Книга: Над Тиссой. Горная весна. Дунайские ночи
Назад: Часть вторая
Дальше: 1

«БЕЛЫЙ» И ДРУГИЕ

Яхта «Цуг шпитце» вышла из пределов Румынии, круто повернула направо, с севера на запад, миновала устье Прута, оставила позади первый советский город.
Карл Бард и Дорофей Глебов смотрели на портовые огни пограничного города до тех пор, пока они не скрылись.
— Россия!.. — Карл Бард тихонько, дружески толкнул локтем «Белого»: — Ну, как?
— Что? — неохотно откликнулся Дорофей.
— Вот ты и дома, говорю. Добро пожаловать!.. — Карл Бард засмеялся. — Не волнуйся, дружище! Все будет хорошо.
Дорофей угрюмо вглядывался в темный берег Дуная.
Бард искоса наблюдал за ныряльщиком. Он знал, что этот крепкий, ловкий человек с блеском прошел через все испытания, и потому удивлялся его не боевому настроению.
«Интересно, какие мысли одолевают тебя? Трусишь? Жалеешь, что вернулся домой в таком виде? Вспоминаешь далекое время детства, молодости? А может быть, трезво размышляешь, как лучше выполнить задание?…»
Карл Бард посмотрел на светящийся циферблат часов и сказал:
— Пора, дружище!..
— Успею! — отрезал Дорофей. Не повернул головы, не оторвал взгляда от прибрежной полосы.
— Слушай, дружище! — Карл Бард положил руку на плечо «Белого». — В чем дело? Что с тобой происходит?
Дорофей круто повернулся к капитану. И тот увидел резко побледневшее лицо, бешеные глаза.
— В чем вы меня подозреваете?
— Только в медлительности.
— Неправда! Столько лет готовили меня, натаскивали и все не доверяете, все испытываете!.. Плохого же вы о себе мнения!
«О, да ты, оказывается, вовсе не такой слюнтяй, как я думал!..» Вслух Карл Бард сказал:
— Любопытно! И мудрено!.. «Плохого о себе мнения». Это как же расшифровать?
— Зря беспокоитесь, — примирительно проговорил Дорофей, — буду действовать, как приказано.
— Только так, дружище!.. — Он постучал ногтем по выпуклому стеклу часов. — Пора!.. Пошли. Кланяйся Сысою и передай ему… пусть в скором времени ждет еще одного гостя… «Мохача». Не забудешь? «Мохач»! Есть такой город на Дунае, на границе Югославии и Венгрии.
Дорофей кивнул.
— Не забуду. Пошли!
В капитанской каюте Дорофей натянул поверх неброского штатского костюма резиновый комбинезон, навьючил на себя акваланг и туго увязанный рюкзак. Подпоясался ремнем, к которому были прикреплены пистолет, кинжал, подводный электрический фонарь, и кивнул шефу:
— Все, могу нырять.
Яхта шла между советской Измаильщиной и румынской Добруджей. Миновали сулинское гирло, слева по борту прошел ярко освещенный Измаил.
Приближались две Килии, румынская и советская, хорошо приметная своим портовым зернохранилищем.
«Цуг шпитце» принял правее, держа курс на румынскую Килию.
Дорофей Глебов покинул борт яхты.
Небо затянуто тучами, не светится ни единая звезда. Мелкий густой дождь сечет Дунай, взрыхленный волнами. Туманная мгла и ночная темнота наглухо скрывают берега.
«Белый» поплыл вниз, подхваченный течением.
Через час гигантские тополя прорезались сквозь ночную мглу.
Тополиный остров, Дорофей медленно плывет вдоль его берегов. Оглядываясь, он угрюмым взглядом провожает отступающую в темноту землю, на которой ждет его Сысой Уваров.
Растаял мигающий бакенный огонь, под которым на дне Дуная лежат контейнеры.
Перед рассветом показались маячный огонь Лебяжьего и старый ветряк.
Дорофей резкими, «стригущими», движениями ластов вырвался из фарватерной струи. Приблизившись к острову, перестал работать ногами, глубже втянул голову в воду, так что на поверхности Дуная осталось только стекло маски. Если кто и наблюдает сейчас за рекой, все равно не увидит пловца.
Течение вынесло его на мелководье. Твердая, спрессованная толща ила. Еще несколько шагов — и он будет на островной земле. Дорофей не спешил. Ждал, вглядывался в темноту, прислушивался, готовый нырнуть, исчезнуть подобно щуке. Тихо. Ничего подозрительного.
Осторожно выбрался на берег, сбросил шкуру «лягушки», туго свернул ее и засунул в рюкзак. Пусть пока лежит там, еще пригодится.
По ивовым зарослям, по росистой траве стлалась сырая предрассветная тьма. В листьях вербняка зашуршал дождь. Время от времени раздавался шумный всплеск — играла рыба, падала в реку подмытая земля.
Приученными к темноте глазами Дорофей вглядывался в местность и не узнавал ее.
Должен быть плоский берег, а тут — высокая дамба, укрепленная кустарником, густо затравевшая. На той стороне поднимается сад — светятся крупные влажные яблоки.
Яблоки на Лебяжьем? Откуда? Не должно их быть. Здесь растет только черная ольха, ива, верба, камыши. Садам не место на полуболоте. Не туда попал.
Чужой остров?
Нет, свой, родной. Деревянная четырехкрылая мельница и каменный маяк — верные приметы Лебяжьего.
А дамба?… Правда, жители острова собирались насыпать ее, но так и не собрались. Неужели за эти годы, пока он скитался на чужбине, все-таки обваловали остров? А деньги? Не по карману им такая затея. Продадут все добро, нажитое отцами и дедами, и то не хватит. На чьи же капиталы воздвигнут этот вал, сдерживающий весенние воды Дуная?
Дорофей осторожно раздвинул кустарник, перебрался через насыпь, спустился в сад. Перебегая от дерева к дереву, держал направление на ветряк.
Сквозь ветви яблонь увидел первую хату деревни и остановился. Ивовый плетень, увитый диким лопушистым виноградом. Вздыбленный журавль над колодцем. Беленые стены. Голубые ставни, черные окна…
Крепким предрассветным сном спит Лебяжий остров. Спят и Глебовы, не чувствуют, как близко от них отец, сын, муж.
Дорофей стоит перед хатой и улыбается. Чужая, а все равно радостно смотреть на нее. Приземистая, в три окна, с резным крылечком. Северная стена уже по-зимнему обложена камышовыми снопами. На крыше распластал крылья огромный петух, вырезанный из ольхи. Тут живут Черепановы. Плетень к плетню стоит и хата Глебовых.
Дорофей пошел к своей усадьбе. Все здесь такое же, как и пятнадцать лет назад. Огромные бревна осокорей, заменяющие скамейки, валяются у плетня. Когда-то здесь вечерами собирались девки и парни. В будни это было любимое место ребятишек, а по воскресеньям бревнами с утра до вечера владели бабы. Тут же шумели и деревенские сходки.
Калитка на старом месте — в средине плетня, напротив колодца. Дрожащей рукой Дорофей сиял крючок и вошел во двор. Твердая утрамбованная дорожка вела к дому. Дорофей на всякий случай свернул с нее и по огородной земле, пригибаясь, пересек двор.
Светлее, казалось ему, стало на острове. В разрыве дождевых туч блеснула звезда. Дунай сбросил с себя тяжелую ношу ненастной ночи, засверкал чешуей.
Вот и родная хата. До того белая, что больно смотреть на нее. Вот такой сияющей она и представлялась ему в миражных африканских видениях.
Под окнами поднимается ветвистый высокий тополь, посаженный Дорофеем в тот год, когда женился. Теперь он виден издалека. Как быстро прошло время. Тополь вырос, а он…
Прислонился щекой к серебристой мокрой коре дерева, со страхом и надеждой смотрел на белую, с темными глазницами окон хату. Пятнадцать лет назад оставил здесь мать, жену, сыновей. Живы ли? Как живут: в голоде? холоде? нужде? в радости? Может быть, Мавра вышла замуж и забыла, что любила какого-то Дорофея. Не чужой ли он и сыновьям? Не называют ли отцом чужого человека, нет ли у них сводных братьев и сестер?
В конце улицы закричал первый петух. Откликнулся второй на соседнем дворе. И загремело, покатилось по острову зоревое кукареканье.
Дорофей стоял под тополем, не зная, что делать дальше. Спрятаться в какой-нибудь норе, тайком высмотреть оттуда, как живут Глебовы? А что, если постучать в оконную крестовину кулаком и во весь голос крикнуть: «Эй, Мавра, открывай, встречай законного мужа!» В хате поднимется переполох. «Муж? Какой муж? Откуда взялся? С того света?» Тогда он крикнет еще раз: «Открывай, Мавра! Это я!» Она неспешно выйдет, грозно спросит: «Вернулся?… Где скитался столько лет? Что делал? Кому служил? Если ты добрый человек, зачем выбрал такую ночь? Почему побоялся светлого дня?»
Какими словами он смягчит ее ожесточенное обидой и долгим одиночеством сердце?
«Надо пока спрятаться, — решил Дорофей, — а там видно будет».
Рядом с хатой, под одной с ней крышей, просторный коровник. Дверь по-летнему открыта настежь и подперта колом.
Дорофей переступил порог. В нахолонувшее лицо дохнуло коровье тепло и сладкий дух увядших на жарком солнце трав и цветов.
Ощупью, уверенно продвигался вперед по хорошо знакомому коровнику. Вот колышки, где в ненастную погоду обычно висели сети. Висят и сейчас. Кадка с водой. Рундук для кукурузы и отрубей. Огромный костыль с фонарем.
А вот и корова. Рослая, темная, с крупными белыми пятнами по хребту. Она доверчива повернула к чужому человеку голову. Понюхала, пожевала просяще губами, отвернулась.
За дверью, ведущей из коровника в хату, послышался кашель, а потом неторопливые шаркающие шаги.
Дорофей бросился в дальний угол, где лежал ворох сена, зарылся в него.
Позванивая ведром, вошла в коровник невысокая худощавая женщина. Голова повязана полушалком. На плечи накинута телогрейка.

 

