39. ПАУКИ В БАНКЕ — II
Кребс заканчивал доклад, когда в конференц-зале появился Лоренц, шеф пресс-офиса ставки; радиостанция министерства пропаганды перехватила сообщение из Швеции: американцы вышли к Торгау, на Эльбе, захватив, таким образом, значительную территорию, которая — согласно Ялтинской декларации — должна находиться под контролем русских.
Гитлер не дослушал даже сообщения о том, что произошла торжественная встреча солдат двух армий; он жил собою лишь, своими представлениями, своей, раз и навсегда придуманной схемой.
— Вот вам новый пример того, что провидение на нашей стороне! Это начало драки между русскими и англо-американцами! Господа, немецкий народ назовет меня преступником и правильно сделает, если я сегодня соглашусь на мир, в то время как завтра коалиция врагов развалится! Разве вы не видите реальной возможности для того, чтобы завтра, сегодня, через час началась яростная схватка между большевиками и англосаксами здесь, на земле Германии?!
Артур Аксман, новый фюрер «Гитлерюгенда», приглашенный на конференцию, — он теперь оставил свою штаб-квартиру на Адольф Гитлер Платц и разместился с полевым штабом на Вильгельмштрассе, защищая от красных ближние подступы к рейхсканцелярии, — сделал шаг вперед и, влюбленно сияя круглыми глазами, потянулся к Гитлеру:
— Мой фюрер, героическая молодежь столицы предана вам, как никогда! Ни один русский не прорвется к рейхсканцелярии! Мы будем стоять насмерть до того момента, пока большевики не передерутся с англосаксами! В случае если вы решите перенести свою ставку в Альпийский редут, я гарантирую, что мои парни обеспечат прорыв: они готовы погибнуть, но спасти вас!
Гитлер мягко улыбнулся Аксману и несколько обеспокоенно поглядел на Бормана. Тот сухо заметил:
— Фюрер не сомневается в преданности «Гитлерюгенда», Аксман, но пусть мальчики все-таки живут, а не погибают, в этом их долг перед нацией: победить, оставшись живыми!
Гитлер кивнул, подавив вздох…
…На следующей конференции измученный Кребс устало докладывал обстановку по всем секторам обороны столицы. Он монотонно перечислял названия улиц, где шли бои, и называл номера домов, которые защищались особенно упорно.
— Я хочу, мой фюрер, — закончил Кребс, — чтобы вы наконец выслушали коменданта Берлина генерала Вейдлинга: я не считаю себя вправе отказывать ему более.
Вейдлинг, нервно покашливая, не глядя на Бормана и Геббельса, словно бы уцепившись взглядом за лицо Аксмана, сказал:
— Фюрер, битва за Берлин окончена. Судьба столицы предрешена. Я беру на себя персональную ответственность вывести вас из кольца невредимым, чтобы вы могли продолжать руководство нацией в ее борьбе против врага из Альпийского редута! Надежды на прорыв армии Венка тщетны, фюрер.
В блеклых, отсутствующих глазах Гитлера не было ничего, кроме апатии.
— Битва за Берлин войдет в историю цивилизации как поворотный момент борьбы, как чудо, как спасение свыше, — тихо сказал он. — Это все, генерал, благодарю вас.
…Ночью Борман пригласил к себе нового врача Гитлера, угостил айнцианом, положив ему руку на колено, спросил:
— Скажите мне, старина, вы верите, что мы выиграем битву за Берлин? Не бойтесь говорить правду, я ее жду.
— Рейхсляйтер, — ответил доктор, — когда тебя много лет приучают говорить то, что считается правдой, пусть даже это самая настоящая ложь, в один день себя не переделаешь…
— По-моему, вы относились к той элитарной группе нашего содружества, где всегда говорили правду друг другу…
Врач покачал головой:
— Вы же прекрасно знаете, что мы говорили друг другу лишь ту правду, которая нравилась фюреру… А правда — это такая данность, которая угодна лишь одной субстанции: правде… Мы всегда были лгунами, рейхсляйтер… Нет, я не верю, что Берлин выстоит…
— И я не верю, — устало согласился Борман. — И меня сейчас более всего заботит судьба несчастных берлинцев… Но помочь им по-настоящему сможет только один человек, и зовут этого человека вашим именем.
