Книга: Майор «Вихрь». Семнадцать мгновений весны. Приказано выжить
Назад: 12.3.1945 (08 часов 02 минуты)
Дальше: 13.3.1945 (11 часов 09 минут)

13.3.1945 (10 часов 31 минута)

Айсман пришел к Мюллеру не переодевшись, а он был грязен: сапоги заляпаны глиной, френч промок – он долго бродил под дождем по Нойштадту, отыскивая сестру пастора Шлага. По тому адресу, что был указан в деле, ее не оказалось. Он обратился в местное отделение гестапо, но и там ничего не знали о родственниках Шлага.
Соседи, правда, сказали ему, что на этих днях, поздней ночью, они слышали шум автомобильного мотора. Но кто приезжал, на какой машине и что после этого сталось с фрау Анной и ее детьми, никто ничего не знал.
Мюллер принял Айсмана с улыбкой. Выслушав оберштурмбанфюрера, он ничего не сказал. Он достал из сейфа папочку и вытащил оттуда листок бумаги.
– А как быть с этим? – спросил он, передавая листок Айсману.
Это был рапорт Айсмана, в котором он расписывался в своем полном доверии штандартенфюреру Штирлицу.
Айсман долго молчал, а потом тяжело вздохнул:
– Будь мы все трижды прокляты!
– Вот так-то будет вернее, – согласился Мюллер и положил рапорт в папочку. – Это вам хороший урок, дружище.
– Что же мне, писать новый рапорт на ваше имя?
– Зачем? Не надо…
– Но я обязан отказаться от прежнего мнения.
– А хорошо ли это? – спросил Мюллер. – Отказ от своего мнения всегда дурно пахнет.
– Что же мне делать?
– Верить, что я не дам хода вашему прежнему рапорту. Всего лишь. И продолжать работать. И знать, что скоро вам придется поехать в Прагу: оттуда, может статься, вы вернетесь и к пастору, и к вашему верному другу, с которым вы вместе лежали под бомбами в Смоленске. А теперь идите. И не горюйте. Контрразведчик должен знать, как никто другой, что верить в наше время нельзя никому – порой даже самому себе. Мне, правда, верить можно…

 

Плейшнер, отправляясь на явку в назначенное ему время, был в таком же приподнятом расположении духа, как и накануне. Ему работалось, он выходил из номера только перекусить, и все в нем жило радостью и надеждой на скорый конец Гитлера: он покупал теперь все газеты, и ему, аналитику, знатоку истории, было нетрудно представить себе будущее. В нем боролись два чувства: он понимал, какие испытания выпадут на долю его соплеменников, когда все будет кончено, но он понимал также, что лучше это трагическое очищение, чем победа Гитлера. Он всегда считал, что победа фашизма означала бы гибель цивилизации и в конечном счете привела бы к вырождению нации. Древний Рим погиб лишь потому, что захотел поставить себя над миром, – и пал под ударами варваров. Победы вне страны так увлекали древних правителей, что они забывали и о глухом недовольстве своих рабов, и о ропоте обойденных наградами царедворцев, и о всегдашней неудовлетворенности этим миром мыслителей и философов, которые жили грезами о прекрасном будущем. Победы над очевидными врагами позволяли императорам, фараонам, трибунам, тиранам, консулам убеждать себя в том, что если уж иностранные государства пали под их ударами, то со своими подданными, выражавшими недовольство, будет куда легче справиться. При этом они упускали из виду, что в армии служили братья, дети, а то и просто знакомые тех, кого пришлось бы – со временем – подавлять. В этом разъединении правителей и подданных были заложены те элементы прогресса, которые Плейшнер определял для себя термином «дрожжи цивилизации». Он понимал, что Гитлер задумал дьявольский эксперимент: победа рейха над миром должна была отразиться ощутимыми материальными благами для каждого немца, без различия его положения в немецком обществе. Гитлер хотел сделать всех немцев властителями мира, а остальных людей земли – их подданными. То есть он хотел исключить возможность возникновения «дрожжей цивилизации» – во всяком случае, в ближайшем обозримом будущем. В случае победы Гитлера немцы сделались бы сплошь военной нацией; Гитлер обезоружил бы все остальные народы, лишил их государственной организации, и тогда всякая попытка бунта со стороны завоеванных была бы обречена на провал: с организацией вооруженных немцев могла бы соперничать только такая же мощная национальная организация.