Дорофей едва сдержался, чтобы не броситься навстречу матери.
Корова шумно вздохнула и тихонько замычала.
— Ну, здорово, здорово! — проговорила. Домна Петровна. — Как ты тут ночевала-зоревала?
Она обмыла и вытерла корове вымя чистой тряпкой, села на скамеечку, и тугие струи молока зазвенели в белом ведре.
Закончили свои песни петухи. Посветлел дверной проем. Темнота уползла за Дунай, в плавни. На краю неба пробился алый родничок.
Дорофей затуманенными от слез глазами смотрел на мать, освещенную полосой света. Постарела! Глубокие морщины посекли и лоб, и подбородок, и даже нос. Только брови все те же — густые, сросшиеся на переносице, смолисто-черные. Все забыл сейчас Дорофей: где был, что делал, зачем явился на Дунай. Только любил мать, только добра желал ей.
— Мама!.. — позвал он. — Матунюшка!..
То ли шепот его услышала Домна Петровна, то ли материнское сердце угадало, почувствовало близость сына — она бросила доить, тревожно насупилась, посмотрела в угол коровника, на ворох сена.
— Матуня!.. Матуха!..
В самые лучшие дни своей жизни, в далеком детстве, Дорофей так называл мать. Матуня!.. Матуха!.. Матунюшка! Как заклинание произнес Дорофей сокровенные слова. Умолял о пощаде и вместе с тем властно требовал. Мать не имеет права не быть матерью.
— Господи Иисусе Христе!..
Домна Петровна вскочила. Верила своим ушам и не верила. Спину прохватывал ледяной озноб. Готовая смеяться от счастья и разрыдаться, смотрела в угол, на ворох сена, на темное пятно, похожее на человека.
— Маманя!.. — Дорофей бросился к матери, целовал ее губы, щеки, шею, руки, голову.
Перевел дыхание, прижался мокрой щекой к ее щеке, зажмурился, тихонько всхлипывал.
— Ты?… Ты, Дорофеюшка?
Натруженные, не отдыхавшие шестьдесят лет руки Домны Петровны ощупывали сына. Нашли крупную родинку над правым ухом.
— Дитятко мое! Пришел!.. Пробился!..
— Я к тебе, матунюшка, много лет пробиваюсь.
— И я… каждый день, каждую ночь ждала.
— Ну вот, дождалась. Здравствуй, матика!
— Здравствуй, роднуша!
Какая она маленькая, сухонькая и беззащитная. И как хорошо пахнет — яблоками, сухими травами, парным молоком.
Дорофей гладил мать по голове и плакал.
Корова, должно быть удивленная тем, что ее перестали доить, повернула голову к хозяйке, замычала.
Домна Петровна машинально потрепала корову по упругой атласной шее. А взгляд ее прикован к лицу сына. Смотрит на сорокалетнего Дорофея, вспоминает, каким он был. Вот он ищет жадными губами материнскую грудь; вот впервые улыбнулся; вот сделал первый шаг; вот бежит навстречу матери по берегу Дуная, босоногий, в красной рубахе, надутой ветром.
Вспомнила тот день и час, когда он появился на свет.
Родила его в рыбачьей лодке, на взморье. Перекусила пуповину, обмыла сына соленой морской водой, завернула в то, что оказалось под рукой, в свою рубаху, в рыбачью сеть.
— Мама, маманя!..
В коровнике совсем посветлело.
Шлепая по воде плицами колес, прошел рейсовый пароход.
С реки потянуло утренней свежестью.
С гоготом побежали в соседнем дворе тяжелые домашние гуси и, подлетывая, заспешили на привольные пастбища.
Дунайский фарватер розовел. Зоряно светились и крылья ветряка. Маячный огонь мигал тускло.
— Ну, маманя, говори прямо: всем я тут желанный? — спросил Дорофей.
— Всем, милый ты мой, не сомневайся! Ой, как ты дрожишь! Тебе холодно? Пойдем в тепло.
— А Мавра?… — Голос его осекся, дыхание прихватило. — Замуж не вышла?
— Не наговаривай на жену. Одна живет, да вот только…
— Ну?
— Не узнаешь ты ее.
— Что ж так? Постарела?
— Все сам увидишь, сынок… Пойдем.
Дорофей посмотрел на дверь, ведущую в дом.
— Долгонько спать любит. Раньше, бывало, до зари по двору бегала. Разбуди ее, предупреди.
— Нету ее дома.
— Где же?
— Уехала в Москву.
— Зачем ей Москва понадобилась?
— Понадобилась!
— Не заблудится?
— Мавра-то? — мать улыбнулась.
Насторожился Дорофей. Что-то тут не так.
— А ребята дома?
— И ребят нету.
— В школе?
— Это в их-то года?! Опомнись, отец! Старшему двадцатый пошел, младшему — восемнадцать.
— Где же они? На рыбалке?
— Хватай выше!
— Не понимаю. Чего-то недоговариваешь.
— Ох, сынок, десять коробов я тебе недоговариваю! — Она вытерла о ситцевый фартук руки. — Пойдем, в доме все расскажу… Не упирайся! Иди на свет божий, дай мне разглядеть тебя как следует.
— Постой, маманя! Нельзя мне на свету быть. С той стороны я сюда пробился!.. Беглец.
Домна Петровна не ждала от сына таких слов. В глазах ее уже не светилось счастье. Они наполнились страхом.
— Беглец?… Откуда?… — прошептали похолодевшие губы, а руки безжизненно повисли.
— Границу нарушил. Под водой. В маске. Сделался жабой, чтобы вырваться домой. Ох, мама, и натерпелся!.. По самые ноздри хлебнул горькой жизни. Невмоготу больше, вот и вернулся. Добром нельзя было, так я хитростью выкарабкался.
Домна Петровна окаменела, слушая сына.
— Известно, не помилуют власти, если узнают, что объявился я.
— Если узнают?… — переспросила Домна Петровна. — А разве ты скрываться хочешь?
Дорофей не сразу ответил. Подумал, сказал:
— Явлюсь с повинной. Только не сегодня. И не завтра. — Он схватил холодную, чужую руку матери, прижал к своему лицу. — Матунюшка, не осуждай! Не за свободную жизнь я цепляюсь. По вас стосковался. Насмотрюсь на тебя, на Мавру, на ребятишек, отведу душу, а потом… А пока никто и ничего не должен знать… На острове есть пограничники?
Мать незряче смотрела на сына, думала о своем.
— Я спрашиваю, на острове есть пограничники?
— Ты один?
— Что?
— Я пытаю, ты один вернулся с той стороны?
— Один. А что?
— Значит, с повинной?
— Ну да. Указ есть насчет помилования таких, как я, покаявшихся.
— А в чем виниться будешь?
— Границу перешел, закон нарушил.
— Всё?
— Понимаю!.. Не веришь? Что ж, дело твое, спроваживай родного сына на тот свет.
— Что ты! — испугалась Домна Петровна. Руки ее обрели силу, потеплели. Схлынула с лица бледность. Обхватила Дорофея, прижалась к нему. — Верю! Если уж тебе не поверить, то лучше не жить. Чего ж мы тут прохлаждаемся? — всполошилась Домна Петровна. — Пойдем до хаты.
Он переступил порог и замер. Стоял, облокотившись о притолоку, и с изумлением рассматривал обстановку. Хата прежняя, а внутри…
— Проходи. Раздевайся. — Мать взяла его за руку, потащила к дивану, усадила… — Ну, вот ты и дома, сынок!
Тепло, а Дорофея все еще бьет дрожь. Мать поставила на стол графин с водкой, стакан, тарелку с яблоками.
— Замерз ты, как цуцик. Грейся!
Он налил полный стакан и выпил.
— Запасливые, хотя и без мужиков живете. Кто же из вас горькую пьет? Ты? Мавра?
— Гостей ублажаем.
— А часто они у вас бывают?
— Бывают.
Водка согрела Дорофея и вернула ему потерянную уверенность и смелость. Похрустывая яблоком, он оглядывался.
Не изменилась просторная, с окнами на Дунай горница: те же дубовые балки, выступающие на потолке, те же медовой желтизны деревянные стены. И все-таки это не та хата, в которой родился и вырос Дорофей. Многое изменилось. Выветрился мужской дух, дух рыбачьих сетей, болотных сапог, пропитанных рыбьим жиром. И охотничьим порохом не пахнет. Только яблоками. Яблоки, яблоки, яблоки. На полу, на подоконниках, в корзинах, под кроватью и даже на шкафу. Краснобокие. С девичьим румянцем. Темно-красные. Алые. Огромные, в кулак богатыря.
Не только это изумило Дорофея. Сияет полированный, с зеркальной дверцей шкаф, тумбочка с радиоприемником, мягкий диван. Круглый стол накрыт цветастой скатертью и окружен хороводом стульев. В соседней полусветлой комнате, в так называемой боковушке, Дорофей увидел дорогую кровать, гору белоснежных подушек, шелковое одеяло, большой ковер и стеклянный шкафчик, полный посуды.
Добро не показное, не для людей выставлено. Давным-давно обжито, стало привычным.
— Вот, значит, как вы живете!.. Завидно!
— Сам себе завидуешь. — Домна Петровна подошла к сыну, как маленького, погладила по светлым, чуть влажным волосам. — Отдыхай, а я побегу творить угощение.
— Постой, мама!.. Здорово, говорю, живете. Бросил вас бедняками, а вернулся… к богатеям. Раньше у нас так жили только немцы-колонисты, а теперь Глебовы на их место заступили. Ишь, как возвысились! Выходит, жене выгоднее жить без мужа, детям — без отца, матери — без сына.
— Обидно, что хорошо живем?
— Богатство ваше испугало. Откуда оно? Когда и как разбогатели?
— Почти все наши островные так живут, слава богу!
— Все?… Это почему?
— До работы стали жадные. И трудодень увесистый, удачливый, словно икряная белуга. Сад-то наш и пасеку видел?
— Ну, видел.
— С него все богатства собираем. Садище! Первый на Дунае! Во всех газетах пропечатали похвалы нашим яблокам и грушам, винограду и айве. И диплом на выставке в Москве выдали.
— А кто его посадил?
— Все. Старый и малый. И на мою долю штук двадцать саженцев приходится. А командовала твоя Мавра.
— Командовала?… Это с каких пор она в командиры выскочила?
— Люди вытолкали. Председателем колхоза избрали.
— А за какие заслуги?
— Ох, Дорофей, рассказывать мне про это и рассказывать!.. С утра до вечера и с вечера до утра. Соловья баснями не кормят. Пойдем — накормлю, напою.
— Сиди, матунюшка! Рассказывай… За какие, говорю, заслуги Мавра в вожаках ходит?
— Работящая она. Головастая хозяйка. Вроде как пчелиной матки: одна за всех, а все за нее.
— Так!.. Уродилась обыкновенной пчелой, а стала маткой. Как же это случилось?
— А я и сама, по правде сказать, не доглядела — как. Вон дерево — разве уследишь, как оно тянется к небу!..
Дорофей умолк, разглядывая стоящий под окном тополь. Ствол его уже толще корабельной мачты, серебристо-атласный. Гнездо аиста чернеет в зеленой листве. С вершины тополя виден, наверное, Дунай, протока, соседние острова, плавни, весь Лебяжий, с его садами, пасеками, дамбой.
— Когда дамбу насыпали? — спросил Дорофей.
— Давненько. Еще ребята в пятый класс бегали.
— А денег где раздобыли? В долги залезли?
— Никаких долгов. Дунайские морячки подсобили. Измаильские рабочие трактора прислали, да и сами работали. Такое творилось в то лето!.. Чистый праздник. Народу — тьма-тьмущая. Машины днем и ночью гудели. Музыка. Песни.
— Мавра хороводила?
— Она… Перед ней теперь все глухие двери открываются. Депутат! Правительственные награды имеет — орден Ленина и Знамя это… Трудовое. — Домна Петровна засмеялась. — И всё наши яблочки, грушки и пчелки. За них вот и эту штуковину Москва прислала.
Домна Петровна сняла со стены «штуковину», бережно положила на колени сына.
Черная, дорогой резьбы рамка, тяжелое стекло, меловая бумага, золотые печатные буквы: «Диплом первой степени… Мавре Кузьминичне Глебовой… За высокие урожаи…» Подписи академиков, чеканные, как на сторублевках. Красные печати. Герб СССР. Эмблема Всесоюзной сельскохозяйственной выставки…
Дорофей повесил диплом на место, сел, отхлебнул из стакана водки.
— Ну, чем еще порадуешь?… Сыновья-то как поживают?
— Вчера убыли. Все лето были здесь: садовникам помогали, охотились в плавнях, рыбачили на протоках, камыш рубили.
— А куда уехали? Зачем?
— Каникулы кончились, вот и уехали. В Одессу. В институт. Студенты они.
— Студенты?… И Гордей и Аверьян?… Это как же?…
— А вот так… Всё как надо. Настоящие студенты. Стипендию получают. Славные ребятки. Инженерами станут. Тут, на Дунае, будут работать, дамбы и плотины насыпать.
— Отца-то хоть вспоминали?
— А как же!
— Добром или…
— Известно, что скажешь про родного отца, пропавшего без вести. Жалеют.
— Ну, а Мавра?
— И она. — Домна Петровна подсела к сыну, прижала ладонь к груди. — Печет страх? Не сомневайся.
— И рад бы не сомневаться, да не получается. Сижу вот в родном доме, а не верю: тут ли я? Эх, мама, если бы ты знала, под какими я жерновами побывал!
— Ничего, родной! Все забудется. Мы тебя с Маврой приголубим, выходим. Почему столько лет не подавал о себе весточки?
— Подавал. Из Турции, с Кипра, из Египта.
— Ни единого письма не получили.
— Застревали где-то. К рукам чужим прилипали.
Со двора донесся женский голос:
— Петровна!.. Ау, Петровна, ты дома?
Дорофей испуганно метнулся в боковушку, прихлопнул за собой дверь.
— Тут я, чего кричишь зря! — Домна Петровна вышла во двор.
У плетня стояла соседка. Лада Черепанова. Лицо раскраснелось. Седые волосы растрепаны.
— Чего надо?
— Петровна, беда стряслась. Ванятка ногу распорол. Йод нужен, бинт. Не поскупись. Все наши запасы кончились.
Домна Петровна молча пошла в хату и вернулась с большой жестяной коробкой.
— Вот тебе целая аптека.
— Благодарствую!
Соседка исчезла. Домна Петровна проводила ее задумчивым взглядом. Добрая, счастливая доля у Лады. Тяжело шаркая босыми ногами, мать вошла в дом. Из боковушки вышел Дорофей. Губы его тряслись.
— Чего людей боишься, сынок? С открытой душой пришел к ним — и боишься!..
— А как же не бояться, когда я от собственной тени шарахаюсь. — Он покосился на диплом. — Значит, по первостепенной дороге шагает Мавра?… Орденоносец! Председательша!.. Краса и гордость Лебяжьего. Сынов в инженеры выводит! И даже неграмотную свекруху возвысила. — Дорофей насмешливо посмотрел на мать. — Какая у тебя должность в колхозе? Агитаторская? Или в парторги вышла?
Густые, сросшиеся на переносице брови Домны Петровны сдвинулись.
— Говори что хочешь, сынок! Тебе положено сегодня всякую чепуху молоть. Стерплю.
— Скажу!.. — Он хлопнул ладонью по столу. — Не ко времени и не к месту воскрес Дорофей Глебов. Назад уползай, зачумленный! Туда, откуда явился, — в ночь, в свою жабью дырку.
— Чего несешь?
— Дело говорю, матунюшка! Чернотой своей вашу белизну покрою, если останусь тут. Ославлю на весь Дунай. Верить вам везде перестанут. Гордея и Аверьяна студенчества лишат. Мавру из депутатов вышибут. Вот что я порешил. Не судьба мне жить с вами под одной крышей. Скроюсь. Уйду в плавни и буду там доживать свой постылый век. Ниже болотной травы, тише стоячей воды.
— Тошно слушать непутевые речи. Ну и дремучий же ты, Дорофей. Не такие на Лебяжьем люди, как ты думаешь. Нету их, вывелись.
— Брось, мама! Не уговоришь. Не будет вам со мной счастья.
— Не из пугливых мы. Пожили в счастье, поживем и в несчастье. Потеряем в одном месте, найдем в другом. — Она положила на плечи Дорофея легкие коричневые руки. — Я вот что порешила, сынок!.. Сегодня пойдешь к пограничникам. Покормлю, напою и провожу. Явись и скажи: беглый я, границу перешел. Помилуют. По указу.
Дорофей стоял у стены, словно пригвожденный. Глаза закрыты, ввалились. Лицо осунулось, посерело. Морщины стянули лоб, щеки.
— Нечего тебе ждать. Иди и винись! — твердо говорила мать. — Иди! Да ты слышишь, что говорю?
Он медленно кивнул отяжелевшей головой.
— Слышу, — не открывая глаз, выдавил он сквозь зубы. — Мама, а если… если я не пойду.
Домна Петровна долго не отвечала. Крепко сжав темные губы, с мучительной болью вглядывалась в сына.
Она тихонько, ласково погладила его по небритой щеке.
— Если не пойдешь… я сама поклонюсь властям и скажу: ждет вас мой сын, приходите!
— Эх, матунюшка!.. Кланяйся! Да живее, а то, чего доброго, раздумаю виниться.