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду следующее, — закрыв глаза ладонью, устало продолжал Борман. — Лишь вы знаете, какой укол сделать фюреру, чтобы его воля, разум оказались бы подверженными влиянию другой воли, моей в частности…
— Я давал клятву Гиппократа, рейхсляйтер…
Борман кончил тереть веки, вздохнул:
— Да будет вам, право… Сейчас-то ведь вас никто не заставляет лгать… А все равно лжете… На кого потом станете сваливать? Не на Гитлера же… И не на меня… Ни он, ни я — в данный конкретный момент — вас ко лжи не принуждали. Надо сделать так, чтобы фюрер стал легко внушаемым, доктор… Сделав так, вы исполните свой долг перед несчастными немцами…
Разговор был трудным, ватным, но в конце концов доктор пообещал усилить успокаивающий элемент в инъекциях. Большего Борман не добивался, хватит и этого.
В бункере ему теперь было плохо: стены давили, тишина оглушала, и он почти ощущал свою обреченность.
Зашел к помощнику Цандеру, сказал, что, видимо, через пару дней надо будет готовить бригаду прорыва для ухода на юг, в Альпы (и ему не открывал правды, обрекая на гибель, только Мюллер знал все). Вышел в зал, где за длинным столом сидели Бургдорф и Кребс. Перед каждым стоял прибор, две бутылки вермута были раскупорены, Кребс пил мало — язвенник, но Бургдорф пил вовсю — было видно, что хотел опьянеть, но не мог.
Борман присел рядом. Слуга тут же принес ему прибор, бутылку айнциана — здесь все знали вкусы рейхсляйтера. Молча выпив, Борман пожелал генералам приятного аппетита.
Бургдорф фыркнул:
— Очень любезно с вашей стороны…
— Вы чем-то расстроены? — осведомился Борман учтиво.
— О, я расстроен многим, господин Борман! Я расстроен всем — так будет вернее! И особенно расстроен с тех пор, как, сев в мое штабное кресло, я делал все, чтобы сблизить армию и партию! Друзья стали называть меня предателем офицерского сословия, но я верил — искренне верил, — что мои усилия угодны высшим интересам немцев! А теперь я вижу, что мои старания были не просто напрасны — они были глупы и наивны!
Кребс положил ладонь на руку Бургдорфа, но тот стряхнул ее рассерженно.
— Оставьте меня, Ганс! — воскликнул он. — Человек обязан хоть раз в жизни сказать то, что у него наболело! Через сутки будет уже поздно! А у меня наболело, ох как наболело! Наши молодые офицеры шли на войну, полные веры в торжество дела! И что же? Сотни тысяч погибли. А за что? За родину? Будущее? За величие Германии?! Нет, вздор! Они погибли для того, чтобы вы, господин Борман, жили в роскоши и барстве! В такой роскоши, которая не снилась даже кайзерам! В таком барстве, которому могли бы позавидовать феодалы — полная бесконтрольность, пренебрежение интересами нации, душное самообогащение! Миллионы пали на полях сражений во имя того, чтобы вы, фюреры партии, набили свои карманы золотом, спекулируя разговорами о духовном здоровье нации! Вы понастроили себе замков, набили их ворованными картинами и скульптурами, паразитируя на горе немцев! Вы разрушили культуру Германии, вы разложили немецкий народ, из-за вас он проржавел изнутри! Для вас существовала только одна мораль: жить лучше всех, властвовать над всеми, давить всех и стращать! И эта ваша вина перед нацией не может быть искупима ничем, рейхсляйтер! Ничем и никогда!
Борман странно улыбнулся, поднял рюмку:
— Ваш спич носил слишком общий характер… Если кое-кто из моих друзей и мечтал о том, чтобы побыстрее разбогатеть, то меня-то вы в этом не можете обвинять!
— А ваши поместья в Мекленбурге?! — не унимался Бургдорф. — А леса и поля, купленные вами в Верхней Баварии? А замок на озере Чимзее?! Откуда все это у вас?!
