
— Что с тобой, Олег?
Тулин долго не отвечал, потом спросил с интересом:
— Слушай, а зачем тебе все это надо?
— То есть как так?
— А вот так, — повторил Тулин. — Зачем? Зачем ты стараешься?
— Так это ж все несправедливо… и потом — дело. Мне интересно знать…
— Ах, несправедливо, — подхватил Тулин. — Скажи на милость, какой праведник. А я не хочу… Хватит. Мы мучаемся, у нас какие-то нравственные проблемы, а прибыль получает со всего этого кто? Агатовы? Посмотри, как он взыграл на нашей аварии. И Лагунов. У нас высокие цели, творческие мучения, мы жаждем помочь человечеству, а они делают себе карьеру, приезжают сюда выносить нам приговор. Добьемся мы своего или нет, в выигрыше будет Лагунов. Не беспокойся, они проживут в свое удовольствие, ни капельки не терзаясь ни своим эгоизмом, ни беспринципностью или как там еще.
— Ну какое мне дело до них? — Крылов тоскливо вздохнул. — Я ж тебе совсем не про то. Чихать я хотел на них.
— Знаешь ты, юный натуралист, ты мне надоел. Я спать хочу.
Пружины матраца зазвенели. Стало слышно, как за окном трещат цикады.
— Увидим, как ты объяснишь это ребятам, — сказал Крылов.
— Дожили! Ты мне угрожаешь! А я на комиссию сошлюсь. Что с меня взять. Голубушка-комиссия все запретила. Да что там, наши все понимают, смирились.
— А я не смирился.
— Ты? — Тулин присвистнул, но тут же привстал, и Крылов увидел белое пятно его лица. — Кто ты такой? Ах да, ты пророк! Ты ж предсказывал, ты меня уличал, сам Голицын подтвердил твои прорицания. Теперь ты тоже вправе поучать меня. Значит, ты готов без меня продолжать работы? И даже занять мое место? Полагаешь, у тебя есть на это право? Так вот что. Я тебя щадил до сих пор, но я тебе могу открыть глаза. Ты неудачник. На кой черт я связался с тобой? Это же заразительно… Не будь тебя, полет прошел бы отлично. Все это знают. Агатова прислали тоже из-за тебя. Помнишь тогда, в Москве, я говорил тебе. Я так и знал. Не тебе стыдить меня. Он не смирился! Храбрец!.. Тебе нечего терять, вот и вся твоя храбрость. — Тулин неожиданно перешел на шепот: — А кто помешал Ричарда отослать? Ты, ты! Я согласен был отправить его, а ты оставил. Это ты виноват во всем, не я, а ты. Если б ты не вмешался, он был бы жив.
Заглянула луна. Выбеленные стены стали зелено-белыми, и по полу колыхались зыбкие тени. На шкафу лежал чемодан. Никель замков его блестел. На подоконнике лучился волосатый кактус. Льняная скатерть на столе тоже блестела. Все было очень красиво, как в театре.
Крылов вышел в коридор. В коридоре пахло уборной. Он вышел на крыльцо. Каменные ступени были холодные, и Крылов заметил, что он в одних носках. Он вернулся назад в номер и лег.
Было ли заземление датчика припаяно? Теперь это не играет роли. Может, припаяно, может, его вовсе не было.
Конфета была приторной, и собственный голос казался ему таким же сладким.
— Будет тебе, подумаем насчет возражений Голицына. Я боюсь, что без тебя не осилю, фосфору не хватит. — Он перевел дух, до чего ему было мерзостно от этого заигрывания. — Ну надо же ему ответить. Что ты на меня злишься? Мне хочется как лучше.
Он умасливал его, отбросив всякое самолюбие. Он избегал думать о себе, о словах Тулина, он больше не жалел Тулина, перед ним был человек, которого следовало использовать, взять от него то, что нужно.
Показалось, что он добился своего, они начали обсуждать возможные причины, почему записи не показывали мест, где возникают молнии.
— Нет, не могу, — вдруг сказал Тулин. — Ничего я не могу. Я все представляю себе, как разнесется по Москве…
— Погоди, не мешай, — попросил Крылов, но Тулин не слушал.
— Нет, нет, мне нужно заняться чем-то другим, совсем другим. Если б я мог вообще плюнуть на все. Объясни мне, зачем разрушать грозу? Зачем надо что-то создавать? Зачем указатель?
Вдруг Крылов улыбнулся.
— Ты что? — спросил Тулин, почувствовав в молчании Крылова эту невидимую уличающую улыбку. — А впрочем… И объяснения твои не нужны. Никто ничего не может объяснить. Все бессмысленно. Давай закурим.
— Давай.
Они встали у окна. Тулин зажег спичку, поднес Крылову, пристально рассматривая при свете огня его глаза. Никогда он не видел у Крылова таких глаз, непроницаемо твердых, совсем чужих. Маленькое пламя плясало в черноте зрачков.
— Да, все бессмысленно, — вызывающе повторил Тулин, — и жить надо без всякого смысла. К Голицыну так к Голицыну. Какая разница! Буду жить, как все, ничего выдумывать не желаю. Ну еще один индикатор, ну выясню, что центры возникают случайно. Что от этого изменится?
— Для кого?
— Например, для матери Ричарда. Ничем рисковать и жертвовать больше не хочу. Голицын был прав. Второй раз я жить не буду. Сейчас надо найти что-то быстрое, эффективное. Наверстать. И ты тоже не обольщайся. Уймутся волнения страсти, тогда видно будет.
— Нет, я не могу так оставить, — сказал Крылов. — Я все же попытаюсь разобраться.
— Сам?
— Да.
— Думаешь, что справишься? — с коротким смешком спросил Тулин.
— Не знаю. Но мне хочется попробовать.
— Давай, давай, мне это даже выгодно.
— А как же твоя мечта разрушать грозу, управлять грозой, самолеты в грозу, энергия грозы…
— Ты праведник, вот и благодетельствуй. Только с твоим моральным кодексом ничего не добьешься. Скажи мне, какой смысл быть хорошим, если хорошие люди пропадают? Им всегда хуже. Вот ты следуешь своим высоким правилам, а что в результате? Чего ты добился? Только облегчаешь торжество подонкам.
— Зато я не иду на компромисс.
— Вся-то наша жизнь — компромисс, — сказал Тулин. — Мы никогда не можем быть до конца честными и делать что хотим.
— Я не знаю, какой смысл быть хорошим. А какой смысл быть человеком? Раз уж ты живешь, то живи человеком, а не гусеницей. Не знаю, может быть, для себя надо быть хорошим, может, для других. Я не отказываюсь бороться, только я буду бороться честно, а если я сам буду подлость применять, тогда мне уже не с подлецами бороться, а за свое местечко среди них.
…Невозможно припомнить все, что он делал для Крылова, начиная со студенческих лет, и потом, когда он помог Крылову попасть на завод и в лабораторию и улаживал его размолвки с Леной, заставлял писать диссертацию, выручал деньгами… Развлекал, поддерживал в трудные минуты. Вытащил его сюда, когда он поругался с Голицыным. В их дружбе один все давал, а другой только брал. А теперь, когда первый раз меня тряхнуло, он уличает, обвиняет. Я защищал его на комиссии, а он… До чего ж это страшная штука — неблагодарность, хуже всего переносится! Неужто и после этого я не научусь плевать на всех и думать только о себе?
Здорово быстро все рухнуло. Тр-рах — и не осталось никого и ничего. Только что был ведущим физиком, руководителем большой темы, были друзья, поклонники. Женя, была известность, авторитет. И вот все исчезло. Ни работы, ни друзей, ни будущего. Теперь перед всеми только его ошибки. Поражение оголило ошибки, а была бы победа — и все сомнения и требования Крылова растворились бы в ее сиянии.
Поражение поглощает разом все. Никто не пытается рассмотреть в неудаче когда-то гениально составленную схему датчика, хитроумно добытые приборы, ночи, проведенные за вычислениями, желтые, облезлые от кислоты пальцы.
Он осторожно провел ладонью по щеке, и сразу кожа вспыхнула, словно еще чувствуя ожог от удара. Забавно: впервые за много лет увлекся, и, кажется, по-настоящему, а она с такой легкостью отшатнулась от него. Однако за что его сейчас любить? Сергей был последним убежищем, последней крепостью, последним, что оставалось от прошлого.
Всему виной талант. Талантливым людям всегда плохо. Будь ты побездарней, никто бы тебе не завидовал, никто бы от тебя ничего не требовал, Женя жалела бы, Сергей не был бы разочарован. Видите ли, ты не оправдал их надежд. Но не торопитесь, все еще может перемениться.
…И это тот человек, за которым ты шел без оглядки. Порвал из-за него с Голицыным, лабораторию бросил, работы оставил незаконченными. Прощал его слабости, защищал его перед всеми. Ради него ты мог пожертвовать многим и не пожалел бы. Гордился им — Тулин, твой друг Олег Тулин.
Будь он пустышкой, можно было бы понять его, но ведь он талантлив, зачем же ему так нужен успех, признание, слава, вся эта труха, к которой рвутся агатовы и за которую держатся лагуновы? Зачем такому человеку становиться подонком? Ну-ну, какой же он подонок, он просто устал, обижен, ему надо отдохнуть… Опять ты ищешь ему оправданий. Он сам умеет подыскивать себе оправдания, у него сколько угодно красивых оправданий.
Это всегда странно, и Лагунов был когда-то способным электриком, у него несколько крепких работ. А потом его сделали начальником отдела, председателем какого-то комитета, научился выступать, кого-то громить, и пошло, и пошло. Появились работы аспирантов с его подписью, а потом появлялись только брошюрки, интервью «Мои впечатления о конгрессе в Англии», «Ответ мистеру Вайнбергу». Начались хлопоты о выборах в членкоры…
Но то Лагунов, а тут Олег, твой Олег. Старая петроградская квартира на Фонтанке, ночные споры, поход на паруснике по Вуокси, как он плакал после похорон Дана, а как он рвался в Новосибирск. Что же произошло? И когда, когда они разошлись?
Вдруг он почувствовал, что это — прощание. Они ссорились и раньше, они много раз ссорились, но то было совсем иначе. Можно и сейчас рассмеяться и хлопнуть друг друга по плечу: «замнем для ясности», выпить, в шкафу еще стоит бутылка рислинга. А дальше? В том-то и дело, что дальше возникнет то же, они опять вернутся к этой развилке. И тут они распрощаются.
Ты сам виноват, что так получилось. В дружбе нельзя подчиняться, ты хотел сохранить дружбу, уступая, и сам шел на компромисс, чего ж ты его упрекаешь в компромиссах? Ты теряешь единственного друга, лучшее, что у тебя оставалось от молодости, и это непоправимо, теперь уже ничего нельзя изменить, вы расходитесь, и никак нельзя по-другому. «Но ведь это Олег, — сказал он себе. — Ужас, сколько нас связывает. Он-то это переживет, а вот тебе будет без него совсем худо…»
— Серега! — словно из глубины прошлого, донесся этот озорной голос, как будто ничего и не случилось. — Серега, у меня из головы вон, я же видел твою Наташу.
— Где?..
И, выслушав, ответил со спокойствием, радующим его самого:
— Я знаю. Она мне звонила.
2
На поворотах свет фар перебрасывало через черную глубь ущелий к зеленым уступам другого берега. Дорога исчезала во тьме и вновь возникала коротким завитком меж светлых откосов песчаника. Крылов стоял в кузове, высматривая набегающий километровые столбы, глаза слезились от ветра. Он ни о чем не думал, ничего не представлял, не строил никаких планов, он весь был погружен в знобкое нетерпение. Легче было перенести годовую разлуку, чем ждать конца этого часового пути. Грузовик мотало из стороны в сторону. Грохотали мосты. Машина ревела, беря подъем. Стоячая лесная теплынь сменялась пронизывающим ветром перевалов. А потом бесшумный спуск, редкие огни долины, за ними слабое мерцание моря, белые корпуса санаториев, дрожащий туман света над городом, и вот уже фонари, лай собак, грохот пустынных мостовых, подъезд гостиницы, долгий стук в дверь, заспанное лицо швейцара, приплюснутое к стеклу. Крылов звонил и стучал, звонил и стучал, пока швейцар не открыл дверь.
— Ну чего безобразничаете? — сказал швейцар. — Нету мест. Ни одной койки.
Нижняя рубаха, свисали подтяжки — маленький, домашний старичок, только голос строгий.
— Мне Романову.
— Нету никаких Романовых.
— Она моя жена.
— Какая может быть жена в три часа? — рассудительно сказал швейцар.
— Я вас умоляю.
Швейцар зевнул.
— А вот за нарушение десять суток.
Крылов вынул из кармана пригласительный билет на Французскую выставку.
— I think you will like me better then.
— Так бы и говорили. Битте. У нас интуристовская. Сейчас администратора разбудим. Битте.
Заспанный администратор, ничего не поняв, передал его дежурной, которая повела его по длинному полутемному коридору, опять было долгое постукивание, шепот, шорох, и все это время Крылов читал на стене правила внутреннего распорядка.
При виде Наташи он даже не смог улыбнуться. Губы его одеревенели, и мускулы лица тоже не слушались.
Наташа испуганно стиснула ворот халатика. Сощуренные от света глаза раскрылись, обдав его блеском, и тотчас погасли.
— Что случилось? Что у тебя с ногой? — спросила она и оглянулась на дежурную.
Он зачем-то кивнул.
— Значит, они вам знакомые, — сказала дежурная. — По-русски они понимают, а разговора у них нет.
— Подожди, я сейчас оденусь, — сказала Наташа.
За низкими оградами, сложенными из плитняка, в садах падали яблоки. Глухой стук раздавался повсюду, как будто невидимые в ночи барабанщики били тревогу. Кривая нагорная уличка вывела к площади.
Крылов рассказывал, как ехал сюда и объяснялся со швейцаром, потом про аварию, про размолвку с Тулиным и снова про ночную поездку, про гостиницу в Ростове, гибель Ричарда. Он никак не мог остановиться. Но лучше бы он говорил, потому что, когда он замолчал, стало совсем плохо.
Эта крепкая, деловитая женщина совсем не походила на ту Наташу, которая жила в его памяти, и говорила она совсем не те слова. Тот же петух на крыше, тот же дом, но там живут другие люди. Незнакомая клетчатая куртка, матерчатые босоножки, незнакомое платьице, и губы тоже незнакомые, большие, темные, только волосы прежние — гладкие, тяжелые. Он с тоской подумал, что мог бы и не узнать ее в толпе.
До сих пор он считал, что главное — встретиться, остальное образуется. Он был уверен, что найдет ее, но ведь она-то об этом не знала и жила так, как будто между ними все кончено.
Он приготовился защищаться, а она и не собиралась его ни в чем упрекать — ну что ж, так получилось, оба они были чудаками, бывает…
На площади стоял маленький памятник каким-то морякам — ростр корабля на бронзовой волне. Они сидели на скамейке лицом к морю. Море было внизу. Зеленая мгла светлела, обозначился черный горб мыса, и за ним шевелились неясные вспыхи, как будто далеко, где-то за горизонтом работал сварщик.
