27. ПОСЛЕДНЯЯ ПОПЫТКА
От Зальцбурга дорога пошла ввинчиваться в горы; еще лежал снег; лыжный сезон здесь — особенно на хороших склонах с северной стороны — временами продолжался до первых чисел мая.
Штирлиц был — как и всю дорогу от Берлина — зажат на заднем сиденье между Ойгеном Шритвассером и Куртом Безе, машину вел Вилли Драхт, штурмбанфюрер из референтуры Мюллера.
Инструктируя группу перед самым отъездом — после того как Штирлиц ознакомился с личными делами всех офицеров, работавших в Альт Аусзее, в кабинете шефа гестапо, — Мюллер повторил:
— Ребята, я поручаю вам Штирлица. Запомните, что я вам всем скажу, и пусть это запомнит Штирлиц тоже. Когда он вернулся в рейх после блистательно выполненного задания в Швейцарии, его жизни постоянно угрожает опасность. Дважды он чудом вылез из переделки. Если случится третья — ему несдобровать. Поэтому, ребята, я запрещаю вам оставлять Штирлица одного хоть на одно мгновение. Работать — вместе: питаться — вместе; спать — в одной комнате; даже писать ходите вдвоем… Запомните, ребята, — он обратился к трем высоким малоподвижным эсэсовцам, — Штирлиц — человек нездоровой храбрости. Он готов идти против врагов с открытым забралом. Это нравится рейхсфюреру, мне, конечно, тоже, но я отвечаю за его жизнь перед имперским руководством, именно поэтому отправляю вас с ним.
— Спасибо, группенфюрер, — сказал Штирлиц, — я от всего сердца признателен вам за ту заботу, которую вы проявляете обо мне, но как быть, если в Линце возникнет необходимость поговорить с тем, в ком я буду заинтересован — в процессе расследования? Разговор с глазу на глаз — одно, а если мы начнем проводить собеседования за круглым столом, никакого результата я не получу…
— Вилла, откуда идут передачи на Запад, — ответил Мюллер, — окружена пятнадцатью гектарами прекрасного парка. Забор надежно укрывает вас от врага; подступы простреливаются с вышек; гуляйте себе по дорожкам и ведите беседы с глазу на глаз… Я понимаю, в особняке никто из тамошних людей с вами открыто говорить не станет, им известно лучше, чем кому бы то ни было, где, каким образом и с какого расстояния прослушиваются их разговоры. Но вам придется записывать беседы в парке, Штирлиц. И передавать их Ойгену, а вы, — он посмотрел на Шритвассера, — организуете их немедленную доставку в Берлин, это ваша забота, Ойген: Штирлицу нет нужды забивать голову мелочами.
— Это не мелочи, — возразил Штирлиц. — Я, таким образом, буду лишен возможности прослушивать свои беседы еще и еще раз, перед встречей с другими сотрудниками, стану путаться в именах и фактах… Мне так трудно работать, группенфюрер…
— Трудности существуют для того, чтобы их преодолевать, — отрезал Мюллер. — Это все, друзья. Я вручаю вам Штирлица, которого люблю. Я горжусь им. Вы должны вернуть его сюда через неделю и получить заслуженные награды. Хайль Гитлер!
— Группенфюрер, — сказал Штирлиц, — а почему бы мне не работать в наручниках?
Мюллер рассмеялся:
— Если бы сейчас положение не было таким напряженным, я бы приковался к вам, употребил мазь для человека-невидимки и поучился бы мастерству интриги, которым вы владеете в совершенстве… Вы мне нужны живым, Штирлиц… Не сердитесь, дружище, до встречи!
…В Альт Аусзее они приехали, когда стемнело; Вилли повалился головой на баранку и громко захрапел; потом вздохнул, усмехнувшись:
— Я побил все рекорды! Почти семьсот километров за двенадцать часов! Я сплю, не будите меня, здесь так тихо, и воздух чистый! Спокойной ночи!
— Когда я еду не в своем «хорьхе», — сказал Штирлиц, — у меня начинает болеть голова.
