4. Магический круг
Проводив гостей, профессор задернул шторы на окнах, выключил верхний свет и включил настольную лампу.
Он как бы очертил магический круг. Все, что вне его, отодвинулось в глубину комнаты, легло по углам слоями мрака. Внутри круга остались лишь профессор и его работа.
На столе лежала перед ним груда аккуратно нарезанных четвертушек картона, пока не заполненных. В работе он любил систему, поэтому начал анализ биографии новейшего Летучего Голландца с того, что завел на него картотеку.
Часа через полтора результаты сегодняшнего разговора с Донченко, а также заметки, сделанные со слов курсанта Ластикова, и выписки из газет бережно разнесены по отдельным карточкам. Почерк у Грибова мельчайший, бисерный, так называемый штурманский. На каждой карточке умещается уйма фактов, дат, фамилий.
Одна из карточек озаглавлена: «Поправка к лоции», другая — «Английский никель», третья — «Клеймо СКФ», и т.д.
Наконец, все, что известно пока о «Летучем Голландце», смирнехонько, в определенном порядке, улеглось на письменном столе.
Разрешив себе короткий отдых, профессор откинулся в кресле.
Темнота лежит в углах, как пыль, прибитая дождем. Стены пусты, Грибов знает это. Там только анероид и карта мира. Однако теперь, когда комната, за исключением стола, погружена во мрак, нетрудно вообразить, что на стенах по-прежнему любимая коллекция, раритеты, привезенные из кругосветного плавания.
Жена с особой заботливостью обметала их метелкой из мягких перьев. А дочери, когда та была еще маленькой, запрещалось переступать порог папиного кабинета, потому что однажды она потянулась к маленькому, приветливо улыбающемуся идолу и упала со стула. А ведь могла, упаси бог, уронить на себя и малайский крис!
Грибов с силой потер лоб. Опять воспоминания! Но он же очертил магический круг и замкнул себя внутри этого круга!
Некоторое время, стараясь сосредоточиться, он пристально смотрит на карточки. Новая мысль мелькнула. Профессор поменял карточки местами. Конечно, «Английскому никелю» полагается лежать рядом с «Клеймом СКФ». Это — правильное сочетание.
Длинные нервные пальцы снова и снова передвигают четвертушки картона на столе. Со стороны это, вероятно, напоминает пасьянс.
Но пока «пасьянс» не сходится. В нем зияют пустоты. Слишком мало еще карточек на столе у профессора. А главное — в общем, не ясна связь между ними.
Фрамуга окна опущена. Слышно, как торопливо стучат дождевые капли по карнизу, как шелестят шины на мокром асфальте и насморочно бормочут орудовские репродукторы.
Расплескивая воду вдоль рельсов, с дребезжанием и лязгом возвращаются в депо трамваи. Полосы света то и дело пробиваются сквозь неплотно сдвинутые шторы, быстро проползают по стене.
Так и картины прошлого набегают одна за другой, освещают на мгновение кабинет и пропадают в углах.
Профессор в полной неподвижности сидит за своим письменным столом. Задумался над словами Олафсона:
«Тот моряк уцелеет, кто разгадает характер старика».
Олафсону, к сожалению, не удалось «разгадать характер старика». И Шубин тоже не сумел этого сделать.
Теперь за разгадку взялся Грибов, хотя в этот тихий вечерний час перед ним находится не сам новейший Летучий Голландец, а лишь его фотоснимок в пожелтевшей старой газете.
Не поможет ли испытанный способ «подстановки икса», замена в «уравнении» неизвестного известным?
Бывало, знакомясь с человеком, Грибов неожиданно ощущал толчок внезапной симпатии или антипатии — с первого же взгляда. И ощущение это редко обманывало. Вначале оно казалось необъяснимым. Только спустя некоторое время Грибов обнаруживал внешнее сходство между новым своим знакомым и людьми, которых знавал раньше. Внутреннее сходство, как правило, совпадало с внешним.