…Плейшнер посмотрел на часы – у него еще было время. В маленьком кафе, за стеклами, которые слезились дождевыми потоками, сидели дети и ели мороженое. Видимо, их привела сюда учительница.
«Я думаю категориями рейха, – улыбнулся про себя Плейшнер, заметив мужчину, сидевшего во главе стола; он был молод и смеялся вместе с детьми. – Это только у нас учителями работают женщины, поскольку все мужчины, годные к несению строевой службы, сражаются на фронте. Вообще, в школах должны работать мужчины. Как в Спарте. Женщина может быть утешителем, но не воспитателем. Готовить к будущему обязан мужчина – это исключит ненужные иллюзии у детей, а нет ничего безжалостнее столкновения детских иллюзий с взрослой реальностью…»
Он зашел в кафе, сел в угол и заказал себе порцию фруктового мороженого. Дети смеялись шуткам своего преподавателя. Он говорил с ними как с равными, нисколько не подстраиваясь к ним, а, наоборот, ненавязчиво и тактично «подтягивал» их к себе.
Плейшнер вспомнил школы рейха – с их муштрой, истеризмом, страхом перед учителем – и подумал: «Как же я могу желать победы Германии, если нацисты и сюда, в случае их победы, принесут свои обычаи и дети станут маленькими солдатами? Здесь вместо военных игр им предлагают спорт, а девочкам вместо уроков вышивания прививают любовь к музыке. А если бы сюда пришел Гитлер, они бы сидели за столом молчаливые и пожирали глазами своего наставника, а скорее всего, наставницу, и шли бы по улицам строем, а не стайкой, и приветствовали бы друг друга идиотскими криками „Хайль Гитлер“. Наверное, это очень страшно – желать поражения своему отечеству, но я все-таки желаю моему отечеству скорейшего поражения…»
Плейшнер неторопливо доедал мороженое и, улыбаясь, слушал голоса детей. Учитель спросил:
– Поблагодарим хозяина этого прекрасного уголка, который дал нам горячий приют и холодное мороженое? Споем ему нашу песню?
– Да! – ответили дети.
– Ставлю на голосование! Кто против?
– Я, – сказала девочка, рыжеволосая, веснушчатая, с огромными голубыми глазами. – Я против.
– Почему?
В это время дверь кафе отворилась и, отряхивая дождевые капли с плаща, вошел высокий голубоглазый великан – хозяин конспиративной явки. Вместе с ним был худой, подвижный, смуглый крепыш с выразительным, очень сильным скуластым лицом. Плейшнер чуть было не сорвался с места, но вспомнил указание высокого: «Я сам вас узнаю». Плейшнер снова уткнулся в газету, прислушиваясь к разговорам детей.
– Объясни, отчего ты против? – спросил учитель девочку. – Надо уметь отстаивать свою точку зрения. Может быть, ты права, а мы не правы. Помоги нам.
– Мама говорит, что после мороженого нельзя петь, – сказала девочка, – можно испортить горло.
– Мама во многом права. Конечно, если мы будем громко петь или кричать на улице – можно испортить горло. Но здесь… Нет, я думаю, здесь ничего страшного с горлом не случится. Впрочем, ты можешь не петь – мы на тебя не будем в обиде.
И учитель первым запел веселую тирольскую песенку. Хозяин кафе вышел из-за стойки и поаплодировал ребятам. Они шумно вышли из кафе, и Плейшнер задумчиво посмотрел им вслед.
«Где-то я видел этого смуглого, – вдруг вспомнил он. – Может быть, я сидел с ним в лагере? Нет… Там я его не видел. Но я его помню. Я его очень хорошо помню».