 

Дорофея Глебова на быстроходном катере доставили в райотдел КГБ.
Многое он рассказал!.. Демонстрировал снаряжение подводного диверсанта. Давал характеристики тем участникам операции «Цуг шпитце», которых хорошо знал.
Не забыл Дорофей упомянуть и «Мохача», старого друга Сысоя Уварова, который должен пожаловать к нему в гости в скором времени.
— «Мохач»? — спросил Шатров. — Кто он такой? Откуда и когда его должен ждать Уваров? Какие у него задачи?
Дорофей виновато посмотрел на чекистов.
— Ничего больше не знаю. Мой шеф доверил мне эту тайну в самый последний момент, перед высадкой.
— И он не сказал вам, не намекнул, что вы будете взаимодействовать с этим «Мохачем»?
— Нет, не говорил и не намекал.
— А может быть, это подразумевалось?
— Нет, и не подразумевалось. Я понял так, что у Сысоя Уварова с «Мохачем» будет особый контакт и особые дела.
— А какие?
— Не знаю. Могу только гадать.
— Ну погадайте! — улыбнулся Шатров.
— Таким, как он, этот «Мохач», всегда наш брат, черная кость, дорогу в трудных местах прокладывает. Мы пробуем, а они, принцы, доделывают, вершки снимают. Главное дело должен сделать не я, а он, «Мохач». Наверняка.
— И какое же это главное дело?
— Не знаю. Вам виднее, что у вас тут на Дунае самое дорогое.
— Для нас все здесь самое дорогое, — сказал Шатров. — И города и колхозы, И каждый корабль и каждый человек. И спокойствие и тишина. Всем дорожим, все охраняем Вы только вчера впервые услышали о «Мохаче»?
Дорофей после долгой напряженной паузы неуверенно ответил:
— Мне кажется, я раньше ничего не слышал о нем.
— А ваш шеф какую имеет кличку?
— Инспектор?
— Нет, другой, тот, что сопровождал вас сюда, на Дунай.
— Мы его называли «Капитаном».
— Другой клички у него не было?
— Не знаю.
— Не приходилось вам слышать, как называли его между собой ваши инструкторы?
— Чаще всего тоже «Капитаном», но иногда в веселую минуту величали «Катаракты».
— В этом был какой-нибудь смысл?
— Наверное.
— А вы допускаете такую возможность, что ваш шеф имел еще одну запасную кличку, известную только его начальству?
— Может быть, и так.
— А вы не удивились бы, узнав, что «Капитан», «Катаракты» и «Мохач» одно и то же лицо?
— Я давно уже перестал удивляться.
Шатров закрыл блокнот.
— Пожалуй, хватит на сегодня.
Глебов вышел, сопровождаемый солдатами.
Шатров сложил мелко исписанные листы, спрятал их в планшетку.
Показания Дорофея Глебова заставили Шатрова глубоко задуматься. К чему, к какому событию привязана эта операция «Цуг шпитце»?
Штаб «Бизона» ничего не делал так, на всякий случай, в порядке самотека. Все и всегда приурочивалось к какому-нибудь большому событию на международной арене. Если наступал Фостер Даллес, то запускал в ход свою машину и «Бизон».
Англичане и французы сейчас предприняли наглейшее наступление в Египте. Главные держатели акций Суэцкого канала возмутились, что их «священная собственность» национализирована египтянами. «Арабы, образумьтесь, отдайте назад Суэцкий канал, верните Западу вековое право быть хозяином на вашей земле, иначе будет разрушен трехмиллионный Каир, залита напалмом долина Нила!»
Шатров располагал данными, свидетельствовавшими, что штаб «Бизона» предпринимает бешеные атаки во всех направлениях. Но где главное? Конечно, не здесь, на Дунае.
После долгих размышлений Шатров пришел к убеждению, что важная сама по себе операция «Цуг шпитце» скрывает еще что-то более значительное.
Для чего же понадобились «Бизону» одновременные взрывы на Дунае — в Братиславе, в Северной Болгарии, Южной Румынии и в дунайском гирле? Отвлечь внимание от авантюры в районе Египта? Да, на какое-то время, если бы взрывы прогремели, Дунай приковал бы к себе внимание мировой общественности.
Нет, темное облако «Цуг шпитце» надолго не затмит событий в Египте. Скорее всего, это обрывок гигантской тучи, которую западная «машина погоды», машина «взаимной безопасности», решила выпустить на мировой небосвод.
Только над Венгрией видел Шатров приметы надвигающейся грозы. Там творятся странные вещи. Несколько лет укреплялась западная граница. Разумная, необходимая мера предосторожности признана теперь почему-то излишней: несколько дивизий поспешно разоружают границу.
Западные соседи обратились с просьбой к венгерскому правительству открыть границу, и ее открыли.
По мнению Шатрова, это ослабило позиции народной Венгрии и всего социалистического лагеря. Но в Будапеште кое-кто придерживался на этот счет другого взгляда. Там считали, что разоружение западной границы полезно, это ослабит, смягчит международную напряженность. Если бы так!..
Заблуждение? Или поспешные, непродуманные, рискованные действия?
Вызывали тревожные недоумения и некоторые венгерские газеты, некоторые журналисты, писатели. Раздувают ошибки и промахи социалистического строительства. Не критикуют, а издеваются, высмеивают, изощряются в ругательствах. Нападают на диктатуру пролетариата, ослабляют ее и считаются коммунистами, слывут истинными демократами.
Были еще и другие неприятные признаки на венгерском горизонте. Однако тогда, в сентябре 1956 года, даже Шатров, умеющий разбираться в политической погоде, не мог еще сказать, что «Бизон» решил сделать Венгрию той тучей, которая должна затмить войну в Египте.
Чудес нет, не бывает их и в тайных войнах. В чрезвычайно трудных условиях, порой ощупью, часто «от печки» приходится пробиваться нашим контрразведчикам к тайнам врага.
Энергия, терпение, хитрость, ум, время, осторожность, осмотрительность, хладнокровие, риск и точный расчет были давними испытанными спутниками чекистов…
Шатров толкнул Гойду.
— Ну, что надумал?
— Кое-что. Согласен с вами, Никита Самойлович: рано праздновать победу. Надо еще крепко поработать, пока докопаемся до сердцевины операции.
— Что за сердцевина? — Шатров улыбнулся.
Гойда помедлил, осторожно ответил:
— Не знаю, какая она, но чувствую — есть. Придется Дунаю Ивановичу влезть в шкуру Дорофея и отправиться в длительную командировку на Тополиный. Сысой Уваров не знает его, ничего не слыхал о нем.
— Да, придется, — просто сказал Шатров. — И как можно скорее. Дорофей запоздал на двое суток явиться на Тополиный остров. Не позже завтрашней ночи он должен быть там. Надо прежде всего выяснить главное: что такое «Цуг шпитце» и кто такой «Мохач». Так?
— Да.
Гойда искренне позавидовал Дунаю Ивановичу, захотел быть на его месте. Все, что ни делал до сих пор, показалось ему пустяком по сравнению с тем, что предстояло Капитону Черепанову.

