Глава одиннадцатая
Время носилось над городом вперегонки с морским ветром и для забавы занималось разрушением. Огромной рукой-невидимкой оно выбивало стекла в окнах, ломало рамы и двери, слизывало углы домов, задирало подолы штукатурки, обнажая распухшие язвы кирпичей.
Оно коробило и растрескивало асфальты провалившихся тротуаров, выламывало из мостовых диабаз и торцы, валялось в разрытых провалах ям.
Оно выгрызало зубами куски гранитного рафинада набережных, срывало флагштоки с дворцов, драло и заворачивало в трубочки ржавое железо прогнивших крыш; оно раздувало вместе с ветром золотоволосые пожары от накаленных буржуек.
Иногда, устав от неистовой работы, время распластывалось над городом на низких серых тучах, брюхом вверх, и, посапывая, само удивлялось стойкости жизни.
Жизнь нельзя было угасить. Она глядела тысячами упрямых, насмешливых глаз на изнемогающее время из всех щелей разрушенных домов. Она научилась прыгать на тяжелых ревущих грузовиках и бешеных мотоциклетах через провалы мостовых.
Жизнь смеялась над временем и, не обращая внимания на разрушение старого, строила новое, зажав в закаменелых руках ломаный молоток и выщербленные клещи.
И время приходило в отчаяние перед этой муравьиной работой, перед этими негнущимися людьми, видящими впереди то, что было скрыто даже от времени.
Оттаяли снега, прошумели весенние грозы, короткое лето обдало граниты фальшивым теплом и еду-чей пылью. Пыль смыли осенние дожди, и опять по утрам серебрился на ветках и на кромках зданий остроигольчатый иней.
Евгений Павлович не покидал арестного дома. Он сжился и растворился в нем, он привык считать себя неотделимой частью этих стен, и прошлое — прошлое генерал-майора, профессора Военно-юридической академии — умерло для него, кто-то отчеркнул его простым и решительным росчерком красного карандаша.
Кушетка в углу комендантской комнаты стала для него домом, изразцовые стены бывшей ванной особняка, где установили постирочный бак, — миром.
В ванной всегда было тепло. В то время, когда в громадных высоких комнатах особняка стоял мозглый протабаченный холод, здесь пошипывали и брызгали искрами в печи старые заборы, откуда-то сорванные ворота и двери, обрезки балок из распадающихся домов.
В теплых облаках пара суетилась худощавая фигурка, перебегающая от бака к корыту, и красногвардейцы любили зайти погреться у “генеральши”, как называли они Евгения Павловича.
Они садились на подоконник, на края мраморной ванны и, раскуривая махорку, судачили о своих домашних делах, о родных и близких, о революции, а по ночам вполголоса рассказывали сказки.
Евгений Павлович, в казенных бутсах, в которых тонули сухие ножки, перевязанные обмотками, в рваных солдатских штанах и расстегнутой рубашке, мылил и стирал. Пена вскипала пузырями, нежно обволакивала красные, в мелких трещинках, кисти. Булькала и свистела вода, шлепалось белье.
Казалось, все как в детстве, на кухне, и монотонный голос сказочника, звучавший из опалового пара, похож был на голос кухарки Авдотьи.
Завалив в бак груду белья и оставив ее остаиваться на ночь, генерал уходил в комендантскую и, напившись кирпичной жидкости с ломтем пайковой ржани, закатывался спать.
Когда очередная партия белья бывала выстирана, Евгений Павлович долго и старательно мылся сам, причесывал ежик, надевал парадные штаны с генеральскими лампасами и серую тужурку с красными отворотами и, сгибаясь под тяжестью корзины, растаскивал белье по камерам.
Понемногу, сам не замечая, он приобрел все манеры заправской прачки.
Он критически рассматривал принимаемое белье на свет, щупал материю и уже заранее определял, какое трудное для стирки, какое легкое. С заказчиками он торговался настоящим визгливым голосом бабы-постирушки, и было странно видеть, как у этой бабы дергается и прыгает узкая серебристая бородка.
Когда его упрекали за желтизну или оставшиеся на белье пятна, генерал надувался, багровел и сердито швырял белье в заказчика, крича яростным тенорком:
— Пятна? Сами стирайте. За керенку вам, может, с крахмалом подавать! Больше вам стирать — слуга покорный. Тоже барин!
И решительно поворачивал спину ошарашенному заказчику.
Генерал даже стал замечать за собою какую-то бабью скупость и скопидомство, и оно не только не огорчало его, но, наоборот, радовало. Пользуясь по приказанию коменданта за прачечную работу двойным пайком, генерал ничего не прикупал к нему на бродячих рынках, как это делали заключенные и красногвардейцы.
Он только приобрел расписной, обитый жестью сундучок с замысловато звенящим замком, куда складывал свое парадное генеральское одеяние, и туда же, в уголок, откладывал заработанные стиркой цветные бумажки. В сундучке же бережно хранился и подарок Турки — золотой бурханчик Будды.