Видимо, он слишком внимательно рассматривал лицо смуглого человека, потому что человек, заметив это, улыбнулся, и по этой улыбке Плейшнер вспомнил его – как будто увидел кадр из кинофильма. Он даже услышал его голос: «И пусть он подпишет обязательство – во всем быть с фюрером! Во всем! Чтобы он потом не имел возможности кивать на нас и говорить: „Это они виноваты, я был в стороне!“ Сейчас никто не может быть в стороне! Верность или смерть – такова дилемма для немца, который вышел из концлагеря». Это было на второй год войны: его вызвали в гестапо для очередной беседы – профессора вызывали раз в год, как правило весной. И этот маленький смуглый человек зашел в кабинет, послушал его разговор с гестаповцем в форме, который обычно проводил беседы, и сказал зло, истерично эти запомнившиеся Плейшнеру слова. Он пошел тогда к брату – тот еще работал главным врачом, и никто не думал, что через год он умрет. «Их обычная манера, – сказал брат. – Они истеричные слепцы, и, заставляя тебя подписывать декларацию верности, они считают, причем искренне, что оказывают тебе этим огромную честь…»
Плейшнер почувствовал, как у него мелко задрожали руки. Он не знал, как поступить: подойти ли к высокому товарищу, хозяину явки, и, отозвав в сторону, предупредить его; выйти ли на улицу и там посмотреть – пойдут они вместе или разойдутся; или же подняться первым и скорее пойти на явку, чтобы предупредить оставшегося там человека – он ведь слышал второй голос, когда был там, – надо на окне выставить сигнал тревоги.
«Стоп! – вдруг ударило Плейшнера. – А что было в окне, когда я шел туда в первый раз? Там ведь стоял цветок, о котором мне говорил Штирлиц. Или нет? Нет, не может быть, тогда почему же сейчас этот товарищ… Нет, это начинается истерика! Стоп! Сначала взять себя в руки. Стоп».
Высокий, так и не взглянув на Плейшнера, вышел вместе с маленьким смуглым спутником. Плейшнер протянул хозяину купюру – свою последнюю купюру, но у хозяина не было сдачи, и он выбежал в магазин напротив, а когда он, отдав деньги Плейшнеру, проводил его до выхода, улица была пуста: ни высокого хозяина явки, ни маленького черного человека уже не было видно.
«А может быть, он вроде Штирлица? – подумал Плейшнер. – Может быть, он так же, как и тот, играл свою роль, сражаясь с наци изнутри?»
И эта мысль немного успокоила его.
Плейшнер пошел к дому, где помещалась явка, и, взглянув в окно, увидел высокого хозяина явки и черноволосого. Они стояли, беседуя о чем-то, между ними торчал большой цветок – сигнал провала. (Русский разведчик, почувствовав за собой слежку, успел выставить этот сигнал тревоги, а гестаповцы так и не смогли узнать, что этот цветок означает: «все в порядке» или «явка провалена». Но поскольку они были убеждены, что русский не знает об охоте за ним, они оставили все как было, а так как Плейшнер по рассеянности зашел сюда первый раз, не обратив внимания на цветок, гестаповцы решили, что на явке все в порядке.)
Люди в окне увидели Плейшнера, и высокий, улыбнувшись, кивнул ему. Плейшнер первый раз видел улыбку на его лице, и она ему помогла все понять. Он тоже улыбнулся и начал переходить улицу: он решил, что так его не увидят сверху и он уйдет от них. Но, оглянувшись, он заметил двух мужчин, которые шли, разглядывая витрины, метрах в ста за ним.
Плейшнер почувствовал, как у него ослабли ноги.
«Кричать? Звать на помощь? Эти подоспеют первыми. Я знаю, что они со мной сделают. Штирлиц рассказал, как человека можно усыпить или выдать за невменяемого».
В минуту наибольшей опасности, если только человек не потерял способность драться, внимание становится особенно отточенным, мозг работает с наибольшим напряжением.
Плейшнер увидел в том парадном, куда он входил позавчера, кусочек синего, снежного, низкого неба.
«Там проходной двор, – понял он. – Я должен войти в парадное».
Он вошел в парадное на негнущихся, дрожащих в коленях ногах, с замершей улыбкой на сером лице.
Плейшнер прикрыл за собой дверь и бросился к противоположной двери, которая вела во двор. Он толкнул дверь рукой и понял, что она заперта. Он навалился плечом – дверь не поддавалась.
Плейшнер еще раз навалился на дверь, но она была заперта, а вылезти в маленькое оконце – то самое, сквозь которое он увидел небо, – было невозможно.