МОЛЧАЛИВЫЙ И ТИХИЙ

Глухая ночь. Окна домика бакенщика темны. Но Сысой Уваров бодрствует. Днем отоспался. Сидит у воды, в тени ивняка, на бревенчатом причале, впитавшем дневное тепло, смотрит на Дунай и терпеливо ждет…
Несколько ночей кряду он провожает взглядом, полным тревоги и надежды, пароходы и баржи, идущие сверху.
Тихо на островном клочке земли. Едва шелестит листвой черная ольха. Изредка подает свой плачущий голос болотная выпь, залетевшая сюда из плавней.
Лунная дорога перекинулась через Дунай с берега на берег.
Кованый, добела раскаленный, расклепанный в лепешку месяц катится по чистому небу.
Одна половина хаты бакенщика темная, ночная, другая похожа на огромный снежный сугроб.
Мигающий огонек на границе фарватера чуть приметен в потоке лунного света.
Где-то в ясном поднебесье горланят журавли. Сысою Уварову кажется, что они радостно переговариваются.
Кур-лы!.. Здорово, батюшка Дунай! Прилетели. Кра, кра!.. Изморились, исхудали в дороге. Кра, кра!.. Десять тысяч километров отмахали. Кра!.. Обогнали дожди, морозы! Кра, кра!..
Сысой оторвал взгляд от неба, опустил голову и снова стал смотреть на воду.
До чего только не додумается, чего только не увидит человек, привыкший жить в тихом, темном одиночестве, всем сердцем преданный ему.
Чуть ли не четыре десятка лет Сысой Уваров живет в мире тишины, в мире одиночества. Вошел сюда малышом, по тропе отца, матери, деда, бабушки. Людей веры Уварова не увидишь и не услышишь. Их мало на придунайской земле. Но это верные слуги Христа. Служат ему не словом красным, а мудрым молчанием. Яростью, прикрытой покорностью, как угли костра пеплом. Мыслью, никому не доверенной. Делом известным только Христу и тому, кто его сотворил. Молчальник откровенен только с птицей и зверем, дождем и солнцем. Но если осенит его дух Христа, он бесстрашно выползает на волю и действует. И рука его тверда, когда он карает тех, кто царство небесное пытается подменить земным, кто топчет закон божий, а возвышает свои, советский или румынский, кто вместо невидимого страдальческого венца Христа увенчал голову красной звездой.
Прольет молчальник кровь еретиков — и Христос приближает его к себе.
Сысой Уваров почувствовал себя приближенным к Богу, когда получил через доверенных лиц «Бизона» сигнал к действию.
В картотеке «Бизона» он значился под кличкой «Белуга».
«Белуга» исполнял свои обязанности бескорыстно. Время от времени главный «молчальник», правая рука Христа на земле, которого он никогда не видел, который жил за морями-океанами, присылал ему плату-благословение божие.
Уваровым и такими, как он, руководил Карл Бард, знаток русских сектантов, живущих в дельте Дуная, в Закарпатье, Прикарпатье и в румынских горах.
Сысой Уваров стал подручным Карла Барда еще в ту пору, когда на Дунае полновластным хозяином, государством в государстве, была Европейская Дунайская комиссия, в которую входили представители Румынии, Германии, Австрии и таких «дунайских» стран, как Англия, Франция, Италия. Над зданиями комиссии и ее судами развевался особый флаг. Европейская Дунайская комиссия имела свой флот, свои суды, дипломатические привилегии, право взимания налогов свободно обратимой валютой.
И конечно же, комиссия имела свою службу разведки. Ее сотрудником был Карл Бард. Официально он исполнял обязанности инспектора по надзору за судоходством. Его катер в любую погоду появлялся в Измаиле, в Тульче, в Галаце, у берегов Черного острова, в Вилкове и в Сулине. Карла Барда знали капитаны судов, начальники пристаней, бакенщики. И все трепетали перед ним: он имел право единолично увольнять людей, отдавать под суд, штрафовать.
Тогда Сысой Уваров и сошелся с Карлом Бардом. Он служил на катере главного инспектора механиком-водителем. Три года вместе бродили по Дунаю. Побывали в каждой дыре, на ближних и дальних озерах, исследовали все острова, ночевали чуть ли не у каждого бакенщика.
Темная низкая туча, набежавшая из плавней, поглотила яркий месяц. Исчезла лунная дорога. Дунай почернел. На краю неба, еще чистого от облаков, выступили звезды, ранее скрытые. Ярче светили бакенные огни. Пала роса на листву, и она поникла под ее тяжестью, замерла.
Пароход за пароходом пробегали и проходили сверху — белые и стройные пассажирские, приземистые нефтеналивные баржи, пыхтящие буксиры. Прошумел и рейсовый теплоход Измаил-Одесса, а тот, ради кого томился здесь бакенщик, не появлялся.
«И сегодня даром отдежурил», — подумал Уваров. Кряхтя, зевая, он поднялся с причала и зашагал по некрутой тропке к дому. Не успел пройти и пяти шагов, как со стороны Дуная донесся негромкий осторожный голос:
— Постой, друг!..
Уваров ждал подводного гостя со дня на день, с часа на час и все же вздрогнул, испугался, когда тот вынырнул.
«Белуга» остановился и, не оглядываясь, не дыша, ждал.
— Земляк, ты бакенщик? — спросил кто-то.
— Ну, бакенщик.
— Петро Петров?
— Не по адресу попал.
Проговорив эти парольные слова, Уваров обернулся и увидел выходящего из воды человека. Плотен он, с ног до головы черен, как опаленный пожаром дубок. Только лицо белело — на нем уже не было маски. На спине горбился большой рюкзак. Долго, видно, пропадал под водой. От него несло пресной сыростью, дунайским илом. В складках резинового комбинезона блестели капли воды. Густые длинные волосы, зачесанные назад, светились.
Уваров протянул долгожданному гостю руку.
— Здравия желаю. С прибытием!
— Спасибо, Сысой Мефодиевич, Здорово!.. Много о тебе слыхал, а теперь вот и повидаться довелось. Ну-ка, покажись!
Широк Уваров в плечах и груди. Крупная ушастая голова. На низком, косо срезанном лбу две горгулины, похожие на телячьи едва-едва проклюнувшиеся рога. Нос толстый, мясистый. Щеки отвислые, набухшие, в сырых складках. В темной глубокой впадине сверкают маленькие зоркие глаза. Из-под черной сатиновой косоворотки выглядывает острый кадык.
Все эти черты Сысоя Уварова хорошо приметны, однако впоследствии Черепанов легко вызывал в своей памяти облик Уварова единственным словом — ржавый. Это и есть его главная сущность. Голова обросла коротким, жестким, как проволочная щетка, землисто-рыжим волосом. Борода тоже тёмно-рыжая — кустистая, мочалистая, растущая привольно, во все стороны. Брови топорщатся желтой щетиной. Тяжелый дух ржавчины, сырости, тлена сопутствовал каждому движению Сысоя Уварова.
Черепанов выпустил его руку из своей.
— Ну, вот, посмотрел.
— Интересно!
— Что тебе интересно?
— В твое зеркало, говорю, интересно посмотреть. В обыкновенное, стеклянное, я ни разу в жизни не заглядывал. Не положено. Ну, говори, какой я? На сома столетнего смахиваю, да? — Он засмеялся. И смех его был какой-то сырой, холодный.
— Ничего, русалка не откажется.
— Виляешь?… Ну да уж бог с тобой. Мне все равно, какой я: страшный аль зазывной… Не для людского глаза живу на свете. Ты кто? Как величать прикажешь?
— Зови Иваном. — Черепанов улыбнулся. — В дальних командировках я привык быть Иваном.
— По-русски здорово болтаешь. Русский?
— Русак. Чистокровный.
— Откуда родом?
— Отсюда не видать. Сысой, ты чересчур любопытен! — Черепанов укоризненно покачал головой.
— Извиняйте… Почему так долго не являлся? Две ночи жду. Тревогой истек. Думал, схватили тебя где-нибудь. На этот черный случай дружка своего в плавни отправил.
— Была причина. Чуть в бредень не попал к этим… стражникам в зеленых фуражках.
— Где?
— В Ангоре. Двое суток отсиживался в утробе полузатопленной баржи. Измучился дьявольски. Ладно, не привыкать! — Подводник снизил голос до шепота. — Тут недавно проходили баржа и пароход…
— Проходили… Да ты не бойся, говори в полный голос, никто тебя здесь не услышит.
— Привычка, брат, ничего не поделаешь… Так, значит, проходили…
— Угу. Груз скантован и затоплен под бакеном. — Уваров кивнул на Дунай, на мигающий невдалеке огонек. — Вон там. Сейчас нырнешь?
— Надо бы сейчас.
— Отдохни, подкрепись ужином, винцом.
— Нашему брату нельзя перед работой ни есть, ни пить. Брюхо должно быть пустым. Покурю вот и бултыхнусь. Сигареты нет?
— Мы сроду некурящие.
— Да, я и забыл. Придется воспользоваться неприкосновенным запасом.
Ночной гость расстегнул резиновые лямки рюкзака, отвинтил герметический клапан, достал пачку сигарет. Прильнул к земле, чиркнул зажигалкой. Потянуло конфетно-мятным табачным дымком.
— «Капитан» велел тебе кланяться. И денег прислал, — сказал Черепанов и хлопнул ладонью по рюкзаку.
— Деньги? — насторожился Сысой.
— Да. Чего ты удивляешься?
— А зачем они мне? Я в них не нуждаюсь. Не ради них… «Капитан» давно знает об этом.
— «Капитан» ни о чем не забывает, — сказал Черепанов. — Деньги тебе не нужны, но другим понадобятся.
— Так бы и говорил… Для плавней прислал.
«Плавни?… Почему деньги нужны для плавней? Дорофей об этом ничего не говорил. Не знает, видимо. Кто там в плавнях?»
Черепанов вдавил в землю недокуренную сигарету.
— Потом потолкуем. Сейчас нырну, а то скоро светать начнет. Да, кстати. Велено тебе ждать еще одного гостя… «Мохача».
— «Мохач»?! — Хотел и не мог скрыть Уваров своей радости. Видно, давно любезен его сердцу этот человек.
Черепанов натянул на голову капюшон с маской, неслышно, как тень, вошел в воду, исчез.
Пока он блуждал под водой, Сысой Уваров на всякий случай исследовал содержимое его рюкзака. Пистолет, Запасные обоймы к ним. Гранаты, обыкновенные штиблеты. Холщовые мешочки, набитые чем-то твердым, кажется взрывчаткой. Пачка денег. Сигареты. Карты. Моток какого-то особого тонкого электрического шнура. Маленький фотоаппарат. Фляга, обшитая сукном. Небольшие кусачки. Слесарный разводный ключ. И еще какие-то непонятного назначения предметы.
На поверхности Дуная, почти у самой кромки берега, заросшего ивняком, показалось черное пятно.
Ныряльщик вышел на берег, держа в руках металлическую сигару, величиной с доброго сома, с якорьком на тросе.
— Держи! — глухо, из-под маски проговорил подводник.
Сысой Уваров нерешительно поднял руки и сейчас же опустил их.
— Держи, не бойся! Пока безопасная. Взрывные головки в рюкзаке.
Тяжелая мина легла на мягкие дрожащие руки «Белуги».
— Неси домой! Спрячь, а я тем временем вторую достану.
Осторожно, птичьими шажками двинулся Уваров к дому, держа на вытянутых руках увесистый, мышиного цвета снаряд.
Отнес. Спрятал. Вернулся.
Ныряльщик вылез из воды. Положил вторую мину на траву, снял маску, глубоко вздохнул.
— Вот и все дела! Тащи, Сысой! И рюкзак прихвати.
Уваров сделал еще один рейс.
Вернувшись, он увидел Ивана без резинового комбинезона. На нем был толстый теплый свитер, штаны в обтяжку, белые шерстяные носки. Резиновая шкура, баллончик с кислородом, маска и башмаки со свинцовой подошвой валялись на траве.
— Ну, друг, теперь веди в свою избушку.
Прихватив снаряжение, отправились в дом.
Спертый, сырой дух подземелья ударил в лицо Дуная Ивановича, когда он открыл дверь хижины бакенщика.
Два скособоченных оконца, закрытые дерюгами. Нары с охапкой сена. Потолок в многолетней копоти. На ржавой проволоке висит керосиновая, с ржавым жестяным кругом лампа. Пол земляной, в выбоинах и буграх. На столе, кое-как сколоченном из досок, недоеденная рыба, вареный картофель, буханка покупного хлеба. В утробе русской печи синеют угарные угольки.
Дунай Иванович покачал головой.
— Ну и ну!.. Тут, брат, и человеком не пахнет. Логово! И как ты здесь только существуешь, ума не приложу!
— Существую. — Уваров выкрутил фитиль лампы, загремел печной заслонкой. — Доволен, слава Христу. Не жалуюсь. Не выпрашиваю лучшей жизни.
— Детей нет?
— Холостяк.
— Почему не женишься?
— Двадцать пять лет не ищу невесты. — Уваров пошевелил толстой отвисшей губой. Улыбку изобразил. — На том свете женюсь.
— Ты это серьезно?
— Куда уж серьезнее!..
— Принципиальный женоненавистник?
— Чего?
— Жен, говорю, ненавидишь.
— Без жены легко жить, если с Христом обвенчан.
— Ну, знаешь!.. Я вот с малолетства обвенчан с ним, а все-таки…
Сказал и сразу пожалел. Опасная болтовня.
— А кто тебя венчал? — спросил Сысой Уваров и глаза его стали узкими-узкими.
Дунай Иванович понял, что случайно прикоснулся к чему-то тайному, сектантскому.
Кто венчал?…
Что сказать? Мгновенно вспомнил, что было известно ему о сектантах Дуная, Карпат и Закарпатья. Все они законспирированы, организованы в «пятерки». Одна не знает другую. Каждая выполняет волю главного проповедника, а проповедник, правая рука Христа, — личность почти мифическая. Живет он вдали от своих служителей — где-то в Канаде или в США. Через тайных послов влияет и на русских сектантов, и на польских, и на румынских, и на болгарских. Приказания его выполняются беспрекословно.
Дунай Иванович спокойно выдержал взгляд Уварова, сказал:
— Кто венчал, спрашиваешь?… Тот, кого избрал Христос. Тот, кто бывает всюду и нигде.
— Ишь ты!.. — бакенщик довольно улыбнулся.
Черепанов понял, что опасность миновала. По-видимому, он произнес подходящие слова. Вот, оказывается, в чем дело. Хитри, увиливай, недоговаривай, намекай, нагромождай великие премудрости, прячься за них — и ты завоюешь доверие самого недоверчивого «трясоголова» или «молчуна».
Черепанов сел за стол.
— Сысой, ты не очень гостеприимен! Где же твое угощение? Выкладывай!
Хозяин усмехнулся в прозрачную растрепанную бороду.
— Тише едешь, дальше будешь! Мы всю жизнь тихо едем. — Он сдвинул ногой доску в стене, достал — из неглубокого погребца бутылку водки, черную икру в стеклянной банке, малосольные огурцы в кувшине. — Угощайся, Иван… не знаю, как тебя по батюшке.
Черепанов взял бутылку, посмотрел сквозь нее на огонь лампы.
— Березовый сок, а не горькая. Хороша Маша, да не наша. Нельзя мне пить. Такая работа. А может, и тебе не положено?
— Положено! Мы сроду пьющие: дед пил, отец пил, и я пью с малолетства.
— Знаю! — Дунай Иванович засмеялся. — Вот так тихий ездок. Да разве она, русская водочка, позволяет человеку тихо жить?
— Позволяет! Она у меня выдрессированная. Наливай!
Действительно, выпил один за другим два стакана и не опьянел, не переменился: такой же тяжеловесный, рассудительный, осторожный и тихий.
Дунай Иванович поужинал, поднялся, вышел из-за стола, потянулся, зевнул, завистливо-тоскливо посмотрел на охапку сена, брошенную на дощатые нары.
— Хочу спать. Покараулишь?
— Постой!.. Мы не поговорили о самом главном деле… о плавнях.
— Утром поговорим.
— Я б хотел нынче.
— Хорошо, пожалуйста… Утром сообщи в Явор: прибыл, мол, благополучно, на днях выезжает к вам.
Уваров нетерпеливо отмахнулся.
— Это я сам знаю. Дальше… Как насчет плавней?
— Это потом. Завтра ночью я должен пробраться к дунайскому бензопроводу. Ты будешь помогать.
— Я?… Не взрывник же я, не ныряльщик.
— Ни взрывать, ни нырять тебе не придется.
— А как же?
— А вот так… — Черепанов достал из рюкзака портативное, для работы под водой, электроаккумуляторное сверло. — Нырну на дно Дуная в самом тихом месте, просверлю в бензопроводе отверстие, вставлю в него дуло вот этого баллона-пистолета, выстрелю, аккуратно зачеканю дырку… Этот баллончик-пистолет наполнен особой жидкостью. Ее достаточно для того, чтобы нейтрализовать тысячи и тысячи тонн авиационного бензина. Действует не сразу, в заданный срок. Если завтра впрысну эту жидкость в бензопровод, то реакция в хранилищах будет закончена в октябре. Самолет, заправленный таким бензином, дальше земли не улетит…
— Все ясно! — сказал Сысой. — Чем и как тебе помогать?
— Завтра на вечерней заре садись в лодку, бери меня и сети, плыви на дальние протоки. Оттуда до бензопровода рукой подать. Пока ты будешь рыбачить, я справлюсь со своим делом.
— Рискованно… Как я тебя спрячу? Не лодка у меня, а скорлупа.
— На буксире у тебя пойду. Под водой. В случае встречи твоей лодки с пограничным катером, незаметно исчезну, как рыба.
— А нельзя тебе самостоятельно действовать?
— Далеко до места работы. Против течения всю ночь проплывешь, измучаешься. Свежие силы надо сохранить.
— Рискованна для меня такая прогулка.
— Боишься?
— Я говорю… рискованна. Не хочу лишний раз мозолить глаза пограничникам. Верят они мне, но и проверяют. А насчет страха… — Сысой Уваров из-под насупленных бровей насмешливо-снисходительно посмотрел на ныряльщика. — Ничего я не боюсь.
— Не набивай себе цену, и так дорог! Пока человек живет, он всего боится. Я вот почти двадцать лет с жизнью и смертью в обнимку, а все равно бледнею и холодею, когда иду на дело.
— Тебе так и положено, а я… Заказан мне страх.
— Железный ты, что ли?
— Хоть и не железный, а ни пуле, ни огню, ни тюремному клопу, ни лагерной крысе не угрызть меня.
— Да?… Это ж почему?
— Потому… Тыщи лет живу на земле и еще тыщи лет буду жить.
— Вот как!.. Значит, ты с Адамом и Евой знаком? Был свидетелем всемирного потопа? Может быть, ты и живого Христа видел?
— Видал! — угрюмо, вызывающе ответил Сысой Уваров.
Дунай Иванович еле сдержался, чтобы не расхохотаться.
— Ну, коли так, тогда конечно… Значит, бессмертный? — осторожно прикоснулся к коленке Уварова, пощупал мускулы, ребра. — Из обыкновенного теста сделан, а износу нет. Вечный. Скажите пожалуйста!..
— Не смейся.
— Что ты, Сысой! Завидую. Восхищаюсь. Горжусь, что судьба столкнула меня с этаким чудо-человеком.
— Такое чудо всякому доступно.
— И даже мне?
— И тебе.
— А как к нему подступиться?
— Скоро сказка сказывается… Спи!
— Не скажешь?
— Спи, говорю! Во сне ответ получишь.
Уваров задул лампу, и в сырой, затхлой хижине наступила тишина.
Дунай Иванович затаился на нарах. Готов был ко всяким неожиданностям. Черт его знает, на что способен «бессмертный». Сжимая рукоятку пистолета, напряженно прислушивался, вглядывался в тот угол, где на старой овчине устроил себе постель Уваров. Там было тихо. «Плавни, плавни, — думал Черепанов, засыпая, — что там?… Спрашивать нельзя».
Утром первым поднялся хозяин. Умылся. Расчесал бороду и волосы деревянной, с редкими зубьями гребенкой. Растолкал гостя.
Черепанов открыл глаза, улыбнулся.
— Получил!..
— Что?
— Уже забыл?… Во сне ответ на свой вопрос получил: как быть бессмертным?
— Ты все шутишь. — Уваров насупился. — Не советую. Даром этакое не проходит.
— Так сам же говорил…
— Держи язык за зубами!.. Тишину, молчание соблюдай!.. Вот что я тебе говорил. Ладно! Оставляю тебя одного. На часок отлучусь. Провизию закуплю, на почту наведаюсь. Сиди в хате да в окно поглядывай. Ежели ненароком непрошеные гости на остров пожалуют, на чердаке схоронись.
— Уж как-нибудь… Поезжай! Свежих газет купи.
Сысой Уваров наскоро позавтракал, спустился к Дунаю и на самодельной, низко сидящей двухвесельной лодчонке бесшумно заскользил по прохладной, еще не освещенной солнцем воде.
Когда он скрылся за Черным островом, Дунай Иванович включил карманную рацию, настроился на нужную волну и вызвал полковника Шатрова.
Через несколько минут быстроходный катер жемчужного цвета с вымпелом судовой инспекции на корме причалил к Тополиному. На берег спрыгнули Шатров и Гойда.
Черепанов доложил о том, что ему стало известно. Сказал и о плавнях.
Шатров сорвал с ивовой ветви листок, растер его между пальцами, понюхал и, закрыв глаза, задумался.
— Сегодня улетаю в Москву, — сказал он. — Вернусь скоро. И уже не сюда, а прямо в Явор. И вам здесь нечего делать. Плавнями и «Белугой» займутся другие. Переезжайте в Закарпатье. Васек, ты улетай сегодня же. Расчистишь Дунаю Ивановичу дорогу в монастырь. А ты, Дунай Иванович, понежнее попрощайся с Уваровым и мчись вслед за Гойдой, иди на свидание к «Говерло». Встречаемся через три дня в Яворе. У меня все. Вопросы есть?
— Есть!.. — Гойда щелкнул ногтем по смятой фотографии Сысоя Уварова. — Интересное ископаемое этот «бессмертный». Открылась новая жила. Не мешало бы ее до конца разработать, а потом браться за «Говерло».
— Нет. С Уваровым все ясно. Самая интересная игра, мне кажется, будет там, в Яворе, на Тиссе и дальше, на Дунае. Прибереги свой пыл, Васек. Все еще впереди.