— А я и не знал, что армия тоже следит за нами, — снова усмехнулся Борман и, допив айнциан, поднялся из-за стола, заключив: — Желаю вам славно отдохнуть, друзья, день будет хлопотным, всего лучшего…
…Когда в осажденный Берлин прилетел самолет фон Грейма и Ганны Рейч, когда летчица чудом посадила его на краю летного поля, удерживаемого отрядами «гитлерюгенда» и черными СС, Борман не испугался. Инъекции доктора сделали свое дело: Гитлер стал абсолютно безвольным, флегматичным, и даже во время беседы с Ганной Рейч, к которой он был обычно неравнодушен, глаза его были сонными, хотя на лице и сохранилась улыбка, словно бы положенная умелым гримером.
Борман трижды подходил к разговору о политическом завещании, но Гитлер, казалось, не понимал слов рейхсляйтера или же пропускал их мимо ушей.
И только перед спектаклем бракосочетания Гитлера с Евой Браун, который был поставлен Геббельсом по подсказке Бормана, фюрер молча протянул рейхсляйтеру листки бумаги:
— Если у вас есть какие-либо соображения, можете предложить коррективы.
Борман извинился, попросил разрешения сесть, начал изучать «политическое завещание вождя немецкой нации».
— Фюрер, — сказал он, подняв глаза, в которых (он легко заставил себя сыграть) появились слезы, — этот документ переживет века… Но тут нет списка нового кабинета… Я полагал бы необходимым здесь же назвать тех, кому вы безраздельно доверяете… Только тогда политическое завещание станет действенным оружием в продолжении нашей великой борьбы…
— А я считаю разумным не включать новый кабинет рейха в завещание, — ответил Гитлер. — Это, мне кажется, будет мельчить идею.
— О нет, мой фюрер! Как раз наоборот! — жарко возразил Борман. — Это покажет то, что вы продолжаете руководить битвой! Прагматизм в данном случае будет выявлением спокойного величия вашего духа…
— Хорошо, — устало согласился Гитлер, — вписывайте, кого считаете нужным, я скажу фрейлейн Гертруде Юнге, чтобы она перепечатала все начисто… Но я не отвергаю возможности вылета с Греймом и Ганной Рейч в Альпийский редут, Борман… Я все время думаю об этом: все-таки живым я смогу больше, не находите?
Борман не смог поднять глаза, они бы его выдали: такая в них сейчас была ненависть к этому трясущемуся полутрупу, алчно и трусливо цеплявшемуся за жизнь…
— Мюллер, — сказал рейхсляйтер, пригласив к себе группенфюрера, — вы должны сделать так, чтобы сегодня же по шведскому или швейцарскому радио открытым текстом было передано сообщение о переговорах Гиммлера с Бернадотом и о предложении рейхсфюрера открыть западный фронт англо-американцам. Сможете?
— Нет, — ответил Мюллер. — Это надо было делать неделю назад, когда они болтали в Любеке с Бернадотом, сейчас начался хаос, рейхсляйтер…
— Где этот самый… Штирлиц?
Мюллер поднял глаза на Бормана — ничего не смог прочесть на его непроницаемом лице. Помедлив, ответил:
— Выполняет мое задание.
— Какое?
— С его помощью я намерен заложить большой фугас под Кремль.
Борман удивился:
— Намерены перебросить его в русский тыл?
— Да, — ответил Мюллер. — Только фугас у меня бумажный, пострашнее любого динамита.
— Поручить бы ему шведов…
— Он тоже ничего не сможет… Не обольщайтесь…
— Меня не устраивает такой ответ. Да и вас самого он тоже не может устроить. Мы начинаем опаздывать.
— Мы опоздали, рейхсляйтер, — ответил Мюллер. — Надо немедленно уходить… Вы здесь ничего с ним не добьетесь…
И Борман — пожалуй что, впервые в жизни — ответил прямо, без утайки и постоянной, изматывающей душу перестраховки:
— Добьюсь, потому что я знаю его, Мюллер. Я добьюсь, если вы сделаете то, о чем я вас прошу.
