Книга: Над Тиссой. Горная весна. Дунайские ночи
Назад: Часть первая
Дальше: ЧЕЛОВЕК ЗАКОНА ЛОДЖА

ПО ДОРОГЕ НА ДУНАЙ

Гойда и Шатров, направляясь на Дунай, полагали, что пробудут там недолго, несколько дней: выяснят все о Кашубе и выедут обратно в Закарпатье. Ошиблись. Пробыли они на Дунае и на Черном море долго, до конца лета. Там, во владениях Смолярчука, оказалось главное направление операции.
До Черного моря добрались самолетом. В Одесском порту сели на старенький каботажник «Аркадия», благополучно прошедший все огненные бури Отечественной войны, и медленно, не теряя землю из виду, побрели на юг, вдоль плоского побережья.
День был безветренный, теплый, в щедром солнечном сиянии. Море спокойное, синее на глубинных местах и серо-пепельное, замутненное пресными речными водами ближе к берегу.
Далеко-далеко, до самого горизонта прорезала морскую равнину дорога, вспаханная тупоносой «Аркадией». И над ней кружились чайки, выхватывая из воды арбузные корки, куски хлеба, брошенные с кормы судна.
На палубе, в тени брезентового тента, расположились дунайские колхозницы, возвращающиеся из Одессы. Чуть-чуть хмельные от молодости, от базарных удач, от свежего морского воздуха, от доброго безделья, неожиданно выпавшего на их долю, они хохотали, задирали проходящих мимо матросов и пассажиров, потом затянули песню.
Шатров вздохнул, посмотрел на Гойду.
— Хорошо поют! Присоединимся?… Нет, нельзя. Уйдем подальше от соблазна. Пойдем, Василек, пойдем!
Шатров направился в носовую часть «Аркадии», высоко, по привычке, неся седую свою голову. Плечи его, обтянутые тесноватым, из недорогой ткани, но хорошо сшитым пиджаком, молодо распрямлены, плечи силача. Шагал он по палубе твердо, уверенно, будто был здесь не пассажиром, а хозяином, капитаном. Гойда шел позади Шатрова. Одет тоже не броско, как и полковник: темные штаны, серая спортивная куртка поверх клетчатой, раскрытой на груди рубашки. Обыкновенный парень с берегов Дуная.
Пока они шли по палубе, их преследовала песня.
У якоря Шатров сел на какие-то ящики, накрытые потемневшим от времени брезентом. Задумчиво смотрел на море, на темную полосу берега, останавливал взгляд на какой-нибудь чайке, следил глазами за ее полетом, прислушивался к песне, доносящейся с другого конца корабля, и неторопливо заполнял неразборчивыми каракулями страницу за страницей дневника для себя.
«В последнее время нет такого дня, когда бы я не поверял свои мысли бумаге. Не ожидал от себя такой прыти. Почему мне вдруг захотелось писать? Почему мысленно рисую картину за картиной, сочиняю песни, музыку! Да, и музыку! Слышу ее. Вот и теперь — в сияющем теплом море, в высоком небе, в тревожных криках чаек, в солоноватом свежем черноморском ветре, в смехе дунайских рыбачек, в пароходных гудках.
Не думал и не гадал, что когда-нибудь потянет меня в эту область. Что со мной происходит? Может быть, всю жизнь делал не то.
Говорят, безруких фронтовиков иногда терзают странные галлюцинации. Руки нет, по самое плечо отсечена, а ноет, мозжит так явственно, будто цела, живет, действует. Нечто подобное мучает и меня. За всю жизнь не написал ни одного посредственного рассказа, не сочинил и плохой песни, ничего не нарисовал, а чувствую себя, не имея на то прав, причастным к музыке, живописи, литературе. Откуда такая галлюцинация? Чем ее можно объяснить? Чрезмерным увлечением поэзией? А может быть, это засохшие на корню таланты молодости заныли? Не знаю. Так или иначе, а я не могу, и не хочу, боже упаси, избавиться ни от нахлынувших на меня чувств, ни от мыслей. Смотрю на солнечное море и радуюсь, что оно так сияет, такое теплое — и в своей душе чувствую море. Любуюсь чайками, их дымчато-желтым оперением, их властью над ветром, над просторами, их вольностью — и не завидую. Смотрю на песенных рыбачек — староверок, сохранивших в полной неприкосновенности и чистоту русского языка и красоту русского лица, — и мне кажется, я их давно-давно знаю: кого-то любил, кому-то был другом, братом. Смотрю на Василька, смуглого, кудрявого, скромного, поднебесного жителя Карпат, думаю о том, что жить ему еще и жить, работать и работать, совершать и совершать добрые дела — и радуюсь, что такая высокая честь выпала на долю пастуха-сироты.
Кстати, он сейчас, как встревоженная чайка, увивается вокруг меня, сужает круги, пытается отвлечь мое внимание от записной книжки. Вижу, чем-то он мучается, хочет поговорить, поразмышлять вслух. Поговорим еще, Василек, а пока помолчи, потерпи!
…В моем возрасте солнце чувствуешь сильнее, чем в двадцать лет. И в этом, пожалуй, мое преимущество перед двадцатилетними. Мне уже за пятьдесят. Крутой перевал жизни. Однако я не перестаю набирать сил… Представляю, как бы посмотрели на меня люди, если бы я произнес эти слова вслух. Вероятно, они стали бы поспешно подсчитывать морщины на моем лице, мысленно посмеялись бы над стариковским бодрячеством. Пусть смеются. Да, набираю сил, молодею! Имею в виду не цвет моих волос и лица, не твердость мускулов. Я говорю о постоянном жизненном тонусе, о душевной настроенности. Крепче люблю то, что делаю, больше интересуюсь судьбами людей, нежнее привязываюсь к книгам, беспрестанно расширяется мой умственный кругозор, хочется знать больше и больше. С 5 марта 1953 года барометр показывает устойчиво хорошую погоду. Ясно, ясно, ясно! Счастливое, могучее это ощущение — ясность в сердце и в голове. Далеко видишь, глубоко чувствуешь.
Серый совершенно справедливо утверждает, что трава и деревья нежны и гибки до тех пор, пока живут. Умирая, они делаются черствы, сухи, жестки. Жестокость, жесткость — спутники смерти. Мягкое и нежное — спутники жизни. Когда дерево стало сухим, жестким, оно обречено на смерть. Так и человек. Если твое сердце уже не отзывается на вечернюю зорю, на девичью песню, если не подкатывает к горлу что-то горячее, нежное, когда ты видишь своего ученика и друга, способного пройти твой трудный длинный путь вдвое быстрее, немедленно просись в отставку, заказывай себе про запас некролог: «Пенсионер всесоюзного значения отдал Богу душу».
Минует меня чаша сия. Живу! Живу — и не старею. И так будет до тех пор, пока выполняю давний, старый, как мир, и вечно свежий, как восход солнца, наказ Серого. «Да будет каждая утренняя заря для вас как бы началом жизни, а каждый закат солнца как бы концом ее, и пусть каждая из этих коротких жизней оставляет по себе след любовного дела, совершенного для других, доброго усилия над собой и какого-нибудь приобретенного знания». Не так уж плохо понимали люди свои обязанности и тысячу лет назад!..»
Шатров захлопнул записную книжку, перехватил ее резинкой и отправил в заветный карман, где она постоянно, никому не доступная, пребывала.
— Вася, ты чего крутишься вокруг да около? Чего — так пялишься на меня? Какую тайну хочешь разгадать? — И добрая веселая улыбка осветила лицо Шатрова. — Ладно, спрашивай!
Гойда поближе придвинулся к полковнику, очень серьезно взглянул на него, вполголоса спросил:
— Вы его давно знаете… человека, скрытого под личиной Кашубы?
— А ты как полагаешь?
— Думаю, что очень давно.
— Так. Но я не сразу узнал его. Боялся ошибиться. Присматривался, угадывал, восстанавливал его потерянное лицо.
— Восстановили?
Шатров достал из внутреннего кармана пиджака твердую, размером с почтовую открытку фотографию.
Гойда взглянул на поблекшее изображение почтенного закарпатца: пухлые щеки, лохматые брови, висячие усы, трубка, верховинская шляпа с пером, расшитая цветным узором полотняная сорочка и нарядная меховая безрукавка-кептарик.
— Видал когда-нибудь этого джентльмена?
— Кажется, не видел.
— Кажется?… Посмотри еще, внимательно!
Гойда снова склонился над фотографией. В тени верховинской шляпы бугрится лоб. Под нависшими бровями холодно мерцают глубоко запавшие глаза. Ноздри крупного носа широко раздуты, будто к чему-то принюхиваются.
— Таким «Говерло» был лет двадцать пять назад. Бывший управляющий одного мадьярского графа. Андрей Кашпар. Сбежал на Запад после войны. Там в американской зоне прошел переподготовку в шпионской академии, долго был инструктором-экспертом. Перелицован с помощью пластической операции и заброшен в Явор через Дунай.
Гойда не любил без острой на то нужды задавать вопросы. Предпочитал докапываться до истины собственными силами. Он молчал, размышляя над тем, что раскрыл ему Шатров.
— Все тебе ясно, Василек? — спросил Шатров. Он понял, о чем думает Гойда, и хотел проверить его ход мыслей, подсказать кое-что, если это будет необходимо.
— Не уверен, что все. Когда вы узнали, что «Говерло» заброшен сюда?
— Сразу же, как он только исчез. Но мы точно не знали, куда именно он переброшен и кто его приютил.
— Вот теперь, кажется, все ясно.
Шатров покачал головой.
— Боюсь, что далеко не все.
— Но мне этого пока вполне достаточно, чтобы действовать сознательно, в полную силу.
— Верно! Разведчик, как и солдат, должен понимать свой маневр. Для полной твоей ориентировки кое-что добавлю: «Говерло» голыми руками не возьмешь. Очень осторожно, очень аккуратно мы должны подбираться к нему, чтобы не вспугнуть. Тебе, конечно, понятно, что он явился сюда не на пустое место, имеет опору не только в лице Качалая и своей бывшей жены Евы Портиш.
— Жена?… А я думал… так, случайная сообщница.
— Законная супруга! Еще перед войной, в Америке, в Бостоне поженились. Оба теперь затаились, пережидают. Переждем и мы. Ужгородским товарищам я дал указание не жаловать супругов своим вниманием. Пусть пока порезвятся на обманчивом приволье. А мы тем временем постараемся подобрать ключи к подлинному Кашубе.
— Кашубы нет дома, он куда-то уехал, пропал. И никто нам добровольно не скажет, как и когда он пропал, где скрывается… живой или убитый.
— Верно, и все-таки… тот, у кого припасен хлеб, не должен думать, что он будет есть завтра, иначе его назовут маловерующим. Вот, пожалуй, и все наши планы на ближайшее будущее. Вопросы имеешь?
Гойда посмотрел на небо, все еще полное чаек, послушал песни рыбачек, прижмурясь, погрел лицо в лучах солнца и сказал:
— Имею, но уже чисто личного порядка.
— Вовремя переключился, Васек. Спасибо. Хорошо работаешь. Лучший твой друг тот, кто и улыбается и слезу проливает хотя бы на секунду раньше тебя… Я, брат, с утра настроен и философски и поэтически. Ну, какие нас вопросы мучают? Жизнь и смерть? Гений и злодейство? Любовь и ненависть? Мужчины и женщины? Капитализм и коммунизм? И то и другое, и пятое, и десятое, да?
— Я давно хочу обсудить с вами, Никита Самойлович, одну проблему…
— Плохо хотел, раз столько времени не обсуждал, откладывал. Давай, начинай! Я слушаю.
— Как вы знаете, в этом году я не болел, взысканий не имею, в четырех крупных операциях принимал участие, ни разу вас не подвел, в звании повышен, а чувствую себя препогано. Тяжелый год! Тысяча девятьсот пятьдесят шестой.
— Далекий заход. Приближайся, хватай быка за рога!
— Культ личности Сталина… Правильно, надо было рано или поздно вскрывать, лучше теперь, чем завтра. Но уж очень беспощадно вскрывается.
— Не нравится решительность и мужество хирурга? Хочешь, чтоб опасную болячку заговаривали бабки, знахари? Хочешь, чтобы втихомолку совершались промахи, ошибки, втихомолку исправлялись? Не тем аршином меряешь и эпоху, и партию, и государство… Тебе не приходилось видеть солнечное затмение?
— Что?…
— Солнечное затмение видел?… На виду у миллионов людей затмилось и на виду всего мира прояснилось. Вот так, Вася.
За то и любил Гойда своего седоголового друга, что рядом с ним не заплесневеешь, не поржавеешь, не постареешь. Он и поступком, и словом, и взглядом, и даже молчанием вдохновляет, воспитывает, наделяет силой.
Чувство сыновьей благодарности переполнило сердце Гойды. Он крепко сжал руку Шатрова.
— Мне здорово повезло в жизни, что встретился с вами. Когда я слышу слова: «друг, хороший человек, прекрасный работник, настоящий коммунист», я всегда думаю о вас, Никита Самойлович.
— Вася, если хочешь быть достойным человеком, не занимайся славословием. Кто льстит, тот подкапывается и под друга, и под отца, и под правду, и под собственный корень.
На капитанском мостике ударили в колокол. «Аркадия» хрипло, простуженным голосом загудела.
Вдали, на границе светло-синих морских вод и мутно-желтых пресных речных, показался голый, плоский островок Змеиный — страж Дуная.
Пароход веселее, протяжнее загудел, приближаясь к суше, к зазубренному, в камышовых зарослях, в протоках и в песчаных косах берегу.
А на корме, где расположились девчата, все еще не умолкала песня:
На дубу меж ветвей,
За рекой Дунаем,
Молодой соловей
Пел, забот не зная.