«ГОВЕРЛО»

Железные глухие ворота монастыря Дунай Иванович обошел стороной. Гойда объяснил ему, как, не привлекая к себе внимания, найти Кашубу.
Переправился через Каменицу, зашагал по ее правому берегу и скоро выбрался к Соняшной горе. Тут, около шалаша из кукурузных стеблей, встретился с тем, кто был ему нужен.
Живет на привольном воздухе «Говерло», пьет ключевую воду, умывается в прозрачной кринице, а нет в нем ничего свежего. Голова у бывшего управляющего графским поместьем лохматая, грязно-пепельная. Борода похожа на сухие водоросли. Морщины на лице забиты пылью. Мятая, жеваная рубашка потеряла свой первоначальный цвет; штаны обтрепанные, вздутые на коленях.
Мысли и чувства Дуная Ивановича никак не отразились ни на его лице, ни во взгляде. Он приветливо поздоровался, снял верховинскую шляпу и, как полагалось просителю, отбил земной поклон.
— Я к вашей милости, пане лекарь и пане агроном.
Старик с любопытством оглядел незнакомца, по виду селянина, насмешливо упрекнул:
— Плохо ты уважаешь мою лекарскую милость. Поклон не умеешь отбивать как следует.
Черепанов засмеялся, по-свойски подмигнул виноградарю.
— Это верно. Ничего не поделаешь. Отвык кланяться. И, видно, уж не привыкну. От злой доли скоро отвыкаешь, слава богу.
Хозяин шалаша мотнул бородой, указал на огромный валун, торчащий на распаханном склоне Соняшной.
— Садись и рассказывай, кто ты, откуда и по какой нужде забрел сюда.
— Вот так сразу, залпом я тебе и выложу: кто да что, да как. Не на такого напал. Хочу поговорить с толком, с расстановкой, вроде как бы вприкуску. — Дунай Иванович сдобрил свои слова непринужденным смешком.
Старик не ответил весельем на веселье.
— Извиняй, земляк, не имею охоты для таких разговоров.
— Вот, уже рассердился, а я думал, ты из моей породы. Ладно, ускорю обороты… Говорят, вы хорошо лечите виноградную лозу, зараженную трутовиком?
Старик выпрямился, как бы стал выше, стройнее и моложе: тусклые глаза заблестели, серые щеки порозовели.
— Лечат людей, а виноград, зараженный трутовиком, выкорчевывают и сжигают. — Проговорив отзыв на пароль, он рванулся к гостю, схватил его руку. — Добро пожаловать! Заждался. Как величать позволишь, кум?
— В дальних командировках всегда Иваном зовусь. Вот так и ты величай, пан лекарь.
— Как дошел?
— Хорошо. Письмо дунайское получил?
— Не задержалось. Укрою. Надежное есть место. Старый винный подвал с тайным входом. Сысой здоров?
— Он сто лет проживет. Зачем я сюда послан, знаешь?
— Если скажешь, то буду знать.
Иван долго мял между пальцами тугую сигарету, нюхал табак, чиркал сырыми спичками. И наконец сказал:
— Ныряльщик я. Человек-лягушка. Не слыхал о такой специальности?
— А!.. — неопределенно протянул старик. — Вещички, извиняюсь, где твои?
— На вокзале, в камере хранения. Вечером заберу и к тебе переправлю.
«Говерло» не задавал вопросов, приумолк. По-видимому, его смутила и насторожила чрезмерная откровенность гостя. На тот случай, если это так, Дунай Иванович деловито сказал:
— Приказано ввести тебя в курс дела. Будешь помогать.
Где-то внизу, за черешнями, обрамляющими каменную дорогу, загрохотала повозка и заржала лошадь. Иван встревожился:
— Сюда?
— Не беспокойся. Все монашенки работают на другой делянке.
— А чужие сюда не заглядывают?
— Ночью мальчишки на виноград охотятся.
— Я бы тоже не прочь.
— Ох, недогадливый! — всполошился старик. Побежал в темный шалаш, принес корзину, полную винограда. Осы, охмелев от винной сладости, потерянно ползали по свежим, тронутым сизым налетом ягодам.
Черепанов взял тяжелую литую кисть.
— Хороша!.. Солнечный свет, разбавленный вином.
— Слушай, кум, а ты сегодня ел, пил?
— Некогда было, спешил. Корми!
В шалаше было прохладно, терпко пахло сухими травами.
Хорошо поели, выпили, и хозяин явки, доверчиво взглянув на Ивана, спросил:
— Ну, как там, в ваших краях?… Какой ветер?
— В наших краях, известно, все больше низовой дует, с моря, воду в Дунае подымает.
— Да я не про Дунай.
— А про что же?
— Про места, откуда ты прибыл.
— Швабы есть швабы.
— Неблагодарный русский! — угрюмо усмехнулся лекарь. — Швабы его приютили, «лягушкой» сделали, а он… Иван, я у тебя серьезно спрашиваю, какая там погода?
— Проясняется понемногу.
— А на каком горизонте?
— Да все на том же, куда наши с тобой очи прикованы.
— Мои очи прикованы и туда и сюда… разбегаются, не знают, где искать главное. А твои?
— Я, конечно, не предсказатель погоды, но…
— Иван, не тяни, выкладывай все начистоту. Я спрашиваю, как разыгрываются события?
— А разве сюда не доходят слухи?
— Слухи есть слухи. Если им верить, так и в Польше вспыхнул пожар.
— А если не верить?… — Дунай Иванович внутренне замер, ждал, что скажет «Говерло», подтвердит или не подтвердит догадки Шатрова.
Старик отхлебнул прямо из бутылки и не скривился.
— Гора Соняшна хоть и высокая, но с нее мало земли видно, не дальше границы.
— А ты на цыпочки приподнимись и кое-что увидишь…
Так, хитря, виляя, они еще долго разговаривали.
Дунай Иванович не торопился, был хладнокровен, расчетлив, понимая, что действовать надо только наверняка, чтобы не вспугнуть стреляную птицу. Ясно, что старик ждет каких-то больших событий. И допытывается, не изменили ли в последний момент его хозяева направление главного удара.
Какими силами он будет нанесен? Откуда? Когда? Куда? «Говерло» всего не знает. Но что-то ему известно.
Зачем его сюда забросили? Какую долю он должен внести в предстоящие события?
В случае ареста он, конечно, онемеет. Надо чрезвычайно осторожно выяснить все, пока он на воле. Такие пройдохи, побывавшие в смертельной переделке, понюхавшие пороху, не клюют на самую красивую, самую ароматную приманку. Нужны исключительно благоприятные условия для того, чтобы они перестали быть подозрительными.
Иван ел виноград и, не умолкая ни на минуту, рассказывал, как работал на дунайском острове, вспоминал свое житье-бытье в Баварии, хвастался победами в веселых домах Мюнхена и не пытался вызвать старика на откровенность. Говорил только о себе, валял веселого дурака. И он добился того, на что рассчитывал, — вызвал недовольство «Говерло». Выражение его лица стало скучающе обиженным.
— Что это ты, кум, все вокруг собственной персоны вертишься, себя только слушаешь?
— Свои песни самые прекрасные. Лекарь, нам с тобой не пуд соли надо съесть, а всего-навсего граммов сто, а может, и того меньше. Сделаю свое дело, и адью, поминай как звали. Вот так!
Старик бросил рваную кожушину на охапку кукурузных стеблей.
— Поспи! С дороги ты притомился.
— Верно, есть грех, притомился.
Укладывая Ивана спать, старик укрыл его тяжелым, с дурным запахом одеялом и ласково потрепал голову.
— Спи! Разбужу в свой час.
Вечером он с трудом растолкал крепко спавшего гостя.
— Эй, куманек, вставай. Пора!
Расчесывая растопыренной пятерней волосы, Иван вышел из шалаша. Над Соняшной горой раскинулось светло-синее, усеянное звездами небо. С Полонин дул свежий, с осенней прохладой ветер. В скалистых берегах гудела Каменица. За рекой в темных садах слышалась песня про Иванко. Девчата пели ее не бодро, не весело, как полагалось, а на свой лад — печально, жалуясь на то, что в песнях много таких людей, как Иванко, а в жизни… ждут и ждут этого Иванко, а он все глаз не кажет.
Иван улыбнулся.
— Обо мне тоскуют, голосистые. Хорошо поют!
— Значит, не только свои песни слышишь?
— Живой же я человек. Эх, девчата, девоньки!.. Где-то среди вас и моя любовь гуляет.
— Твоя? — старик с интересом вглядывался в Ивана при свете горных звезд.
— Пятнадцать лет назад моя любовь была молодой, песенной… Такой и осталась. Ее голос слышу в каждой песне.
Пошли вниз, к реке.
Через пролом в каменной монастырской ограде проникли на территорию монастыря и вышли к сторожке, увитой виноградными лозами.
Иван наскоро ознакомился с тайным укрытием и отправился на вокзал за вещами. На ту сторону Каменицы его переправил на плоскодонке старик. Часа через полтора он же вез его обратно.
В избушке на раскаленной плите кипела вода, посреди горенки, на ворохе свежей соломы, стояла пустая бочка с огромной мочалкой на дне.
— Вот, кум, баню для тебя приготовил. Опаршивел ты небось в дороге. Раздевайся и ныряй. А я тебе спину потру. — Не дожидаясь согласия Ивана, он вылил в бочку полный бак дымящегося кипятку, разбавил его холодной водой.
Хозяин явки намеревался подвергнуть своего гостя генеральному осмотру.
Ему, «Говерло», сотруднику «Отдела тайных операций», было известно, что «Белый» имеет опознавательный знак, вытатуированный под мышкой.
Дорофей Глебов не знал о том, что особым родом клеймен. Специалисты «Бизона» усыпили Дорофея, разумеется без его согласия, и накололи ему шифр. «Говерло» был проинструктирован, кто и с какой легендой явится к нему и как его проверить.
Помогая Ивану мыться, «Говерло» как бы нечаянно поднимет его руку, заглянет под мышку, чтобы убедиться, тот ли это человек, за которого себя выдает.
Дунай Иванович не подозревал о подготовленной ловушке. Однако не попался.
Не захотелось ему купаться в бочке и показывать свое совсем не запаршивевшее тело.
Засмеялся, сказал:
— Лекарь, исцелися прежде сам! Стоять около тебя невозможно — такой ты грязный и вонючий!
— Зря, значит, старался? — обиделся старик. — Банься.
— Не буду. Некогда.
Плотно занавесив окна, Иван раскрыл чемоданы, вытащил мешок со снаряжением и, ничего не объясняя, не спеша стал натягивать на себя «сорок одежек лягушки».
— Куда ты собираешься?
— На свидание с девчатами, — пошутил Иван.
— Нет, правда, куда?
— Не догадываешься?
— Неужели прямо сейчас и пойдешь?
— Буду держать курс туда, а куда попаду, не знаю. Если к рассвету не вернусь, сообщи Уварову…
— Вернешься!..
Притихший старик с почтительным любопытством смотрел, как Иван натягивал шерстяной комбинезон и свитер, как ловко залез в резиновую оболочку, как навьючил на себя баллоны, рюкзак с минами, вооружился финкой, пистолетом, подводным фонарем. Глядя на Ивана, он с радостью думал, что предстоит ему работать с ловким, сильным и бесстрашным мастером своего дела. Такой, если грянет несчастье, не отдаст себя живым в руки пограничников.
По земле ныряльщик передвигался тяжело ковыляя. Но как только попал в реку, сразу стал по-щучьи легким, стремительным.
«Говерло» провожал его до самой воды.
Иван кивнул и бесшумно пошел на глубину. Пройдя несколько шагов, вдруг вернулся и зашептал:
— К рассвету буду дома. Приготовь чайку, печку накали докрасна.
— Все будет. С богом!
Иван растворился в темноте.
«Говерло» долго стоял на берегу, в тени кустарника и мысленно следовал за ныряльщиком. Подхваченный горными водами Каменицы, он проносится мимо монастырского сада, мимо бетонной башни городской водокачки, огибает яворский стадион, плывет вдоль набережной, пересекает по равнине железнодорожный узел, цыганскую слободку и на виду у пограничной заставы вырывается вместе с Каменицей на простор Тиссы, чуть выше магистрали Львов — Явор — Будапешт. Отсюда до цели недалеко. На тугой стремительной струе Тиссы он подкрадывается к железнодорожному мосту… У «Говерло» дух захватило, когда представил себе, как Иван ныряет на дно Тиссы, как устанавливает мины, такие красивые с виду…
Монастырская колокольня встретила и проводила полночь двенадцатью протяжными ударами.
Во всех кельях потемнели окна. Только в зарешеченном оконце алтаря пламенел свет дежурной лампадки. Игуменья боялась воров и круглые сутки держала в монастырской церкви неугасимый огонь.