Ойген, вылезая из машины, пробурчал:
— Это понятно. Я, например, в детстве всегда падал с чужого велосипеда. Привычка — ничего не попишешь, как это говорят английские свиньи? «Привычка — вторая натура», да?
— Именно так, — сказал Вилли.
— У вас хорошее произношение, — заметил Штирлиц. — Долго работали в Англии?
— Я прожил три года на Ямайке, обслуживал наше консульство, вот была райская жизнь!
…Ворота виллы «Керри» открывались медленно: работал автомат; когда Вилли загнал машину в темный парк, из небольшого домика возле шлагбаума вышли два охранника, потребовали документы, долго сличали фотографии на офицерских книжках СС с лицами прибывших, потом попросили выйти, подняли заднее сиденье, проверили чемоданы и, корректно извинившись, сказали, что необходимо предъявить содержимое портфелей, а личное оружие сдать под расписку.
Потом вышел третий охранник, сел рядом с Вилли (тьма была кромешная, щелочки, оставленные в фарах, дорогу не освещали, асфальт петлял между соснами), показал путь в третий коттедж — там были приготовлены две комнаты.
— Спокойной ночи, — сказал охранник, выбрасывая руку в нацистском приветствии. — Завтрак будет накрыт здесь же, на застекленной веранде, в семь тридцать. Сдайте мне, пожалуйста, ваши продуктовые карточки на повидло и маргарин.
— Погодите, — остановил его Штирлиц. — Погодите-ка. Кто сейчас дежурит?
— Я не уполномочен давать ответы, штандартенфюрер! Без разрешения начальника смены я не вправе вступать в разговоры с теми, кто к нам прибывает, простите.
— Какой у начальника номер телефона?
— Назовите радиооператору ваше имя, вас соединят с ним незамедлительно.
— Благодарю, — сказал Штирлиц. — И покажите моим коллегам, где здесь кухня, как включать электроприборы, — мы намерены выпить чая.
— Да, штандартенфюрер, конечно!
Вилли вышел с охранником, а Штирлиц, обернувшись к двум, что остались с ним, спросил:
— Ребята, чтобы у нас не было недомолвок, давайте начистоту: кто из вас храпит?
— Я, — признался Курт. — Особенно когда засыпаю. Но мне можно крикнуть, и я сразу же проснусь…
— Я не храплю, — сказал Ойген. — Я натренирован на тихий сон.
— Это как? — удивился Штирлиц.
— Когда Скорцени нас готовил к одной операции на Востоке, так он заставлял меня успокаивать самого себя перед наступлением ночи, лежать на левом боку и учиться слышать свое дыхание…
— Разве такое возможно?
— Возможно. Я убедился. Даже наркотик можно перебороть, если только настроить себя на воспоминание самого дорогого… Это точно, не улыбайтесь, я пробовал на себе. Скорцени велел нам испытать все: он ведь очень тщателен в подборе людей для своих групп…
— Вы должны были ассистировать Скорцени в Тегеране? — уточнил Штирлиц. — Во время подготовки акции против «Большой тройки»?
Ойген, как и мюллеровский шофер Ганс, словно бы и не слышал вопроса Штирлица, продолжал говорить:
— Я помню, у нас был один парень, так он слишком громко смеялся… Скорцени сам занимался с ним, неделю, не меньше… Что уж они делали, не знаю, но потом этот парень улыбался беззвучно, как воспитанная девушка…
— Воспитанные девушки не должны громко смеяться? — удивился Штирлиц, достав из чемоданчика пижаму. — По-моему, истинная воспитанность заключается в том, чтобы быть самим собою… Громкий смех — если он не патологичен — прекрасное человеческое качество.
Вернулся Вилли, сказал, что вода уже кипит, поинтересовался, как Штирлиц отнесется к глотку бренди; перешли на застекленную веранду; начали пировать.
— Ойген, не сочтите за труд, позвоните дежурному офицеру смены, пригласите его на чашку кофе.
— Да, штандартенфюрер, — ответил тот, поднимаясь. — Будет исполнено.