И Цвишен мучительно напоминал кого-то, с кем Грибов уже встречался. Когда? Двадцать лет назад? Десять лет назад? Вчера?
Одно несомненно: ассоциации были неприятные!
Мысленно Грибов пропустил мимо себя вереницу бывших своих однокашников по морскому корпусу. Там полно было остзейских барончиков, далеко не лучших Представителей рода человеческого. С одним из них у Грибова чуть было не дошло до дуэли.
Нет! Общее между Цвишеном и тем остзейцем лишь то, что оба они немцы.
Грибов продолжал неторопливо перебирать в памяти своих недругов.
Быть может, столкновение с предшественником Цвишена (если было столкновение) произошло в каком-то порту во время плавания «по дуге большого круга»?
Грибов заглянул в один порт, в другой, в третий.
И вдруг, как на картинах Рембрандта, из золотисто-коричневого сумрака начало проступать светлое пятно лица. Постепенно оно делалось выразительнее, отчетливее…
«Поглядите-ка! Ну и харя! — удивленно произнесли рядом. — Неужели вы купите его, Николай Дмитриевич?»
И вся картина возникла перед Грибовым в мельчайших деталях, освещенная нестерпимо ярким, слепящим солнцем.
…Базар в Сингапуре.
Несколько русских военно-морских офицеров столпились вокруг торговца деревянными идолами. Не вставая с корточек, он усиленно жестикулирует, расхваливая свой товар. Говорит на ломаном английском, и Грибов с трудом улавливает смысл.
Вот этот уродец, кажется, бог войны у малайцев или даяков. Лицо у него угловатое, вытесано кое-как и вместе с тем очень выразительно, обладает чудовищной силой первобытной экспрессии.
— Так сказать, местный Марс, — поясняет Грибов тем офицерам, которые не понимают по-английски. — Да уж, хорош! Мороз по коже подирает!.
— Наш, европейский, однако, импозантней будет, — замечает кто-то.
— А вы уверены, Николай Дмитриевич, что этот господин заведует в Малайе именно войной? Я бы сказал, что скорее предательством и плутнями. Обратите внимание: улыбочка-то какова! А шею как скособочил!
В общем, «местный Марс» не понравился. Офицеры купили на память других, более благообразных божков. Грибову достался низенький, широко улыбающийся толстяк, — кажется, «по департаменту вин и увеселений».
Но еще долго маячило перед молодым офицером деревянное угловатое лицо, грубо раскрашенное, которое выражало злобную радость и неопределенную коварную угрозу…
Так вот кого напомнил ему Цвишен! Ничего не скажешь: встречались!
И, как обычно, одна черта внешнего сходства сразу же дала ключ к пониманию характера. Подобно богу войны, Цвишен сам не убивал. Он лишь сталкивал вооруженных людей и помогал им убивать друг друга. Он был бесстрастным катализатором убийств.
«Где всплывает „Летучий Голландец“, там война получает новый толчок». По-видимому, слова эти не были хвастовством.
Грибов подумал о том, что в природе существуют люди, подобные электрическому скату. Но, в отличие от ската, они убивают на расстоянии — не прикасаясь. Убивают потому, что существуют. Это их роковое предназначение — убивать…
Отодвинув в сторону картотеку, Грибов пристально, до боли в глазах, всматривается в злое и странное лицо, сложенное как бы из одних углов.
Если бы взгляд мог прожигать, номер «Дейче Цейтунг» с фотографией Цвишена давно уже затлелся бы, почернел и превратился в горку пепла на столе.
Да, счеты у Грибова с Цвишеном давние!
Никогда и никому не рассказывал он об этом. Воспитан в старых правилах. О несчастьях полагалось умалчивать в его кругу. Просто не принято было перекладывать свое горе на других людей.