«И потом это не кино, – вдруг устало, безразлично и как-то со стороны подумал он, – старый человек в очках будет вылезать в окно и застрянет там. Ноги будут болтаться, и они меня втащат сюда за ноги».
Он поднялся на один пролет вверх, но окно, из которого можно было выпрыгнуть, выходило на пустынную, тихую улицу, а по этой улице неторопливо шли те двое, в шляпах, которые теперь уже не рассматривали витрины, а внимательно следили за подъездом, куда он вошел. Он взбежал еще на один пролет – окно, выходившее во двор, было забито фанерой.
«Самое страшное, когда они раздевают, осматривают рот – тогда чувствуешь себя насекомым. В Риме просто убивали – прекрасное время честной антики! А эти хотят либо перевоспитать, либо истоптать, перед тем как вздернуть на виселице. Конечно, я не выдержу их пыток. Тогда, в первый раз, мне нечего было скрывать, и все равно я не выдержал и сказал то, что они хотели, и написал все то, что они требовали. А тогда я был моложе. И сейчас, когда они станут пытать меня, я не выдержу и предам память брата. А предать память брата – это уже смерть. Так лучше уйти без предательства».
Он остановился около двери. На табличке было написано: «Доктор права Франц Ульм».
«Сейчас я позвоню к этому Ульму, – вдруг понял Плейшнер. – И скажу ему, что у меня плохо с сердцем. У меня ледяные пальцы, лицо, наверное, белое. Пусть он вызовет врача. Пусть они стреляют в меня при людях, я тогда успею что-нибудь крикнуть».
Плейшнер нажал кнопку звонка. Он услышал, как за дверью протяжно зазвенел гонг.
«А Ульм спросит, где я живу, – думал он. – Ну и что? Пусть я окажусь в руках здешней полиции. Скоро конец Гитлеру, и тогда я смогу сказать, кто я и откуда».
Он нажал кнопку еще раз, но ему никто не ответил.
«Этот Ульм сейчас сидит в кафе и ест мороженое. Вкусное, с земляникой и сухими вафлями, – снова как-то издалека подумал Плейшнер. – И читает газету, и нет ему до меня дела».
Плейшнер побежал вверх. Он промахнул полпролета, рассчитывая позвонить в ту дверь, что была напротив явки. Но дверь конспиративной квартиры открылась, и высокий блондин, выйдя на площадку, сказал:
– Вы ошиблись номером, товарищ. В этом подъезде живем только мы и Ульм, которому вы звонили, а все остальные в разъездах.
Плейшнер стоял возле окна в парадном – большого, немытого.
«А на столе осталась рукопись. Я оборвал ее на половине страницы, а мне так хорошо писалось. Если бы я не поехал сюда, я бы сидел и писал в Берлине, а потом, когда все это кончилось, я бы собрал все написанное в книгу. А сейчас? Никто даже не поймет моего почерка».
Он выпрыгнул из окна – ногами вперед. Он хотел закричать, но не смог, потому что сердце его разорвалось, как только тело ощутило под собой стремительную пустоту.

 

СВОЙ СО СВОИМ?
Когда Мюллеру доложили, что Штирлиц идет по коридору РСХА к своему кабинету, он на мгновение растерялся. Он был убежден, что Штирлица схватят где-нибудь в другом месте. Он не мог объяснить себе отчего, но его все время не оставляло предчувствие удачи. Он, правда, знал свою ошибку, он вспомнил, как повел себя, увидав избитого Холтоффа. Штирлиц конечно же все понял, поэтому, считал Мюллер, он и пустился в бега. А то, что Штирлиц появился в имперском управлении безопасности, то, что он неторопливо шел по коридорам, раскланиваясь со знакомыми, вызвало в Мюллере растерянность, и уверенность в удаче поколебалась.