Все было очень просто. Прошел год, старое заросло, и в нынешней ее жизни Крылова не существовало, он стал тем же, что Озерная, Алексей, — грустное, а может, досадное воспоминание.
— Я все делала, чтобы забыть тебя, и забыла, — сказала она.
Не все ли равно, что у нее сейчас, влюблена в кого-то или что-то другое — бессмысленно было об этом расспрашивать. Зачем же она позвонила?
— Что-то шевельнулось. Наверное, я еще тебя как-то люблю, — дружелюбно сказала Наташа. — Вулканическая деятельность.
Она подшучивала без всякой горечи, для нее все было обыденно и просто, как будто они говорили о приятелях. И он не понимал, почему он слушает ее так же спокойно, не кричит, не плачет, и мир не рушится, и кругом тихо, только падают яблоки.
Совершенно спокойно она рассказала, как ушла от мужа. После отъезда Крылова она поняла, что не любит Алексея, но притворялась, пытаясь сохранить семью. А потом не выдержала и призналась Алексею. И он тоже стал притворяться, чтобы сохранить семью. Ради сына. При посторонних и при Коле они улыбались и разговаривали. Однажды, когда она укладывала Колю, он спросил ее: «Почему ты не любишь папу?» — «С чего ты взял? — сказала она. — Мы очень любим друг друга». Коля отвернулся и сделал вид, что спит. И она вдруг поняла, что ребенок все понимает и не верит. Пройдет год-другой, и он тоже научится притворяться ради семьи. Все они будут сохранять семью, которой нет. Тогда она решила уйти, потому что то, что они делали ради ребенка, было против ребенка. Потому что жизнь во лжи и обмане уродовала хуже всякой безотцовщины.
Может быть, она рассказывала еще скупее, но он представлял себе эти дни и ночи в большой тихой квартире, заполненные молчанием, а по вечерам, когда приходили гости, громкие разговоры, чай, и как будто все в порядке, счастливая семья. Он вдруг вспомнил, что однажды перед отъездом тоже что-то внушал ей про ее семью, врал себе и ей. А сейчас все оказалось ложью. Одна ложь тянет другую, и целые жизни проходят во лжи.
— И ты уехала на черной «Волге».
— На какой «Волге»?
Она отодвинулась, посмотрела на него сперва удивленно, словно прислушиваясь, глаза ее расширились — два серых клубящихся облака.
— Господи, как ты сейчас похожа на тот портрет!
— Значит, ты приезжал?
Она помолчала, усмехнулась и опять долго молчала.
— А в буфете ты был? — спросила она.
— Был. Кормил Пашку огурцами…
Она вздохнула. Бережно и растроганно они разглядывали свое прошлое.
— Что же будет? — спросил он.
Наташа вынула зеркальце, отвернулась и долго пудрилась.
— Что ж теперь?.. — повторил он.
Она пожала плечами.
Полосатый маяк на краю мыса последний раз мигнул красным огнем и погас. Ветер улегся. Дома стояли тихие, с открытыми окнами.
Крылов согнулся, подпер голову руками.
— Ничего страшного, — сказала Наташа, — ты же прожил год без меня. — Она утешающе погладила его по руке. Лучше бы она этого не делала. От этого прикосновения то натянутое за последние дни до предела натянулось еще сильнее. Все, что он заглушал и прятал от себя — Ричард, Олег, комиссия, Голицын, — все навалилось, придавило. Перед ним разом вспыхнул этот год без нее, улицы городов, куда они попадали и где он упорно искал ее в толпе прохожих, он привык искать ее, почему-то он был уверен, что они встретятся на улице, что он увидит ее издали, подбежит и не надо будет ничего объяснять, она все поймет. А может, он просто привык иметь эту приятную красивую мечту? И сам он после звонка Наташи почувствовал, что все не так, как он представлял. Они стали совсем чужие. Ничего нельзя было исправить, и он не мог ее ни в чем винить. Было только больно и стыдно, что легко принял это. Хорошо, если бы она сейчас ушла.
— Не стоит, Сереженька, не надо, — услыхал он ее голос. — Это пройдет. Может, так лучше? Чинить такие, вещи нельзя. — Она успокаивала его как ребенка, который не знает еще настоящей боли и настоящей беды.
Вниз по кривой уличке они спустились к гостинице. Палка его скрипела в песке. Они шли и смотрели на кусок моря между домами. Там что-то гасло и загоралось, словно кто-то недовольно стирал одни краски и наносил другие, подбирая цвета. И вдруг все остановилось, и рядом с мысом, между полоской облачка и горизонтом, протиснулся пунцовый глазок, осмотрелся и, осмелев, стал вылезать, разгребая остатки сумерек широкими алыми лопастями.
— Ладно, — сказал Крылов, — я думал, что ты все поймешь. Где-то ведь должен быть человек, который все поймет.
— Жаль, что это случилось сейчас, когда тебе и без того трудно, — сказала Наташа. Было совсем светло, и он увидел ее лицо, сонное, усталое.
Они подошли к гостинице. Он крепко взял ее за руку.
— Послушай, может, это все глупости? — сказал он. — Я никуда тебя не отпущу. Поехали со мной.
Она медленно покачала головой и улыбнулась так, что ему захотелось ударить ее.
— Надо было это сделать раньше, — сказала она. — Много раньше.
Крылов разжал руку.
— Всю жизнь я совершал ошибки. Олег сказал, что из-за меня погиб Ричард. Они считают, что вообще все из-за меня. И с Даном я тоже виноват. И то, что было между нами, тоже я загубил. И Олег тоже уходит. Почему я всегда делаю ошибки? Чувствую одно, а делаю другое.
«Что это я несу? — подумал он. — До чего ж мне плохо».
Надо быть мужчиной, не мог же он ударить ее или заплакать. Он должен быть мужчиной, единственное, что остается ему, — это быть мужчиной.
— Странно, — сказала Наташа, — теперь мне помнится только хорошее.
Она зевнула, прикрыв рот ладошкой, и после этого они еще некоторое время стояли у подъезда и уже по-другому говорили о всяких разностях, о ее работе, о его работе, и, между прочим, он сказал что убедит Голицына, докажет и рано или поздно полеты возобновят. А Наташа спросила, опасно ли это, он подумал и сказал, что, конечно, какая-то доля риска остается.
На улице было светло и пусто. В такую рань улицы становятся широкими. Пока не появятся люди и машины. Он шел к автобусу. Ему нужно было торопиться. Ему нужно работать. Комиссия скоро уедет. Работать, находить решение, отвечать на вопросы Голицына, а потом опять работать. Его дело — работать, вкалывать, считать, мерить. Ничего другого у него не получается.
3
Всеобщее сочувствие к Тулину усилилось, когда стало известно, что Крылов осуждает Тулина, пошел против него. И это Крылов, главный виновник! На его круглой, обожженной солнцем физиономии не отражалось никаких угрызений совести. «А вы посмотрите на Тулина, — ахала Вера Матвеевна, — как он осунулся!» Шутка ли, потерять все и ни за что. Тулин меньше всех виноват и больше всех пострадал, он талант. Он держится благородно, мужественно, и в такую минуту Крылов оставляет его, вот цена дружбы…
Жене казалось, что это говорят и о ней, упрекают и ее. Она была виновата перед Ричардом больше всех, и она еще после этого посмела так обойтись с Тулиным. Она не находила себе оправдания. Она должна извиниться перед ним, она готова была на все, лишь бы он простил ее, нет, этого мало, она обязана помочь ему.
Они шли вдоль реки.
На перекате играла рыба. В зеленоватой вспененной толще воды вспыхивала серебристо-длинная тень, быстрая, как взмах ножа.
— Форель? — спросила Женя.
— Наверное.
— Ее на спиннинг берут? Ты ловил когда-нибудь на спиннинг?
— Нет, я не ловил даже удочкой, — сказал Тулин. — У меня никогда не было времени ловить рыбу, ходить на охоту, играть в городки.
Она обескураженно слушала, как он грустно издевался над собой, беззащитный, усталый, потерянный.
— Тебе надо отдохнуть.
— Полезно также собирать марки, спичечные коробки и значки. А может, лучше вышивать, а? Начинать надо по канве болгарским крестом.
Женя почувствовала себя беспомощной дурочкой.
— Чего ты стараешься? — сказал Тулин.
— Смотри, терновник, — сказала Женя, — вкусные ягоды. Попробуй. А терновый венец это из него делали?
— Чего ты стараешься?
— Не могу я тебя видеть вот таким.
Наклонив голову, он оглядел ее.
— Зато тебе все идет на пользу.
Она густо покраснела.
— Ты не можешь меня обидеть. Я сама…
— Ну конечно, на таких, как я, сердиться не стоит.
— Сядем, — сказала Женя. — Я отвыкла ходить на каблуках.
Они присели на мягкий трухлявый ствол когда-то у павшего вяза. Женя скинула туфли.
Тулин смотрел, как ее маленькие босые ступни боязливо опустились в траву. Крепкие, загорелые икры были по-ребячьи исцарапаны.
— Между прочим… — он усмехнулся такому началу. — Так вот, дорогая моя, учти, что на комиссии я заявил, что никаких чувств я к тебе не испытываю, и ты тоже, и ничего у нас не было.
Он не спускал с нее глаз, и она попробовала улыбнуться.
— Ну и что ж из этого?
— Придется нам последовать моей версии. Благоразумие, в том оно и заключается, чтобы вовремя отречься.
— Плевать мне на них! — сказала она. — Я сама себе хозяйка.
— А общественное мнение? А основы и принципы? Что о тебе скажут?
— Э! Что за человек, о котором не говорят.
Тулин нагнулся, сорвал ту травинку, которая касалась ее ноги, и надкусил.
— Хватит прикидываться, — сказал он. — Я вполне заработал, чтобы ты меня назвала подлецом. И вообще сейчас уже тебе нет смысла связываться со мной.
— Как тебе не стыдно! — Голос ее срывался. — Не надо. Не накручивай на себя.
Травинка была горькая, горечь заполняла рот. Он сморщился и сплюнул. Обнял Женю. Губы ее открылись, и яркая белизна зубов осветила лицо.
Он внимательно и долго разглядывал ее.
— А ты славная, — он осторожно поцеловал ее в щеку. — Ну, ладно! — Он поцеловал ее в губы. — Прости меня, пожалуйста.
Коричневая глубина ее глаз светлела и светлела, но смотрела она куда-то далеко, в сторону, с жалостью, неприятно знакомой. И вдруг он вспомнил, что точно такое выражение у нее было на пляже, когда они говорили о Ричарде.
Он отпустил ее.
— Ты о чем сейчас думаешь?
Она посмотрела на него задумчиво, словно возвращаясь.
— Не надо.
— Нет, надо, — ожесточенно сказал он. — Ты думала о нем. Мы оба думаем о нем. Ты смотришь на меня и сразу вспоминаешь его. — Он встал, руки его сжались в кулаки.
Она потянула его за рукав, с силой посадила.
— Послушай, выкинь это из головы. Раз навсегда. Я виновата больше, чем ты. Больше всех. А ты тут ни при чем. И не вмешивайся. Не лезь.
Он с подозрением посмотрел на нее.
— А ты веришь, что я ни при чем?
— Абсолютно, — сказала она. — У тебя просто нервы.
Она поднялась, прошлась по траве, высоко поднимая ноги.
— Если бы можно было всегда ходить босиком…
— Да, — сказал он. — Надо скорее уехать. Как можно скорее. Я тебя встречу в Москве.
— …и жить в горах, — она встала лицом к солнцу, закрыла глаза, не слушая его. — Скалы тут, как от начала мира. Планета в натуральном виде. Отсюда можно начинать все заново. Разве тебе не жаль отсюда уезжать? — Она подошла, опустилась перед ним на корточки. — Олежка, — она впервые назвала его так, — мы не должны бежать отсюда. Особенно ты. Это же бегство. Если ты все бросишь… — она запнулась и твердо произнесла: — Ты тогда действительно убьешь Ричарда.
— Опять он!
— Ты должен помочь Крылову.
— Идиот он, твой Крылов. Даже Голицын и тот доказал уже. — С каким-то мстительным удовольствием он стал излагать ей расчеты Голицына.
Не сумев ничего возразить, она сказала:
— Неужели ты не можешь чего-то придумать?
— Я ничего и не желаю придумывать. — Он сам не понимал, почему он так разозлился. — Что придумывать? Зачем? Что изменится? Почему я обязан придумывать? — Он схватил ее за руки, больно стиснул их. — Ага, значит, вы на самом-то деле считаете, что я во всем виноват! А хочешь знать? Хочешь? — крикнул он. — Вы сами виноваты. И ты, и Крылов! Да, ты тоже виновата. Это из-за тебя я не полетел!
Она вырвалась, встала, взяла туфли.
— Пусть из-за меня, — сказала она, поправляя платье. — Устраивает? Я не боюсь отвечать.
Трава медленно выпрямлялась за ней. Розовое платье мелькало среди высокой красной колоннады лиственниц.
— Эй! — крикнул он. — Офсайд! Не по правилам!
Он догнал ее.
— Так оно, конечно, удобнее закругляться, — насмешливо сказал он. — Но разрешите все же объясниться. — Он не переставал насмешничать и ломаться, а потом взял ее за локоть.
Найти дорогу к, этому солнечному взгорку, зажатому между отвесными стенами скал, она бы, наверное, никогда не смогла, но она запомнила самое место. Светло-зеленые мхи на сером камне, безветренную жаркую тишину, ярко-лиловые колокольчики…
Виляли и скрещивались путаные тропки, был какой-то длинный, бестолковый разговор, и она увидела, как Тулин измучен: когда он усмехался, вокруг рта его появлялись совсем стариковские складки.
Он говорил и говорил, и она никак не могла уследить за его лихорадочной, путаной мыслью.
Высокие колокольчики качались над его головой. Он лежал на траве. Женя положила ему руку на лоб. Тулин закрыл глаза, потом вдруг отстранился и сказал:
— Ричард мертв. Его нет. Я тут уж ничего не могу исправить. Зачем тебе нужно, чтобы он всегда был между нами? Ну зачем?
Тогда она наклонилась над ним.
— Я не знаю, как сделать лучше, ведь я думаю только о тебе, — сказала она честно.
Она презирала себя за эти слова, но ей хотелось как-то помочь ему.
Он взял ее за плечи.
— Нет, нет, это все чепуха… — Он отвернулся в сторону, посмотрел на серый отвес скалы. — Только не оставляй меня!
Так он обнимал ее, глядя в сторону, и она чувствовала, как плечи ее слабеют, воздух стал горячим, и вдруг она поняла, что ничего ей не нужно было, кроме этих слов.
— Мне все кажется, я его вижу, — бормотал Тулин.
— А теперь? — Она легла и прижалась к нему, заглядывая в глаза со страхом и мучительной решимостью.