— Бедные соловьи, калины, вишни!.. — Шатров усмехнулся. — Из песни в песню кочуют. Может, присоединимся, Вася? Отдадим свои голоса блоку дунайских красавиц, замужних с незамужними?
Гудела, звенела под каблуками девчат мытая-перемытая, добела выскобленная палуба.
«Аркадия» вошла в килийское гирло Дуная. Но не добрались друзья до поющих и танцующих девчат, не отдали им свои голоса. Стояли у борта и любовались Дунаем, его берегами, островами, придунайской землей, ровной, как море, заросшей камышом, пригнутым в одну сторону свежим ветром.
— Смотри, Василек, чудо какое!
— Действительно! Не просто камыши, не камышовые плавни, не камышовый лес, а камышовые джунгли.
— Да не про камыши я, капитан!
— Небо?… Действительно! Не просто небо, а голубая пустыня без конца и без края.
— И небо оставь в покое. Дунай!.. Тихий, мутный, почти кофейного цвета, ниже камышей, ниже травы, а властвует и над полетом птиц, и над деревьями, и над долинами. Отчего это, Вася?
— Без Серого не ответишь на такой масштабный вопрос.
— Ладно, зови его на помощь!
Гойда подумал, оглянулся вокруг и сказал:
— Если хочешь подняться выше всех людей трудом, будь ниже всех в своих речах и обещаниях. Но если ты поднялся высоко, если тебя сделали звездой первой величины, посылай на землю людям то, что ты взял у них когда-то — свет.
Шатров уже не слушал Гойду. По стрежню дунайского рукава, оставляя позади себя глубокий и широкий водяной ров, мчался белый катер с пограничным флажком на мачте. Шатров покачал головой, засмеялся.
— Это, кажется, Смолярчук. Так и есть! Грозные имеет намерения дунайский пират. Возьмет «Аркадию» на абордаж, а нас заарканит и в плен заберет. Вася, окажем героическое сопротивление или добровольно в плен сдадимся?
Гойда облизал пересохшие губы, аппетитно крякнул:
— Слышу запах рыбачьей ухи… белоснежный, рассыпчатый осетр, лавровый распаренный лист, черный перец, молодая свежая цибулька… Сдаюсь, товарищ полковник, а вы можете сопротивляться.
— Дудки, сдаюсь и я.
Пограничный катер застопорил, пропустил пароход вперед, потом, взревев мотором, бурля под собой воду, развернулся, легко догнал «Аркадию», поравнялся с ней борт к борту, почти впритирку.
— Эй, на «Аркадии»!.. — загремел усиленный мегафоном голос Смолярчука.
— Слушаем вас, товарищ. Что вас интересует? — откликнулись с каботажника. Шатров и Гойда стояли у борта и улыбались Смолярчуку.
— Вы меня интересуете, товарищи! Дальнейшее следование не разрешаю. Прошу перейти на мое судно и беспрекословно выполнять все мои распоряжения.
— Есть, перейти на ваше судно и беспрекословно выполнять все ваши распоряжения. — Гойда первым перемахнул через борт «Аркадии» и спрыгнул на желтую надраенную палубу сторожевого суденышка. Вслед за ним перебрался Шатров.
«Аркадия» пошлепала дальше, вверх по Дунаю, к Ангорской пристани, а пограничный катер свернул в боковую, выходящую в море мелководную протоку к рыбачьим хижинам, белеющим на правом и левом берегах.
…Переночевав на Дунае, Шатров оставил здесь Гойду, а сам на той же «Аркадии» вернулся в Одессу.