Всю ночь «Говерло» не спал: готовился встретить отважного своего напарника.
Перед рассветом спустился к реке.
Иван неслышно вырезался из Каменицы. Черный, весь в струйках воды, скользкий, пропахший илом, он вылез на берег и упал на камни. Отдышавшись, потребовал сигарету.
— Нельзя тут, — зашептал старик. — Потерпи! Дома покуришь.
— Дай хоть пожевать. — Он бросил в рот три сигареты, немного пожевал их и выплюнул. — Вот, полегчало! Не могу я без курева после такой работы. И без жаркой печки тоже невмоготу. Приготовил?
— Все в порядке. Пойдем!
Обратно Иван шел вольнее. За спиной не было рюкзака с минами.
В хижине действительно полный порядок: жарко, как в бане, кипел самовар, на столе тарелки с закусками.
Иван сбросил с себя снаряжение, мохнатым полотенцем вытер мокрое, красное, как у новорожденного, озябшее тело.
— Дай сюда, продеру как следует. — «Говерло» досуха вытер ему спину и грудь. Но когда он неожиданно вздернул левую руку Ивана, тронул его темную впадину под мышкой, тот отскочил и расхохотался.
— Что с тобой? — улыбнулся лекарь.
— Щекотно.
«Ладно, успею еще проверить, — подумал старик. — Собственно, проверять нечего, и так все доказано. Но на всякий случай проконтролировать надо».
Иван подошел к столу, шумно потянул носом.
— Красота! Вот это угощение! Браво, брависсимо! — Он шлепнул ладонью по своей голой груди, сам себя пригласил к столу: — Прего, андиамо а тавола!
Приятно удивленный хозяин, подхватил итальянскую речь гостя:
— Седете, прего! Мангиате!
Иван галантно поклонился.
— Ви ринграцио.
Не одеваясь, плотно закутавшись в мохнатую простыню, он сел за стол. После первого стакана чая он потерял хрипоту, обрел нормальный голос, добрый цвет молодости проступил на щеках, засияли глаза.
Повеселел и лекарь.
— Где ты изучал итальянский? — спросил он.
— Там, где на нем говорят все.
— И долго ты жил в Италии?
— Недолго, но… всю Италию вдоль и поперек исколесил. От Генуи до Неаполя, от Рима до Венеции.
— Был и я когда-то там. И во Франции был. И в Америке, Южной и Северной. — Старик вытер полотенцем мокрую бороду и вспотевший лоб. — Да, было времечко: ездил куда и сколько хотел. Границы мелькали, как телеграфные столбы.
— Ничего, скоро вернется это времечко.
— Скоро? Нет, не доживу я до великого дня.
— Не надеешься? А ради чего воюешь?
— Пусть хоть другие вольготно поживут. И еще… хочу расквитаться за все обиды.
— С кем?
— С кем же!..
— И много у тебя обид?
— По самое горло.
— А как будешь расплачиваться? — Иван насмешливо посмотрел на хозяина. — На словах? Мысленно?
— В долгу не останусь.
Иван пренебрежительно махнул на старика рукой.
— Не понимаю я таких переживаний.
— Трудно тебе понять.
— Это ж почему?
«Говерло» мысленно оглянулся на длинную дорогу своей жизни и многое увидел: мюнхенский университет, Берлин, Париж, где бурно протекли годы его молодости… Вспомнил, как вместе со своим патроном, венгерским графом, путешествовал по Латинской Америке и Африке, как тратил деньги. Дорогие отели Рио-де-Жанейро, Буэнос-Айреса, Лондона, Мадрида, Лиссабона… Зашелестели, захрустели, запахли зеленые узкие бумажки, зазвенели доллары.
Нет, не понять этому дунайскому голодранцу, мелкой рыбешке, как жил когда-то теперешний монастырский виноградарь, что он потерял, чего ему жаль и за что жаждет мстить.
А Иван не унимался. Смеясь великодушно, сказал:
— Можешь записать на свой счет мою сегодняшнюю работу.
— Ладно, цыплят по осени считают! Как управился?
— Нормально. Без всяких происшествий. Дело сделано аккуратно. Будем ждать грома.
— И долго ждать собираешься?
— Сколько надо, столько и подожду.
— А сколько надо?
— Может быть, столько, а может, и того меньше, вот столечко. Куда спешить!.. День и ночь — сутки прочь. Укрытие надежное, харчи добрые, суточные в долларах идут, выслуга начисляется.
— Балагуришь. Поговорим серьезно.
— Дело делать я привык, а разговаривать… Поспим лучше. Буона нотте!
Посвечивая фонариком, старик проводил Ивана подземным ходом в старый винный подвал. Каменная коробка до сих пор сохранила винный аромат.
Иван упал на ворох душистого сена.
— Спокойной ночи!
— Какое там спокойствие!.. — Разозлившийся лекарь рубанул острым лучом фонарика по лицу гостя. — Слушай, ты, брось играть в прятки! Выкладывай инструкции.
— Не слепи!
Фонарик погас. В темноте сильнее запахло старым вином, сырыми камнями.
— Чего ты от меня добиваешься? — спросил Иван.
— Когда упадет мост?
— А зачем это тебе?
— Как же!.. Ориентировка. Мои люди томятся на исходных позициях, ждут сигнала. Я надеялся на тебя, а ты…
«Мои люди!.. На исходных позициях? Какие? Где?»
Дунай Иванович раздумывал, как ему в полной мере воспользоваться прорвавшейся откровенностью «Говерло».
Нашел в темноте его руку, сжал.
— Береженого и бог бережет. Все инструкции выложу в свой час. Людей у тебя много?
— Пока только пятеро. Молодые венгры. В каждом клокочет мартовский дух Петефи. Знаешь Петефи?
«Знает Дорофей или не знает Петефи?» — подумал Черепанов.
Старик по-своему понял затянувшееся молчание Ивана: смущен, раздумывает, соврать или сказать, что не знает.
— Петефи — это венгерский Пушкин. Ну, ладно, отдыхай! Спокойной ночи.
Дунай Иванович не стал его задерживать, хотя ему очень хотелось продолжить разговор, выпытать, кто эти пятеро венгров, где их исходные позиции.
Опасно, старик может насторожиться.
Оставшись один, Дунай Иванович пытался уснуть, но сон не шел. Слишком велико было возбуждение прошедшего дня. И мысли одолевали. Лежал с открытыми глазами, перебирал в уме все, что ему открылось в виноградаре-лекаре.
Время тянулось медленно.
В шесть утра тихонько скрипнула дверь, и кто-то осторожно, мягко переступил порог темного подвала и замер. Прислушивался, чего-то ждал.
Дунай Иванович выхватил пистолет и включил фонарик. В узкой полосе света сутулился «Говерло». Пришел оттуда, с утренних виноградников, где росистая свежесть, солнце, ветер, прохлада Каменицы, а окутан тошнотворным тленом.
Дунай Иванович отвел луч фонаря в сторону, спрятал пистолет.
«Говерло» подошел к нему, опустился на ворох сена.
— Буон маттино, Иван!
— Буон маттино. Что случилось?
— Ничего. — Старик чиркнул спичкой, зажег свечу, воткнутую в бутылку. — Полный порядок, не беспокойся.
— А почему в такую рань приплелся, не дал вволю поспать?
— Просьба у меня к тебе, друг.
— Не мог дня дождаться. Говори!
— Скусате прего, сеньор. — Старик попытался выдавить улыбку на своем лице, не приспособленном для улыбок. — Дело срочное. Безотлагательное.
— Ну раз безотлагательное… Я слушаю. — Иван зевнул и потянулся к сигаретам. Прикурил от свечи и тусклыми сонными глазами уставился на хозяина.
Тот достал из кармана потрепанной и засаленной куртки лист бумаги, разгладил его ладонью.
— Вчера мы с тобой говорили о моих ребятах, о боевой пятерке мартовских юношей. Я должен переправить их в Венгрию.
— Ну и отправляй себе с богом. А я тут при чем? Указания имеешь?
— Инструкций на всякий случай не напасешься. Велено переправить их любым способом.
— Не понимаю. При чем же тут я?
— Да ты проснулся или еще спишь? — Старик легонько потряс Ивана за плечо. — Проснись!
— Не сплю. Голова ясная, а твое дело темным кажется.
— Помощь твоя требуется.
— Вот тебе раз! Чем же я могу помочь? Человек я тут новый, подпольный, а ты…
— Поможешь! Через горы я хотел отправить парней. Передумал. Опасно. Мало шансов на успех. Пусть идут через Тиссу. Под водой. По дну. Как лягушки. Понял тетерь, какая помощь нужна?
— Уразумел, но… шкура «лягушки» у меня единственная. Не расстанусь я с ней. На обратную дорогу требуется.
— Не нужна она, твоя шкура.
— А что же?
— Сделай пять дыхательных трубок, научи ребят дышать под водой и проводи по Тиссе к тому берегу…
— Не могу. Не имею права. Мою личность только ты один можешь лицезреть.
— Надежные венгры. Головой ручаюсь.
— Может быть, но… Кто такие?
— Ненавидят и советский серп и молот, и венгерскую звезду. Возглавляет пятерку — Ладислав Венчик. Бешеный парень. Сын бывшего владельца виноградников.
— А остальные?
— Имеют корни в Берлине, Вене и даже в Америке.
— Подходящие. Надо помочь. Когда нужны трубки?
— Чем скорее, тем лучше.
— Сегодня сделаю. Но натаскивать твоих «мартовских юношей», извини, не буду. Пусть сами тренируются… в бочке с водой. Просто и дешево. И я так на первых порах тренировался. Наука нехитрая, в два дня освоят. А когда будут готовы, нырнем сообща. Под водой они меня не рассмотрят.
— Можно и так. Согласен!
— А переправа надежная есть? С хорошей глубиной, с безопасными подходами?
— Облюбовал. Вот! — Старик положил перед Иваном бумагу с цветной картой острова.
Дунай Иванович сосредоточенно рассматривал рисунок и мысленно ликовал. Вот и конец командировке. Хозяин явки сам все рассказал. Скоро в железную ловушку, установленную на Тиссе, вползут и все пять его птенцов.
Старик прикоснулся карандашом к рисунку.
— Это Мельничный остров. Здесь день и ночь шлепает колесами водяная мельница. Всю округу обслуживает. На острове всегда — много крестьянских повозок с кукурузой, пшеницей. Мои ребята, не привлекая к себе внимания, привезут молоть зерно, да и заночуют… Нырнуть вам надо вот сюда. Смотри! Тисса разделяется на два рукава: один омывает венгерский берег и Мельничный остров, другой уходит в пограничный тыл. Нырнете в советском тылу, а через десять минут вынырнете в Венгрии, около дамбы.
— Удачная переправа. Что ж, будем действовать. Материал для трубок припас?
— Сейчас принесу. И завтрак прихвачу.
Старик с необычной энергией выскочил из подвала.
Дунай Иванович снял с оплывшей свечи нагар, подул на обожженные пальцы, и его бескровные, жестко стянутые губы чуть раздвинулись в улыбке.
После завтрака Дунай Иванович сделал дыхательные трубки, отдал их старику.
— Не доспал, очи слипаются, — зевая, сказал он.
Через мгновение он уже крепко спал.
И не проснулся.
Все, казалось, предусмотрел Дунай Иванович. И все же попался. Не знал и не мог знать, что «Белый» имеет тайный опознавательный знак.
Старик приправил завтрак гостя специальным снадобьем. Полное доверие внушил ему Иван, но все же решил проверить. Для этого он усыпил ныряльщика, стащил с его могучих плеч пиджак, выдернул заправленную в брюки рубаху, задрал ее, поднял левую руку Ивана и похолодел. Под мышкой не оказалось шифрованной отметки.
Старик не верил себе. Должна быть. Осветил фонариком темную, поросшую золотистым пушком впадину, пытливо вглядывался, отчаянно хлопал слезящимися глазами, протирал спиртом под рукой Ивана.
Ничего! Никакого намека на знак. Чисто.
Некоторое время он сидел неподвижно, размышлял, что же произошло. Да, это ловушка, несомненно. Не сработала, к счастью. Холостой заряд. Но еще может сработать. Обложен он, разумеется, со всех сторон. Что же делать?
Потрескивал фитиль жарко горевшей свечи. Оплывающий воск тяжелыми и прозрачными каплями падал на бледный лоб спящего и сейчас же застывал.
Старик обшарил ныряльщика. Все, что обнаружил у него, переложил в свои карманы. Даже спички и сигареты взял. Потом, на свободе, разберется, что надо выбросить, что оставить.
В подземной тишине неутомимо выстукивали время светящиеся часы Ивана. Нездешние. Швейцарские, «Лонжин».
«Даже такое предусмотрел, ловкач! И не перехитрил».
Чувство смертельной опасности все еще леденило душу «Говерло». Однако оно не помутило его рассудок, не лишило способности ощутить торжество.
Жив! И будет жить, а этот…

«МОХАЧ»