Серые острые скалы уходили в небо, как колокольни, и черные ели стояли тоже древние и сказочные. И огромные ярко-лиловые колокола звенели, когда вся эта волшебная страна плыла, покачиваясь сквозь мягкую серую голубизну неба.
Она не хотела возвращаться. Было так жалко и не нужно уходить отсюда.
Все стало крохотным: дома, люди, прошлые переживания. Женя перешагивала через горы, и солнце лежало у нее на плече.
Встречные мужчины пристально оглядывали ее с головы до ног, так, что она чувствовала под платьем свою грудь.
— Походочка у тебя! — подозрительно сказала Катя.
— Какая?
— Как у манекенши.
Женя невинно вздохнула:
— Каблуки.
Сила собственных чувств поражала ее, как открытие. Она была уверена, что Тулин должен испытывать то же самое, и не уставала допытываться у него, за что он ее любит, и как любит, и как у него это все произошло, словно пытаясь через него увидеть собственное сердце.
И вдруг все испортилось.
Начала Катя. Это она утром, наблюдая, как Женя причесывается, не выдержав, спросила:
— Ты уверена, что у него серьезное чувство?
Женя сидела в одной рубашке у раскрытого окна. Холодный чистый воздух щипал кожу, он напоминал газированную воду, он вздувал рубашку и наполнял все тело, и она казалась себе невесомой, как воздушный шарик, — толкни и полетит.
— Думаешь, он женится на тебе?
Женя тихо смеялась.
— Какое это имеет значение.
— Ты катишься в пропасть!
Женю всегда забавляло в Кате странное сочетание рассудительности и выспренности. В их группе Катя считалась самой целеустремленной. У нее был твердый порядок во всем, в кино она ходила только на девятичасовой, не раньше, не позже. Поведение Тулина настораживало Катю. Несомненно, он и не собирается жениться на Жене, тем более имея дело с такой дурочкой. Куда это годится — бегать за ним потеряв голову, с какой стати так нерасчетливо вести себя.
— Но ты понимаешь, что ему сейчас не до этого?
— А гулять с тобой — это он может? Имей в виду, мужчины не уважают тех, кто вешается им на шею. Тогда они считают себя безответственными. Оставь его в покое, если хочешь чего-нибудь добиться, кроме ребенка.
По-своему Катя была права, и спорить с ней не имело смысла.
— Расчеты, расчеты… — сказала Женя. — Я так не умею. У тебя вся жизнь наперед вычислена. — Она посмотрела в зеркало. — Что такое камея? Он сказал: у меня профиль, как на камее.
— Да, я должна быть расчетливой, — сказала Катя. — У меня нет такой внешности. Я не камея. И отец у меня не инженер. Я всему обязана своей воле. Ты знаешь, при моей язве желудка я должна себя соблюдать, иначе мне ничего не добиться. — Она сердито сглотнула слезы. — У меня во всем диета.
Женя пристыженно расцеловала ее и стала ей укладывать волосы. Само по себе лицо Кати было симпатичным. Просто оно никак не соответствовало ее характеру. Оно подошло бы миленькой, глуповато-беззаботной машинистке, а на Кате оно выглядело как школьное платьице на взрослой женщине.
Сбить Катю было невозможно. Раз начав, она должна была кончить. В лучшем случае Тулин превратит Женю в домашнюю хозяйку, он слишком эгоист, чтобы считаться с другими. В наше время нельзя жить одними чувствами. Надо думать о будущем.
— Искала, искала свое призвание и нашла — быть утешительницей. Ты присмотрись: ему никто не нужен, и ты в том числе…
Почему-то эти слова больней всего задели Женю.
Что бы там ни происходило, а надо было заканчивать и сдавать отчеты и спешить с дипломами. И снова жужжали моторы, весело и ровно потрескивали ртутники. В перерыве посылали кого-то за персиками, бегали купаться, и Лисицкий потихоньку снял парочку ламп с установки, на которой работал Ричард.
С утра Агатов проводил совещание насчет практики. Тут же сидел Тулин, потом зашел Лагунов.
Алеша спросил, почему закрывают тему. Агатов хохотнул:
— Это к нашей теме не относится.
Но Лагунов принялся разъяснять Алеше доверительно, свойским тоном, каким он считал нужным говорить с молодежью. Началась душеспасительная беседа о науке, об образе ученого, всякая тягомотина, которую Женя терпеть не могла. Лагунов повторил, что при Сталине работу продолжали бы, не считаясь ни с какими жертвами.
— Или, наоборот, прикрыли бы так, что всех посадили бы за вредительство, — сказал Лагунов. — Верно? — Он обернулся к Тулину, и тот утвердительно кивнул.
— Преобразования, новое время не цените, — бубнил Лагунов.
— А чего ценить, что не арестовывают? Так ведь это нормально, — сказал Алеша.
— Спасибо, — Катя поклонилась ему, — спасибо за то, что ты добился этого.
Но Алеша распалился. После аварии он чем-то стал напоминать Жене Ричарда, вмешивался, спорил, влезал в такие дела, за которые сам раньше высмеивал Ричарда.
Агатов накинулся на него: молодежь пошла, слишком легко вам все дается, войны не знали, развели тут демократию!
Тулин молчал и рассеянно улыбался. Тогда Женя не вытерпела:
— Может, начать войну для нашего воспитания?
Агатов что-то шепнул Лагунову, они оба усмехнулись, и Лагунов с любопытством стал разглядывать Женю, а Агатов сказал ей:
— На вашем месте я бы держался скромнее.
Тулин слышал это и даже глазом не повел, слово побоялся сказать. Алеша продолжал еще спорить с Лагуновым и спрашивал у него: «Согласен, тридцать седьмой год, но как вы могли допустить это?» — но Жене уже все стало неинтересно.
Как водится, несчастья посыпались одно за другим. В лаборатории споткнулась о ящик, порвала новый капроновый чулок. В сердцах стала разбирать схему и рванула провод так, что полетела колодка. Агатов, конечно, заметил, разорался. Но Женя уже завелась:
— Подумаешь, колодка, вы о человеке не думаете, у меня, может, горе!
Агатов оторопел: какое горе? Женя задрала юбку и помахала перед Агатовым ногой.
— Чулок порвала. Вы никогда не носили капроновых чулок?
Вера Матвеевна прикрикнула на нее:
— Сейчас же извинитесь!
— Хорошо, — сказала Женя и разрыдалась.
Вера Матвеевна заслонила ее, как наседка, и увела к себе, достала штопальный набор в кожаном футлярчике.
— Ваш Тулин — трус! — сказала Женя. — Он эгоист.
Вера Матвеевна показала, как закрепить петлю, а потом сказала:
— Мы, женщины, переоцениваем себя. Мы много можем дать мужчине, но далеко не все.
В ее словах не было ни зависти, ни ревности, а какое-то непонятное Жене чувство, свойственное только женщинам, которым уже за сорок и которые говорят о мужчинах спокойно.
— Однажды я читала сыну сказку про спящую красавицу, — сказала Вера Матвеевна. — Кончила, а он спрашивает, что дальше было. Я говорю: свадьбу сыграли. А дальше? Ну что ему ответить, чтобы было интересно? Наверное, дальше у этого принца ничего хорошего не было. Она оказалась сварливой и отсталой девицей. Шутка ли, проспать столько лет! Все хорошее было, пока он добирался до замка.
Тулин был небрежно-ласков, и было ясно: для него не существует никого, в том числе и Жени с ее любовью. Она поймала себя на том, что любуется его руками. Это ужаснуло ее. Значит, кроме всего прочего, она развратная, порочная. Она была низвергнута к тем несчастным, околпаченным девчонкам, которых она всегда жалела и высмеивала. Мужчины на нее больше не глядели. Ноги у нее были толстые и на подбородке прыщ.
Она-то верила, что у нее будет все не так, как у других. До чего ж пошлая получилась история!
А Ричард уверял ее, что Тулин — человек будущего, — вот потеха!..
Они лежали, прижавшись друг к другу, и она ощущала его всего — щекой, животом, ногами, и ей было этого мало, ей хотелось чувствовать его спиной, затылком, чтобы всюду был он, завернуться в него.
— Настоящее только это, — сказал Тулин. — Все остальное — ерунда.
— А я решила, что больше не нужна тебе.
— Ты единственное, что мне нужно.
— А… женщина может много дать мужчине, но не все, — наставительно произнесла она.
— Женщин много, а ты для меня — это… это… Женя, вот ты кто.
Она ему нужна, как все стало просто! Слова тут были ни при чем, она почувствовала это сразу, когда распахнула дверь и успела увидеть его глаза, рванувшиеся навстречу, и сразу ощутила его сухие, вздрагивающие губы на руках, на лице. Она еще пробовала что-то объяснить, но все это уже потеряло смысл. И все же ей зачем-то надо, чтобы он говорил. Когда он говорит про это, она начинает не верить, а когда он не говорит, ей хочется, чтобы он говорил. Почему так?
Она засмеялась, Тулин поцеловал ее в плечо, и она снова засмеялась, чувствуя, как нравится ему ее смех.
Наверное, она все же девчонка, если поцелуй остается для нее событием.
— Выше этого нет ничего, — упрямо повторял он.
— Тебе этого мало, — мягко сказала она.
Он усмехнулся:
— А тебе?
— Мне тоже. Я тщеславна. Мне нужно, чтобы ты стал знаменитостью. Я мещанка и обывательница. Помнишь, ты обещал мне покорить грозу? Помнишь, какой ты был… — Ей хотелось пробудить в нем хотя бы честолюбие. — С тех пор я мечтаю только о таком, который может управлять грозой. Других мне не надо. Я хочу, чтобы твои портреты были во всех газетах и чтобы у тебя был значок лауреата.
— А если я не стану лауреатом?
— Как только ты не станешь лауреатом, я тебя брошу. Я могу жить только с лауреатом. Жена лауреата — это же звучит! Я буду каждый день чистить твой значок, буду перевешивать его с пиджака на пиджак, а вечером на пижаму, а зимой я буду пришпиливать на пальто, а дома опять на пиджак, я буду все утро и весь вечер занята.
— Подумать только, что я сам когда-то мечтал об этом! — искренне удивился Тулин.
— Почему ты так? Съездим в Москву, можно пойти в ЦК, там разберутся. Они сами тебя позовут, увидишь…
— Не то, это все не то.
При свете луны он казался бледным и похудевшим. Глаза его беспокойно бегали.
— Я хочу тебе все объяснить.
Начав говорить, он успокоился, как-то сосредоточился. Женя любовалась им, ей все хотелось взъерошить ему волосы, потом она спохватилась и стала слушать.
— …То мне надо было получить диплом, потом степень, потом что-то исследовать. Благодетель человечества! Я всегда был всего лишь приспособлением к своему мозгу. А мозг был механизмом для расчетов. Сегодня иду, смотрю на небо, плывут облака, как старинные каравеллы. Понимаешь, впервые я увидел не диполи, не объемные заряды, а каравеллы. Я хочу быть свободным, чтобы видеть каравеллы. У меня все мозги высохли. Постоянно должен то, должен это, хуже рабства, прикован, как невольник на галерах. Хватит! К черту! Читаю чужие работы — завидую. Не хочу завидовать. Я сам себя как расценивал: сколько сделал, а сколько написал статей? Почему я не имею права просто ходить по земле, любить, сидеть в кино и чтобы не чувствовать при этом, что где-то тебя ждет, ждет работа? Не мучайте вы меня. Я хочу быть как все люди, не желаю я заботиться о человечестве. Я тоже человек. Что такое, по-твоему, человек: цель или средство?
— Средство, — наугад сказала она.
— И Крылов тоже вроде тебя. А ведь человек сам по себе цель. Человек — он высшая ценность, все для него. Ни ты, ни я, мы больше никогда не будем. Мы существуем только однажды. Ради чего я лишал себя простых человеческих радостей? Был бы я гений… А то ведь максимум, что я могу, это обогнать других на полгода. Не я, так другой решит. Сотни людей работают над тем же самым. Ученых нынче хватает… Возьми Алтынова. Какое тебе дело, умеет ли он решать эллиптические функции и сколько у него статей? Тебе что важнее — что у него добрая душа, он честный дядя и любит людей, — вот что важно, человеческое! Это машины оценивают мощностью, производительностью…
Он задумался, и она терпеливо ждала, как всегда ждут женщины мужчин, увлеченных своими рассуждениями.
«А может, он прав, — думала она. — Разве я могу судить его? Он знает лучше меня. Нет, ничего он не знает. Чего он хочет, он сам не знает. Разве он сможет так жить, просто так? Он пропадет, без меня он совсем пропадет».
— …Когда человек живет для настоящего, он сделает и для будущего, потому что он больше человек. Понимаешь?
Женя обрадовалась.
— Ну конечно, понимаю, ты за что ни возьмешься, у тебя все пойдет.
Он приподнялся, заглянул ей в лицо.
— Ничего ты не поняла. — Голос его потускнел. — Так элементарно, и никто не понимает.
Волнуясь, она пробовала возражать:
— Мы же все трудимся во имя будущего. Надо иметь перспективу. Наш труд, особенно творческий, служит обществу. Ты имеешь талант, и вдруг так… Если б у меня был талант! Ты ударился в индивидуализм. Конечно, талант в нашем обществе должен быть поставлен в условия… но и мы должны жертвовать, если надо, ради движения…
Ей не хватало слов. Она не умела спорить на такие темы, он легко сбивал ее, а ей подвертывались только унылые, стертые фразы.
Она чувствовала, что сейчас, здесь, на ее глазах совершается непоправимое: он отрывал от себя то, что составляло его душу, весь смысл его жизни, его самого, того Тулина, которого она любила. И она никак не могла переубедить его.
— Ты о чем думаешь? — спросил Тулин.
— О тебе, конечно, о тебе, о ком же еще можно думать? — со злостью сказала Женя. — Ты единственная цель.
Вскоре Тулину позвонили из Москвы, и он появился перед Крыловым вместе с Женей, сияющий, взбудораженный. Кажется, порядок. Его — тьфу, тьфу, тьфу! — берут на работы, связанные со спутником, ребята за него шуруют, обеспечат. Ведущее задание эпохи. Можно реабилитироваться в два счета.
Крылов сидел за столом, заваленным пленками, рулонами осциллограмм, таблицами, старательно рисуя кораблики, десятки корабликов, сотни корабликов…
— Загнал тебя старик в угол? — спросил Тулин.
Крылов принужденно улыбнулся, потер красные веки.
— Ты когда уезжаешь?
— Завтра, — сказал Тулин. — Вызов сегодня придет. Завтра вылетаю.
— Оставь мне материалы по указателю.
Он держался твердо, но Тулин не верил ему.
— Будешь пыхтеть? Надеешься осилить?
— Тут надо искать. Тут надо терпение, — сказал Крылов.
Тулин подмигнул Жене.
— Терпение — достоинство ослов. Нет, я шучу. Я ж тебя все равно люблю, бедолагу. — Он присел на ручку кресла, обнял Крылова за плечи и обнял Женю. — Ничего не поделаешь, таковы правила игры. Либо — либо.