И о чем говорить, когда в данном случае все сводилось к одной фразе: «Пришел домой и не нашел дома…»
Осенью 1941 года Грибов отказался эвакуироваться с училищем.
— Ленинград — мой родной город, — хмуро сказал он. — Как мне бросить его в беде?
Конечно, ему могли приказать, и, как военнослужащий, он должен был бы подчиниться. Но флотом командовал в ту пору бывший его ученик, и он помог своему профессору. Грибова оставили в Ленинграде.
Он совершил роковую ошибку, не заставив эвакуироваться семью. «Ленинград — наш родной город», — повторяли его слова жена и дочь. Они стояли перед ним, обнявшись, очень похожие друг на друга, и покачивали головами, светло-русой и седой, лукаво-ласково улыбаясь ему. А ведь он никогда не мог противостоять их улыбке.
И потом они отлично держались, ни разу не пожалели о своем решении. Он мог гордиться ими.
Тот зимний день Грибов провел не в штабе морской обороны, а на фронте. От штаба до фронта было не более семи миль по прямой. Туда можно было бы добраться на трамвае, если бы зимой ходили трамваи.
На участке, куда он прибыл, положение было напряженным. Несколько раз приходилось нырять в щель, дважды подниматься с людьми в контратаку. На глазах у Грибова убили комиссара. К вечеру, однако, обстановка улучшилась.
Вернувшись в штаб, Грибов доложил о выполнении задания и получил разрешение побыть до утра дома.
Подскакивая на ухабах в грузовике, он нетерпеливо Предвкушал заслуженный отдых в семейном кругу.
Вот он поднимется по лестнице, бесшумно откроет дверь своим ключом. «Папа пришел!» — раздастся голос дочери из глубины квартиры. Жена засуетится у чайника.
Какое счастье неторопливо, маленькими глотками пить обжигающий горячий кипяток из большой кружки, перекатывая ее в ладонях! Тепло проникает внутрь не только через горло, но и через ладони.
Да, сегодня он вдосталь попьет живительного блокадного чайку!
«А Ириша?» — спросит он у жены.
«Я уже пила чай, папа», — ответит дочь.
Она сидит на диване, как всегда по вечерам, откинув голову на спинку, закрыв глаза. Можно подумать, что дремлет, но пальцы едва заметно вздрагивают на коленях, прикрытых ватной курткой.
«Ты что, Ириша?»
«Играю в уме, папа».
Интересно, что она играет? Наверно, своего любимого Скрябина.
Бедные пальчики, исколотые иглой, отвердевшие от грубой работы в госпитале!
А ведь совсем недавно еще мать ни за что не позволяла ей помогать по хозяйству, стремглав кидалась делать все сама, сама.
«Ирочка должна беречь свои руки! — говорила она с гордостью знакомым. — Ирочка у нас пианистка!..»
Чувствуя блаженную истому, он будет смотреть на эти неслышно перебегающие по куртке пальцы. Когда дочь, вздохнув, возьмет последний «аккорд», Грибов, быть может, повеселит ее и расскажет анекдот, пользующийся в семье неизменным успехом.
Было время, много лет назад, когда Грибов встречал дома длинный-длинный возглас ужаса: «У-у-у!» — как гудение сирены. И вместе с тем в гудении слышалось что-то лукавое.
Топая тупыми ножонками, в переднюю выбегала трехлетняя Ириша:
«О! Я думала, это старик пришел, а это мой папа!»
Слово «старик» произносилось устрашающе протяжно, а слово «папа» — радостно-восторженно, даже с подвизгиванием.
Это она играла сама с собой в какую-то игру, пугала себя стариком и была счастлива, что все так хорошо кончилось. Она любила, чтобы все кончалось хорошо.
Мысленно улыбаясь этому воспоминанию, Грибов приказал остановить машину за два квартала от своего дома.
— Я сойду здесь, — сказал он шоферу. — Дальше не проедете. Много сугробов.