«ТЫ В СЕРДЦЕ МОЕМ…»

«Удивительный, непостижимый город! Как только я попадаю в Одессу, сразу преображаюсь. Хорошо думается, хорошо чувствуется. Но откуда это приходит, я не могу объяснить и самому себе, даже вот сейчас, с помощью чернил и бумаги. Однако попытаюсь разобраться, тем более что у меня оказался весь день свободным.
То, ради чего я сюда приехал, кажется, сорвется. Утром, как только вернулся в Одессу, я позвонил К., назвался корреспондентом московской газеты, сказал, что интересуюсь его работой, в особенности последней, связанной с ускоренным созреванием виноградных лоз, и попросил принять меня, дать интервью. К. долго отнекивался, говорил, что в его работе нет ничего достойного внимания, ссылался на нездоровье. Наконец согласился принять меня, но не сегодня в течение дня, не вечером, а, может быть, завтра или послезавтра, если я не уеду, как добавил он. У меня не было другого выхода, я согласился ждать.
Почему он так разговаривал со мной? Встревожился? Почувствовал что-нибудь неладное? Не имеет никаких оснований. Думаю, что я не первый и не последний обращаюсь к нему с такой просьбой. Видимо, он просто очень занят сейчас, не до корреспондентов ему теперь.
Поселился я в гостинице «Одесса». До войны она называлась «Лондонская». Говорят, построена в складчину разбогатевшими на чаевых одесскими официантами. Говорят, в свое время «Лондонская» была лучшей гостиницей не только юга России, но и всего юга Европы. Может быть. Стоит она невдалеке от знаменитой Потемкинской лестницы, на обрывистом берегу. Внизу, между обрывом и гостиницей — набережная, бульвар, заросший каштанами, всегда многолюдный, шумный. В одном конце его памятник Пушкину, дворец; в другом, слева, — бронзовая, темная от времени фигура герцога Ришелье и опять дворцы. А внизу — огромный порт: мол, причалы, стрелы подъемных кранов, мачты судов, флаги всего мира, свистки маневровых паровозов, утробные гудки пароходов, белая громада элеваторов, приземистые пакгаузы и — грузы, грузы, укрытые брезентом и брошенные просто так под открытым небом, горы каких-то ящиков, штабеля труб, железнодорожных рельсов, балок и всяческого, пропущенного сквозь прокатные валки железа.
Меня поселили на третьем этаже — в люксе, как говорят администраторы. Самое прелестное место в моем временном жилье — балкон, висящий над Приморским бульваром. С утра и до утра дверь его распахнута, и сквозь рыбачью сеть занавесок я вижу Черное море, синее-синее, спокойное, свежее. Вижу пароходы, пристани, краны, слышу лязги, звоны, гудки — и все меня радует. Какой-то особенный запах струится от порта и моря; пахнет водорослями, прокопченным канатом, кофе, мятой, дымком чужих сигар, соленой воблой, йодом и еще чем-то таким, от чего кружится голова и губы расползаются в дурацкой улыбке.
Может быть, вот за этот порт, за эти запахи, за синеву этого моря, за эти каштаны на Приморском бульваре, вот за этот балкон гостиницы «Одесса», на котором я чувствую себя таким счастливым, я и люблю Одессу.
Нет, не только за это. Я могу часами стоять на вершине Потемкинской лестницы, смотреть, как спускаются и поднимаются по ней люди. Ничего особенного, а мне почему-то хорошо. Стою, смотрю и наслаждаюсь.
Я могу, как и тысячи одесситов, часами неторопливо шагать по летнему Приморскому бульвару, от Ришелье к Пушкину, мимо скамеек, на которых сидят молодые, и пожилые, и старые одесситы. Шагать бесцельно, никого не разыскивая в толпе, не надеясь ни на какую встречу, ничего не ожидая и все-таки чувствуя себя чем-то одаренным.
И особенно хорошо мне на Приморском тихим поздним летним вечером, когда бульвар пустеет, когда на какой-нибудь скамейке сидит одинокий итальянец-матрос и поет «Санта Лючию», поет с удовольствием, в полный голос, хотя ему не аккомпанирует ни гитара, ни мандолина, ни аккордеон. Поет для себя, и для одесского неба, и для одесских каштанов. Вернется в Неаполь или в Геную и будет рассказывать… Я бы тоже рассказывал, если бы оказался на его месте.
Мне хорошо бывает на Приморском бульваре и на рассвете, когда пройдут поливальные машины и асфальт и каштаны станут влажными, прохладными и засверкают росой.
Мне хорошо, когда я встречаю солнце, стоя на балконе гостиницы; оно выходит прямо из воды, пламенно-красное, не остуженное ночным морем.

 

Позавтракав, я отправился на базар. Нельзя, попав в Одессу, не побывать здесь. Знаменитый одесский базар! Он похож на все летние южные базары, многолюдные и шумные, обильные всякой снедью и ширпотребом. То, да не то. Только в Одессе так вдохновенно умеют нахваливать свой товар. Вы купите самый обыкновенный арбуз, но в придачу получите и очаровательную улыбку продавца и дюжину остроумных, веселых слов.
В других городах просто торгуют, просто покупают, а в Одессе продают с ожесточенным вдохновением, развлекая и развлекаясь, насмехаясь и над покупателем и над собой. Если ты особенно остроумен, с тобой не будут торговаться. Если же ты торгуешься бесталанно, долго и уныло, то тебе в конце концов не продадут и по самой дорогой цене и еще обругают.
Пирамиды огненно-красных помидоров. Женщины, опоясанные белыми фартуками, в белых накрахмаленных платочках, с щеками, красными, как помидор. Свежая, обложенная льдом рыба. Незамутненные, прозрачные глаза, багровые жабры, серебристая чешуя… Горы нежнейших персиков в бронзово-золотистом загаре, туго налитые соком — притронься к одному из них, он, кажется, лопнет, как воздушный шарик.

 