— А если у меня получится? — сказал Крылов.
Тулин присвистнул.
— Тю-тю… Получится на бумаге — не получится с начальством. Комиссия, закрыв тему, будет настаивать на своем. Акт комиссии утвердит еще более высокое начальство, и они тоже не захотят выглядеть дураками. Да и кто тебе разрешит тут чикаться с этим делом? Если ты не вернешься к Голицыну, тебя закатают в какую-нибудь дыру.
— При чем тут это! — с досадой сказал Крылов. — При чем тут начальство!..
— Ах да, конечно, тебя занимает чистая наука. Но таковой не бывает. Но допустим даже, что кругом ангелы, которые жаждут прогресса. Так вот что: тебе придется начинать все сызнова. Оборудовать самолет, сколачивать группу.
— Ты должен помочь Сергею Ильичу, — сказала Женя.
— А я не отказываюсь. Когда все это произойдет, можете рассчитывать на мою помощь. Почему бы нет? Только, я надеюсь, к тому времени я вытащу тебя из очередной лужи.
Крылов хотел встать, но Тулин плотно сидел, мешая сдвинуть кресло.
— Ты тоже учти… — сдавленно начал Крылов, но Тулин, улыбаясь, вспомнил:
— А как твое свидание с Наташей?
И Крылов осекся. Выходит, и Наташей он обязан Тулину, он был обязан ему множеством услуг, всегда он был чем-то обязан Тулину.
Все же он поднялся и сказал:
— Я тебя предупреждаю… То есть хочу, чтобы ты знал. Если ты уедешь, то я не возьму тебя назад…
В первую минуту Тулин ничего не понял.
— То есть как это? Куда не возьмешь?
Крылов покосился на Женю.
— Ну, если у меня все получится и ты захочешь вернуться.
Только сейчас Тулин уразумел и расхохотался. Настолько это было смешно, нелепо, фантастично, что Тулин смеялся, всхлипывая от удовольствия, и Женя тоже смеялась, и даже Крылов пристыженно улыбнулся.
Тулин ткнул его кулаком в живот.
— Ах ты, чудило! Ну ладно, не расстраивайся.
На улице Тулин оглянулся. Сквозь раскрытое окно было видно, как Крылов сел к столу, стиснул голову руками, и Тулину вдруг померещилось, что и впрямь Крылов его куда-то не принимает. Женя что-то сказала, и звук ее голоса напомнил ему тот разговор в машине под дождем, когда они возвращались, еще ничего не зная о катастрофе, а ему казалось, что он знает все, что будет, и распоряжался этим будущим.
4
Самолет уходил в семнадцать часов. Южин и Голицын прогуливались по скверу. Лагунов и остальные члены комиссии отбыли для доклада в Москву еще третьего дня, Южин задержался, инспектируя аэродромную службу, Голицын консультировал аэрологов.
Они шли по дорожкам, усыпанным хрустким ракушечником, мимо кустов отцветающих роз и мечтали о сырых, холодеющих лесах Подмосковья, где сейчас самое грибное время. Голицыну не верилось, что через несколько часов он будет у себя на даче. Глядя на расписание, он понимал, что так оно и будет, но свыкнуться с этим так, как Южин, не мог. Подобно большинству людей, Голицын жил в двух разных географиях. Одна школьная, усвоенная еще в гимназии по контурным картам и рассказам великих путешественников, — меридианы, тропик Козерога, континенты, где человек — песчинка, затерянная в пространствах джунглей, пустынь, бескрайних земель. Вторая география — это география аэродромов, авиалиний, реактивных самолетов, где тысячекилометровые расстояния сжимаются в часы и человек перелистывает страны, как листы атласа. Когда в прошлом году Голицын прилетел в Берлин, шляпа его еще была влажной от московского дождя.
Несовместимые скорости с удивительным спокойствием соседствовали в повседневной жизни. Доехать от дачи до института занимало столько же времени; сколько потребовалось бы, чтобы добраться отсюда до Москвы.
Беседуя об этом, они направились к зданию вокзала, когда к ним подбежал Крылов. Он растолкал провожающих. Пальцы его сжимали вечное перо. Он наставил его на Голицына.
— Статистика, — блаженным голосом сказал он. — Статистически выходит, что импульсы маловероятны. Все очень просто. Один к десяти миллионам. Конечно, мы их упустили. Вот смотрите, как получается.
Он взял у Южина газету и начал писать на полях. Чернила расплывались, и Южин ничего не мог разобрать, но Голицын брал у Крылова ручку и что-то подчеркивал и исправлял, и Крылов опять отбирал у него перо, и они говорили, перебивая друг друга, и каждый тянул газету к себе.
— Позвольте, что же вы показали? Что именно? Что расчетных отклонений вообще нет?
— Да, да! — с восторгом подхватил Крылов. — Они настолько редки, что у нас они и не попадали на прибор.
— Но согласитесь, это более чем странно, — сказал Голицын. — Вы доказываете, что они есть, тем, что их у вас нет.
— В том-то и дело!.. Статистически это получается. У нас их и не могло быть.
Голицын посмотрел на его растерянно-счастливое лицо и присел на скамейку, у него закололо в груди. В правом кармашке у него был валидол, надо было бы принять, но ему не хотелось показывать свою слабость при всех.
На Крылова смотрели укоризненно.
— Что происходит? — сердито шепнул Южин Крылову. — Подумаешь, сенсация, могли в письменном виде.
По радио объявили посадку. Южин взял Голицына под руку и повел на летное поле. Крылов шел рядом, не переставая говорить. У трапа они остановились. Южин распрощался со всеми и поднялся на ступеньку.
— Аркадий Борисович, нам пора.
Голицын и Крылов посмотрели на него почти бессмысленно.
— Ах, да, — опомнился Голицын. — Минуточку.
И снова зашагал с Крыловым мимо самолета по солнечным бетонным плитам.
— Безобразие! — сказал Агатов. — Он же псих, только напрасно волнует старика. Я его сейчас попрошу.
— Я сам, — сказал Южин.
Он спустился с трапа и подошел к ним.
— Простите, Сергей Ильич, нам надо садиться.
Некоторое время они задумчиво смотрели на него. Голицын взял Южина за пуговицу.
— Допустим, что так, — сказал он. — Допускаю. А что значит, что зон мало? А?
— По-моему, — сказал Крылов, — это усиливает возможность воздействия.
— Но их труднее обнаружить.
— Аркадий Борисович!
— Подождите, — сердито сказал Голицын и вдруг, увидев Южина, и аэродром, и самолет, сконфузился, не успев даже «напустить чудика». — Знаете, генерал, я задержусь, тут крайне важно.
— Что, получилось у него что-то? — спросил Южин.
Голицын нетерпеливо поморщился:
— Проверить надо, проверить.
— Но как же, вас будут встречать, Аркадий Борисович.
— Я следующим рейсом, следующим.
Южин внимательно смотрел на Крылова. Его поразило, что в голосе Крылова не чувствовалось торжества.
— Вас можно поздравить?
— Нет, что вы. — Крылов засмеялся, чуть нервно, легко, беспричинно. — Еще далеко. Это страшное дело — иметь такого противника, как Аркадий Борисович.
— Будет вам! — прикрикнул Голицын. — У меня времени нет.
Южин еще попытался спросить про билет и багаж, но Голицын посмотрел на него так, как будто ему предлагали «козла» забить. Они нетерпеливо попрощались с Южиным, и тотчас же их лица стали одинаково отрешенными. Какое-то удивительное сходство роднило их, у Голицына то же жадное любопытство, что и у Крылова, словно они были единомышленниками, а не противниками. Поднимаясь по трапу, Южин оглядывался. «Что заставляет их заниматься этими вещами, забывая обо всем на свете?» — спрашивал он себя.
И, опустившись в мягкое Кресло, он продолжал думать о таинственной силе, владеющей их помыслами и чувствами. Он испытывал к ней скрытое почтение. Это была та особая высота, с которой, вероятно, и Лагунов, и Южин со всей их властью, и судьба Крылова — все представлялось малозначительным. Там царили свои ценности, свое понимание счастья. Не от мира сего, но для мира сего. Древняя неутолимая жажда познания, творения, которая лежала в основе жизни. Тот же Крылов — зачем ему это, что мешало ему свернуть на мирную дорогу прощения и даже признания и всяких благ?
5
От Тулина пришла телеграмма из Москвы, и Женя собралась ехать. Практика заканчивалась. Катя заедет к родителям, Алеша решил махнуть к морю, а она поедет в Москву.
Вечером она зашла попрощаться к Крылову.
— Ну как? Эврика? — Женя кивнула на стол, заваленный бумагами.
Крылов потянулся.
— Пока не светит. — И, радуясь передышке, стал приседать и размахивать руками.
После того как он проговорил несколько часов с Голицыным, выяснилось, что идея-то неплоха, трудно просчитать и доказать, что возможно измерить отклонения.
— Я бы задержалась помочь вам, — сказала Женя, — но я получила телеграмму.
— Ну, как он там?
Она заметила, что на него не произвело никакого впечатления новое назначение Тулина и тот внимательный прием, который оказали Тулину в Москве.
— Вы, пожалуйста, не думайте, что я с ним полностью согласна, — сказала Женя.
— У меня к вам просьба, — сказал Крылов. — Зайдите в институт к Песецкому, передайте письмецо, может, он осилит это уравнение.
Женя смотрела, как он писал, вздыхая и высунув кончик языка. На краю стола стояли пустые бутылки из-под кефира, на полу у измятой кровати пепельница, на подоконнике старенький кофейник, оставшийся от Тулина, и электроплитка.
— Давайте я вам сварю кофе, — вдруг сказала Женя.
Крылов что-то буркнул.
Она умела хорошо варить кофе. Единственное, что она умела по хозяйству. Крылов пил, закрывая от удовольствия глаза. Женя улыбалась. Ей было грустно.
Как славно могло быть, если бы она полюбила Крылова! Строго говоря, он даже чем-то милее Тулина. Девочки из метеослужбы вздыхали по нем, и Зоечка из ресторана… Только его почему-то стесняются. Они жаловались, что с ним нельзя так просто болтать, как с Тулиным. В этой стране любви, куда она попала, существовали необъяснимые законы — вот рядом славный человек, а полюбить его невозможно ни при каких обстоятельствах. Катя, та, например, может влюбиться в Крылова, а в Тулина нет, а она, Женя, наоборот. Почему?
— Все уезжают, — сказала она. — Лисицкий говорит, что вас тоже куда-нибудь пошлют. Вам надо действовать самому, а не дожидаться. Хотите, мы в Москве пойдем к начальству насчет вас?
— Да, конечно, — рассеянно соглашался Крылов, и Женя понимала, что это его нисколько не занимает. Лисицкий окрестил его снисходительно — «мученик науки», Алеша защищал его, но последнее время о Крылове все чаще говорили покровительственно, как о чудаке, обреченном, несчастливом.
Когда она шла сюда, ей было стыдно: вот она уезжает в Москву, а он остается вместе с Ричардом и с той работой, которой занимались и Ричард, и Тулин, все они.
А оказалось, что все это для Крылова попросту не существует. Ни ее стыд, ни эти разговорчики, ни успех Тулина в Москве. И от этого она почувствовала невнятную тревогу…
— Но так, как вы думаете про Тулина, тоже неправильно, — сказала она.
Крылов молча смотрел на нее. Его круглое лицо сейчас было очень добрым и усталым.
— Я бы его попробовала уговорить.
Он развел руками, заходил по комнате.
— Зачем?
Видно было, как тягостно ему говорить об этом.
— У нас снова будут неудачи и всякие ошибки…
Она не подозревала, что он может быть таким жестоким.
Он стукнул кулаком по столу, ему легче было объясниться жестами, чем произнести эти слова.
— Олег для этого не годится.
— Вы обижены на него?
— Нет, хуже. Он мне просто не нужен. — Крылов угрюмо опустил голову. — Он мне мешал бы. — Он посмотрел на нее исподлобья. — Наверное, это некрасиво с моей стороны…
— Я понимаю. Я вас понимаю, — сказала Женя. — Вы знаете, мне совестно, что я вот так уезжаю…
— Ну, а это чепуха, — сказал Крылов. — Не думайте об этом.
А о чем же ей думать? Она шла по улице, потом вдоль реки, мимо висячего моста. И так она слишком мало думает.
Она не заметила, как пришла на кладбище.
Белые кресты, пирамидки из крашеной фанеры с никелированной звездой наверху. Выжженная солнцем трава. Маргаритки в зеленой боржомной бутылке. Осевшая могила Ричарда. Кольца засохших венков. Фотография под стеклом уже пожелтела. Синие горы, леса, а наверху воздушная дорога в реве взлетающих самолетов, а еще выше багровая звезда, кажется Марс. Так и будут отныне проходить годы над этой могилой.
Человек умирает, песок остывает согретый,
И вчерашнее солнце на черных носилках несут.
Кто-то читал ей эти стихи в Москве, на катке, тогда это были просто красивые стихи.
Снова будет Москва, Тверской бульвар, какие-то встречи с Тулиным, защита диплома, может быть, они куда-нибудь поедут или переедут, что-то будет происходить в ее жизни, а здесь все останется таким же — и горы, и близкое небо, и запах травы. Что бы ни случилось, здесь уже никогда ничего не изменится. Мертвые более вечны, чем эти лиственницы, и горы, и вся земля, и звезды. Маленькие здешние звезды, резкие, как укол.
Что ж остается, когда человек умирает? Наверное, и она когда-нибудь умрет. Это просто невозможно представить, что у нее тоже где-то будет такая могила с пожухлыми пучками цветов. Это так же трудно, как представить себя старухой вроде Веры Матвеевны или еще старше.
Хотите увидеть свою смерть? Это она спросила ребят. Ричард что-то ответил, никак не вспомнить что.
Хорошо бы остаться, вкалывать тут вместе с Крыловым в этой неустроенной гостиничной комнате, пока не исчезнет всякая надежда.
Она не верила в его удачу, она не думала о результате, само стремление, желание искать манило ее какой-то неведомой наградой. Нельзя уезжать, она презирала себя за то, что уезжает, за то, что не в силах справиться с собой, за то, что не может быть такой, какой хочется.
6
Рулоны осциллограмм, графики, заметки Голицына. Кривые, черновики расчетов, таблицы, заметки Голицына.
Покачиваясь взад-вперед, Крылов сидел, сдавив голову, бессмысленно уставясь на этот бумажный хлам.
Кривые вставали, как зубцы крепостной стены. Откуда бы Крылов ни пробовал заходить, в конце концов он упирался в эту стену.
Давным-давно, в незапамятные времена это было, он мчался на аэродром к Голицыну, осененный догадкой, он ликовал, на земле не было человека счастливей его, все горести отступали, казалось, отныне ничто не помешает его счастью. Неужели так всегда: счастье — ничтожный миг, а все остальное — заботы, тревоги и ожидание?
Пожалуй, ни разу в жизни он не был удручен, как сейчас. Любое горе, беда проходят, тут же наступало ясное и спокойное сознание своего бессилия. Нет большего мучения, чем понять бессилие своего мозга.