По вечерам часто Евгений Павлович пил чай вместе с комендантом. За чаем разговаривали разговоры. Обо всем понемногу.
Чаще всего комендант говорил о любви.
Коменданту хотелось найти женщину себе по сердцу. Новгородский мужик, ушедший в столицу на заработки, призванный и прослуживший войну старшим унтер-офицером, комендант Кухтин имел тонкий вкус и чувствительное сердце. За чаем иногда генерал и комендант пропускали по чарочке автомобильного спирта, и размякший комендант с порозовевшими стеариновыми щеками мечтательно говорил через стол Евгению Павловичу:
— Ты, брат Адамов, войди в рассуждение. Конечно, некогда теперь с бабами канитель водить, а только томление у меня без серьезной бабы. Ты вот сам посуди, — скажешь, веселое мое занятие? Стереги недорезанных да справляй в могильную волость! Я перечить не перечу — где нам рассуждать об этом. Коли, значит, революции надобно, чтобы Кухтин руки марал об стервецов, Кухтин слова не скажет напротив. А только иной раз невтерпежку. Я ж п возрасте, тридцатый год лупит. У нас в деревне по восемнадцатому году женят для хозяйства, а я, кроме как со стервами путаясь, настоящей своей, теплой бабы не успел заиметь. А сердце у меня мужичье. Плод свой любит. И только желаю я жениться на образованной и высшего сословия. Теперь можно доискаться. А то наши бабы — серость кобылья. А мне какую дворяночку или графиню заиметь. Чтоб была чистеха, с обращением, ласочка, чтоб детенкам носы вытирала и обучала по музыке на пианине и по-французскому. Ищу вот такую, Адамов. На ручках ее буду носить, на других баб и косым боком не гляну. А? Выйдет у меня такое, Адамов? Ты — проникновенный старичок, раскумекай.
Генерал вскидывал на коменданта сузившиеся развеселенные щелочки.
— Не знаю, — говорил он. — А зачем вам непременно графиня?
Комендант взмахивал руками с протестом и обидой.
— Эх, как же ты в толк взять не можешь, а еще профессор! Кроме высшего звания, кто деток по-правильному обучить может? Не выходит вот у меня из головы. Тятька мой, покойник, за кучера служил у графа Куракина, в Новгородской. Навиделся я там графских детей. Ходят чистенькие; знают, как ножку поставить, как ручкой помахать; по-французски, как канарейки, чирикали. А тут рядом — погляжу я на себя. Вихры торчат, морда немытая, почеревок с пуза спадает, и портки валятся. А как начнешь говорить, так все больше по-матерному. И была там графинечка маленькая. Волосья точь-в-точь ржаное поле, глазки синенькие. Вот бы такую. Все ночи напролет бы баюкал.
— Фантазия у вас больная, Кухтин, — говорил генерал, — неорганизованный вы человек. Большевик, враг буржуев, а хотите на графине жениться. Вырастут ваши дети, станут ножкой шаркать, по-французски чирикать, а сами будут врагами революции и вашими врагами. Тут и получится классовое противоречие, а вам в нем ноги сломать. Вы будете буржуев стрелять, а графиня с детишками будет “боже, царя храни” разучивать.
Комендант секунду–другую озадаченно хлопал ресницами и ударял кулаком по столу.
— Ну, это маком! — выкрикивал он. — Маком! Глупости болтаешь, Адамов. Какие там “боже, царя”, ежели я ей скажу, что мне из детенков нужно большевиков робить. Только чтобы не серые были, не в кулак сморкались, а все бы науки прошли, ума бы набрались по-настоящему.
— А вы думаете — она послушается? — еще лукавей спрашивал генерал.
Комендант бледнел.
— Не послухает, поучить можно. Ремешком или рукой.
Генерал смеялся.
— Графиню ремешком? Ничего из этого не выйдет. Бросьте чепушить, Кухтин. Надо вам найти тихую, хорошую сельскую бабу, а с графиней вы только грыжу наживете.
Комендант вставал и зло опрокидывал в горло последнюю чарку самогона.
— Найду, — говорил он, — сколько ты ни скули напротив.
Гасла лампочка. Двое ложились спать. Один с мечтой о беленькой, синеглазой партийной графине, другой — без всяких мечтаний.
Осень отошла. Гуще ложился иней, выпадал и таял пуховый беспомощный первый снег, бинтуя гнилые раны города.
Время кувыркалось на низких тучах и ржало ночными посвистами ветра. Оно смеялось, смотря на запад. На западе на стены городских и сельских построек торопливые люди развешивали цветные плакаты и бегучие строчки воззваний. На плакатах, во всю ширину листа, дыбилось бульдожье мясистое лицо со вспученными очами, с обвисшими рогульками расчесанных усов. Воротник мундира подпирал тугую складчатую шею. Очи грозили, густые эполеты курчавились на плечах.