Возвращаясь с базара, я свернул на Молдаванку. Как будто ничего особенного. Дома старые, низкие, немало мазанок с акациями под окнами. Подсолнухи, голубятни, мальвы, гвоздики и ночная фиалка за невысокими заборами. И тут, на Молдаванке, на каждом доме, на всем, что видишь, главное, на людях — приметный одесский герб. Так напевно, шумно, с иронией, посмеиваясь над всем и вся, говорят только одесситы, живущие на Молдаванке.
Может быть, вот за этот не больно представительный герб я и люблю Одессу?
Возвращаясь домой, к себе в гостиницу, я забрел в большой внутренний двор. Продолговатое ущелье с одинокой акацией в углу, под которой тщательно взрыхлена и обильно полита черная земля. Вверху — голубая полоса высокого одесского неба. Воркуют голуби, где-то хорошо поют, а где-то сипло надрывается не то Шульженко, не то Утесов.
Четыре этажа опоясаны галереями. Десятки дверей, десятки семей. На галерее второго этажа обедают, едят арбуз, пьют кофе, дуются в карты, бреются, играют в скакалку. Чуть повыше, со смехом и прибаутками пьют пиво, лущат раков, беря их из огромного таза, в котором обычно варят варенье.
Тут же, неподалеку от ракоедов, готовятся к экзаменам две одесситки с толстыми косами. С четвертого этажа галереи два парня, перегнувшись через перила, мечут в девушек бумажных голубей. До голубей ли им теперь? До мальчиков ли? Склонили прелестные головки над учебниками и никого не видят, никого не слышат, не чувствуют. Так ли? О, в двадцать лет можно все видеть, не приглядываясь, все слышать, не прислушиваясь.
Я покинул одесский двор неохотно, с доброй завистью к тем, кто здесь живет.
Был я, конечно, и на Дерибасовской. Хороша эта улица прежде всего своей многолюдностью. Если ты хочешь увидеть друга, живущего где-нибудь на окраине, — приходи вечером на Дерибасовскую, обязательно с ним встретишься, узнаешь самые последние новости, на людей посмотришь и себя покажешь.
Пройдя Дерибасовскую, я свернул на Пушкинскую. Попал к вокзалу. Разумеется, он тоже особенный, с одесским гербом — белый, громадный, настоящий дворец, залит праздничными огнями, как корабль «Россия», входящий после долгого скитания по чужим морям и океанам в родной порт.
Я медленно обошел привокзальную площадь и вернулся на Пушкинскую. Теперь шагал по другой стороне, под шеренгой шатровых деревьев, вдоль непрерывной цветочной грядки, пахучей и влажной от недавно бушевавшего здесь дождя.
Чуть ли не около каждого дома на низеньких скамейках, табуретках и лавочках сидят женщины, мужчины и дети всех возрастов. Где еще, в каком городе, да еще в центре, увидишь такое! Все внимательно и приветливо вглядываются в меня, вот-вот окликнут, позовут к себе: «Эй! Посиди с нами, позорюй, повечеруй!» Жаль, что не окликнули. Подошел бы, позоревал, посумерничал.
Я давно не видел моря, несколько часов, но все время чувствовал его — и на базаре, и на Молдаванке, и на Дерибасовской, и здесь, на Пушкинской. Я слышал его говор в листве каштанов, в лепете акаций, в голубом небе, на лицах людей, в их глазах.
Пушкинская вывела меня к такому месту, где я надолго замер. Не круто, спокойно поднимаются склоны холма, и на нем, на этом холме, стоит одесский театр оперы и балета. Прекрасный вид на этот дворец открывается не только с того места, где я сейчас нахожусь. Подойди к нему с любой стороны — и он тебя обрадует. Я всегда, бывая в Одессе, устраиваю для своего удовольствия своеобразную игру в прятки. Зайду то на одну улицу, то на другую, запутаюсь в переулках и вдруг, будто бы невзначай, внезапно выхожу прямо на эту громаду, прекрасную и с фасада, и с тыла, и с боков.
А сколько я еще не повидал в этот приезд! Не был в Аркадии. Не бродил вдоль теплого моря под обрывистым берегом, на котором пасутся козы. Не был на Лиманах. Не посетил Ближние Мельницы, открытые для меня четверть века назад Валентином Катаевым в его вечной книге «Белеет парус одинокий». Не был в порту, не видел, как жены, матери и дети одесских моряков встречают своих любимых, возвращающихся из-за тридевяти земель. Не был и на футбольном матче «Черноморец»-«Авангард», на котором можно было увидеть еще одну грань одесситов.
Перед обедом, в полдень, вернулся в гостиницу с твердым намерением принять холодную ванну, полюбоваться немного с балкона морем и пообедать.
В вестибюле, около газетного киоска, я увидел человека с коротко остриженной головой, большеносого, с необыкновенно черными, лихорадочно горящими глазами. Когда я проходил мимо него, поднимаясь к себе наверх, он повернулся ко мне и проводил вопрошающим взглядом. Я поднимаюсь по лестнице, а он смотрит и молчит. Преодолеваю ступеньку за ступенькой, а он все безмолвствует.
— Вы корреспондент из Москвы? — спросил наконец стриженый.
Я остановился, подтвердил его догадку и смолк, вопросительно глядя на молодого незнакомого человека. Наверное, это посол Качалая. Выслал разведку.
Мы разговорились. Человек с большим носом и лихорадочно горящими глазами оказался сыном Качалая. Посмотрим, во что выльется миссия Матвея-младшего.
— Вам нравится Одесса? — спросил Качалай.
— Я еще не рассмотрел ее как следует.
Мой ответ обрадовал его.
— Так я покажу вам Одессу! Хотите?
Кощунственные слова! Он покажет мне Одессу!
Не в моих интересах ссориться с Качалаем. Помолчав изрядное количество времени, я с кроткой благодарностью посмотрел на молодого человека.
— А у вас есть время?
— У меня нет времени? Да мне просто девать его некуда. Я же начинающий скрипач, а не мировая известность, не преферансист, не ученый-атомщик, не…
— Ладно, показывайте, — сказал я, — но раньше давайте пообедаем.
Я был отменно любезен, постарался показать, что Качалай мне вполне симпатичен, что я охотно проведу с ним час или два.
Обедали мы во внутреннем, полном солнца дворике ресторана, сделанном не то в мавританском, не то в итальянском стиле. Намытые сверкающие стекла, белизна стен, кадки с цветами, официанты в полотняных накрахмаленных пиджаках, славное одесское небо, синее и теплое. Давненько я не исполнял служебных обязанностей в столь роскошной и непринужденной обстановке.
После обеда я пригласил Матвея к себе в номер. Сидели на балконе, курили, любовались вечерним морем, ясным и тихим, и мирно беседовали.
Я спрашивал, как работает агроном Качалай, чем собирается обогатить науку. Сын, против моего ожидания, рассказывал о трудовой деятельности отца скупо, уныло, с оглядкой.
Я внимательно его слушал, кое-что записывал с заправским видом корреспондента в блокнот, потом прямо, глаза в глаза, посмотрел на Матвея.
— По-моему, вы совсем не любите работу отца. Более того, не верите в его талант агронома-селекционера.
Он вспыхнул, но не попытался возразить.
— Верно, не люблю, не верю. Пошли смотреть Одессу, — сказал Матвей и засмеялся.
Мы спустились вниз и побрели по городу. Мой спутник с увлечением рассказывал о Потемкинской лестнице и о себе, о китобойной флотилии «Слава» и о себе, о контрабандистах, о Ближних Мельницах, о катакомбах и опять о своей скрипке, о своем таланте, о Лиманах, о дюке Ришелье, о кафе Фанкони, о знаменитых скрипачах и снова о себе.
К концу вечера, когда мы возвращались на Приморский бульвар под звон курантов на здании городского совета, я, кажется, до конца раскусил и молодого Качалая и пожилого. Во всяком случае, пополнил сведения о них личным впечатлением, дорисовал портреты, начатые там, во Львове, Ужгороде, Москве.
Качалай-старший. Это колоритная фигура даже для Одессы. В десять Мотя хорошо играл на скрипке и подавал большие надежды. Родители и многочисленные родственники пророчили мальчику грандиозное, колоссальное мировое будущее.
Год шел за годом. Мотя вытянулся, стал Матвеем, пришла юность, появились усы, влюбился, женился; развелся, опять женился, закончил консерваторию, а грандиозное, колоссальное будущее не приходило. И не могло прийти. Он растерял свой талант, подававший большие надежды, где-то между двенадцатью годами и совершеннолетием. Не захотел и не мог примириться с потерей. Вундеркинду стать обыкновенным человеком, зарабатывать насущный хлеб в поте лица своего? Нет и нет! Он долгое время страдал, надеялся на что-то, чего-то искал. И, не найдя ничего, сменил профессию. Отложив скрипку в сторону, снова стал студентом — сельскохозяйственного института. Почему-то он решил, что здесь скорее выдвинется. А может быть, действовал по принципу: чем хуже, тем лучше. Он стал агрономом, потом кандидатом наук. Жизнь как будто наладилась. Но разве это то, о чем он мечтал, что ему пророчили? Он люто возненавидел и свою работу, и обанкротившихся пророков. Но жажда большой, необыкновенной жизни по-прежнему терзала его. Он желал того, что не способен был сделать своими руками, своим талантом, умом, сердцем. Хотел того, чего не могли ему дать просто так, за здорово живешь, ни государство, ни общество, ни друзья, ни знакомые. Он ни одной минуты не был независим от своих желаний и потому всегда страдал. Он стремился обладать всем, что ему было неподвластно, и потому не обладал даже тем, что было в пределах его возможностей.
Такие люди, завершая свое полное ничтожество, неизбежно становятся и сутенерами, и садистами, и разномастными фашистами, и агентами иностранных разведок.
Качалай-старший стал агентом «Отдела тайных операций». Мистеру Картеру не понадобилось много времени и труда, чтобы разыскать Качалая и завербовать.
Единственного сына Качалай назвал своим именем. Уже в семь лет Мотя тоже хорошо играл на скрипке. Не повезло одному Качалаю, так, может быть, повезет другому. Младший вундеркинд имел дело только с самыми крупными педагогами Одессы. У него была дорогая скрипка, были деньги, большая квартира, хорошая пища, красивая одежда, новенький «Москвич». Но не было главного, что нужно нормальному ребенку, — хороших родителей. Мотя воспитывался, вернее, натаскивался, дрессировался азартным игроком, взбесившимся мещанином, отчаявшимся неудачником, побитым жизнью и решившим во что бы то ни стало взять реванш. К десяти гидам он знал имена всех знаменитых скрипачей, пианистов, композиторов, знал, как они были богаты, как их встречали в Америке и Европе, в Австралии и Африке. Но ему неведомы были легенды о Прометее, Атланте, не знал он былин и сказок о Микуле Селяниновиче, Ваське Буслаеве, Василисе Прекрасной, Золушке, Иванушке-дурачке.
Мотя с тех пор, как стал хорошо играть на скрипке, решил, что станет новым Ойстрахом. Мотя-старший, разумеется, тщательно скрывал от сына, что и сам когда-то хотел быть Ойстрахом.
Ненавидящий, презирающий все и вся, всему завидующий, Матвей Качалай не мог привить своему сыну ни трудолюбия, ни любви к людям, ни долготерпения, ни скромности.
Матвею скоро 25, а он все еще не знаменит, легко разочаровывается в том, чему недавно был предан, бросает друзей и девушек легко, еще легче приобретает новых. Только скрипку свою пока не бросает. Он панически боится трудностей, неудач, хотя никогда не испытывал их на своей шкуре. Не испытывает и стыда от того, что прожил на свете четверть века, брал от жизни все, ничего не давая ей взамен. Он охотно мечтает, на что-то надеется, однако ничего не делает для того, чтобы его надежды и мечты сбылись. Охотно кается, беспощадно корит себя, но блудит после очистительного покаяния с новой силой.
И все же Матвей-младший не безнадежен, думается мне. Вундеркинда из него не вышло и не выйдет, но место первой скрипки в любом оркестре обеспечено. И это он, к счастью, уже понимает. После того, как ему станет известна родословная отца, начнется его возмужание. И теперь он уже разбирается, что именно дает силу людям нашей страны, но у него еще нет воли бороться и воспитывать в себе эту силу, человеческое достоинство…
Он провожал меня до гостиницы, а потом и дальше — в ресторан. Я пригласил его поужинать. Он согласился.
Ночные официанты, как и дневные, фамильярно поздоровались с Матвеем Качалаем.
— Вы здесь, как дома, — сказал я.
— К сожалению.
— Почему к сожалению?
— Видите ли… надоело мне это заведение до тошноты. Горько бывает здесь, стыдно тратить деньги, которые не заработал… Левые гонорары виноградарного знахаря. Извините, что я так говорю об отце. Но я не могу больше молчать. Хватит! Прошу вас, не расхваливайте его в своей газете. Не достоин.
— И большие они, эти гонорары?
— Не малые. На них и беккеровский рояль куплен, и «Москвич», и мамины шубы.
— И где же он их получает?
— Где же еще! В богатых колхозах. В Молдавии, на Дунае. Как не заплатить известному знахарю! Халтурщик он первой гильдии. Рвач. Очковтиратель.
Не чересчур ли откровенно заговорил Мотя-младший? Что это? Беспощадная расправа с отцом или ход конем, какая-нибудь искусная маскировка?
Мы пили холодную водку, закусывали свежей рыбой в маринаде, курили контрабандные сигареты «Честерфилд», купленные Матвеем, по его словам, на Дерибасовской у иностранных моряков, говорили о шансах одесской футбольной команды «Черноморец» попасть в группу «А».
Когда ресторан закрылся, мы поднялись ко мне, и там, на балконе моего номера, Матвей докурил последнюю сигарету и доругал отца.
Все время он покаянно улыбался, хотел что-то сказать, что-то открыть, в чем-то повиниться. Хотел и не мог.
Я терпеливо слушал его, помня добрый совет Серого: «Не пренебрегай словом даже ничтожного человека».
Расстались мы поздно ночью. Я стоял на балконе и слушал, как Мотя медленно удалялся по тихому, безлюдному Приморскому бульвару. Топ, топ, топ!.. Темная согбенная фигура, придавленная какими-то мыслями.
Шаги заглохли. Тихо стало на Приморском, свежо, посветлело. С моря повеял ветер, чуть солоноватый, горький. Часы, установленные на башне городского совета, известили, что уже прошло два часа нового дня, скоро наступит утро. А пока молоточек отбивал время, куранты мелодично, с удивительной выразительностью, прямо-таки человеческим голосом выговаривали:
Ты в сердце моем, ты всюду со мной,
Одесса, мой город родной…