Со стороны казалось, что он возился в лаборатории, ходил в столовую, шутил с Зоечкой, слушал.
— Зоечка, вы опять принесли Крылову самую большую котлету.
— Сергей Ильич, вам надо закрыть бюллетень.
— Братцы, сегодня по радио Гагарин выступает.
Со стороны казалось, что у него есть аппетит, что он щеголяет польскими сандалетами, усердно занимается лечебной гимнастикой.
На самом же деле он неотрывно сидел, сжимая голову, и у него ничего не было, кроме этой распухшей бесполезной головы. Проклятый серый студень, из которого нельзя уже ничего выжать! Что определяют центры грозы? Почему пики разрядов не подчиняются такому-то уравнению? Почему невозможно рассчитать нормальную схему, какую же тогда схему применить? Почему другие таланты, а он нет? Будь на его месте Дан, все решилось бы в два счета. Дан нашел бы выход. Дан умел видеть вещи иначе, чем видят их остальные люди. Это свойство гения. В последнее время он часто вспоминал Дана, его легкую, рассеянную улыбочку: «Сейчас Сергей Ильич сообщит нам про бесконечно длинную молнию, действующую в бесконечно однородной среде на бесконечно неверующих коллег». Дан был лишен слабостей, он не стал бы терзаться и мучиться, порвав с близким другом. Вряд ли одиночество мешало ему, с ним рядом оставался его талант.
Человек может добиться чего угодно — йоги останавливают сердце, Аникеев на пари, не умея играть, выучил сонату Бетховена, а вот сделаться талантливым человек не может. Упорство? Он готов был ждать Наташу год, два. Он готов просиживать за этим столом, за этими бумагами месяцы, не вставая, да что толку, тут задницей не возьмешь. Нужен талант. Кроме таланта, ему ничего не нужно. Положение, успех, даже любовь — как следует захотев, человек может всего достигнуть, а вот таланта черта с два. Хоть разбейся, хоть удавись.
Что же следует из того, что зоны, где возникают молнии, редки? Неужели так и будет всю жизнь — откровение, догадка и тотчас новые мучения? В чем же тут радость, где удовлетворение? Ах, радость творческого труда! Ах, счастье созидания! Выдумки романистов. Лаборантам лафа: подсчитывают, принесут — и до свидания. Голова не болит. Гуляй себе до утра. Техник — давай ему схему, он проверит, испытает. Вот Алеша явился — построил по точкам кривую. А то, что шесть точек ни туда ни сюда, — это его не касается. Впрочем, он славный парень, изо всех сил старается как-то помочь. Теперь, когда Лисицкий уехал и остальные уже сидят на чемоданах, когда все демонтировано, когда сдают дела, без Алеши было бы совсем туго.
— Может, еще чем надо помочь? — спросил Алеша. Выложил на стол сливы. — Давайте на велосипедах сгоняем? Полезно! Спорт содействует. Все великие люди уважали спорт. А то на танцы? Тоже усиливает кровообращение. Настоящий рок — это спортивно. — С каменно-надменным лицом изобразил несколько па.
— Кто вам мешает, Сергей Ильич? Есть конкретные консерваторы? — Он смотрел преданно, с готовностью и убежденностью, что все можно решить вот этими кулаками.
— Эх, консерваторы, — мечтательно сказал Крылов. — Консерваторы — это бы чудесно! Было бы с кем бороться. Хуже, когда закавыка здесь, — он постучал себя пальцем по лбу.
Алеша повертел кулаками. Да, и сила, и ловкость, и самбо тут ни к чему. На танцах девушки будут косить глазами на Алешину спортивную фигуру. Любая будет рада завязать с таким парнем: высший класс танца, умеет выдавать всякие байки, и всем кажется, какой шикарный. А на самом деле, что он рядом с Крыловым? Долдон! Ему вдруг захотелось вот так же сидеть, мучиться. Пусть там танцуют, веселятся, а он сидит всю ночь напролет, он ходит небритый, шатается от усталости, одет как попало, ему не до танцев. От того, что он придумает, зависит многое. Захотелось бороться одному, когда вокруг не верят, смеются, чем-то жертвовать, от чего-то отказываться. То, над чем он когда-то посмеивался, казалось ему, глядя на Крылова, самым нужным и главным в жизни. Но для того, чтобы мучиться, надо иметь способности.
Из соседней комнаты доносилось гудение выпрямителя. Там работала Вера Матвеевна. Она единственная, кто в этой обстановке как ни в чем не бывало заканчивал свои измерения. Крылов завидовал ей. Он завидовал Алеше. Он завидовал каждому, потому что каждый знал свое дело и делал свое дело, а он один ни на что не способен.
Кривые окружали его, графики, точки, он блуждал там, изнемогая от отчаяния. В кривых воплотились десятки полетов, и каждая точка была облаком, ветром, высотой, ревом моторов, он брел по небу снова и снова, перепахивая месиво облаков. Где-то внизу лежала земля с миллиардами людей, со всеми их страстями и событиями, которые никак не могли повлиять на законы, по которым жили облака. Он бился над этими законами, и никто не мог помочь ему.
Окончательно одурев, и он побрел к метеорологам уточнить кое-какие данные полетов.
Главный синоптик помог разыскать старые карты — ничего утешительного там не обнаружилось.
Они вышли вместе на площадь, в сутолоку только что прибывших с ленинградского самолета.
Кругом раздавались возбужденные возгласы, кричали шоферы, пассажиры восторгались теплынью, воздухом, горами.
— Двенадцать раз в день одно и то же, — сказал синоптик. — Одними и теми же словами. С ума можно сойти от этой человеческой скудости.
Он был сутулый, узкоплечий. Желчное, сморщенное, прокопченное солнцем лицо его с умными, насмешливыми глазами напоминало Крылову Мефистофеля.
— Не выпить ли нам? — сказал синоптик.
В ларьке выпили по стакану кислого вина, потом по стакану сладкого.
— Всегда пьют за что-то, — сказал синоптик, — заботятся о будущем. А жить надо для… Например, я пью для того, чтобы отшибить память. — Он подмигнул Крылову. — Чудесно, когда нечего вспоминать. Память — наказание, придуманное дьяволом. — Он допил, причмокнул длинными губами. — Без памяти все были бы счастливы. «Счастлив без памяти». А? Недаром такое выражение. Мы ведь вместе с Голицыным начинали. Он членкор, а я в этой дыре — синоптик. А встретились — и никакой разницы: оба старики.
Перед Крыловым появился наполненный стакан. Синоптик распрямился, вытянул шею. Он оказался длинным и тощим. Он махал руками, словно собираясь взлететь.
— Я вам советую, бросьте сражаться. Я прорицатель. Судьбу легче предсказывать, чем погоду. Хотите, открою вам тайну? — Один глаз его стал круглым и начал быстро подмигивать. — Тот, кто знает то, чего не знают другие, опасен! Вы знаете истину? Вы опасны! Вот я уже не опасен. Голицын все хотел мне напомнить. Жалел меня. А я себя не жалею. Я вполне доволен. Хватит с меня. Тулин тоже перестал сражаться, и молодец. А с кем сражаться? Противники-то не сражаются. Вот в чем фокус. Я вашего Лагунова знаю. Что бы вы ни сделали, вы будете работать на Лагунова, прибыль получает Лагунов.
— И черт с ними! — Крылов погрозил синоптику пальцем. — А Лагунов пусть будет академиком, мне не жалко. Результат? Результат ничего не исчерпывает. За ним будет другой результат. Снова уточнят скорость генерации зарядов. И наши результаты — тю-тю. Важно, чтобы ты шел, карабкался, полз — но вперед.
— Движение — все, цель — ничто. Слыхали. Но ради чего? Объясните мне. Я в юности сражался, сражался, думал, добиваю последнюю несправедливость. И вот уже старость, а несправедливостей столько же.
…В ресторане играла радиола, то и дело прерывая ее, дежурная объявляла посадку: Ташкент, Алма-Ата… Крылова поражало количество мест, куда можно улететь. Сыктывкар! Подумать только! И все эти люди имели билеты и знали, куда им лететь.
— Мы с тобой кто? Жертвы науки! — провозглашал синоптик.
— Именно жертвы! — умилялся Крылов, и они нежно целовались.
Грибы, скользя, разбегались по тарелке.
— Вам нельзя больше, Сергей Ильич, — сказала Зоечка.
Он погрозил ей пальцем. Они хотят, чтобы он вернулся к этому проклятому письменному столу. Ни за что. Он улетит в Сыктывкар. Он женится на Зоечке. И приедет с ней к Наташе. Познакомься с моей женой. Может быть, Зоечка сделает его талантливым. Он с интересом наблюдал, как он разделился: один Крылов еще сидел, стиснув голову руками, пытаясь обдумать все наново. Второй, бесшабашный малый, уже был свободен, хотел бежать на танцы, лечь спать и, наконец, обнаружил, что умеет растягивать столы, сгибать тарелки и вытворять такое, отчего мебель извивалась и пела на разные голоса, заглушая радиолу. Затем появился третий, который стал осаживать каких-то иностранцев, пристававших к Зоечке, задирался, и все это кончилось великолепной мужской дракой на кулаках.
Откуда-то появился Алеша, Крылов был в восторге от своих прямых в челюсть, сам он получил хороший удар под глаз, немного протрезвел, и Алеше и синоптику удалось уволочь его до появления милиции.
Ночь была тихая, звездная. Он не хотел домой, его тошнило от цифр и таблиц. А синоптик и Алеша вели его неумолимо, как конвоиры ведут беглеца. Он и сам мог бы идти прямо, но ему было лень утруждать себя.
Почти три миллиарда людей на земле, а помочь никто не может. Вот что горько! Помешать всякий может, а помочь и хотели бы, да не могут! Звездочки, звездочки, такое красивое небо, а приходится с ним воевать. Он должен воевать с небом один на один, за всех этих людей. Эх ты, небо мое, небо!..
Дежурная, укоризненно покачивая головой, передала ему телеграмму. Его срочно вызывали в Москву, в отдел кадров.
Вид у него был страшенный: лиловый синячище под глазом, физиономия исцарапана. Девицы в отделе кадров переглядывались. Ему предложили ехать на Памир, там строится линия электропередачи, надо изучить грозовые условия для грозозащиты. Он пытался втолковать им, что не может ехать, пока не докажет… Градиент напряженности… дельта Е… Девушки разочарованно усмехались. Дельта Е! Кое-кто собирался сунуть его бог знает куда, но начальник отдела кадров, демобилизованный полковник, сказал: «Не люблю, когда кругом победители, а побежденный один». Девушки гордились, что защищают его, подыскали самостоятельную интересную работу, и вот пожалуйте — перед ними никакой не герой, несправедливо гонимый, а самый обычный ловчила из тех, кто по-всякому изворачивается, лишь бы не ехать на периферию. Родители больны, жена пианистка, а у этого — дельта Е.
Начальник терпеливо выдавал про госзначение объекта, и госинтересы, и госдисциплину.
— Почему вы знаете государственные интересы, а я не знаю? — искренне поразился Крылов. — Ежели я решу эту проблему, государство больше получит.
Оба недоуменно посмотрели друг на друга, и начальник отдела кадров отправился докладывать по инстанции.
Ничего не скажешь, Агатов умел становиться нужным человеком. Он был главным свидетелем, ведь это он предвидел все заранее и предупредил Южина. Он помогал Лагунову формулировать и уговаривать, он показал себя как верный ученик и соратник Голицына, на него временно возложили руководство группой, ликвидацию дел.
В присутствии Лагунова он всячески восхвалял Голицына. Лагунов относился к этому с видимым безразличием, однако Агатов чувствовал, что к нему приглядываются. Агатов ждал. Терпеливо ждал, искусно. Наконец однажды, когда они остались вдвоем, Лагунов осведомился о здоровье Голицына — дело в том, что институты сливаются, создан один отдел атмосферного электричества, — не будет ли старику слишком труден организационный период?
Создание подобного центра было давнишней мечтой Голицына, несколько лет он хлопотал и доказывал необходимость такой организации. Агатов понял, что Лагунов не прочь отстранить старика. «Какая скотина!» — подумал он.
— Вероятно, вы правы, — сказал он со вздохом. — Подобные нагрузки в его возрасте вредны.
— Тут, конечно, будут сложности, но мы рассчитываем на вас, — сказал Лагунов.
Агатов на мгновение пожалел своего старика, но что поделаешь, меланхолично ответил он сам себе, такова жизнь. Не я, так найдется кто-нибудь другой.
По возвращении в Москву Лагунов рекомендовал его в управление — врио начальника отдела и секретарем оргкомитета международного симпозиума. Агатов не отказывался.
Черты его бледного лица, когда-то еле видимые, словно стертые резинкой, со дня аварии проступали все резче и наконец теперь обозначились законченно, в мраморной твердости.
Подбородок налился тяжестью и выдвинулся вперед, появились губы, даже волосы пышно поднялись над маленьким бледным лбом, прочерченным озабоченными морщинками.
Происходило удивительное — за эти недели он прибавил в росте. Пиджак стал ему короток. «Мы рассчитываем на вас», — напевал он фразу Лагунова. В этой фразе была мелодия, целая симфония, барабаны и трубы слышались в ней.
Он чувствовал себя на Невидимом пьедестале, с высоты которого открывался:
простор кабинетов, деловых и строгих, с отдельным столиком для телефонов, среди которых есть прямой, туда… и просторы длинных столов заседаний, крытых синим сукном, там был стук каблучков секретарши и стук карандаша по графину, и похлопывание по плечу, очередь в приемной и приемы с тостами, знакомствами и рукопожатиями;
мир планов, одобренных, новаторских, планов грандиозных, эффектных и эффективных, и перевыполненных, и встречных, планов, которые всем нравятся, нравятся президенту, и выше, и совсем высоко, мир академиков, далеких от жизни, нуждающихся в энергичных организаторах, которые умеют подобрать кадры, расставить кадры, прислушиваться к мнению, поддерживать инициативу, крепить связь с производством, поддерживать почин;
он будет участвовать в решении проблем, требующих коренной ломки, широты взглядов, борьбы с консерваторами, слияния институтов, перебазирования институтов, открытия новых институтов, улучшения руководства;
он будет устранять параллелизм в научной работе, распыление сил, ненужные препоны и рогатки;
он готов: посылать на периферию, составлять беспристрастные отзывы, отрицать чистую науку, защищать чистую науку, растить кадры, проводить симпозиумы, конгрессы, подписывать некрологи, находиться на высоте;
увы, как ученый он несколько отстанет, ничего не поделаешь, заедает текучка, кто-то должен жертвовать собой, он был согласен жертвовать собой и не только собой, согласен возложить на себя ответственность, сглаживать трения…
Нет, он не был ни честолюбцем, ни карьеристом, он не гнался за высоким окладом, ему хотелось лишь скорее уйти от этих гальванометров, формул, экстремальных зон, от этого рискованного мира опасных маньяков, которые кичатся какими-то кривыми и оценивают человека по тому, как он разбирается в их графиках. Он всего-навсего стремился туда, где нет неудачных опытов, и контрольных опытов, и загадочных результатов, где он будет недосягаем для выступающих на семинарах.