Под бульдожьими щеками стояла подпись на трехцветной ленте:
“Генерал Юденич”.
Воззвания кричали о позоре златоглавой столицы Москвы. Воззвания звали верных сынов родины уничтожить нечисть, стакнувшуюся со слугами антихриста и главным кагалом.
И по разбитым дорогам, скапливаясь и стекаясь к одному месту, как полая вода струится со скатов в глубокую ложбинку, войска, в шапках-кубанках, папахах, германских стальных шлемах и английских фуражках, текли к Петрограду.
И в один из зимних дней в арестный дом приехал человек в сибирской охотничьей шапке с заячьими ушами. У него была окладистая иконная борода и выпуклые толстостеклые очки. Одно ушко очков было сломано и держалось на желтой шелковой ниточке.
Человек приехал набирать добровольцев в полки против генерала с бульдожьими щеками. Правительство обещало добровольцам забвение всех вин и полное прощение. На вопрос человека, кто хочет идти в бой за республику, вышла вперед половина арестованных.
Другая половина криво и злорадно усмехалась, смотря в нервные взблески очковых стекол на носу у человека в сибирской шапке.
— Хорошо, — сказал человек, обдав коменданта брызгами белого огня стекол. — Переписать и к вечеру доставить под конвоем в казармы гвардейского экипажа.
Распорядившись, человек в очках прошел по всему помещению арестного дома, приглядываясь к мелочам с мимолетным, но острым вниманием.
Открыв дверь в ванную, он увидел облака опалового тумана, и стекла очков завуалились тончайшей росой.
— Прачечная? — вскинул человек потускнелый взблеск на коменданта. — Это прекрасно. Благодарю за инициативу, товарищ. У вас первого вижу.
Комендант приложил руку к козырьку и нетерпеливо, стараясь еще больше поразить начальника, скороговоркой доложил:
— Разрешите доложить, товарищ комиссар. Прачечная не чудно, а прачка у нас чудная. В штанах и бывший генерал. Бывший генерал. Бывший профессор даже. И такой старик старательный и хороший, ровно и не буржуй.
Комиссар, сощурив один глаз, со странным выражением оглядел коменданта и, ничего не ответив, резко рванул дверь в ванную. Евгений Павлович обернулся и смахнул с рук пену.
Человек в очках подошел вплотную.
— Простите, вы бывший генерал? — спросил он вежливо.
Евгений Павлович, словно сомневаясь в ответе, ответил не сразу. Он обтер ладони о штаны и вздернул бородкой.
— Да.
— Какой пост вы занимали в старой армии?
— Я нестроевой. Я профессор истории права в Военно-юридической академии, — стесняясь и потупясь, вымолвил Евгений Павлович.
Человек в очках повернулся к коменданту и молча опалил его очками. Несмотря на росу на стеклах, они блеснули страшно, и комендант попятился. Но человек не сказал коменданту ни слова. Он взял Евгения Павловича под локоть.
— Вас не затруднит, генерал, если я попрошу вас проехать со мной на машине в штаб обороны?
— Зачем? — спросил осторожно Евгений Павлович.
— Я объясню вам подробно на месте. А пока задам вам короткий вопрос. Наша республика, — он подчеркнул коротко и отрывисто слово “наша”, — отбивается от белых орд. Сейчас не время для принципиальных споров, счетов и обид. Сейчас все, в ком живая душа, должны быть с нами. У вас есть знания. Хотите помочь нам?
Генерал молчал. Комендант незаметно подтолкнул его сзади и сделал сердитый знак глазами. Евгений Павлович тихо засмеялся и сказал:
— Если я могу быть полезен…
Спустя короткое время генерал погрузил свой сундучок в автомобиль комиссара. Он остался в прачечной гимнастерке, но сверху надел генеральскую шинель. Другой у него не было.
Человек в стеклах улыбнулся.
— Дорогой генерал, — обронил он, — закройте ваши “революционные” отвороты. Время тревожное, и мою машину могут обстрелять на улице с таким пассажиром. Мы постараемся одеть вас по-современному.
Человек в очках нахлобучил шапку и молчал, закрывая рот от ветра. На повороте какой-то улицы он приоткрыл рот и спросил:
— Вы сколько времени пробыли… прачкой?
— Около года.
— Почему же вы не пытались найти себе какое-нибудь более подходящее занятие, никому не жаловались, не заявляли?
Генерал смотрел на мелькание ощетиненной улицы. Мимо застопорившей машины, лихо распуская волны клешей и пену кудрей из-под бескозырок, шел отряд матросов. Они топали бутсами и пели:
Эх, яблочко, да от Юденича,
На матроса попадешь — куда денешься?
Мотив завивался вместе со снегом над улицей упрямым вихром. Генерал проводил матросов взглядом и уже тогда ответил комиссару:
— Вы, может быть, не поверите, но я первый раз в жизни чувствовал себя по-настоящему нужным.