Расчет Штирлица был прост: ошарашить противника – значит одержать половину победы. Он был убежден, что схватка с Мюллером предстоит сложная: Холтофф ходил вокруг самых уязвимых узлов в его операции с физиками. Однако Холтофф был недостаточно подготовлен, чтобы сформулировать обвинение, а каждый пункт, к которому он выходил – скорее интуитивно, чем доказуемо, – мог быть опровергнут или, во всяком случае, имел два толкования. Штирлиц вспомнил свой разговор с Шелленбергом во время праздничного вечера, посвященного дню рождения фюрера. После выступления Гиммлера состоялся концерт, а потом все перешли в большой зал – там были накрыты столы. Рейхсфюрер, по своей обычной манере, пил сельтерскую воду, его подчиненные хлестали коньяк. Вот тогда-то Штирлиц и сказал Шелленбергу о том, как неразумно работают люди Мюллера с физиком, арестованным месяца три назад. «Худо-бедно, а все-таки я посещал физико-математический факультет, – сказал он. – Я не люблю вспоминать, потому что из-за этого я был на грани импотенции, но тем не менее это факт. И потом, от этого Рунге идут связи: он учился и работал за океаном. Выгоднее этим заняться нам, право слово».
Он подбросил эту идею Шелленбергу, и после начал рассказывать смешные истории, и Шелленберг хохотал, а после они отошли к окну и обсуждали ту операцию, которую Шелленберг поручил провести группе своих сотрудников, в числе которых был и Штирлиц. Это была большая дезинформация, рассчитанная на то, чтобы вбить клин между союзниками. Штирлиц еще тогда обратил внимание на то, как Шелленберг тянет свою линию – неназойливо, очень осторожно, всячески подстраховываясь, – на разъединение западных союзников с Кремлем. Причем в этой своей игре он, как правило, обращал главный удар против Кремля. Шелленберг, в частности, организовал снабжение немецких частей, стоявших на Атлантическом валу, английским автоматическим оружием. Это оружие было закуплено немцами через нейтралов и провозилось через Францию без соблюдения тех мер предосторожности, которые обычно сопутствовали такого рода перевозкам. Правда (это тоже разыграли весьма технично), после того как партизаны-коммунисты похитили несколько английских автоматов с немецких складов, был выпущен приказ, грозивший расстрелом за халатность при охране складов оружия. Приказ этот был выпущен большим тиражом, и агенты Шелленберга, работавшие по выявлению партизан, нашли возможность «снабдить» маки одним экземпляром этого приказа. На основе этих «секретных» данных можно было сделать вывод, что западные союзники и не думают высаживаться во Франции или Голландии – иначе зачем продавать свое оружие врагу? Шелленберг одобрил работу Штирлица – именно он занимался организационной стороной вопроса. Шеф разведки не выходил тогда из кабинета – он ждал взрыва в Кремле, ждал краха коалиции Сталина, Черчилля и Рузвельта. Штирлиц работал не покладая рук, его предложения встречали полное одобрение Шелленберга. Однако ничего не произошло. Штирлиц сообщил Москве все, что знал об этой операции, когда она только начиналась, и предупредил, что Лондон никогда не продавал оружия нацистам и вся эта затея от начала и до конца тонкая и далеко нацеленная дезинформация.
Разговаривая на празднике дня рождения фюрера, Штирлиц намеренно ушел от дела физика Рунге, сосредоточившись на обсуждении провала игры с Кремлем. Он знал, что Шелленберг, прирожденный разведчик, профессионал, забывая детали, никогда не упускает главных, узловых моментов любой беседы – даже со своим садовником. Шелленберг был равным противником, и в вопросах стратегии его было обойти очень трудно, скорее всего – невозможно. Но, присматриваясь к нему, Штирлиц отметил любопытную деталь: интересные предложения своих сотрудников Шелленберг поначалу как бы и не замечал, переводя разговор на другую тему. И только по прошествии дней, недель, а то и месяцев, добавив к этому предложению свое понимание проблемы, выдвигал эту же идею, но теперь уже как свою, им предложенную, выстраданную, им замысленную операцию. Причем он придавал даже мельком брошенному предложению такой блеск, он так точно увязывал тему с общим комплексом вопросов, стоящих перед рейхом, что никто и не заподозривал его в плагиате.
Штирлиц рассчитал точно.