Недоступен для Крылова и подобных ему типов.
Они придут к нему на прием. Их можно не принять.
Или выслушать с приветливой улыбкой и пообещать что-то неопределенное.
Или переслать дальше и тут же позвонить: «К тебе явится один тип, так учти, он немного того, тяжелый случай».
А если не придут, можно вызвать. Пусть посидят в приемной. Тридцать минут, сорок минут…
Он вышел навстречу Крылову из-за стола — новенький современный полированный стол, без ящиков — простите, что задержал, дела, не продохнуть — усадил в кресло — пенопласт, обитый красной тканью, весь кабинет модерн — легкая мебель, солнечно, просторно — новый стиль руководства. Кто вас разукрасил? Никак опять в аварию попали? Итак, Сергей Ильич, вас не устраивает новое назначение. Мне тоже приятней было бы сидеть в лаборатории, но что поделаешь, мы солдаты. А как ваши успехи? Ничего не выходит? Какая жалость. Тогда придется ехать. Рад бы помочь вам, но сие от меня не зависит. Боюсь, что докладывать академику Лихову о вашей просьбе бесполезно, только хуже будет.
Ах, как обходителен был Агатов, как скорбел он, как он сочувствовал! Увы, увы, придется сообщить в партком, пусть общественность скажет свое слово.
Крылов должен был сидеть и слушать, и просить, и молчать. Сколько может выдержать человек? Гораздо больше, чем ему кажется. Человек может много, может все и еще столько же.
Вечером пришли Бочкарев и Песецкий, и они обсудили создавшееся положение. Они не были ни администраторами, ни политиками, ни психологами. Они ни фига не смыслили в законах, но Песецкий доказал, что любая хитрость — это в конце концов наиболее целесообразный отбор из возможных комбинаций. Неужто они, современные физики и математики, не могут обшпокать какого-то Агатова! В результате тщательного и высоконаучного анализа была выбрана следующая цепочка связи: Крылов — Аникеев — Лихов. Крылов тут же позвонил в Ленинград Аникееву. Прокряхтев и прозапинавшись на солидную сумму, он установил, что Аникеев, подобно Бочкареву и Песецкому, не видит в его просьбе ничего безнравственного. Не то чтоб он не был уверен в его удаче, но он считал, что Крылов сам знает, что ему надо делать.
Цепочка сработала: его вызвал Лихов.
Снова в присутствии Агатова и начальника отдела кадров он повторял то же самое, уже не заботясь о впечатлении, без особой надежды на то, что Лихов поймет. От этого внутри была морозная ясность, и он не испытывал никакого волнения, перед ним был не Лихов, а бритый большеголовый старик, у которого из ушей росли волосы.
Лихов задал несколько вопросов по существу, говорить с ним было легко, и Крылов оживился, с удовольствием выкладывал подробности, заспорил, и когда Лихов попробовал сослаться на Лангмюра, Крылов нетерпеливо фыркнул:
— А, бросьте! Лангмюр, Лангмюр, как будто Лангмюр не может ошибаться. У вашего Лангмюра тут чушь.
— Однако… — Лихов властно постучал пальцами по столу, и уши его побагровели. Агатов знал, что Лихов вспыльчив и крут, и предвкушал предстоящую расправу, тем более что Крылов, ничего не замечая, пер на рожон, он забрался коленями на кресло, перегнулся через стол, и рисовал в блокноте Лихова кривую Лангмюра и свою кривую, и требовательно кричал:
— Видите, фактически какая разница! На два порядка. Понятно вам?
И вместо того чтобы выгнать его, Лихов досадливо поскреб затылок. Потом сказал, подмигнув:
— Но ведь и Аркадий Борисович свое дело знает.
— Да, — сказал Крылов.
— Мне про вас рассказывал Аникеев. — Лихов помолчал и добавил: — Агатов тоже докладывал. — И опять по его тону нельзя было понять, на чьей стороне он.
— Вы уверены, что вам удастся найти решение?
Крылов со вздохом уселся обратно в кресло.
— Нет. Не ручаюсь.
— Это правильно. А если мы вас все же отправим в Киргизию?
— Я не поеду.
— А что будете делать?
— Буду решать эту штуку.
— А у вас не будет получаться.
— А я буду ее решать.
Лихов обернулся к Агатову и сказал:
— Я вчера был на опытном заводе. Там зарплату получали. Лежит на столе пачка денег, каждый подходит и отсчитывает себе. Крылов, вы считаете, что есть возможность доказать?
— Да, — сказал Крылов.
Агатов предостерегающе покачал головой.
— А вы знаете, Яков Иванович, я установил, почему указатель не работал, — увлеченно сказал Крылов, роясь в своей папке.
Агатов отвернулся. Губы его стали бледнеть, почти исчезая на белом лице.
— Почему… — послушно выдохнул он. Крылов поднял голову, и Лихов вскинулся прищурясь, и оттого, что они молча разглядывали его, он почти закричал, теряя осторожность: — При чем тут я! Почему вы ко мне… — Южин, Крылов, и вот уже и Лихов, и начальник отдела кадров — их становилось все больше, людей, которые могли его в чем-то подозревать.
— Однако, — произнес Лихов так, что Агатов вскочил, — я вас не задерживаю.
Они смотрели ему вслед, как он шел по краю ковровой дорожки.
Зазвонил телефон. Лихов послушал и сказал:
— Да нет еще, подожди. — Он положил трубку. — Внук не может никак решить задачу, и я тоже.
Задача была для восьмого класса о движении катушки, которую тянут за нитку. Они попробовали решить ее, но так и не решили. Лихов рассердился.
— Позор! — сказал он Крылову. — Позор! А еще беретесь Голицына опровергать.
— Ну ладно, попробуем, — сказал он начальнику отдела кадров. — Попробуем. Беру его на поруки. Говорят про риск. А больше риска не тогда, когда пробуют, а когда не пытаются пробовать…
В приемной Агатов ждал Крылова.
— Что же вы нашли? — спросил он.
— Питание было нарушено, — начал объяснять Крылов.
Агатов тоскливо кивал.
— Возможно, возможно… Лихов-то злится, что я хлопотал за вас. Но я рад, что мне удалось как-то помочь вам, — сказал он. — Видите, я к вам со всей душой.
На улице Крылов сообразил, какая скорость будет у катушки, и позвонил из автомата Лихову.
— Молодец, — пробасил Лихов, — но внук уже сам добил. Раз уж позвонили… — он подышал в трубку, — желаю вам удачи…
Крылов понял недоговоренное: несмотря на всякие нажимы, Лихов поручился за Крылова, и будет скверно, если Крылов подведет. Но оттого, что он этого не сказал, Крылову стало еще тяжелее.
7
В рассветных сумерках, в один и тот же час, старый, полузасохший клен под окном начинал петь. Клен будил его. Между редкими пожелтелыми листьями покачивались, распевали десятки птах. В безветренном воздухе листья мелко дрожали. Птицы пели. Их голоса разбегались заливчатыми трелями, но получался слитный хор, где каждый вел свою партию. Птицы раскачивались на ветках в такт ритму, как это делают музыканты. Клен стоял во дворе у кирпичной глухой стены. Пушистые серо-бурые комочки с желто-зеленой грудкой походили на весенние листья, и казалось, что клен расцвел. Потом птицы улетали, и клен умолкал, голый, неподвижный.
Наспех позавтракав, Крылов садился работать. Месяц отпуска, данный Лиховым, кончался, но, кажется, что-то стронулось. Крылов старался не спугнуть ухваченной мысли. На этот раз его Не проведешь. Никаких восторгов он себе не разрешал. Всякие озарения, вдохновения — беллетристика.
И все же он потихоньку от себя наслаждался этими днями. Было легко, что-то прорвало, он считал и писал так быстро, словно кто-то диктовал ему. Песецкий, забросив свои дела, помогал с расчетами. Все стало настолько просто и очевидно, что непонятно, над чем было так долго мучиться. Именно потому, что зоны, где возникают молнии, чрезвычайно редки, воздействие на них облегчается и возможность воздействия усиливается. Нужно продолжать полеты, нацеливая аппаратуру туда, где только что ударила молния. Одно следовало из другого и плотно укладывалось, как черепица на крыше. Внутри дом был пуст, но над головой был кров, а остальное не страшно.
Окончательно одурев, они ставили какую-нибудь пластинку Баха и, положив ноги на стол, дымили, блаженствуя. В торжественной суровости этой музыки не было ничего лишнего, никаких красот. Скупая и ясная тема повторялась снова и снова и всякий раз иначе; казалось, извлечено все, но нет, вот еще поворот, еще один пласт, глубина простейших вещей оказывалась неистощимой, как неистощима красота. Все равно что в физике, рассуждали они, любая элементарная частица бесконечно сложна. Совершенство этой музыки успокаивало. Им нужна была сейчас завершенность.
Вечером за Песецким заходила Зина. Она была влюблена и счастлива, и Песецкий, закоренелый холостяк, смущенно поговаривал о женитьбе. Стоя у окна, Крылов видел, как они, обнявшись, пересекали двор.
До настоящей теории было далеко, вырисовывались лишь подступы, какие-то принципы, основы, это уже что-то значило. Только сейчас перед ним открывалась вся грандиозность предстоящих усилий. То, что было до сих пор, было попытками слепых попасть в яблочко. Поразительно, как мог Тулин на том этапе нащупать цель. Он обладал исключительной интуицией, каким-то особым внутренним зрением. Было чудом, что в результате всех блужданий, ничего толком не зная, они тем не менее болтались где-то в окрестностях истины.
По-иному видел он и аварию. Факт, что питание указателя было нарушено. Помог бы им исправный указатель? Как узнаешь, помог ли бы погибшему в бурю кораблю компас? Конечно, если бы Ричард выпрыгнул с кассетами, многое можно было бы установить.
Теперь Крылов представлял, что им надо и что они не понимали. Наконец-то можно сформулировать некоторые вопросы, связанные с природой молнии. Правильно поставить вопрос — не это ли важнее всего в исследованиях?
Самые мощные установки искусственных молний пробивали промежутки десять-пятнадцать метров. Природа же создавала молнии, достигающие длины в десятки, даже сотни километров. Какие же гигантские, невиданные напряжения миллионы лет с расточительной легкостью генерировали облака! Он чувствовал, что подбирается к таким источникам энергии, о которых людям еще не мечталось.
Он знал, знал, как это и еще многое другое можно будет исследовать!
В диссертации Ричарда, которую ему передал Голицын, было несколько любопытных вариантов схем указателя. Крылов их использовал. Он использовал и некоторые идеи Тулина, и возражения Голицына, и работы француза Дюра, но из всего этого получалось нечто совсем новое, о котором еще никто не догадывался. Он, Крылов, единственный во всем мире знал, что надо делать! И как надо делать!
Он первый!
Взлетает самолет — и лиловые, набрякшие молниями и громами тучи бледнеют, серебрятся, поднимаются ввысь и тают, тают в солнечной голубизне. Слушая Тулина, он всегда испытывал какую-то неловкость, а сейчас он с удовольствием вспоминал эти фантастические картины. Вообще в нем сейчас, наверное, есть что-то схожее с Тулиным. Он подошел к зеркалу. Странно, вроде тот же самый Крылов. Те же невыразительные, маленькие глаза. Весьма странно. А между тем этот человек обладает важнейшей властью хранителя истины. Некоторое сияние в глазах, пожалуй, различается… Почти невидимое, инфракрасное излучение.
На улице люди шли под зонтиками, как будто ничего не произошло, так же как они ходили год назад и десять лет назад. Соседка, жена моряка, кокетничала с ним, ни о чем не подозревая, звала его на чай. Зина читала Лескова, по радио передавали Мусоргского. Как будто он попал в далекое прошлое. Эх, люди, люди, если б вы только догадывались, какая радость вас ожидает!
Наконец наступил день, когда он отнес папку Голицыну. Старик был занят с какой-то делегацией и принял его на ходу, преподав урок выдержки, свойственной старой школе. Проверим, подумаем, посмотрим…
Слабых мест было много, но, находя их, он почему-то досадовал не на Крылова, а на себя.
Находить чужие ошибки — вот на что ты еще способен. Ты можешь следить за всеми журналами, возглавлять очередную конференцию, принимать делегации, читать книги. Что толку из того, что ты следишь за журналами, много читаешь, делаешь выписки! Посмотри на Крылова, он и десятой доли твоего не знает, зато у него рождаются идеи, не бог весть что, но ты был бы рад и таким. Никак ты не хочешь понять, что ты просто стар и способен только помогать другим. Или уничтожить Крылова еще раз, на это ты еще годишься, на это у тебя хватит учености и энергии. Сколько раз ты отодвигал от себя срок старости! О, ты еще водишь машину, блистаешь эрудицией, но нового тебе уже ничего не создать. Никто еще не знает, что ты бесплодная смоковница. А что, если давно знают? Старая песочница! И вдруг он вспомнил, что когда-то так называли Волкова. И сразу ему вспомнился до малейших подробностей Петроград, Лесной, Волков в хорьковой шубе колоколом, весеннее кудрявое небо, колченогий стол на талом снегу, первые испытания радиозонда. Несмотря на все предсказания Волкова, зонд выполнил программу. И он вспомнил себя, сияющего, чубатого, в жилетке, прыгающего козленком у рации. Как злорадно размахивал он радиограммой перед Волковым! А у Волкова под красным носом висела мутная капелька.
Каким же ты был безжалостным в ту минуту! Молодость всегда безжалостна. Теперь ты это понял на своей шкуре, теперь, когда уже ничего нельзя исправить.
Никто теперь не помнит Волкова, он жив только в твоей памяти. Молодым ничего не говорят имена твоих корифеев. Что им Смуров или Молчанов — далекая история! Покажи тот зонд Крылову — он рассмеется, если узнает, что за такую музейную рухлядь тебя сделали профессором. Метод измерения подвижности ионов, над которым ты когда-то бился, для него теперь; «А как же иначе, само собой разумеется!»
Когда-то ты владел лучшим математическим аппаратом, сегодня такие уравнения решают студенты.
Неужто ты всерьез рассчитывал на бессмертие? Его нет ни для кого. Помнишь в гимназии — Платон, Овидий… Кто их сегодня читает? Через сотню-другую лет никто не поймет, почему мы любили Блока и Врубеля.
Немножко позже, немножко раньше, вот и вся разница. Чем отличается мраморная скульптура от снежной бабы? Долголетием? А все же Ньютон бессмертен. И Менделеев бессмертен. Но ты не принадлежишь к их числу. Смирись с этим, пора.