— Красные не станут вступать с вами в переговоры, рейхсляйтер…
— Вы заблуждаетесь. Помошник Цандер сделал анализ русской прессы: они подвергали остракизму всех руководителей рейха, кроме меня. Понимаете? Я всегда был в тени, я шел следом, я был лишен того удушающего чувства сиюминутного лидерства, которое отличало Гиммлера и Геринга. Я шел в тени, и я поднялся к вершине. Сообщение об измене Геринга уже известно Москве. А если новость о предложении Гиммлера союзникам станет известна Сталину? И об этом узнает Гитлер? Англо-американцы неумолимо катятся на восток. Сталин завяз в Берлине. Соглашение о зонах оккупации нарушено. Почему бы Сталину не позволить мне повернуть немцев на запад? Заманчиво, Мюллер, очень заманчиво!
Мюллер покачал головой, вздохнул:
— Я, пожалуй, смогу сделать так, что одна из моих радиостанций засадит в открытый эфир — по-шведски, отчего нет? — сообщение о предложении Гиммлера. Важно, чтобы радиооператоры в министерстве пропаганды вовремя подхватили это сообщение: мои передатчики не так сильны, как ваши.
— Зачем нужна радиостанция Геббельса? У нас здесь самый мощный радиоцентр…
— Пусть известие придет со стороны, такому больше веры, неужели не ясно? — вздохнул Мюллер. — Высшая сладость сплетни в том и состоит, что она приходит от чужих…
…Прочитав перехваченное сообщение «шведского радио» о предложении Гиммлера, которое принес Геббельс, Гитлер побелел, губа отвисла, он тонко закричал:
— Но это же верх бесстыдства! Он грязный изменник, он свинья! Я мог ждать удара в спину от генералов, но Гиммлер! Где Фегеляйн?! Доставить его сюда! Пусть он расскажет мне об измене Гиммлера, глядя в глаза! Он его посланник при ставке! Он скрывал от меня правду, этот мерзкий сластолюбец, женившийся на несчастной сестре фройляйн Браун, чтобы приблизиться ко мне! Доставьте его немедленно!
Фегеляйна нашли на одной из конспиративных квартир. Он готовился к бегству на север. В бункер его приводить не стали; по рекомендации Бормана, обергруппенфюрер был расстрелян в саду рейхсканцелярии.
Через полчаса после казни родственника Гитлер приказал фон Грейму и Ганне Рейч немедленно вылететь из Берлина в Шлезвиг-Гольштейн, найти там Гиммлера, арестовать его и расстрелять без суда и следствия.
После этого Борман отправился в радиоцентр и послал шифровку гросс-адмиралу Деницу, в которой открыто обвинил верховное командование вермахта в измене: единственная реальная сила в Германии — штаб армии, он должен теперь быть изолирован и окончательно задавлен страхом — никаких переговоров, никто не смеет говорить о мире, кроме него, Бормана; генералам уже известно об аресте Геринга; сейчас им станет известно о приказе фюрера — уничтожить изменника Гиммлера. Страх действует парализующе. Лучше всего вдавить ужас, сделав известной расправу над самыми могущественными людьми рейха, тогда в генералах еще больше проявится их собственная малость…
…Ночью фюрер вяло продиктовал свое завещание, перед этим дважды переписанное Борманом. В конце, после перечисления фамилий новых министров, он послушно добавил несколько строк, продиктованных ему рейхсляйтером.
«Прошло более тридцати лет с тех пор, как в 1914 году я стал добровольцем, чтобы защитить рейх от нападения.
Все эти три десятилетия я был полон любви к моей нации. Только эта любовь двигала всеми моими поступками, мыслями, всей моей жизнью, наконец… Эти три десятилетия любви к нации и работа на ее благо потребовали отдачи всех моих сил, всего здоровья…
…Это ложь, будто кто-либо в Германии 1939 года хотел войны.
Войну спровоцировали интернационалисты еврейской национальности или те, кто им служит.
Я сделал слишком много для того, чтобы провести в жизнь ограничение вооружений и контроль над ним. Именно поэтому и были предприняты попытки возложить на меня ответственность за войну. С тех пор как я был добровольцем на полях мировой битвы, я никогда не хотел новой войны — ни против Англии, ни против Америки. Пройдут годы, но сквозь руины наших городов и памятников произрастет правда о всех тех, кто совершил это злодейство: и это будет правда о международном еврействе и его слугах.