Я стоял на балконе, слушал музыку, услаждающую одесситов даже тогда, когда они крепко спят, и думал о Матвее-младшем. У меня нет данных, но я почему-то уверен, что он не причастен к делам отца не пойдет по его дороге. Ну и что? Не велика заслуга. Наберется ли он мужества сделать второй шаг, чтобы стать человеком?
Умолкли куранты на башне, но мелодия Дунаевского еще долго звучит в моем сердце».

ВЫДВОРЕННЫЙ

Летом 1956 года московские газеты напечатали небольшую заметку, одну из тех, которые время от времени появляются в нашей прессе как чрезвычайно сдержанные боевые сообщения с невидимых боевых позиций чекистов.
«Как установлено советскими компетентными органами, — говорилось в сообщении, — военный атташе посольства США в Москве Рандольф Картер, прибывший в СССР два года назад, систематически занимался шпионской деятельностью. Выезжая в различные районы Советского Союза, Картер устанавливал шпионские связи и нелегально распространял антисоветскую литературу.
Советскими компетентными органами выявлен ряд шпионских встреч Картера, а при проведении одной из них, в момент попытки получения секретных документов, он был пойман с поличным».
В тот же день, когда в газетах появилась эта заметка, Картер и сопровождающий его чиновник из посольства США прибыли на Ленинградский вокзал, к поезду «Красная стрела». Деятельность Картера была объявлена несовместимой со статусом аккредитованных дипломатических работников, и Министерство иностранных дел СССР предложило ему покинуть пределы Советского Союза.
Войдя в купе вагона № 5, Картер увидел Джона Шарпа, немолодого американца из посольства, хорошо известного ему. Джон Шарп принадлежал к свите посла, занимал высокооплачиваемую и почетную должность.
Американцы молча пожали друг другу руки. Картер почувствовал, что Шарп поздоровался холодно, почти брезгливо. Плохой признак. Значит, там, в резиденции «Бизона» и в Вашингтоне, уже или почти уже списан Картер.
Северное Подмосковье осталось позади, экспресс вырвался на Валдайскую возвышенность, к истокам Волги, и мчался по сосновому бору, заколдованному полуночной тишиной, светом поздней ущербной луны. Весь вагон крепко спит. Спит и сопровождающий. А Картер не смеет вздремнуть. Забился в угол дивана, курит, гадает, что ждет его в Штатах.
Всю ночь, до самого Ленинграда, не сомкнул глаз.
Прямо с вокзала Картер и его сопровождающий поехали в торговый порт. Человек с ружьем, стоящий у железных ворот, покинул свой пост, вошел в автобус, попросил предъявить документы.
Картер вдруг подумал: а что, если часовой положит его американский паспорт к себе в карман и грозно скомандует: «А ну, выходи! Выходи, выходи, кому сказано!»
Все обошлось благополучно. Железные ворота распахнулись, и автобус въехал на территорию порта. Пакгаузы. Железнодорожные пути. Маневровые паровозы. Горы ящиков, труб, бухты кабелей, пирамиды тюков хлопка, крики чаек, запах моря и просмоленных канатов… Вот наконец и причал англо-русской линии, с белоснежным теплоходом, готовым отплыть к дальним берегам Темзы.
Пройдены и таможенный и пограничный контроль.
Матрос в темно-синей робе, в начищенных ботинках, подтянутый, аккуратный, подхватил чемоданы американцев и побежал по трапу на корабль.
— Пожалуйста, проходите! — раздался чей-то голос. Картер поднимался на русский корабль медленно, чуть важно, как и полагалось заморскому путешественнику.
Вот и палуба, желтовато сияющая, будто облитая прозрачным майским медом. Бронза, хрусталь, начищенная медь. Зеркала, отражающие корабельные огни. Ковровые дорожки. Красное дерево салонов. Высокие, обитые кожей, манящие к себе табуреты бара, автоматы для коктейлей. Полосатые шезлонги на прогулочной палубе. Красивые девушки в накрахмаленных чепчиках, в кружевных фартучках.
Горничная первого класса с чуть раскосыми глазами, похожая на Катюшу Маслову, встретила Картера и его спутника в вестибюле, провела в каюту.
Отданы концы, приземистый буксир развернул корабль и повел его по морскому каналу к заливу. Все дальше и дальше Ленинград, тускнеют и гаснут его огни.
Растворились в туманной мгле последние маяки, остались позади гигантские шеи плавучих кранов, стоящих на Кронштадтском рейде. Вот наконец и простор финского залива, большая морская дорога, нейтральные воды, а Картер все еще по-настоящему не радуется. Рано! Ведь на корабле есть радиостанция, она может принять закодированную телеграмму-молнию. Кроме того; у пограничников имеются быстроходные сторожевые катера. Много, ох как много бед натворил Картер, прежде чем его поймали с поличным. Русские могут, в виде исключения, не посчитаться с его неприкосновенностью.
И в эту ночь Картер не сомкнул глаз. Каждую минуту ждал, что в каюту ворвутся русские матросы, схватят его, швырнут в темный трюм пограничного катера, вернут на советскую землю, водворят в тюрьму. У страха глаза велики, известно. Ночью ничего не случилось.
Спал он днем, когда корабль шел по большой морской дороге.
На следующую ночь покинул каюту, поднялся на прохладную, покрытую росой палубу и нетерпеливо, как Колумб, ждущий появления земли, вглядывался в горизонт.
В свете наступающего дня показалась темная полоса шведского берега. И только теперь Картер поверил в свою неприкосновенность.
Скоро турбоэлектроход вошел в территориальные воды Швеции, в знаменитые шхеры. Большие и малые острова беспрерывно тянулись слева и справа. На фоне зелени выделялись яркие пятна вилл — желтые, шоколадные, малиновые, белые, изумрудные, алые, голубые. В тихих бухточках, между огромных замшелых валунов, у подножия скал, у бревенчатых причалов покачивались на легкой волне шхуны, моторные лодки, катера и яхты.
— Вот и все, теперь все!.. — проговорил сопровождающий. — Радуйтесь, полковник! — Впервые он назвал его чин. — Теперь можно.
— Картер хотел радоваться, но не мог. Не успев как следует переварить настоящее, он уже тревожился за свое ближайшее будущее. Глядя на шведский берег, он думал о том, как встретится в Вашингтоне с каким-нибудь боссом ЦРУ, как и о чем будет с ним говорить. Разговор, несомненно, будет чрезвычайно острым. Собственно, это, вероятно, будет не разговор, а допрос. Придется нести ответственность за провал.
— Нам не страшен серый волк!.. — шумно радовался сопровождающий. Он уже выпил и охмелел. — Почему молчишь, полковник? Ликуй, кричи ура!.. Дома, дома, дома!..
Картер широко раскрытым ртом втянул в себя чистый солоноватый воздух шведских шхер, снисходительно улыбнулся.
— Я везде чувствую себя дома: и в Вашингтоне, и в Москве.
Шарп с тупым недоумением посмотрел на своего коллегу, пытаясь понять, что тот сказал. А когда до его сознания дошел смысл сказанного, он расхохотался.
— Сэр, слезайте с пьедестала, вы занимаете чужое место! Уж кому-кому, а мне подлинно известно, где вам надлежит пребывать.
— Вы пьяны, Джо.
— Ладно, не ерепенься. Я пошутил.
Стокгольм быстро приближался. За мысом Вольдемар начиналась гавань. По обоим берегам залива поднимался город. Слева, на зеленой возвышенности, темнела каменная громада богадельни, знаменитой тем, что какой-то турецкий султан, войдя со своей эскадрой в стокгольмский залив, принял ее за королевский замок и начал салютовать из корабельных пушек.
На скалистой террасе серебрились бензиновые резервуары американских компаний.
На правом берегу залива прежде всего бросался в глаза холм, на котором расположился Скансен — зоологический сад, парк отдыха стокгольмцев и старинная деревня-музей.
Впереди, прямо по ходу корабля, горбился Слюссен — спаренные выгнутые мосты, перекинутые через залив. Сейчас же за ними поднимались дома центральной части города.
Особняком, у самой воды залива, стояла квадратная, кирпичная, еще не утратившая новизны башня ратуши, увенчанная синим с желтым крестом флагом. И всюду, над ратушей, над проливом, над Бекхольменом, над Скансеном, над городом, над причалом, кружились чайки.
Картер смотрел на все это и улыбался. Странно! Удивительно! Невероятно!