– Штандартенфюрер, – сказал ему Шелленберг через две недели, – видимо, вопрос технического превосходства будет определяющим моментом в истории мира, особенно после того, как ученые проникнут в секрет атомного ядра. Я думаю, что это поняли физики, но до этого не дотащились политики. Мы будем свидетелями деградации профессии политика в том значении, к которому мы привыкли за девятнадцать веков истории. Политике наука станет диктовать будущее. Понять изначальные мотивы тех людей науки, которые вышли на передовые рубежи будущего, увидеть, кто вдохновляет этих людей в их поиске, – задача не сегодняшнего дня, вернее, не столь сегодняшнего дня, сколько далекой перспективы. Поэтому вам придется поработать с арестованным физиком. Я запамятовал его имя…
Штирлиц понял, что это проверка. Шелленберг хотел установить, понял ли дока Штирлиц, откуда идет этот его монолог, кто ему подбросил в свое время идею. Штирлиц молчал, хмуро разглядывая свои пальцы. Он выдержал точную паузу и недоумевающе взглянул на бригаденфюрера. Так он вышел на дело Рунге. Так он сломал реальную возможность немцев – победи точка зрения Рунге – подойти вплотную к созданию атомной бомбы уже в конце 1944 года.
Впрочем, он убедился после многих дней, проведенных вместе с Рунге, что сама судьба мешала Германии получить новое оружие: Гитлер после Сталинградского сражения отказывался финансировать научные исследования в области обороны, если ученые не обещали ему реальной, практической отдачи через три, максимум через шесть месяцев.
Правда, Гиммлер заинтересовался проблемой атомного оружия и создал «Объединенный фонд военно-научных исследований», однако Геринг, отвечавший за ведение научных изысканий в рейхе, потребовал передачи под свое ведение гиммлеровского детища. Гениальные немецкие физики были, таким образом, вне поля зрения руководства, тем более что ни один из фюреров Германии не имел даже высшего институтского образования, исключая Шпеера и Шахта.
Теперь Штирлицу надо было выиграть следующий этап сражения: он должен был доказать свою правоту в этом деле. Он продумал свою позицию. У него сильная позиция. Он обязан победить Мюллера, и он победит его.
Он не стал заходить в свой кабинет. В приемной Мюллера он сказал Шольцу:
– Дружище, спросите вашего шефа: какие будут насчет указания? Он меня сразу примет или можно полчаса поспать?
– Я узнаю, – ответил Шольц и скрылся за дверью. Он отсутствовал минуты две. – На ваше усмотрение, – сказал он, возвратившись. – Шеф готов принять вас сейчас, а можно перенести разговор на вечер.
«Усложненный вариант, – понял Штирлиц. – Он хочет выяснить, куда я пойду. Не надо оттягивать: все равно партия будет решена за час, от силы – два. Даже если потребуется вызвать экспертов из института Шумана».
– Как вы мне посоветуете, так я и поступлю, – сказал он. – Я боюсь, вечером он уйдет к руководству и я буду ждать его до утра. Логично?
– Логично, – согласился Шольц.
– Значит, сейчас?
Шольц распахнул двери и сказал:
– Пожалуйста, штандартенфюрер.
В кабинете у Мюллера было еще темно: группенфюрер сидел в кресле возле маленького столика и слушал Би-би-си. Шла антинемецкая пропагандистская передача. На коленях у Мюллера лежала папка с бумагами, и он внимательно просматривал документы, то и дело настраивая приемник на уходящую волну. Мюллер выглядел усталым, воротник его черного френча был расстегнут, табачный дым висел в кабинете, словно облако в ущелье.
– Доброе утро, – сказал Мюллер. – Я, честно говоря, не ждал вас так рано.
– А я боялся, что получу взбучку за опоздание.
– Все вы боитесь получить от старика Мюллера взбучку… Хоть раз я кому давал взбучку? Я старый добрый человек, про которого распускают слухи. Ваш красавец шеф злее меня в тысячу раз. Только он в своих университетах научился улыбаться и говорить по-французски. А я до сих пор не знаю, полагается ли резать яблоко или его надо есть, как едят у меня дома, целиком.
Вздохнув, Мюллер поднялся, застегнул воротник френча и сказал:
– Пошли.
Заметив недоумевающий взгляд Штирлица, он усмехнулся:
– Сюрприз приготовил.
Они вышли из кабинета, и Мюллер бросил Шольцу:
– Мы, видимо, вернемся…
– Но я еще не вызвал машину, – сказал тот.