Всего лишь за три дня перед началом германо-польской войны я внес предложение о мирном решении проблемы. Мой план был изложен английскому послу в Берлине: международный контроль наподобие того, какой был учрежден в Саарской области. Мой план был отвергнут без обсуждения, потому что правящая клика Англии хотела войны, частично по соображениям коммерции, частично под влиянием пропаганды, находившейся в руках международного еврейства.
Полная ответственность за трагедию европейских народов, переживших ужасы нынешней войны во имя выгод финансового капитала, лежит целиком и полностью на евреях. Я же сделал все, что мог, чтобы миллионы детей Европы арийского происхождения не голодали, миллионы мужчин не гибли на полях битв, сотни тысяч женщин и младенцев не подвергались насилиям и бомбардировкам.
После шести лет войны, которая, несмотря на все отступления, в один прекрасный день будет признана самой героической борьбой нации за свое существование, я не могу оставить город, который является столицей рейха. Поскольку наши войска слишком робки, чтобы отразить атаки врага, поскольку сопротивление было поручено организовать тем, у кого нет должного характера, я решил разделить мою судьбу с судьбой тех миллионов, которые решили защищать город.
Я ни в коем случае не отдам себя в руки врагов, которые наверняка приготовили новый спектакль, по сценарию евреев, чтобы порадовать массы, впавшие в состояние истерии.
Я уйду из жизни добровольно в том случае, если пойму, что положение фюрера безнадежно. (Борман ужаснулся: неужели Гитлер думает о себе в третьем лице, потом понял: «Я ведь это сам написал!», исправлять на людях не решился.) Я умру с легким сердцем, потому что знаю, как многого добились наши крестьяне и рабочие, я умру с легким сердцем, ибо вижу совершенно уникальную преданность моему делу нашей молодежи. Я бесконечно благодарен им и завещаю им продолжать борьбу, следуя идеалам великого Клаузевица. Гибель на полях битв приведет в будущем к великолепному возрождению идеалов национал-социализма на базе единства нашей нации.
Множество мужчин и женщин решили связать свои жизни с моею. Я благодарю их за это, однако приказываю им не разделять моей судьбы, но продолжать битву на фронтах. Я приказал командующим армиями, флотом и авиацией крепить в войсках дух национал-социализма, объясняя солдатам, что я — фюрер и создатель движения — предпочел смерть капитуляции…
Перед смертью я исключаю из партии бывшего рейхсмаршала Германа Геринга, я отнимаю у него все те права, которые были ему пожалованы декретом 29 июня 1941 года и решением рейхстага от 1 сентября 1939 года. На его место я назначаю адмирала Деница — в качестве президента рейха и главнокомандующего вооруженными силами.
Перед моей смертью я исключаю из партии и снимаю со всех занимаемых должностей бывшего рейхсфюрера СС и министра внутренних дел Генриха Гиммлера. На его место — в качестве рейхсфюрера СС — я назначаю гауляйтера Карла Ханке, а министром внутренних дел я назначаю гауляйтера Пауля Гислера.
Помимо акта нелояльности по отношению ко мне Геринг и Гиммлер бросили пятно невыразимого позора, начав секретные переговоры с врагом, не поставив меня об этом в известность, против моей воли. И, наконец, в их поступках видно желание узурпировать власть в рейхе.
Желая дать Германии правительство, составленное из наиболее благородных людей, я, как фюрер нации, называю членов нового кабинета:
Президент рейха — адмирал Дениц.
Канцлер — доктор Геббельс.
Министр партии — Борман.
Министр иностранных дел — Зейсс-Инкварт.
Министр внутренних дел — гауляйтер Гислер.
Министр обороны — Дениц.
Главнокомандующий армией — Шернер.
Главнокомандующий флотом — Дениц.
Главнокомандующий воздушным флотом — Грейм.
Рейхсфюрер СС — гауляйтер Ханке.
Министр торговли — Функ.