…Штурмбанфюрер Хётль оказался седоголовым, хотя молодым еще человеком; он поднял свою рюмку за благополучное прибытие коллег из центра, поинтересовался, как дорога, много ли бомбили, выразил надежду, что это последняя горькая весна, рассказал два еврейских анекдота; добродушно посмеивался, наблюдая, как заливался Вилли; словно ребенок, право…
— А еще есть очень смешной рассказ про великого еврейского врача, который умел лечить все болезни, — продолжил он, заметив, как понравились его анекдоты. — Привели к нему хромого на костылях и говорят: «Рубинштейн, вы самый великий врачебный маг в Вене. Спасите нашего Гансика, он не может стоять без костылей, сразу падает!» Рубинштейн взялся толстыми пальцами с грязными ногтями за свой висячий нос и начал думать, а потом сказал: «Больной, ты здоров! Брось костыли!» Ганс, как и всякий еврей, был трусом и, конечно, костыли не бросил. Рубинштейн снова попрыгал вокруг него и закричал: «Ганс, я тебе что сказал?! Ты здоров! Так брось костыли! Я тебя заклинаю нашим Иеговой!» И Ганс послушался горбоносого Рубинштейна, бросил костыли…
Хётль замолчал, полез за сигаретами.
Вилли не выдержал, поторопил:
— Ну и что стало с Гансом?
Хётль сокрушенно вздохнул:
— Разбился.
Вилли чуть не сполз со стула от смеха; Ойген, криво усмехнувшись, заметил:
— Как только мы отбросим русских от Берлина, надо уничтожить всю еврейскую сволочь. Слишком мы с ними церемонились. Лагеря строили для этих свиней. В печь, всех в печь, а некоторых отстреливать из мелкокалиберных винтовок! Пусть наши мальчики из «гитлерюгенда» набивают руку…
Штирлиц поднялся, обратился к Хётлю:
— Дружище, не составите мне компанию? Я обычно гуляю перед сном…
— С удовольствием, штандартенфюрер…
— За ворота штандартенфюреру выходить нельзя, — сказал Ойген, по-прежнему тяжело глядя на Штирлица, хотя обращался к Хётлю. — Ему постоянно угрожает опасность, мы прикомандированы к нему для охраны группенфюрером Мюллером.
Хётль, поднимаясь, спросил:
— А партайгеноссе Кальтенбруннер в курсе вашей командировки?
«Оп, — подумал Штирлиц. — Хороший вопрос».
— Он знает, — ответил Ойген. — В Берлине знают. Мы прибыли, чтобы проследить за организацией специального хранилища для партийного архива — личное поручение рейхсляйтера Бормана. А для этого нам придется чуть-чуть поиграть с дядей Сэмом, надо проверить, не пробовал ли он сунуть сюда свой горбатый нос…
— Ах так, — ответил Хётль. — Что ж, мы все к вашим услугам…
…Гуляя по парку, Штирлиц долго не произносил ни слова; звезды в небе были близкими, зелеными; тревожно перемигивались, и было в этом что-то судорожное, предутреннее, когда расстаются любимые, и вот-вот начнет светать, и настанет безнадежность и пустота, и во всем будет ощущаться тревога, а после того как щелкнет замок двери и ты останешься один, воспоминания нахлынут на тебя, и ты с ужасом поймешь, что тебе сорок пять, и жизнь прошла, не надо обольщаться, хотя это — главное человеческое качество, а еще — ожидание чуда, но ведь их не бывает более, чудес-то…
— Хётль, — сказал Штирлиц, — для того чтобы я смог успешно провести дело, порученное мне, я хочу рассчитывать на вашу помощь.
— Польщен, штандартенфюрер. Я к вашим услугам.
— Расскажите про ваших коллег. Кого бы из них вы порекомендовали мне для выполнения заданий центра?
— Прошу простить, мне было бы легче давать им оценки, зная, каким должно быть задание…
— Сложным, — ответил Штирлиц.