Торжество северной тишины, праздник скандинавского света, сияние воды, прогретой Гольфштремом и просвеченной солнцем, город, полный изобилия, двести лет не знавший войны, гигантское колесо Тиволи, расцвеченное даже днем пестрыми огнями, бесчисленные паруса яхт, машины всех автомобильных заводов мира, флаги всех наций над мачтами кораблей, головокружительная атмосфера мирового перекрестка… И тут же, почти рядом — всего несколько сот морских миль, трое суток во времени — Москва, позорный провал, выдворение.
Невероятно. Не было всего этого. И не могло быть. Сон, только сон.
Картер энергично, как бы окончательно просыпаясь, встряхнул головой, широко раскинул руки, приветствуя Стокгольм.
— О'кей! — проговорил он вслух. — Порядок.
Турбоэлектроход, бурля своими винтами глубокие воды залива, медленно и неуклюже, боком, приближался к бетонному берегу Стадсгардена, к причальной линии.
— Смотрите, кто нас встречает! — воскликнул сопровождающий и невесело, совсем трезво рассмеялся. — Какая высокая честь!
В тени пакгауза, сделанного из оцинкованного рифленого железа, стоял посольский «кадиллак» — ослепительно оранжевый, зубастый и длинный, словно окровавленная акула. Около него переминался с ноги на ногу самый лютый инспектор охранного отделения ЦРУ, верный страж секретов Даллеса — мистер Ку.
Подняв голову с темными, блестящими от бриллиантина волосами, улыбаясь, он смотрел на пришвартовывающийся корабль. Руки скрещены на груди, ноги широко расставлены, глаза прикрыты темными очками, во рту сигарета.
— Живая реклама американского образа жизни, — сказал сопровождающий с прежней невеселой усмешкой. — Босс первой величины! Копия знаменитого монумента в Вашингтоне. Ну, Раф, плохи твои дела. Там, где появляется этот чин, жди санкций. Впрочем, тебе теперь плевать на него. Уволят так уволят. Будешь спокойно, в тишине пить свой кофе. Доживешь до ста лет и умрешь своей смертью.
Картер молчал, неотрывно смотрел на мистера Ку. Сердце его при виде этой важной персоны, доверенного лица генерала Крапса, наполнилось щемящей завистью. Молод и уже влиятелен. У него высокий ранг и не менее высокая квалификация.
Но Картер не только завидовал этому счастливчику. Он еще и боялся его: особый инспектор «Бизона», по-видимому, прибыл сюда не для того, чтобы оказать высокую честь провалившемуся резиденту. Для этой миссии могли выбрать работника другого профиля. Специальная служба ЦРУ, действительно, появляется только там, где надо восстановить порядок в секретных делах или привлечь к ответственности провинившегося сотрудника.
Пока в салоне первого класса полицейские чиновники штамповали паспорта тем, кто имел шведские визы, и выдавали транзитным пассажирам контрольные талоны, пока опускался корабельный трап, Картер надежно закреплял в памяти мотивировки, оправдывающие его. Ни в чем не виновен! Безупречно честен и свято верен звездно-полосатому флагу. Ошибся, но чуть-чуть, в пределах дозволенного.
Забронировав себя со всех сторон, Картер сошел с корабля и предстал перед инспектором.
Напрасно он изощрялся в поисках оправданий. Мистер Ку встретил его как победителя, друга и брата.
— Здравствуйте, дорогой Раф! Прекрасно выглядите, несмотря ни на что. Рад вас видеть и первым приветствовать. И шеф шлет свои самые горячие приветствия.
Он тряс руку Картера, хлопал его по плечу.
— Ну и досталось же вам, Раф! Бедняга! — Не сочувствие, а восхищение было в голосе и взгляде инспектора. — Такое пережить, столько хлебнуть!.. Представляю ваше отчаяние.
Забытый Шарп напомнил о себе.
— Сэр, имею честь приветствовать вас!
Инспектор не спеша повернулся к сопровождающему, небрежно кивнул и вежливо сказал:
— И я приветствую вас.
— Это и все, сэр?
— А что еще вам нужно?
— Я бы хотел, чтобы вы поблагодарили меня за то, что я доставил в сохранности такую скоропортящуюся личность.
— Благодарю вас прежде всего за юмор.
Инспектор похлопал сопровождающего по плечу и сел за руль. Ласковым кивком головы он пригласил Картера сесть рядом с ним, завел мотор и вывел машину — на узкую портовую дорогу, пробитую между причальной линией и подножием скалистой кручи, на которой раскинулся старый, заповедный уголок Стокгольма.
— Нам с вами, Раф, приказано не позднее завтрашнего дня прибыть в резиденцию генерала Крапса, — сказал мистер Ку. — А вы, мистер Шарп…
— Да, сэр, я знаю о своих обязанностях. Подвезите меня, пожалуйста, на Королевскую улицу, к Карлтон-отелю.
Машина поднялась на комбинированный двухэтажный мост, миновала шлюз, спустилась вниз, на другой берег залива, где начиналась центральная старая часть города, так называемое Сити. Промелькнули огромная автомобильная стоянка со счетчиками, угрюмые здания редакций газет, министерства, отель, тяжелый памятник какому-то шведскому королю.
Картер сияющими глазами вглядывался в знакомый и всегда привлекательный Стокгольм.
Улицы, переулки, желтые мигающие светофоры, оранжевые, голубые, лимонные тенты, радужный поток людей, витрины с манекенами, одетыми и обутыми во все итальянское, витрины с воздушным, французского производства, бельем, витрины с голландскими тюльпанами, витрины, забитые боксами американских сигарет «Кемел» и «Винстер», бутылками с итальянским вермутом «Чинзано» и «Мартини», с шотландским виски, тунисским виноградом, португальскими креветками и лангустами, цейлонскими кокосовыми орехами, индийскими сладостями, испанским хересом, витрины, за которыми сияют западногерманские и американские «мерседесы» и «оппели», «кадиллаки» и «форды».
Картер все больше и больше веселел при виде этой милой его сердцу картины. Боже мой, как ему надо видеть все это, чтобы чувствовать себя полноценным человеком!
Русский полковник там, в Ужгороде, во время дискуссии все это охарактеризовал как «враждебные существа». Что же враждебного во всех этих вещах?
Машина остановилась перед шумным перекрестком Свеавеген и Кунсгаген, у огромного рекламного щита. Молодая женщина, идеал шведской красоты — шелковисто-белые, падающие на плечи волосы, голубые, как шхеры, глаза, сияющие зубы, открытые в улыбке, — заглядывала в душу Картера и вопрошала: «Неужели вы еще не видели Ингрид Бергман в новой роли?» Картер улыбнулся и с трудом отвел глаза от рекламы. И это тоже «враждебное существо»?
Тоненькие, изящные шведки, одетые с большим вкусом, в архимодных цветных шляпах, глубоко надвинутых на белокурые головы, затянутые и подтянутые, цокающие каблучками и оставляющие позади себя невидимую душистую дорогу парижских духов, рядом с которыми и парижанки, не говоря уже об американках, выглядели бы старомодными, эти современные королевы, заполняющие улицы Стокгольма, распалили воображение Картера. Ох, как он погуляет сегодня, как наверстает потерянное!.. Даже в богатой Швеции за доллары можно получить если не Ингрид Бергман, то хорошую ее копию.
Очередной красный светофор, очередная остановка в хвосте потока машин. В открытое окно «кадиллака» вдруг хлынула одуряющая волна воздуха, насыщенного невидимой, пряной пылью хорошо поджаренного, хорошо смолотого кофе. О, божественный Мокко!
Картер улыбнулся, повернул голову и увидел колониальную лавку, вход в которую предусмотрительный хозяин держал все время открытым.
Не остался равнодушным к аромату кофе и мистер Ку. Он подмигнул Картеру.
— Ради одного этого запаха стоило жить! А?
Высадив мистера Шарпа, поехали дальше. И мистер Ку сразу же спросил:
— Вы, конечно, удивились, что вас встретил я, а не кто-нибудь другой.
— Откровенно говоря — да.
— И плохо обо мне подумали?
— Нет. Наоборот, я подумал о вас хорошо.
— Да?… Странно. Обо мне мало кто думает хорошо. Но меня это не очень огорчает, между прочим. Такая должность.
— Сэр, меня ждут неприятности? — помолчав, мрачно спросил Картер.
— Без паники, Раф! Предупреждаю: служба расследования не будет заниматься вами. Таково указание свыше.
— Почему? А я хотел бы…
— Мы уже все знаем. Не ломитесь в открытые двери.
— Вот как! — Гора, давившая сердце Картера, сдвинулась.
— Больше того, — продолжал мистер Ку, — шеф, командируя меня сюда, для встречи с вами, специально предупредил, чтобы я не вздумал хотя бы в завуалированной форме, в виде дружеской беседы, подвергнуть вас допросу.
— «Боже Мой, — подумал Картер. — Я, кажется, выхожу из этой истории белее белого».