Министр сельского хозяйства — Баке.
Министр юстиции — Тирак.
Министр культуры — доктор Шеель.
Министр пропаганды — доктор Науман.
Министр финансов — Шверин-Крозиг.
Министр труда — доктор Хаупфауэр.
Министр снабжения — Саур.
Вождь трудового фронта и министр без портфеля — доктор Лей.
…Несколько человек — среди которых Мартин Борман, доктор Геббельс и ряд других — вместе с их женами присоединились ко мне по своей доброй воле, не желая покидать столицу ни при каких обстоятельствах. Они намерены уйти из жизни вместе со мною. Я, однако, считаю, что вопрос борьбы нации являет собою нечто большее, чем их желание. Я убежден, что мой дух после моей смерти не оставит их, но будет помогать им во всех их начинаниях… Пусть они всегда помнят, что наша задача, то есть консолидация национал-социалистского государства, являет собою задачу веков, которые грядут, и поэтому будущее каждого индивида должно быть тщательно скоординировано с интересами всеобщего блага. Я прошу всех немцев, всех национал-социалистов, мужчин и женщин, всех солдат вермахта сохранять верность — до последней капли крови — новому правительству и его президенту.
И — главное — я требую от правительства и народа свято соблюдать расовые законы и всеми силами противостоять интернациональному еврейству.
Берлин, 29 апреля 1945 года, 4 часа утра.
Свидетели: доктор Йозеф Геббельс,
Мартин Борман,
Вильгельм Бургдорф,
Ганс Кребс».
…Гитлер шаркающе обошел тех, кого Борман пригласил в конференц-зал, медленно, потерянно улыбаясь, заглянул им в глаза, пожал каждому руку, повторяя одно и то же:
— Я благодарен вам за верность, спасибо, прощайте…
Потом он отошел к столу — там лежали ампулы с ядом. Он роздал их секретаршам, по-прежнему потерянно улыбаясь.
Затем, сгорбившись, чуть пританцовывая, он медленно двинулся к двери, что вела в его личные покои. На пороге он остановился, обвел всех тяжелым, мутным взглядом, как-то жалобно пожал плечами и медленно, падающе покинул конференц-зал.
Все те, кто был в конференц-зале, сразу же перешли в столовую: там был накрыт стол. Завели патефон. Поставили пластинку с музыкой Вагнера. После того как выпили, кто-то принес другие пластинки. Зашуршала иголка, и — неожиданно для всех — полилась нежная мелодия танго «Нинон».
Бургдорф поднялся, подошел к секретарше Ингмар, пригласил ее на танец. Следом за ним поднялись и другие. Кто-то запел; хлопнула пробка шампанского. Заместитель начальника личной охраны Гитлера захохотал, глядя на то, как штандартенфюрер Вайгель сыпал соль на пятна, оставшиеся на кителе от пролитого шампанского. Смех его был истеричным, он что-то говорил, но слов разобрать было нельзя.
И вдруг распахнулась дверь — на пороге стоял Гитлер.
— Вы мешаете мне спать! — крикнул он тонким, срывающимся голосом. — Прекратите, пожалуйста, эту гнусность! Сейчас всем угодна тишина, хоть немного тишины!
…Узнав об этом, Борман сразу же отправился в комнаты Геббельса. Тот сидел в своем маленьком кабинете за столом и чертил замысловатые круги, не в состоянии собраться с мыслями, хотя намерен был написать свое завещание — он действительно был единственным, кто верил Гитлеру. Впрочем, порою Борману казалось, что Геббельс так же, как и он, понимал все, однако не мог — в силу сложившихся в окружении фюрера отношений — открыто признаться себе в том, что таилось у него в сердце.