— Я начну с Докса, — сказал Хётль. — Он живет здесь с сорок второго года, с первых дней организации этого радиоцентра. Великолепный работник, бесконечно предан делу фюрера, примерный семьянин; горнолыжник, стрелок, безупречен в поведении…
Штирлиц поморщился:
— Хётль, я читал его анкету, не надо повторять штампы, за которыми ничего нет. Меня, например, интересует, за что он получил порицание обергруппенфюрера Кальтенбруннера в сорок третьем году?
— Не знаю, штандартенфюрер. Я тогда был на фронте.
— На каком?
— Под Минском.
— В войсках СС?
Хётлю были неприятны быстрые вопросы Штирлица, он поэтому ответил:
— Вы же знакомы с личными делами всех тех, кто работает здесь, у обергруппенфюрера… Значит, вам должно быть хорошо известно, что я служил рядовым в войсках вермахта…
— В вашем личном деле сказано, что вы были разжалованы Гейдрихом. А после его трагической гибели вам вернули звание, наградили и перевели на работу в отдел Эйхмана. За что вас наказал покойный Гейдрих?
— Я позволил себе говорить то, что не имел права говорить.
— А именно?
— Я был пьян… В компании, где находился друг покойного Гейдриха — я, понятно, об этом не знал, — я позволил себе усомниться в том, надо ли уничтожать славян. Я пошутил, — словно бы испугавшись чего-то, быстро добавил Хётль. — Я, видимо, неумело пошутил, сказав, что часть славян стоило бы держать в гетто, чтобы потом, когда Россия откатится за Урал, было на кого выменять Эренбурга… А Гейдрих был очень щепетилен в славянском и еврейском вопросах.
— И за это вас разжаловали?
— В основном да.
— А не «в основном»?
— Я еще сказал, что мы одолеем русских, если вовремя заключим мир на Западе.
— Когда вы примкнули к нашему движению?
— В тридцать девятом.
— А к СС?
— Дело в том, что я родился в Линце, в одном доме с обергруппенфюрером Кальтенбруннером… Он знал мою семью, отец помогал ему в трудные времена… Поэтому Кальтенбруннер рекомендовал меня в СС лично, в сороковом…
— Что еще вы знаете о Доксе?
— Я сказал все, что мог, штандартенфюрер.
— Хорошо, я поставлю вопрос иначе: вы бы пошли с ним на выполнение задания? В тыл врага?
— Пошел бы.
— Спасибо, Хётль. Дальше…
— Штурмбанфюрер Шванебах… Мне трудно говорить о нем… Он храбрый офицер и безусловно честный человек, но наши отношения не сложились…
— Вы бы пошли с ним на задание?
— Только получив приказ.
— Дальше…
— Оберштурмбанфюрер Растерфельд… С ним я готов идти на любое дело.
— С каких пор вы его знаете?
— С сорок первого года.
— А вам известно, что именно Растерфельд готовил для Гейдриха материалы на ваше разжалование?
Хётль остановился:
— Этого не может быть…
— Я покажу вам документы… Пойдемте, пойдемте, держите ритм… И последний вопрос: он знает, что вы спите с его женой? Может, у вас любовь втроем и все такое прочее? Или все значительно серьезней?
Хётль снова остановился; Штирлиц полез за сигаретами, закурил, неторопливо бросил спичку в снег, вздохнул:
— Вот так-то, Хётль. Вы, конечно же, относитесь к числу неприкасаемых, поскольку с Востока вас вернул обергруппенфюрер Кальтенбруннер, но система проверки РСХА работает вне зависимости от того, кто тебя опекает наверху… Веселитесь, как хотите, но не попадайтесь! А вы попались! Ах, черт! — воскликнул вдруг Штирлиц и как-то странно упал на левый бок. Поднявшись, незаметно достал из внутреннего кармана плоский диктофон, вытащил кассету, порвал пленку, поставил кассету на место, сунул диктофон в карман и тихо сказал: — Вы поняли, что я упал поскользнувшись? Поэтому, вернувшись, вы спросите при моих коллегах, не сильно ли я ушибся… Мои коллеги не спят, кто-нибудь из них идет следом за нами, но в отдалении, поэтому вы сейчас напишете мне лично обязательство работать на гауляйтера Айгрубера и на НСДАП, ясно?