– А мы никуда не едем.
Мюллер тяжело спустился по крутым лестницам в подвал. Там было оборудовано несколько камер для особо важных преступников. У входа в этот подвал стояли три эсэсовца.
Мюллер вынул из заднего кармана свой вальтер и протянул охранникам.
Штирлиц вопросительно посмотрел на Мюллера, и тот чуть кивнул головой. Штирлиц протянул свой парабеллум, и охранник сунул его себе в карман. Мюллер взял яблоко, лежавшее на столике охраны, и сказал:
– Неудобно идти без подарка. Даже если мы оба поклонники свободной любви, без всяких обязательств, и тогда к бывшим дружкам надо идти с подарком.
Штирлиц заставил себя рассмеяться: он понял, отчего так сказал Мюллер. Однажды его люди пытались завербовать южноамериканского дипломата; они показали ему несколько фотографий – дипломат был снят в постели с белокурой девицей, которую ему подсунули люди Мюллера. «Либо, – сказали ему, – мы перешлем эти фото вашей жене, либо помогите нам». Дипломат долго рассматривал фотографии, а потом спросил: «А нельзя ли мне с ней полежать еще раз? Мы с женой обожаем порнографию». Это было вскоре после приказа Гиммлера – обращать особое внимание на семейную жизнь немецких разведчиков. Штирлиц обычно ворчал: «Надо исповедовать свободную любовь без всяких обязательств, тогда человека невозможно поймать на глупостях». Когда ему рассказали об этом случае, Штирлиц только присвистнул: «Найдите мне такую жену, которая любит порнографию, я сразу отдам ей руку и сердце. Только, по-моему, перуанец вас переиграл: он испугался своей жены до смерти, но не подал вида и сработал, как актер, а вы ему поверили. Ты бы испугался своей жены? Конечно! А меня не возьмешь – я боюсь только самого себя, ибо у меня нет ни перед кем никаких обязательств. Единственное, что плохо, – некому будет приносить в тюрьму передачи».
Возле камеры № 7 Мюллер остановился. Он долго смотрел в глазок, потом дал знак охраннику, и тот отпер тяжелую дверь. Мюллер вошел в камеру первым. Следом за ним Штирлиц. Охранник остался возле двери.
Камера была пуста.

 

…Гиммлер позвонил Кальтенбруннеру и попросил отправить в Прагу – генералу Крюгеру из гестапо – проект секретного приказа фюрера.
– А то он прохлопает и Прагу, как это было с Краковом. И ознакомьтесь с приказом сами – это образец мужества и гения фюрера.

 

«Содержание: о разрушении объектов на территории Германии.
Борьба за существование нашего народа заставляет также и на территории Германии использовать все средства, которые могут ослабить боеспособность противника и задержать его продвижение. Необходимо использовать все возможности, чтобы непосредственно или косвенно нанести максимальный урон боевой мощи противника. Ошибочно было бы полагать, что после возвращения потерянных территорий можно будет снова использовать не разрушенные перед отступлением или выведенные из строя на незначительный срок пути сообщения, средства связи, промышленные предприятия и предприятия коммунального хозяйства. Противник оставит нам при отступлении лишь выжженную землю и не посчитается с нуждами населения.
Поэтому я приказываю:
1. Все находящиеся на территории Германии пути сообщения, средства связи, промышленные предприятия и предприятия коммунального хозяйства, а также материальные запасы, которыми противник может в какой-либо мере воспользоваться, немедленно или по прошествии незначительного времени подлежат уничтожению.
2. Ответственность за уничтожение возлагается: на военные командные инстанции в отношении всех военных объектов (включая дорожные сооружения и средства связи), на гауляйтеров и государственных комиссаров обороны в отношении всех промышленных предприятий, предприятий коммунального хозяйства, а также всякого рода материальных запасов. Войска должны оказывать гауляйтерам и государственным комиссарам обороны необходимую помощь в выполнении стоящих перед ними задач.
3. Настоящий приказ немедленно довести до сведения всех командиров. Все распоряжения, противоречащие данному приказу, утрачивают свою силу.
Гитлер»
Назад: 12.3.1945 (08 часов 02 минуты)
Дальше: 13.3.1945 (11 часов 09 минут)