Конференц-зал Академии наук и доклад на пленарном заседании «Природа молнии». Казалось, вот наконец все прояснилось, вот она, истина, а она ускользала и ускользала. Что же осталось? А ничего. Сперва на твою работу ссылались, потом ссылались на тех, кто ссылался, потом осталась таблица, потом осталась одна цифра, которая вошла в новую сводную таблицу. Ноль целых семьдесят три сотых, и никто уже не знает автора этой цифры, она стоит среди других, два числа после запятой в длиннющей таблице. И то хорошо. Нет, нет, кое-что сделано, вся хитрость в том, что как бы человек ни был счастлив, оглядываясь назад, он вздыхает.
И все же нынешняя молодежь какая-то непонятная.
Он позвонил Крылову, пригласил к себе домой. Он собирался поговорить не только про работу, но и о времени, когда жизнь оправдывается тем, что отдаешь своим ученикам, остается опыт и надо распорядиться им как можно лучше…
— Ну как? — с порога спросил Крылов и, выслушав отзыв, засмеялся, прикрыв глаза, подошел к окну, помахал кому-то рукой. И больше ничего не слышал. Голицын посмотрел в окно. На противоположной стороне улицы стояли Песецкий, лаборантка Зина и какая-то красивая девица. Они выразительно жестикулировали. Крылов нетерпеливо переминался с ноги на ногу. «Может, так и положено», — подумал Голицын, усмехаясь над своей чувствительностью. Он вернул Крылову папку и договорился завтра с утра поехать к Южину.
Следовало отдать должное Лагунову — заключение и доклад министру были составлены неуязвимо.
Выслушав Лагунова, министр еще долго листал бумаги, потом сказал:
— Запретить — это легче легкого. А проблема-то осталась. Проблему не закроешь.
— Но сам руководитель, Тулин, отказался, — сказал Лагунов.
Министр выжидающе перевел взгляд на Южина. Южин промолчал.
— Да, тогда, конечно, ничего не попишешь, — сказал министр.
Разочарование его было совершенно неожиданно и в то же время настолько естественно, что Южин удивился, как он сам раньше не подумал о том же, и тут вспомнил, что ведь и он тоже думал об этом, только гнал от себя эти мысли.
Лагунов был доволен, что все обошлось и министр согласился с выводами комиссии.
«И очень хорошо, — думал Южин, с неприязнью глядя на него, — очень хорошо, что я наконец развязался со всей этой историей. С какой стати из-за Крылова ссориться с Лагуновым, да еще взваливать на себя всякие неприятности, обвинят меня же, что делал все не так, нет, слава богу, что все, кончается…»
На лестнице его догнал Лагунов.
— С вас причитается.
Южин кисло улыбнулся. По-своему Лагунов был прав: акт комиссии снимал всякие претензии к Управлению и к Южину — все списывалось на метод Тулина, а поскольку метод Тулина признан несостоятельным, то и концы в воду.
— …и концы в воду, — услыхал он голос Лагунова.
Южин вздрогнул, остановился, щелкнув каблуками.
— Всего хорошего, — резко сказал он и, козырнув, зашагал, не оглядываясь, к машине.
Появление в его кабинете Голицына и Крылова снова поднимало осевшую уже душевную муть. Все считалось законченным, и вот опять, пожалуйте. Особенно раздражал этот новый союз: Голицын — Крылов.
— Однако лихо вы изменили свою точку зрения, Аркадий Борисович! — Южин решил уязвить его.
— Простите, — заволновался Голицын, — сперва договоримся, что понимать под точкой зрения. По-вашему, это нечто неподвижное, некая константа. Подобное присуще памятникам, а не живому человеку. Существует процесс познания, мысль движется. Я не меняю взглядов, я их развиваю. Концепция Крылова смелая, рискованная и… — он поднял палец, — законная! Ее следует проверить.
— Выходит, вы ошибались?
Голицын с достоинством вскинул голову.
— В науке признание ошибки не позор. — Он хмыкнул с непонятным Южину торжеством. — В данном же случае мы имеем дело с работами на качественно ином уровне, нам надо исследовать коренные процессы…
Он объяснял доходчиво и образно. Южин давно заметил, что чем крупнее специалист, тем проще у него получается.
— Но что ж вы раньше смотрели! — досадливо воскликнул Южин. — Сами виноваты.
— Господи, да как же можно раньше, Сергей Ильич только сейчас обосновал…
Лицо Южина сделалось непроницаемым, почти туповатым.
Мундир слишком стягивал грудь и живот. Южин подумал, что придется перешить мундир, слои жира откладывались, как годовые кольца у дерева, и тому молодому, сухощавому Южину, который был там, внутри, становилось труднее дышать и двигаться.
— У вас, конечно, процесс, научная мысль кипит и развивается, — язвительно сказал он. — Но мы не можем так вот — сегодня одно, завтра другое.
А вот то, что Голицын может сегодня одно, а завтра другое и считает это естественным, как будто гордится этим, задевало Южина. Здесь было что-то несправедливое, он сам толком не мог разобраться. И было непонятно, почему сейчас не Голицыну, а ему, Южину, трудно и неловко так же, как было у министра.
— Остановиться теперь невозможно, — весело говорил Крылов. Исхудалый, заросший, он производил впечатление плутавшего где-то и наконец вышедшего к людям путника. — Вы ж понимаете, надо как можно скорее испытать, — он смотрел на Южина так, как будто тот входил в их сообщество и поэтому возражения Южина не следовало принимать всерьез.
У этих легкомысленных чудаков получалось куда как просто. Пора было их отрезвить. Южин взялся за это без всякой жалости. Как дважды два, он доказал, что ничего у них не выйдет. Поздно. И бесполезно, приказ есть приказ. И как возвращаться к министру…
Голицын погрустнел, сник, Крылов тоже словно очнулся; завинтив ручку, спрятал ее в карман. Больше он не смотрел в лицо Южину, а смотрел куда-то ниже, на его мундир, и это раздражало, Южину вдруг представилось, каким он кажется Крылову, мундир стал еще теснее, и Южин почувствовал, что говорит не то, что ему хочется, и от этого еще больше разозлился. Но теперь он уже был пленником своих слов и должен был дойти до конца, он знал заранее все, что скажет. Он подумал, что началось это даже не у министра, когда он промолчал, а еще раньше. И сколько он ни оглядывался назад, он все не мог понять, когда это началось. Вдруг он вспомнил, как в этом же кресле сидел Тулин и обольщал его, и это воспоминание придало ему силы.
Опять лететь в грозу? Снова идти на риск?
Голицын растерянно молчал. Видимо, ни он, ни Крылов не думали об этой стороне дела. Но Южин напомнил им. Он не забыл речи Голицына на комиссии.
— Мы будем последовательно, этап за этапом… — начал было Крылов.
— Слыхали. Нет. На сей раз я вам не помощник, — сказал он. — Прикажут мне, тогда будем разговаривать.
— Но куда обратиться, куда ж обратиться? — спросил Голицын.
Крылов медленно поднялся. Страшная усталость проступила на его лице, ребячьи припухлости у губ опали морщинами.
— Никуда я обращаться не буду. — Он хлопнул папку на стол, голос сорвался криком. — Довольно с меня! Я свое сделал! Теперь как хотите!
— Сергей Ильич! — воскликнул Голицын.
Крылов вышел на середину комнаты, потянулся, точно сбросил тяжесть, и Южин понял, что Крылов не хитрит, это не поза, не маневр, он может взять и уйти, у него своя мерка происходящего. Этот парень действовал открыто, начистоту, не заботясь о впечатлении, какое он производит, так же, как старые летчики — друзья Южина, так же, как и он сам когда-то, на фронте.
— Самый легкий выход, — сказал Южин, — с рук сбыть. Только я вместо вас воевать не буду, Сергей Ильич.
Крылов посмотрел на мундир Южина. Потом он вернуло; к столу. Длинные руки его висели из коротких рукавов слишком просторного пиджака.
Крылов взял папку и, не поднимая глаз, сказал:
— Много у вас орденов. Все боевые. На войне вы, видно, держались храбро. А сейчас ведь не стреляют.
Он направился к двери, и Южин смотрел, как болтаете» на его плечах дешевенький пиджак из светло-зеленого твида.
Голицын начал извиняться за Крылова. Южину надо было что-то сказать. Он сказал, что следовало бы сообщить в институт, чтобы там научили Крылова вести себя.
Домой Южин возвращался пешком. Он ушел раньше обычного, сославшись на головную боль. Было солнечно и холодно. От осеннего воздуха, от блеска промытых окон улица стеклянно звенела, виделось далеко, лица людей были чистыми, с ясным блеском глаз.
Давно Южин не ходил днем по улицам, вот так, без всякого дела. Шли парни, сунув руки в карманы коротких пальто, яркие шарфы их были небрежно замотаны. Южин чувствовал, как шинель тяжело оттягивает плечи.
Он начал было вспоминать, когда и за что он получил ордена, но вспоминались почему-то всякие пустяки — полковая столовая, бортмеханик Федот, который любил говорить: «Дальше фронта не пошлют, больше пули не дадут». Потом он вспомнил свой первый бой под Лугой и возвращение на аэродром — там были уже немцы. Он посадил машину на проселочной дороге, раздобыл бензин и снова полетел, разыскивая своих.
В полку его всегда считали храбрым. Но он-то знал, что храбрость — это не то, что, например, умение. Храбрым всякий раз приходится быть заново. И военная храбрость совсем не то, что гражданская. Он мысленно изругал Крылова, надеясь, что станет легче, но легче не становилось. Ни у Крылова, ни у Голицына ни хрена не получится: они не умеют разговаривать с начальством. Это не ходоки. Крылов, конечно, отчаянный… Южин вдруг подумал, что он уже на комиссии втайне симпатизировал Крылову, именно втайне. И хвалил себя за то втайне, что подавляет личные симпатии. На самом же деле просто так было удобнее. Сперва всегда кажется: то, что удобно, и есть правда. Поверил бы с самого начала своим чувствам — и, глядишь, оправдалось бы. Требуем, чтобы нам доверяли, а мы сами себе не верим.
«Запустил я себя как личность», — подумал Южин и вдруг сообразил, что думает о самом себе. Это его даже удивило. Никогда он этим не занимался. Думал о службе. Думал о детях, еще о чем? Ну о друзьях, о жене, а вот о себе самом как-то не приходилось. Все было недосуг, вроде и ни к чему. Вот так и живем, живем и вдруг однажды обнаруживаем, что ни разу и не задумались, как же мы живем. С кем угодно сидим, болтаем, а для себя всю жизнь, бывает, не найдется времени. Времени, или охоты, или мужества…
8
Папка лежала на столе, завернутая в газету. Крылов не прикасался к ней.
Ему казалось, что когда он кончит, то эту папку будут вырывать друг у друга, поднимется кутерьма, столпотворение, его будут качать чуть ли не на Красной площади или по крайней мере премируют двухнедельным окладом.
Его выслушивали, поздравляли, и на этом все кончалось. Ему даже были готовы помочь, но он не знал, о чем просить, он напоминал бегуна, который с честью прошел свою дистанцию и на этапе обнаружил, что некому передать эстафету. Признаться, он никогда всерьез и не помышлял брать на себя руководство группой, становиться заводилой. Он хотел решить задачу, и он решил ее, теперь пусть другие беспокоятся.
В Москве остановилась Ада. У нее был отпуск — она ехала в Крым. Ада привезла письмо от Аникеева, он приглашал Крылова вернуться в институт, обещал договориться обо всем с Лиховым.
Ада показалась Крылову еще более красивой, в ней что-то смягчилось, глаза ее поголубели талой синью, она не пыталась поучать и наставлять, и Крылов очень обрадовался ей. Ада приглашала ехать вместе в Крым. Он медлил, не зная, что ей ответить. Он сам не понимал, чего он ждет. Иногда ему казалось, что кто-то с минуты на минуту постучится в дверь, возьмет у него проклятую папку, и тогда он наконец освободится.
На симпозиум съезжались участники. Голицын был занят с утра до вечера, и Крылов слонялся без толку. Ада осторожно посоветовала сходить к Лихову.
— С какой стати? — вспылил Крылов. — Чего я буду набиваться? Им неинтересно, так мне тем паче.
— Кому это «им»?
Он тупо уставился на нее и, наконец поняв, рассмеялся.
Было воскресенье. С утра шел дождь. Ада прибрала комнату, выкинула старые журналы, газеты, стало просторно, уютно. Вытирая стол, она аккуратно вытерла и фотографию Наташи, ни о чем не спрашивая. Соорудив себе из полотенца передник, она легко и бесшумно работала, подшучивала над неряхами-мужчинами, а Крылов развивал ей теорию о том, как женщины задерживают развитие человечества. Они загружают промышленность производством брошек, бус, сумочек. А шляпы? Каждый год новый фасон. А косметика? Трельяжи, грильяжи…
Ада смеялась, из-под растрепанных волос блестели глаза, она была трогательно домашней, ничего похожего на ту строгую, прекрасную статую, перед которой он всегда чувствовал себя посетителем музея. И вдруг он подумал, что Ада ждала его еще преданней и беззаветней, чем он Наташу. И ей так же тяжело, как ему. В сущности, он обошелся с Адой, как Наташа с ним, только с Наташей он сам был виноват, а Ада ни в чем не виновата, она виновата лишь в том, что любит его.
— Почему ты не уезжаешь? — спросил он и, как всегда, неуклюже начал поправляться: — То есть я-то рад, но у тебя дни уходят.
— А ты тоже хотел проветриться?
— Я… Мне надо побывать на симпозиуме… У Песецкого свадьба.
— У меня тетка здесь больна, — сказала Ада. — Пойдем в Третьяковку, я давно не была.
«Господи, как все сложно, какая трудная штука жизнь, если заниматься ею всерьез! — думал он по дороге. — Почему раньше было куда проще?»
— Помнишь, — сказал он Аде, — я всегда мог порвать, уйти, когда хотел. Я ошибался, но делал то, что хотел.
— Но если ты опять уйдешь, кто же займется твоим делом? Без тебя оно захиреет. Я тоже когда-то… Теперь я знаю, что человек не может освободиться от всего.
Взявшись за руки, они бродили по залам музея, совсем как когда-то в Ленинграде, когда Ада «образовывала» Крылова. Только теперь она ничего не объясняла и не учила, они просто смотрели и радовались, если обоим нравилось одно и то же.
Они остановились перед картиной Серова «Девочка с персиками». Там было позднее лето, солнце… Девочка сидела за столом, безыскусно позируя. Отсветы просторной розовой кофты скользили по ее лицу, бархатисто-теплому, прогретому солнцем, как персики, что лежали перед ней на скатерти. Задумчиво смотрела она на Крылова, как смотрела до него на миллионы людей, прошедших перед ней, щедро наделял каждого чистотой и силой своей доброты. Солнце переходило в сочную сладость плодов. Он ощущал вкус солнца, таинственную работу света, его превращение. Тепло, излучаемое этой круглощекой девочкой, напоминало то юное, светлое, что прошло мимо него. Он думал о том, какой неодолимой силой может обладать доброта.
Ада украдкой смотрела на него, Крылов очнулся.
— Да, — сказал он, — ничего не поделаешь…
Ада не поняла, что означали эти слова, но не стала спрашивать.