О мудрой поговорке «не сотвори себе кумира» вспоминают лишь тогда, когда кумир терпит поражение, и более всего страдают при этом те именно, которые положили жизнь на то, чтобы превратить личность Адольфа Гитлера в фюрера, мессию, кумира нации. Однако разрушить то, что было ими же создано, невыразимо трудно, ибо разрушать пришлось бы самих себя, свою духовную субстанцию, подчиненную и раздавленную кумиром, которому добровольно было отдано свое право на мысль, мнение и поступок: вне и без его разрешения мысль и поступок могли быть квалифицированы, как государственная измена — даже если речь шла о том, как лучше организовать оборону, наладить выпуск военной продукции, скорректировать высказывание пропагандистов НСДАП. Только он, кумир, есть истина в последней инстанции. Только его мнение являет собою абсолютную правду, только его слово может считаться утверждением; все замкнуто на одном, все подчинено одному, все определяется одним. Полная свобода от мыслей, свобода от принятых решений, сладостное растворение в чужой силе — только так и никак иначе!
Борман присел на краешек стула, посмотрел на часы и сказал:
— Йозеф, мы всегда грешили тем, что не договаривали до конца правды. Теперь мы лишены этой привилегии. Вы понимаете, что если завтра нам не удастся обратиться к большевикам от имени нового кабинета — все будет кончено?
— Провидение не вправе оставить нас в беде…
Борман вздохнул:
— Ах, милый Йозеф… Провидение давно оставило нас… Мы барахтаемся в грязной луже, как щенки. — Он хотел было сказать всю правду до конца, но остановил себя: этот истерик готов на все, он совершенно раздавлен страхом, поэтому неуправляем в своем фанатизме. — Если мы не поможем фюреру, немцы никогда не простят нам позора… Подумайте, что может случиться, если сюда ворвутся большевики и захватят его живым…
— Что вы предлагаете? — спросил Геббельс, начав растирать виски длинными трясущимися пальцами. — Что, Мартин?
— То же, о чем думаете вы: помочь фюреру уйти.
— Я этого не предлагал!
— Вы думаете об этом, Йозеф, вы думаете. Как и я. Не лгите же себе наконец!
— Но это невозможно! — Геббельс заплакал. — Я не смогу себе этого простить!
— Хорошо, — сказал Борман. — Подождем еще несколько часов, а потом примем решение.
Геббельс икающе плакал, лицо его сморщилось, слезы на пепельном лице свидетельствовали о какой-то глубокой безнадежной болезни, сокрытой в этом маленьком человечке с горящими круглыми глазами.
«Наверное, у него рак, — подумал Борман поднимаясь. — Он не жилец, в нем нет жажды продолжить радость бытия. Его нельзя оставлять одного. Если я выстрелю, он должен быть рядом, но так, чтобы не пустил мне пулю в затылок. Увидев, как фюрер, корчась, упадет, карлик может засадить в меня обойму… Я убивал во имя идеи, я знал эту работу, у меня нет содрогания перед делом, а он лишь говорил свои речи… Пусть стоит рядом. Пусть будет повязан… Если перемирие с красными состоится, я не хочу оказаться Рэмом, которого обвинят в измене…»
— До свидания, Йозеф, я должен поработать. Встретимся утром в конференц-зале, если фюрер не сможет сам уйти от нас до утра. Повторяю, время истекло. — И добавил пустое, однако же обязательное: — Нация нам этого не простит…
…Через полчаса Борман вызвал к себе помощника Цандера.
— Это — письменные полномочия Деницу на президентство в рейхе, — сказал он, передавая ему текст. — Если вы поймете, что прорыв сквозь русские позиции невозможен, уничтожьте этот текст, подписанный Гитлером, хотя Мюллер заверил меня, что вы, Лоренц и майор Йоханнмайер пройдете линию битвы, пользуясь маяками. Вы передадите текст завещания Деницу и сделаете все для того, чтобы Лоренц и Йоханнмайер были оттерты от адмирала — не вам говорить, что Лоренц служит Геббельсу, а Йоханнмайер неравнодушен к генеральному штабу. Это все. Желаю вам удачи, мой друг, счастливо!
…Первый раз в жизни Борман не закончил беседу с помощником обязательным, как отправление естественной нужды, возгласом «Да здравствует Гитлер!». Спектакль кончился, все торопились в гардероб за пальто, чтобы первыми вскочить в проходящий автобус, пока еще не выстроилась злая длинная очередь из тех, кто только что смеялся и плакал, будучи объединен воедино тем, что разыгрывалось на сцене загримированными лицедеями…