Штирлиц достал блокнот, протянул Хётлю:
— Быстро, Хётль, быстро, это в ваших же интересах.
— Что писать? — спросил тот; Штирлицу показалось, что у Хётля начался аллергический приступ. Даже в темноте стало видно, как он побледнел. Штирлиц понял это по тому, как под глазами у штурмбанфюрера внезапно залегли черные тени.
— Да что в голову взбредет, — ответил Штирлиц. — Обязуюсь работать на гауляйтера Верхней Австрии… В случае измены… И так далее…
— Я не могу писать на ходу…
— И не надо. Я подожду.
Хётль написал текст, протянул блокнот Штирлицу; тот смотреть не стал, перевернул страничку, спросил:
— Зрение хорошее?
— Да.
— Посмотрите сюда.
Хётль нагнулся и сразу же отпрянул: в блокноте Штирлица была записана последняя радиограмма, отправленная из Альт Аусзее неустановленным оператором на Запад.
— Хётль, — сказал Штирлиц, — передайте вашим шифром… Тихо, тихо, не суетитесь… Я не собираюсь вас губить, я заинтересован в вас так же, как и Кальтенбруннер… Передайте вашим шифром мои цифры… А если вздумаете отказаться, я не поставлю за вас и пфеннига…
«Это моя последняя попытка, — думал Штирлиц, — хоть это один шанс из ста, но все-таки это шанс».
В шифровке он сообщал Центру, где находится, что зажат тремя гестаповцами, и впервые открыто признался, что силы его на исходе. Если Центр сочтет возможным организовать его побег на Родину, налет на виллу Кальтенбруннера в Альт Аусзее вполне возможен. Виллу охраняют двенадцать человек, но по крайней мере семерых он, Штирлиц, рискнет взять на себя, если только получит ответ, который ему передаст Хётль.
…Через час Даллес получил странную радиограмму из Альт Аусзее, от агента «Жозеф»; под этим именем был зашифрован Хётль, предложивший свои услуги ОСС осенью сорок четвертого года в Будапеште, работая вместе с Эйхманом по торговле евреями; провернули хороший бизнес, несколько миллионов франков, и не бумажками, а бензином и военными грузовиками; один из выпущенных взамен за это финансистов позвонил в американское посольство, передал текст, сказанный ему Хётлем. С этого и началось.
Цифры Штирлица, переданные в Берн Хётлем, расшифровке специалистами ОСС не поддались. Однако, поскольку Штирлиц был вынужден назвать адрес, куда следовало передать его шифровку, люди Даллеса немедленно навели справки и установили, что там жил человек, связанный в свое время с группой советского разведчика Шандора Радо.
…Даллес попросил прийти к нему ближайших помощников, Гюсмана и Геверница, познакомил их с новостью и спросил, добро посмеиваясь в прокуренные усы:
— Ну, что станем делать? Думайте, парни, задачка невероятно интересна… Пойдем на контакт с русской разведкой? Или воздержимся?
Даллес имел исчерпывающую информацию по поводу всего того, что сейчас происходило в Вашингтоне; он понимал, что ситуация сложилась в высшей мере сложная. Он был убежден, что на Рузвельта давят силы, стоящие за той финансовой группой, которая давно и упорно боролась за влияние на государственный департамент против тех, кто блокировался вокруг «Салливэна и Кромвэлла» — адвокатской фирмы Даллесов, сориентированной на самую правую концепцию Уолл-стрита.
Он понимал, что схватка за сферы влияния в Германии, да и в Европе вообще, вступила в последнюю, решающую фазу: компаньоны ему не простят, потеряй он свой пост; все те нити, связывавшие его с германской промышленностью, которые он так трепетно налаживал и берег все эти годы, просто-таки не имеют права перейти в другие руки; это будет означать крушение его жизни, карьеры, будущего.