Он прошел эти два квартала, завернул за угол — и не увидел своего дома!
Наискосок от аптеки должен был стоять его дом. Но дома на месте не было.
Фугасный снаряд упал в самую его середину!
Изо всех жильцов этого старого ленинградского дома спаслась только семидесятилетняя старуха, и то потому лишь, что вместе с внучкой, пришедшей в гости, отправилась к проруби за водой.
Сейчас старуха, сгорбившись, сидела на саночках, где стояли два полных ведра, и безостановочно трясла головой.
Грибов растерялся. Он проявил слабость духа, недостойную мужчины и офицера. Бегал взад и вперед вокруг груды щебня, о чем-то расспрашивал, умоляюще хватал за руки озабоченных, угрюмых людей, занятых на тушении пожара.
Над щебнем курилась красноватая дымка. Пахло известкой, гарью, пороховыми газами, очень едкими. От этого зловония хотелось чихать и кашлять.
— Говорят же вам: прямое попадание! — убедительно объяснял кто-то, придерживая Грибова за локоть. — Вы же военный, офицер! Сами должны понять!
Но Грибов не понимал ничего.
Какая-то женщина, заглянув ему в лицо, отшатнулась, крикнула:
— Да что же вы смотрите, люди? Уведите старика!
У этой дымящейся кучи щебня Грибов сразу стал стариком…
Говорят, трус умирает тысячу раз. Но десятки, сотни тысяч раз люди повторяют в уме смерть своих близких.
Почти беспрестанно, и до ужаса реально, слышал Грибов лязг и вой этого немецкого снаряда и ощущал невыносимую боль, которая внезапно пронзила Иру и Тату…
Через несколько дней, совсем больного, его вывезли на самолете сначала в Москву, потом на юг, куда было Эвакуировано училище.
Горе заставило Грибова внутренне сжаться. Однако внешне он держался по-прежнему прямо, подчеркнуто прямо. Это, кстати, ограждало от соболезнований.
Но, будучи безусловно храбрым человеком, он не стыдился признаться себе, что боится вернуться в Ленинград.
Там на каждом шагу подстерегали воспоминания, крошечные, будничные, но еще более страшные от этого. Чуть внятные, печальные голоса их могли свести с ума.
Легче, кажется, было бы ворваться ему на горящем брандере в середину вражеской эскадры, чем снова пройти сквериком, где он гулял по воскресеньям с маленькой Иришей. А ведь подобные воспоминания, связанные с женой или дочерью, возникали в Ленинграде на каждом перекрестке, за каждым углом.
Но потом он подумал:
«Ленинград поможет мне в беде! Ленинград — город не только четких архитектурных линий, но и собранных мыслей, город большой душевной дисциплины».
И Ленинград не подвел. А вскоре подоспела и весть от Шубина — посмертная.
Шубин, можно сказать, усадил своего профессора за письменный стол, под магический конус света. Не ободрял, не утешал — заставлял работать. А это было главное.
Самолюбивый и настойчивый, он, как всегда, требовал к себе исключительного внимания!..
И две молчаливые скорбные тени бесшумно шагнули назад, за спинку кресла. Они не ушли совсем, нет, — только шагнули назад. Но и это был отдых для измученных нервов.
Миля за милей уводил Шубин своего профессора от мучительных воспоминаний: сначала в шхеры, потом внутрь немецкой подводной лодки, а вырвавшись из нее, быстро повел следом за собой к мысу Ристна и косе Фриш-Неррунг.
На этом узком пути — очень узком, особенно в шхерах, — он встретился с вероломной бестией Цвишеном и, конечно, сразу же ввязался в борьбу. Он никогда не мешкал на войне, в полной мере «повелевал счастьем», что, по Суворову, неизменно приносит победу.
Недаром же воинская удача Шубина стала почти нарицательной. На флоте так и говорили: «везет, как Шубину», «счастлив, как Шубин»…