ТАЙНОЕ ТАЙНЫХ СИ-АЙ-ЭЙ

Даже над входом в ад, по свидетельству Данте, начертано весьма сдержанное предупреждение: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
Над входом в Си-Ай-Эй, над неисчислимыми норами этого неоглядного, запутанного, недоступного лучам Солнца лабиринта, вырытого под Европой и Америкой, Азией и Африкой, высечено более категорическое предупреждение: «Забудь все человеческое всяк сюда входящий».
Дай руку, читатель, войдем в тайное тайных американской разведки.
Центральное разведывательное управление США находится, как сказано во многих справочных и телефонных книгах, в Вашингтоне на 24-й стрит. Это не совсем так. В сравнительно небольшом кирпичном доме на 24-й улице Вашингтона расположен лишь один из филиалов Си-Ай-Эй, наименее важный даже из тех, которые имеют незасекреченный адрес. Весь же штат ЦРУ, — все многочисленные его конспиративные службы, которыми он руководит, не поместились бы и в тысяче таких домов, как на 24-й стрит.
Руководство этими шпионскими центрами осуществляется из так называемого оперативного управления ЦРУ. В системе этого архиважного управления есть архиважный «Отдел тайных операций», «Department of Covert Activities». Кое-кто именует его и так: «Department of Dirty of Tricks» — отдел грязных трюков, а сокращенно ДДТ.
Рандольф Картер числился сотрудником этого отдела. К Шефу этого отдела, в его секретную резиденцию, он и был доставлен мистером Ку.
Южная Бавария. Заповедные леса, район древних развалин, старых и подновленных замков, охотничьих угодий, лесозащитных и звероохранных институтов, любимое место отдыха Гитлера и некоторых высокопоставленных лиц из оккупационных учреждений США.
Тут, в одном из замков, скрытом горами и непроходимым лесом, и обосновался Артур Крапс. Он, как и бывший фюрер, почти постоянно жил на Баварском приволье. Покидал свою резиденцию изредка, понуждаемый к этому «высокими государственными интересами США».
Я не могу назвать точного адреса отдела, которым руководит генерал Крапс, по одной простой причине: он кочует. Вчера он мог быть в США, в Эрлингтоне, штат Виргиния, по соседству с Управлением, национальной безопасности, завтра — в Западном Берлине, во фронтовом городе, как его называют в Америке, в доме под номерами 170–172, Далем Клейаллее. Послезавтра он может переместиться в Южную Баварию, в какой-нибудь глухой замок. В недалеком будущем, если, верить газете «Нью-Йорк таймс» от 22 июня 1956 года, все органы ЦРУ будут сконцентрированы в едином центре, который уже строится около Хэмптона и Маклина в штате Виргиния. Правда, газета тут же предупреждает, что под крышей этого центра соберутся лишь те отделы ЦРУ, которым не противопоказано по условиям конспирации быть вместе.
Вероятнее всего, что «Отдел тайных операций» по-прежнему будет кочевать.
«Отдел тайных операций» — это прежде всего разбросанная по всему миру сеть строго специализированных школ «Робертс-Колледжей», в которых готовят мастеров шпионажа, диверсий, террористических актов, провокаций.
«Отдел тайных операций» — это гигантская катапульта, выбрасывающая время от времени в социалистические страны головорезов, говорящих на китайском и корейском языках, на русском и польском, румынском и мадьярском, но действующих всегда и всюду по-американски. «Отдел тайных операций» — это отступники и предатели из стран Восточной Европы, названные самими же американцами «людьми закона Лоджа».
«Отдел тайных операций» — это таинственные убийства в Будапеште и Праге, в Бухаресте и Варшаве, взрывы на кораблях и самолетах, принадлежащих странам социалистического лагеря, пожары на военных складах, похищение секретных документов, шантаж, подлоги, подкупы, взрывы стратегических мостов, катастрофы на железных дорогах, аварии на крупных электростанциях.
«Отдел тайных операций» — это отравленный кинжал и бесшумный пистолет, нацеленные в наше сердце.
«Отдел тайных операций» — это радиопередатчик с клеймом «Made in USA», пластическая операция лица и ядовитая булавка, ампула со смертельной порцией цианистого калия, коды и шифры, явки и пароли, «искусственное ухо» и перчатки, излучающие ток высокого напряжения, невидимые чернила, невидимые фотоаппараты, невидимые следы, слежка и побеги, длиннотрубный остронаправленный микрофон с предварительным усилением и записывающим устройством, с помощью которого можно подслушивать разговоры на расстоянии 400 метров.
«Отдел тайных операций» — это, наконец, паутина, протянувшаяся между штабом генерала Артура Крапса и бесчисленными ячейками ведомства Аллена Даллеса. «Отдел тайных операций» имел доступ в самые секретные каналы ЦРУ, но к себе допускал лишь избранных.
Картер не знал всех тайн отдела, но и то немногое что он знал о нем, вызывало у него высокое уважение. Тут щедро награждали и немилосердно казнили. Выдвигали на пост диктаторов, как было на Кубе, в Гватемале. Тут предавалось забвению имя, которое дали тебе мать и отец, и ты получал новое, угодное секретной службе. Тут иногда начинали играть на шахматной доске пешкой, а кончали королевой. Тут необычайно высоко ценился особый вид таланта — талант хитрить и притворяться, проникать, как фильтрующийся вирус, сквозь любые препятствия, лгать с обезоруживающей искренностью, креститься, мысленно проклиная Бога, дружески лобызать своего злейшего врага, видеть сны по заказу; пить водку и не пьянеть, любить того, кого ненавидишь, видеть невидимое простым глазом, отводить всякое подозрение от настоящих убийц и обвинять невиновных…