Он понимал, что Рузвельт ведет сложную партию: президент взял на себя смелость доказать американцам, что в мире вполне могут сосуществовать такие разностные структуры, как Запад с его свободным предпринимательством и большевистское государство, построенное на примате государственного планирования. Даллес отдавал себе отчет в том, отчего Рузвельт с маниакальной настойчивостью добивался того, чтобы Сталин прилетел в Касабланку, на встречу «Большой тройки», или же — на худой конец — в Тегеран: этим Рузвельт доказывал тем, кто поддерживал его политику в банках и концернах, что диалог со Сталиным вполне возможен: он, государственный политик, понятно, не потерпит, чтобы его страну хоть в какой-то мере третировали, но в нем нет имперских амбиций, и он умеет соблюдать договорные обязательства.
Даллесу и тем, кто поддерживал его концепцию — прямо противоположную концепции Рузвельта, — весною сорок пятого было весьма трудно маневрировать: мир отринул бы открытое размежевание с русскими и сепаратный договор с рейхом; слишком свежи раны, слишком трагично пережитое, не ставшее еще памятью. Скорее бы! Память поддается корректировке, что-то можно замолчать, что-то переписать наново, что-то подвергнуть остракизму. Однако главная задача момента заключается в том, чтобы удержать занятые позиции.
Именно поэтому Даллес собрал на совещание Геверница и Гюсмана, ибо просто-напросто отказать «Жозефу», попавшему, видимо, в сложное положение и прижатому русскими, нельзя, но и помогать Советам, особенно в том регионе рейха, который представлял для Даллеса особый интерес (как-никак, речь шла о картинах и скульптурах, общая стоимость которых исчислялась чуть что не в миллиард долларов), он не мог, не имел права.
Поэтому, выслушав Гюсмана, который полагал возможным сообщить «Жозефу», что его просьба будет исполнена, запросить обстоятельства, которые понудили его согласиться передать такого рода шифрограмму, но, понятно, никому и ничего не передавать: наступает суматоха, одна радиограмма утонет в ворохе других — сколько их сейчас в эфире. Даллес с ним не согласился, как и не согласился с Геверницем, предложившим организовать наблюдение за квартирой человека, которому адресовано послание, и сделать так, чтобы правительство конфедерации, узнав о нем, предприняло демарш и выдворило его из страны.
— Нет, — сказал Даллес, пыхнув сладким голландским табаком, набитым в прямую английскую трубку, — нет, это не путь. В Верхней Австрии наклевывается, видимо, что-то чрезвычайно интересное, но вправе ли мы рисковать? Помогать русскому резиденту в Линце, прижавшему нашего агента? Нет, понятно. Начать с ним игру? Заманчиво. Но мне и так достается в Белом доме за тот курс, который мы проводим, и я не знаю, чем кончится вся та свистопляска, которая поднялась после провала миссии Вольфа… У меня есть соломоново решение: я думаю отправить телеграмму Доновану, в копии государственному секретарю с сообщением о произошедшем. Более того, я изменю самому себе и потребую указаний, как следует в данном случае поступить. Я убежден, что наш запрос вызовет такую свару в Вашингтоне, которая будет продолжаться не день и не два, а добрую неделю. И я не убежден, что Вашингтон даст нам указание выполнить просьбу «Жозефа»…
— Не «Жозефа», — поправил его Геверниц, — а того русского резидента, который сел ему на шею и завернул руки за спину…
Даллес покачал головой, улыбнулся:
— Все зависит от того, милый, как будет сформулирована наша телеграмма. Если мы выведем в левый угол «Жозефа», если мы сделаем упор на то, что к нам обратился с просьбой офицер СД, близкий Кальтенбруннеру, те люди, которые стоят на общих с нами позициях, вполне могут затребовать исчерпывающую информацию о нашем агенте: отчего он пошел на контакт с русскими, нет ли за всем этим игры нацистов… Нам придется готовить ответную телеграмму, а это не простое дело, нужно время, вопрос серьезный, вот вам еще одна неделя… А я рассчитываю, что дней через пятнадцать все кончится, будем откупоривать шампанское… Конечно, бюрократия — ужасна, но в данном случае — да здравствует бюрократия! Подождем, сейчас надо уметь выждать…