Ил-14 совершил посадку на твердой солончаковой площадке на окраине Ангоры.
Открытый газик заставы, оставляя позади себя густую гриву коричневато-сизой пыли, мчался по ухабистой дороге к степному аэродрому. На полном ходу, завизжав тормозами, он остановился у крыла самолета.
Громада спустился по алюминиевой лестнице на землю. Смолярчук выскочил из машины, подбежал к генералу, кратко доложил о происшествии.
Громада посмотрел в ту сторону Дуная, где была нарушена граница, и спокойно, уточняя обстановку, спросил:
— Сколько их?
— Четверо, товарищ генерал. Три следа рядом, четвертый поодаль. Все мужчины. Ушли в тыл. Дунай преодолели на плавсредствах. Лодка обнаружена в кустах, метрах в двадцати от места нарушения, вниз по течению.
— В какое время прорвались?
— На рассвете, часа в четыре.
— Кто инструктор розыскной собаки?
— Рядовой Щербак.
— Щербак. Тот самый?
— Так точно.
Громада посмотрел на часы, постучал то стеклу ногтем и нахмурился.
— В чем дело? Почему до сих пор нарушители не схвачены?
— Собака потеряла след, товарищ генерал.
— Собака Щербака, вашего воспитанника, безотказный Варяг? Странно. Хорошо, допустим. А как же ваш Витязь?
— И Витязь бессилен, товарищ генерал. Визжал, бесновался, кружился волчком и не пошел дальше вот этой дороги. — Смолярчук развернул крупномасштабную карту и указал на желтую линию придунайской проселочной дороги. — Здесь земля заслежена. Кроме того, невдалеке расположен завод эфирных масел. Все собаки чихают и нос воротят.
Громада взял карту, развернул и, подойдя к газику, разложил ее на переднем сиденье.
— Ну, старший лейтенант, докладывайте, где теперь находятся непрошеные гости?
— Полагаю, что здесь. — Смолярчук указал на черную россыпь прямоугольников, изображающих на карте Ангору и прилегающие к ней поля и плавни. — Я отрезал им дорогу сразу же, как наряд обнаружил прорыв.
— Какими силами?
— Силами всей заставы, во взаимодействии с дружинниками.
Громада улыбнулся.
— Не оплошал, Андрей Батькович. А я, признаться, подумал, что вы все еще находитесь под гипнозом операции «Тишина». Ну, а дальше как действовали?
— Еще не успел, товарищ генерал.
— Ладно, сообща будем действовать. Ваши предложения?
Смуглое лицо Смолярчука покрылось красными пятнами.
— Если бы меня здесь не оказалось, что бы вы сами предприняли? — спросил Громада.
— Прочесал бы весь участок от Дуная до этих вот болот.
— Действуйте. А я пока поговорю с нарядом, обнаружившим следы. — Громада с усмешкой взглянул на Смолярчука. — Люблю, знаете, танцевать от печки… Особенно в подобных случаях, как этот. Поехали!
На проселочной дороге снова взвихрилась гигантская грива пыли, И не скоро ей суждено было улечься и здесь, и на всех дорогах, уходящих от Дуная.
Громада высадил Смолярчука в городе и поехал дальше.
В прохладной канцелярии заставы с окнами, выходящими на Дунай, он обстоятельно, неспешно, будто обладал неограниченным запасом времени, разговаривал с Щербаком и Сухобоковым.
— Когда и где вы обнаружили следы? — задал он первый вопрос. — Покажите!
Щербак подошел к макету и карандашом указал место нарушения границы — крутой берег Дуная, заросший кустарником.
— Вот здесь, товарищ генерал.
— Метрах в пятидесяти от завода эфирных масел. Не больше?
— Так точно.
— Напротив конторы? В самом людном месте?… И вас не удивило это обстоятельство?
Щербак молчал, смущенно переглядываясь со своим напарником. Молчал и Сухобоков. Он еще меньше понимал вопрос генерала.
— А меня, дорогие товарищи, скажу вам откровенно, очень удивило такое нахальство нарушителей. Но ненадолго. — Громада улыбнулся и продолжал: — Тонкое это, рассчитанное нахальство. Противник нашел то, что искал, — позиция, где его никак не ждут, ринулся сюда и совершил удачный прорыв. Какой же первый вывод мы должны сделать теперь, на исходном рубеже? Граница прорвана не случайными людьми. Нарушители хорошо подготовлены, умеют терпеливо наблюдать, воспользовались сложившейся обстановкой. Так?
И Щербак и Сухобоков кивнули. Оба они понимали, что генерал не поучает, не экзаменует, а размышляет вслух. Понимали это и офицеры, прилетевшие вместе с Громадой.
— Пойдем дальше. — Громада положил большую свою ладонь на макет участка заставы, осторожно прощупывая его бугорки, впадины, протоки, озера. — Куда направились нарушители после того, как прорвались через границу?
— По заводской дороге, товарищ генерал. И скрылись в городе.
— И собака не взяла след?
— Сначала взяла, а потом потеряла, заблудилась, — ответил Щербак. — След был не простой, а спиральный. Петля за петлей.
— Видите! — воскликнул Громада. — Напрашивается вопрос, как же эти молодчики будут действовать дальше? Думаю, что останутся верны себе. А раз так, раз они не лыком шиты, значит, понимают, что мы, обнаружив их следы, начнем преследовать и обязательно настигнем их. Куда ни сунься, всюду наряды. А если они это понимают, то ни в коем случае не полезут на рожон, будут искать выход похитрее. Где же он, этот выход? И есть ли он у них? Есть!.. Нарушители попытаются отсидеться в дунайских плавнях, на островах… Вы свободны, товарищи!

 

Два дня и две ночи солдаты в зеленых фуражках патрулировали тропинки, улицы, пристань, берега Дуная, входы и выходы из деревень.
Черные просмоленные дунайки, приписанные к причалам Ангоры, прочесывали каждую протоку, каждый ерик. Ночью прожектора рассекали темноту.
Добровольные народные дружины в каждой складке местности искали нарушителей. Искали там, куда люди обычно не заглядывали годами — под крылечком, под ворохом старых парусов, сетей, в недостроенных жилищах.
Искали вооруженные и безоружные люди. Мужчины и женщины, комсомольцы и пионеры. Сотни людей советской Дунайщины стали следопытами.
Один нарушитель был схвачен на дамбе, соединяющей остров Ясонька с большой землей. Другого вытащили из-под копны прошлогодней осоки на том же острове. Третьего сняли с высокого дерева.
Четвертый пока не был пойман. Четвертый, по словам задержанных, бросил их на произвол судьбы. Все они, каждый в отдельности, показали на допросе, что их вожака зовут «Мохачем».
И с новой силой развернулся поиск. В туманном сыром рассвете пылали костры, вокруг которых обогревались дружинники.
С первым проблеском зари снова начались поиски.

 

Федор Щербак рывком поднял покорную собаку, посадил ее себе на плечи. Пес почувствовал, какое ему предстоит путешествие, и встревожился: уныло смотрел на непроглядные камыши, тихонько скулил и дрожал.
— Тихо, Варяг.
Схватив ошейник овчарки левой рукой, а правой держа наготове автомат, висящий на ремне, Щербак покинул прибрежную полосу твердой земли и решительно вошел в темную, неподвижную, как бы загустевшую массу плавневой воды.
Никого он не позвал за собой. Ни словом, ни жестом, ни взглядом. Даже не оглянулся. Молча, по-солдатски просто сделал свой первый трудный шаг по болоту и был полон уверенности, что дружинники пойдут за ним. И эта его уверенность, как электрический заряд, пронзила сердца дунайских ребят и девушек, сверстниц Федора. Все они так же смело, деловито, как и их поводырь, зашагали по болоту.
Ноги их чуть ли не по колено уходили в разжиженную почву плавней. Тугая, высотою в три человеческих роста, остроперистая камышовая стена нехотя расступалась перед ними и сразу же с угрожающим шорохом захлестывалась.
Только что вошли люди в дунайские джунгли, но их уже не видно и не слышно. Бесследно, кажется, пропали. По-прежнему величаво дики зеленые камышовые заросли, увенчанные бархатистыми коричневыми султанами.
И только сверху, с птичьего полета, пожалуй, можно было увидеть, как движутся люди от левого берега острова к правому, как расступается перед ней массив камышей, как поспешно улетают лебеди, гуси, утки, пеликаны и как прячутся под тяжелыми пушистыми листьями водяных лилий огромные болотные жабы.
Убегает, пробиваясь сквозь заросли, кабан.
И лохматая пучеглазая рысь бежит на север по своей тайной тропке: то по гребню суши, чудом здесь сохранившемуся, тонкому, как лезвие бритвы, то по вспухшим, твердым кочкам заматерелых камышовых кореньев, то переплывая водное пространство, то взбираясь на вершину одиноко растущего дерева, чтобы оглядеться, далеко ли преследователи.
Убегает от людей и «Мохач». Огромный, заросший щетиной, лохматый, облепленный водорослями, промокший насквозь и все-таки разгоряченный, то проваливаясь в трясину по шею, то выбираясь на кочкарник, все время держа пистолет над головой, он ожесточенно пробивается все дальше в камышовую чащобу, будто там его ждет спасение.
Пот струится по изрытому морщинами, почерневшему лицу. Редкие сивые волосы слиплись.
Дышит «Мохач» шумно, тяжело. На ходу черпая воду ладонью, утоляет жажду, охлаждает воспаленный лоб и щеки.
С севера, из островной глухомани, куда ползет «Мохач», на него обрушиваются встречные крики дружинников. И с неба доносится гул мотора. Бежать теперь некуда. Крышка захлопнулась. А «Мохач» не сдается. Он все еще надеется на что-то. Скрывается под водой, дышит через полую камышовую трубку.
Прежде чем он успел нырнуть, его успели заметить сверху, из кабины вертолета. Огромная тень накрывает то место плавней, где затаился «Мохач». Ураганный ветер гнет, ломает камыши. Крупная рябь мечется по водной поверхности. Ниже и ниже опускается вертолет. Машина зависает, падает трап, и по его перекладинам спускается Смолярчук. Он прыгает в плавни, по грудь скрывается в болоте.
«Мохач» не сдается. Он сидит на дне болота и, задрав голову, с камышиной во рту, крепко держится за какие-то корневища.
Смолярчук протягивает руку, вытаскивает из воды камышовую трубку и отбрасывает ее в сторону.
На черной поверхности плавней появляются пузыри. Беглец глотает воду, тонет. Смолярчук хватает его за волосы и, как репу, выдергивает из болота.
«Мохач» судорожно раскрывает рот, кашляет, отплевывается.
Смолярчук кивает на висячий трап.
— Пошел!
Повторять приказание не надо. «Мохач» уже весь во власти инстинкта самосохранения. Жить, жить, жить! Любой ценой. Все отдаст, все сделает, пойдет на какой угодно риск ради одного года, одного месяца жизни. Любой жизни.
Перебирая коченеющими руками перекладины, истекая болотной водой, роняя тину, он неуклюже взбирается по лестнице, исчезает в брюхе жужжащей стрекозы. Следом за ним поднимается Смолярчук.
Вертолет снимается с невидимого воздушного «якоря», резко набирает высоту и пересекает остров Медвежий.
Высунувшись из кабины, Смолярчук посылает в вечереющее небо одну за другой серию красных ракет.
«Мохач» зажмуривается. Лицо его каменеет. Трудно понять, глядя на него, лицо ли это трупа или живого человека.
Летающая мельница деловито машет своими гигантскими крыльями в безмятежно-синем по-весеннему теплом небе.
Сверху Смолярчуку хорошо видны народные дружинники. Машут руками, фуражками, шляпами, платками, ружьями, косами.
Победные крики несутся над плавнями, над камышами, над болотом, над ериками, протоками, над Дунаем.
Стрекоза с грозным гулом проносится над Ангорой, над сейнерами, рыбным заводом, холодильником, заставой. Вертолет провожают приветливыми улыбками и рыбаки, выгружающие рыбу, и пограничник, несущий службу на вышке, и сварщик, работающий на ремонтируемом судне, и ватага девушек, плетущих сети у огромного навеса.
Вертолет медленно снижается по вертикали и садится неподалеку от Громады. Генерал стоит на крутом взгорье, рядом с ярко пылающим костром. Ураганный ветер пропеллеров раздувает полы генеральской шинели, треплет черные, чуть седые на висках волосы, прибивает пламя костра к земле.
Кузьма Петрович нетерпеливо смотрит на темный дверной проем кабины, ждет.
Смолярчук спрыгивает на землю. Подходит к Громаде, звонко, в полную силу голоса докладывает:
— Товарищ генерал, ваше задание выполнено. Государственный преступник задержан.
— Благодарю и поздравляю…
Легким пренебрежительным взмахом руки он приказывает увести «Мохача». Проводив его взглядом, он поворачивается к Смолярчуку, берет под руку, подталкивает к костру.
— Грейся!
Смолярчук с блаженной улыбкой подставляет жаркому огню то спину, то грудь.
Через некоторое время перед генералом Громадой и его офицерами снова предстал четвертый нарушитель, причинивший столько хлопот.
Смолярчук с удивлением смотрел на «Мохача». Неузнаваем. Хорошо отдохнул, распарился под горячим душем до розоватого глянца, выбрит, тщательно причесан.
Полный почтительности, он вошел в канцелярию заставы и не спеша, с достоинством, опустился на указанный ему стул. Заметив среди офицеров генерала, слегка склонил перед ним голову.
— Признаться, не рассчитывал и не надеялся на такое великодушие. Извините за откровенность. Уверен, что она мне не повредит. Откровенность на допросах лучший способ самосохранения и защиты.
— Это не допрос, — сказал Громада. — Допрашивать вас будут другие. Я только задам вам несколько вопросов.
— Не трудитесь, генерал. Я знаю, что именно вас интересует. — И без всякого перехода, без малейшей паузы, бойко, развязно, с уверенностью хорошо выучившего свою роль актера, забубнил: — Прежде всего вас, конечно, интересует мое подлинное, так сказать, первозданное лицо. Во-вторых, вы желаете знать, чьи именно интересы я представляю, вернее, должен был бы представлять. Пожалуйте, готов дать исчерпывающий ответ на этот и на все другие вопросы. Итак, записывайте, если угодно. Кто я? Послал меня сюда мой старый шеф генерал Гелен. Настоящее мое имя, как вы, безусловно, давно установили — Карл Бард. Последняя кличка вам известна, а предыдущие… их было так много, что я не хочу утруждать ни вас, ни себя их перечислением. Я и моя группа высадились в Сулинском гирле Дуная, километров на пятьдесят ниже румынского города Тульча. Неподалеку от озера Фортуна, с левой стороны, рядом с гирлом Руска, соединяющим канал с давно обмелевшим несудоходным Георгиевским гирлом… Извините, я, кажется, излишне детализирую. Вероятно, вас не интересуют подробности?
— Интересуют. Говорите!
— Благодарю. Мы давно облюбовали это место высадки, тщательно изучили его по лоции и все предусмотрели, что в силах людей предусмотреть. Посмотрите на карту! Идеальный плацдарм для такой операции, как наша. Вода, вода и вода! Полный простор для людей-лягушек. Эта главная дорога связана с второстепенными, многочисленными протоками, речушками, ериками, малыми и большими озерами. Мы могли, не расставаясь с водой, пробиться на восток и запад, север и юг.
Громада прервал Карла Барда:
— Какое у вас было задание?
— Какое?… Позвольте ответить на этот вопрос в конце показаний? Боюсь, что после того, как я скажу о задании, вы потеряете интерес к подробностям. А я бы хотел… Знаете, старики очень словоохотливы.
— У вас был груз?
— Да, был. Мины самого новейшего образца. Присасываются к корабельному килю. Обладают страшной разрушительной силой. Специальный механизм позволяет с точностью до одной минуты установить время взрыва. Мы доставили на Дунай три такие мины. Все они снабжены автоматическими приспособлениями, которые сначала затопляют торпеды, а потом заставляют их в заданное время всплывать. Извините за популярное объяснение.
— Где эти мины?
— Лежат на дне Дуная, в центре морского канала, над дорогой кораблей. — «Мохач» глянул на стенные часы. — Время утопленников истекает. Через восемь часов все мины всплывут, то есть не совсем всплывут, а поднимутся со дна реки на определенную, тоже заданную высоту, равную подводной части корабля с большой осадкой. Даже днем, даже с помощью бинокля нельзя увидеть такие мины. Ни с берега, ни с судна. Если не будут приняты срочные меры, завтра утром какой-нибудь вожак каравана кораблей напорется на одну из этих мин и непременно взорвется, пойдет ко дну и надолго закупорит сулинский фарватер, единственные судоходные ворота к Черному морю. И тогда корабли Италии, Турции, Англии, Германии, Австрии, Бразилии, Аргентины и других стран будут закупорены в дунайском бассейне. Представляете, какой шум будет? Конечно, через две или три недели затопленное судно поднимут, но дело будет сделано. Весь мир узнает, что и в гирле Дуная действуют силы сопротивления, один из отрядов борцов за свободу. — «Мохач» остановился и взглянул на Громаду. — Разрешите продолжать или допрос прерывается?
— Почему именно завтра вы должны были закупорить гирло Дуная? Почему не раньше и не позже?
— Да, вопрос чрезвычайной важности. Но вы, кажется, уже догадались, что это за день «завтра».
— Отвечайте.
— Завтрашний взрыв приурочивался к большим событиям на всем протяжении Дуная. Люди-лягушки были посланы и в Словакию, и в Болгарию, и в Румынию, и в Венгрию. И больше всего их было послано в Венгрию. Венгрия, как мне точно известно, должна стать эпицентром взрыва. — «Мохач» ждал, что последние его слова произведут на советского генерала особенно сильное впечатление. Увы, даже такое признание не вызвало перемены в его лице. Оно по-прежнему было непроницаемым, спокойным, холодным.
— Вы как будто не верите мне?
— Не имею права не верить, ибо вы подтверждаете то, что нам уже известно, — сказал Громада.
— Вы хотите сказать, что мои добровольные показания не имеют цены? И мне нечего надеяться на снисхождение вашего правосудия?
Один из офицеров, сидящий у входной двери, потихоньку поднялся и вышел. Громада подождал, пока он закроет дверь, и сказал:
— Не имею права выступать от имени нашего правосудия. Почему вы, не дождавшись взрыва, покинули свою базу?
— Нас обнаружили румынские пограничники и начали преследовать. Через болота и плавни мы выбрались к границе. Восемь или десять дунайских рукавов преодолели, дюжины две озер и болот. Вы, конечно, спросите: почему мы пробирались именно сюда, на север, к советской границе. Дело в том, что на острове Тополином у нас была давняя надежная явка. Мы рассчитывали отсидеться у своего старого друга Сысоя Уварова, у «Белуги», дождаться оказии и вернуться в Регенсбург.
— Совершенно верно, — сказал Громада. — Вы не попали к Сысою Уварову. Наблюдая за Тополиным островом с правого берега, вы установили, что «Белуга» перевернулась кверху брюхом. И даже это не остановило вас? На что же вы надеялись, переправляясь через Дунай?
— Я вел своих спутников в ваш тыл, в надежде через Польшу уйти в Западную Германию. Когда и вы начали нас преследовать, я бросил их и пробивался дальше один в Одессу, откуда мог бы кружным путем вернуться в Регенсбург или в Мюнхен.
— Все похоже на правду. Складно.
— Чистая правда, генерал! — воскликнул «Мохач». — Мне нельзя лгать. Ни к чему. Чистосердечное признание дает мне хоть какое-то право надеяться на сохранение жизни, а ложь… Нет, я пока не хочу умереть.
— А отдохнуть хотите? — неожиданно спросил Громада и засмеялся. — Пора!