Билет на симпозиум ему не прислали. Он подумал, что это ошибка, и зашел в оргкомитет. Его направили к Агатову.
— Мы думали, что вы уехали, — сказал Агатов.
— Но я не уехал.
Агатов улыбнулся.
— Вижу. Но знаете, Сергей Ильич, есть такое мнение, вам не стоит… — и он утешающе махнул рукой. — Считают, что вы станете жаловаться, а будет много иностранцев.
— Думаете, я стану просить? Есть такое мнение — послать вас туда-то и туда-то. — Он выскочил, в бешенстве хлопнув дверью.
В коридоре он столкнулся с Возницыным. Тот отвел его в сторону, зашептал:
— Что-то происходит. Я слыхал, что Южин был у министра. Вы виделись с Богдановским?
— Какой еще Богдановский!
— Так вы ничего не знаете? Он вас разыскивает. Только между нами: есть письмо, подписанное Лиховым, Голицыным и Аникеевым, они требуют возобновления работы. Будете говорить с Богдановским, имейте в виду — мы не возражаем.
— А что изменилось? Вы и раньше знали, что я доказал…
— Ситуация изменилась, ситуация, — весело сказал Возницын. — Все будет хорошо. Я же вам говорил, что все будет хорошо.
Он потащил Крылова к телефону, потом на своей машине повез и Управление. Последующие три дня слились мелькающими кадрами совещании за длинными столами с бутылками нарзана и в кабинетах без длинных столов, составлений бумаг, смет, объяснительных записок, стрекотом пишущих машинок, телефонных звонков, бюро пропусков…
Возницын за голову хватался, слушая его неосторожные ответы. Южин одобрительно подмигивал. Появился Богдановский, придирчиво опрашивал Крылова, прощупывал и так и этак, как цыган, торгующий лошадь. Выступил довольно резко Лагунов, но тут Крылов поднялся и спросил: «А что вы можете предложить?» В том-то и дело, что никто из критикующих не мог предложить ничего другого. И Богдановский, ухватившись за этот тезис, ловко фехтовал им против Лагунова и всех, кто еще сопротивлялся.
— Гроза для тебя как мамкин подол, — добивал Южина Богдановский, — ухватишься обеими руками, любой грех прикроет. Вали на Илью-пророка.
Южин, отфыркиваясь, спокойно подставлял свои бока, умно помогая Богдановскому и Лихову.
Крылов лишь моргал глазами, постигая высокое искусство сражающихся. К исходу третьего дня он вылез из последнего чистилища, измочаленный, согласованный, подписанный, утвержденный, заверенный.
— Поздравляю, — сказал ему Богдановский, когда они остались одни в прокуренном огромном, неуютном кабинете. — Но я наблюдал за вами — руководитель из вас никакой.
— Вот именно, — сказал Крылов. — Я и не хочу, ничего из меня не получится. Только опорочу дело.
— Что ж вы собираетесь? Уча-аствовать? — иронически протянул Богдановский.
— Почему вы не приехали сразу после аварии помочь Тулину? — спросил Крылов.
Богдановский сидел на столе, бритый, скуластый, с твердо неподвижным лицом Будды.
— Почему?.. Помогать надо сильным. Слабым нет смысла помогать. Невыгодно. И времени нет. — Он сделал паузу. — Как организатор вы уступаете Тулину, ну да ничего, нужда научит. А что вас смущает?
— Группу-то распустили. Там были ценные работники. Я не знаю, согласятся ли они снова…
— Ничего, предложим. Мало ли что было. Всюду бывают потери. Мы работаем на людей, и личное тут надо отставить.
— А хотят ли они, эти люди, отставить свое личное?
Богдановский нахмурился.
— Если бы всякий раз спрашивали у людей, мы бы жили в пещерах.
— Мне такой прогресс не нужен. Я буду спрашивать!.. — сказал Крылов. — Но я вообще еще не решил…
Богдановский не привык уговаривать, но еще меньше он привык, чтобы с ним так спорили.
— Решите, — сказал он. — Вам деваться некуда. От себя не уйдешь. Оклад вам, между прочим, дадим персональный.
— Зачем?
— Ну, милый, не повредит. Бескорыстие — это красиво, но ненадежно.
Крылов прищурился.
— Не нравятся мне ваши рассуждения.
Вряд ли когда-либо в этом кабинете произносилось подобное. Надо отдать должное Богдановскому: он понимающе улыбнулся.
— Это вы притомились с непривычки. — Потом улыбка его застыла. — Нам придется работать вместе. Я не знаю слов — нравится, не нравится. Вы мне нужны, и я нужен вам. Ясно?
— Ясно.
И Богдановский подумал, что ясно им каждому свое и что таких, как Крылов, нельзя заставлять, они подчиняются каким-то своим правилам.
В дверях Крылов обернулся.
— Я все хотел спросить вас… Откуда вы узнали про меня, и вообще?..
— Понятно, — перебил Богдановский его заикания. — Ко мне приходила наша сотрудница Романова Наталья Алексеевна. — Богдановский посмотрел на лицо Крылова. — Агитировала за вас. Я ведь было похоронил свои планы после аварии. А потом перелистал стенограмму.
— Где она сейчас?
— Романова? В экспедиции. Вам скажут в секретариате.
Дома его ждала Ада. Она сидела в полутьме на кушетке, и он рассказывал ей. Рассказал все. И про Наташу.
— Значит, все в порядке, — ровным голосом сказала Ада. — Звонил Аникеев, он приехал и хотел повидать тебя.
Крылов позвонил Аникееву, договорились встретиться в «Москве».
— Я не смогу, я уезжаю, мне надо собраться в дорогу, — сказала Ада.
— С чего это ты вдруг?
— Тетя выздоровела. Мне пора ехать.
— Тогда я не пойду.
Она принужденно улыбнулась.
— Хорошо, пойдем вместе.
По дороге Крылов уговорил ее зайти на Гнездниковский к Вере Матвеевне.
Два длинных звонка и один короткий. Открыл муж Веры Матвеевны, провел их в комнату, где за обеденным столом занимались два мальчика. Вера Матвеевна вышла из-за перегородки. Рука ее еще была на перевязи.
Крылов рассказал ей про то, как повернулось дело.
Он ничего не предлагал, но в комнате сразу воцарилась тишина. Мальчики разом подняли головы, и Крылов увидел тревогу в их глазах, а муж Веры Матвеевны уткнулся в газету.
— Да, да, очень интересно, — сказала Вера Матвеевна, — если бы мне обстоятельства позволили, я бы приняла участие.
Она проводила их в переднюю и там, оглядываясь, зашептала:
— Вы не обижайтесь на меня, Сергей Ильич! Я боюсь. Я как вспомню… Нет, нет, невозможно… Прошу вас, Сергей Ильич.
— Ну что вы, я понимаю, — сказал Крылов.
На улице Ада взяла его под руку, преувеличенно весело начала рассказывать про завод, как перед отъездом она заходила в ОТК, там теперь Долинин заправляет. Помнишь? Он ей показал прибор Крылова. Так все и называют «прибор Крылова». Она спросила у практиканта — смешной такой парнишечка, — что еще за Крылов? Он плечами пожал: какой-то изобретатель, ученый. Долинин напустился на него, а тот оправдывается: мы такого не проходили…
Крылов вздохнул. Милое время!
И Аникеев тоже был из того милого времени. Он расцеловал Крылова, потом назвал его идиотом за то, что Крылов не хочет вернуться к нему; поедая судак, изничтожил Лагунова и, выпив кофе, обругал Богдановского.
— Вы злой, — сказала Ада.
Аникеев воинственно выставил челюсть.
— Я слишком умен, чтобы быть добрым. А злые — это полезно. Злые двигают прогресс. Злые ниспровергают авторитеты. Сережа, тебе не хватает злости.
— Исправлюсь, — сказал Крылов.
Аникеев не переставал удивляться: как этому тихоне, простаку удалось сокрушить такую стену? Он допытывался у Крылова, но тот ничего не мог объяснить, он считал, что все произошло само собой.
— Да, человек может много, — сказал Аникеев, — если у него есть правда, он может черт знает что…
— Мсье Крылов?
Перед их столиком стоял профессор Дюра, с которым Крылов познакомился во Франции. Как он изменился! Вместо темпераментного, молодящегося толстяка перед Крыловым стоял печальный, обрюзгший, чем-то неизлечимо больной человек. Дюра рассказал, что недавно умер от лучевой болезни его сын.
— Меня пригласили на симпозиум, — сказал Дюра. — Но я не знаю, зачем я приехал…
Симпозиум открывался завтра, и сейчас в ресторане было много участников. Их можно было узнать по значкам и белым карточкам в петлицах, где было написано имя и страна. Здесь знали друг друга по многу лет, переписывались, спорили и никогда не виделись. Здесь царил особый счет, независимый от знаний, должности, наград. Здесь узнавали друг друга по тому, что сделано этим человеком, по его ошибкам, поискам, находкам. Только имя и работы, которые вставали за этим именем.
— С тобой хочет познакомиться доктор Регнер, — сказал Аникеев.
За работами доктора Регнера Крылов следил давно и отлично представлял себе этого немца с буйной фантазией и, очевидно, буйной шевелюрой, мощного, шумного. Аникеев с удовольствием любовался физиономией Крылова, пожимающего руку кокетливой длинноногой блондинке, которая немедленно принялась фотографировать Крылова.
Когда Крылов вернулся к своему столику, там остался один Дюра, Аникеев и Ада танцевали.
Крылов расспрашивал Дюра о его последних работах. Дюра вдруг вскинул руки, потряс над головой:
— Все бессмыслица. Как вы не видите! Мир сломался. В любую минуту нажмут кнопку — и за несколько минут все кончится. Вся наша наука вместе со всеми академиями и колледжами. Земной шар будет протерт дочиста. Леопарды, детские сады, кар тинные галереи, миссионеры…
— Шут с ними, с миссионерами… — сказал Крылов. — Охота вам…
— …симпозиумы, и мы вместе с нашими внуками и правнуками, все мы станем нейтронами и электронами и будем носиться по законам Гейзенберга, и сам Гейзенберг будет тоже носиться по своим законам. — Глаза его загорелись угрюмым весельем, он протянул руку, как бы касаясь пальцем кнопки. — Мир полон сумасшедших, подберется какой-нибудь сумасшедший — и мудрецы политики, которые строят прогнозы, — в пыль! Церковь святой Мадлен — в пыль!.. Вся история человечества кончается на этой кнопке, последняя точка истории.
— Неужели вы всерьез думаете, что эту кнопку нельзя уничтожить?
— Поздно. Она существует. Попробуйте уничтожить закон Ома, уравнение Максвелла. Они уже открыты. До них додумались, и сколько бы их ни уничтожали, они появятся.
— В том-то и дело, что ваша кнопка не закон! — воскликнул Крылов.
— О, она больше закона! Она бог! Современная религия. Все мы ходим под кнопкой. Молиться ей надо. В соборах вместо распятия — кнопку. Нет бога, кроме кнопки. Что вы противопоставите ей? Перед кнопкой все глупо — и ложь, и подвиг, и мужество, и даже цинизм. Как вы все можете спокойно жить? Я смотрю и не понимаю — вы что, слепые? глухие? Неужели вы не видите, что все сломалось? Вы думаете, это я из-за сына? Нет, сын — это моя личная трагедия. Рано или поздно каждый уходит, но есть будущее, есть ради чего работать, страдать. Так было всегда. И вдруг кончилось. Впервые. Будущее украдено…
Вся эта сбивчивая, лихорадочная речь начала раздражать Крылова. Дюра нравился ему, он был отличный ученый, и было больно видеть, как страх разъедает этот острый ум. Наворачивать ужасы можно какие угодно. В начале века пугали энтропией, тепловой смертью. Всегда находились устрашители, кликуши. Особенно религия любила рисовать кошмары, конец мира.
— Но бога нет, — подхватил Дюра. — Мы уничтожили свою веру. А что взамен?! Ничего. В чем нравственная опора? Так хоть была вера в бессмертие души…
— С вашей кнопкой богу не справиться, — сказал Крылов. — Лучше верить в: человека. Главное — это жизнь, а не угроза жизни. — Они говорили по-английски, и Крылов подбирал; слова с некоторым трудом. Ему очень хотелось, чтобы Дюра его понял. — Трагедия в том, что наука открыла атомную энергию слишком рано, когда мир еще не освободился от капитализма. История общества не поспевает за историей науки. Наверное, лет через двести наши страхи покажутся смешными.
— Вы думаете, будет кому смеяться?
— Да, да! — с силой сказал Крылов. — Отрицать всегда легче, чем утверждать. Дорогой Дюра, я не был на войне. Я представляю себе, что даже когда дело плохо и ты окружен, все равно надо драться до последней минуты. А ведь мы с вами не окружены, у нас сил больше, нас больше…
— Я бы мог возражать вам, — сказал Дюра, — но я не хочу выигрывать спор, я не хочу вас переубеждать. Мне надо понять, почему вы спорите… Откуда ваш оптимизм? На чем он…
Он замолчал, глядя на Аду, которая возвращалась с Аникеевым.
Она шла, высоко подняв голову, одинаково красивая для старых и молодых, и они, позабыв о своих спорах, улыбаясь, смотрели на нее.
— Вы все спорите, — сказал Аникеев. — Вам не хватает легкомыслия. Бурное развитие науки нуждается в легкомыслии…
Откуда-то из глубины зала появился Голицын вместе с Лиховым.
Аникеев окликнул их.
— Как ваши дела? — спросил у Крылова Голицын.
— Чудно, — сказал Крылов, — отличная группа подбирается.
— Кто же? — спросил Голицын.
— Я, один я. Зато крепкий, спаянный коллектив.
«И еще Ричард», — подумал он.
Лихов что-то рассказывал Дюра по-французски, и Дюра удивленно и задумчиво смотрел на Крылова.
— Чуть не забыл, — сказал Голицын. — Ко мне обращался Микулин, помните, дипломант Микулин.
— Алеша?
— Ну, я не обязан знать, Алеша он или не Алеша, — проворчал Голицын. — Так вот, он просил ходатайствовать. Может, вы уважите мою просьбу, примете его?
— Так и быть, — сказал Крылов.
На улице накрапывал дождь, редкие листья лежали на асфальте. Было холодно и пустынно. Они шли мимо Манежа.
— Тебе ничего не напомнил этот вечер? — спросила Ада.
— Нет, — сказал Крылов. Понял бы что-нибудь Дюра, узнав, что после их разговора Крылов идет и думает, как убедить Алтынова и Лисицкого вернуться в группу.
И вдруг он припомнил тот вечер с Тулиным и Адой. Только они входили на эту площадь с другой стороны. И встретили тут Женю и Ричарда. Играл карманный приемник. Он даже вспомнил мотив. «И вот снова», — подумал он и посмотрел в ночное небо, закрытое облаками. Придется браться за все сызнова, иначе, совсем по-другому. Или продолжать, но тоже иначе.