НА ВЕЧНОЙ ВАХТЕ

Лада Тимофеевна сидела у раскрытого окна, провожала вечернюю зорю. В хате, залитой тихим светом догорающего дня, крепко пахнет антоновскими яблоками. Глиняный, недавно смазанный пол присыпан, как в летний Троицын день, душистой травой и васильками. Над входной дверью белеют полотняные расшитые рушники. И на липовой плахе стола такие же рушники. И сама Лада Тимофеевна будто закутана в рушники — на ней что-то белое с красным, свежее, наглаженное.
Солнце скрылось, потянуло прохладой, и сейчас же на Дунай со всех сторон ринулись осенние сумерки: с моря, из дунайского гирла, из камышовых дебрей, из гнилых плавневых болот, из проток, заросших ряской и поздними лилиями. Потемнел, слился с Дунаем остров Лебяжий. И тихо стало на этой пяди русской земли, так тихо, будто тут не живут люди.
Лада Тимофеевна закрыла окно, оделась, прихватила охапку цветов и вышла на улицу.
Шла она к сыну. Он ждал ее на острове, в двух шагах от хаты, где родился и рос.
Стоит он на бетонной прибрежной круче и смотрит на Дунай. Молчаливый и много знающий, гордый и добрый. Голова не покрыта. Грудь, губы и лоб доступны всем ветрам и дождям. От бури не отворачивается, от грома не вздрагивает, от молнии не слепнет. Стоит, возвышаясь над купно растущими тополями-близнецами, белокорыми и ветвистыми, с чернеющими старыми гнездами аистов.
Такой он чистый, светлый, так любовно обласкан, отполирован руками тех, кто создавал его, что звезды отражаются в его мраморных плечах. И тень Дуная плещется на лице. И славный верховой ветер, ветер Карпат и Балкан, овевает его, трогает каменные кудри.
Тихо тут сейчас, покойно. А завтра все переменится. Утром с первым катером примчится Джулия, черноволосая, черноглазая, вся в черном, и четыре ее сына — Пальмиро, Иван, Джовани, Варлаам. На том же кораблике придут боевые товарищи и друзья Капитона. Будут и цветы, и шумные речи, и воспоминания, и вино, и долгий обед. Но не будет того, что есть сейчас, — тишины, полной душевной близости с сыном.
Лада Тимофеевна давно уже перестала различать, когда произносит вслух свои мысли, когда думает молча, когда задает сыну вопросы и когда сама отвечает на них. Все, о чем думала, что говорила и что чувствовала, представлялось ей, как два потока дум и чувств — свой и сыновний.
С тех пор как сын вернулся на остров и встал на вечную вахту у одинокой и старой, крытой камышом хаты Черепановых, жизнь Лады Тимофеевны переменилась. Она продолжала делать привычное дело: работала на огородах, в саду, стряпала и стирала. Но в душе ее все было не так, как прежде. Что-то томило ее: то будто слышала голос, зовущий ее, и никак не могла понять, откуда он доносится; то хотелось плакать и петь старинные печальные песни; то не могла раскрыть крепко сжатых губ, а то подолгу разговаривала с тополями, с ветром, с Дунаем…
Мать подошла к подножию памятника, осторожно поднялась на верхнюю ступеньку постамента, тихо произнесла:
— Ну, вот и я! — Положила руки на шершавый, в росе камень, улыбнулась и добавила: — Здорово, сынок.
И ей показалось, что сын услышал ее тихий голос.
Не вдруг этот белый каменный великан стал теплым, живым. Оживляла она его с великим трудом, постепенно, изо дня в день, пожалуй, еще мучительнее и дольше, чем скульптор. В первые недели и даже месяцы она пытливо, недоверчиво вглядывалась в каменное суровое лицо. Ничего похожего, родного. В ту пору Лада Тимофеевна не разговаривала с ним. По ночам, особенно когда ярко светила луна, она плотно закрывала дерюгой окно, у которого он стоял.
Шло время. Северные холодные ветры принесли с собой снежную порошу, а теплые, с моря, — дождь. Пожелтели и поредели дремучие заросли камышей в плавнях. Покрылись хрупким ледком тихие протоки. Зимние тучи непроглядно укутали небо, а мартовское солнце сорвало их и открыло высокую весеннюю голубизну. Закурились сады белым дымом цветущих вишен, яблонь и айвы. Черная икра и свежая осетровая уха стали частым гостем в хижинах рыбаков. Зазеленели острова, и новая река, река летнего тепла, заструилась над Дунаем.
В эту пору, выйдя однажды на улицу и взглянув на белого богатыря, Лада Тимофеевна сразу узнала сына. Он! Его крупный, с горбинкой нос. Его зоркие, гордые глаза. Его мягкие улыбчивые губы. Его рука, вознесенная над головой и сжигающая факел. И плечи, и грудь, обтянутая шерстяным свитером, и длинные сильные ноги — все его.
Иона заплакала. То были первые слезы осиротевшей матери…
Лада Тимофеевна потихоньку обошла вокруг памятника, вглядываясь в лицо сына. Оно ей показалось очень серым, почти темным.
— Ты устал? — спросила она и сейчас же ответила за него: — «Ничего! Как только покажется солнце, сразу наберусь сил. Скоро ему всходить. Говори еще, мама! А может быть, споешь?…» Хорошо, сынок.
Она без слов, не раскрывая темных, изрезанных морщинами губ, произнесла про себя старинную песню. Сто лет назад ее сложили люди, бежавшие на глухой Дунай, в его тогдашние дебри, от голода, от царских указов, от жандармской каторги, от помещичьего оброка и кнута, от крепостного ярма и ранней смерти. Дед и отец Лады пели эту песню. И она пела. То была песня-мечта — о людях, живущих на Дунае по законам правды, о вольных рыбаках и охотниках, у которых никто не отнимает плодов их труда.
Умолкла, краешком платка вытерла губы и, прислонившись щекой к белому камню, задумалась.
Сверху, от Измаила, на попутной волне, с добрым ветром в кормовой флаг, весь в праздничных огнях, приближался какой-то военный корабль. Поравнявшись с островом Лебяжьим, он трижды отдал салют герою Дуная — три коротких гудка, три вспышки сирены, три звуковые молнии.
И долго Дунай и его берега повторяли басовитое пение военного корабля.
Лада Тимофеевна помахала ему рукой и пожелала счастливого плавания. И всем людям, кто не отнимает у матерей сыновей, она пожелала счастья в эту октябрьскую праздничную ночь.
Она и не заметила, что размышляет вслух.
Некоторое время она сидела молча, с тяжелой охапкой осенних цветов на коленях и смотрела на Дунай. Сколько воды утекло с тех пор, как ее мальчик стал откликаться на ее слова!.. Сколько раз он за свою жизнь погибал…
Первый раз он заглянул в глаза смерти, когда ему не было и двух лет. В жаркий летний день с разбегу бросился в реку и скрылся. И потащил его Дунай. Хорошо, что отец был на берегу. Нырнул, вытащил, откачал. А когда хлопчик открыл глаза, веселый отец заново окрестил его Дунаем Ивановичем. И с тех пор жили на острове Лебяжьем два маленьких Черепанова в одном лице: Капитон и Дунай Иванович.
Лада Тимофеевна поднялась, разделила охапку цветов на две части, одну положила у ног сына, а с другой спустилась к самой кромке дунайской воды и стала бросать в нее крупные, влажные, на длинных стеблях астры. Бросит одну, другую, третью, проводит их глазами, пока скроются, а потом бросает еще. И плывут, плывут по Дунаю темно-красные, белые, золотые астры. Всю весну, все лето набирали силу, красоту, чтобы жить одну короткую октябрьскую ночь. Плывут и светятся. Тяжелые, напоенные соками земли, они не тонут. Плывут стеблями вниз, гордо неся свои короны.
Небо поднялось выше. Звезд стало меньше. Подул ветер, донес с берега шорох камышей. В дальних плавнях затрубили кем-то потревоженные лебеди. Черное зеркало Дуная посерело и чуть-чуть порозовело, отражая утреннюю зорю.
Ночь кончилась. Над Дунаем вставал рассвет.

notes

Назад: Часть вторая
Дальше: 1