 

Мистер Ку сдал Картера с рук на руки высокому, сутулому, со старомодными вильгельмовскими усами человеку в мундире лесной охраны, вооруженному хромированным секатором.
Усатый садовник, он же мажордом «Бизона», провел Картера через зимний сад, влажный и душный, 8 холл замка, кивнул на дубовую лестницу, ведущую на второй этаж.
— Пожалуйста, проходите, вас ждут.
В течение своей долгой жизни разведчика Картер много видел такого, что потрясло бы обыкновенного человека. Давно он освоился со спецификой глубокого подполья и конспирации. И все же, попав к «Бизону», почувствовал восторг. Подумать только, какой высокой чести удостоен — личной аудиенции генерала Крапса, который даже перед видными работниками своего отдела показывается не чаще, чем божественный император Японии перед министрами и послами.
«Как он встретит? — думал Картер, поднимаясь по лестнице. — Куда пошлет? Снова Россия? Или Венгрия? А может быть, на этот раз Польша?»
Чем выше поднимался Картер то крутым ступенькам лестницы, тем сильнее билось его сердце. И как ему не стучать, как не замирать!.. Даже воздух здесь какой-то особенный, воздух великих тайн.
Лестница вывела на просторную площадку, в холл второго этажа. Стеклянный купол, сквозь который видно небо. Пальмы в кадках. Гигантские и карликовые кактусы. Чучела медведей, диких коз, кабанов и бесчисленные оленьи рога на стенах.
Картер остановился, не зная, куда идти. И сейчас же из-за огромной пальмы выдвинулся здоровенный парень в спортивной замшевой куртке.
— Направо и прямо! — скомандовал он. Картер повернул направо и попал в длинный глухой коридор, Выложенный истертыми каменными плитами. Шагал по ним осторожно, а они гулко, словно колокола; гудели, предупреждали: идет чужой, берегись, хозяин!
— Вы уже пришли! — раздался позади голос.
Картер оглянулся. В другом конце коридора стоял парень в замшевой куртке: ноги расставлены, как у полицейского; регулирующего движение на оживленном перекрестке, грудь выпячена, руки в карманах.
Бесшумно раздвинулась белая дверь, и Картер вошел в комнату с высоким сводом. Полированный, без единой бумажки, с одним телефоном стол. Окно, забранное густой решеткой. Голые стены. Тишина. Где же секретарь или помощник?
Картеру хотелось закурить, присесть, перевести дыхание, чуть успокоиться, но он не посмел.
Львиная доля из тех ста миллионов долларов, которые конгресс выделяет для подрывной деятельности в социалистических странах, проходит, как знал Картер, через сейфы «Бизона» и его доверенных лиц. Все мог делать этот безвестный диктатор, главный мастер мировых сенсаций, этот некоронованный владыка королевства, населенного рыцарями плаща и кинжала, именуемого «Отдел тайных операций».
Президента США Эйзенхауэра Картер уважал. Миллионеров Дюпона и Рокфеллера, Моргана и Гарримана считал идеалом американцев. Кинозвезд Голливуда любил. Но своего шефа, генерала Крапса, он уважал, обожал и преклонялся перед ним.
— Войдите! — послышался чей-то сильный, с металлическим оттенком голос.
Картер оглянулся — никого. Нет, это был уже не голос телохранителя в замшевой куртке. Очевидно, сам хозяин приглашал его к себе с помощью радио.
Картер вошел в большую круглую комнату. Все окна распахнуты. Дикий виноград, густой, нагретый солнцем, шуршащий листвой, обрамляет оконные проемы. На всех подоконниках рассыпан голубиный корм и стоят изящные гончарные плошки с чистой водой.
Почему-то Картер увидел прежде всего это, а потом и остальное. В глубине комнаты — горящий камин, телевизор, столик с коньячной бутылкой и два кожаных кресла. В одном из них сидел генерал Крапс. Несмотря на свою полноту, он поднялся энергично и легко. Он был в штатском: просторный серый пиджак, белая рубашка с мягким воротником и черным бантиком вместо галстука. Твердо, энергично отбивая шаг, прямо неся свою огненную, чуть кудрявую голову, подошел к гостю, схватил его руку, крепко, с силой сжал и с острым, но откровенно доброжелательным любопытством взглянул прямо в глаза.
— Хеллоу, парень с того света! — проговорил он и засмеялся. — Ну, как там, жарковато?!
Генерал приблизился вплотную. И Картер с удовольствием вдохнул запах хороших сигар, старого выдержанного коньяка и тонких духов. Ах, эти духи!.. Они вызвали в воображении Картера недавно бывшую тут женщину, едва прикрытую чем-то воздушно-белым, босоногую, с распущенными волосами.
Картер улыбнулся своим мыслям и тут же заметил на воротничке шефа платиновую паутинку. «Самый модный цвет! Интересно, кто она — американка или немка? И во что обходится такая штучка? Впрочем, цена для шефа не имеет значения! Долларов у него много: может держать гарем, может пить и есть то, что когда-то бывало доступно лишь императорам и королям».
Острое чувство зависти и восхищения обожгло Картера! Живут же люди!
Жесткие, властные руки шефа энергично, по-хозяйски ощупывают Картера, бесцеремонно, как мальчишку, похлопывают по щекам, а он не откликается на эту ласку. Молчит.
— В чем дело, Раф? — встревожился генерал. — Почему вы так нахохлились?
— Сэр, стыдно и больно. Столько бед натворил! Такое доверие вы оказали, и я не оправдал его!..
Крапс тоже стал серьезным. Внимательно, с новым интересом посмотрел на Картера. Глубоко посаженные, ясные и умные его глаза настороже. Губы поджаты.
Голова чуть склонена к плечу. Смотрит, изучает, думает, спокойно ждет, что еще скажет собеседник.
И Картер понял, что шеф видит его насквозь. Надо поскорее отступить на самую выгодную позицию.
Опустив голову, Картер пытливо рассматривал свою ладонь.
— Несмотря на мой провал, вы так великодушно обошлись со мной, сэр…
Прежняя, как и в первую минуту встречи, открыто-добродушная улыбка тронула губы Крапса.
— За битого двух небитых дают. Так, кажется, говорят русские.
Веселая многообещающая шутка не ободрила Картера, не придала бойкости его языку. Молчал, старательно подбирая слова.
— Я в большом затруднении, сэр.
— В чем дело? Что вас угнетает?
— Видите ли…
Косноязычие «парня с того света» и его волнение было настоящим, искренним. Крапс это хорошо видел. Картер наконец собрался с духом и пробормотал:
— Сэр, говоря откровенно, я вернулся сюда отбывать наказание, а вы…
— Это хорошо, что вы так думаете. Я уже вам сказал, за одного битого дают двух небитых.
Стайка сизых голубей бесстрашно опустилась на подоконник. Воркуя, кося радужными глазами на людей, они клевали зерно. Крапс подошел к голубям, погладил одного, другого, третьего.
— Гуля, гуля, гуля!..
Голуби вспорхнули. Генерал проводил их взглядом. Потом зажмурился, широко открыл рот и шумно втянул в себя горный воздух.
— Извините, Раф. Моим легким и горлу необходимо время от времени вот такое промывание. — Он вернулся к Картеру, взял его под руку, потащил к камину, усадил в кресло, сел рядом и придвинул к себе низенький столик, на котором стояла высокая бутылка с яркими французскими наклейками и коньячные бокалы.
Жарким устойчивым пламенем горели в камине уложенные клеткой аккуратные дубовые полешки, Любил «Бизон» даже летом блаженствовать у камина. Между виноградными листьями промелькнула рыжеватая, летней окраски, белка. Прилетела и улетела новая стайка голубей.
Генерал погрел бокалы над огнем, наполнил их легкой светло-желтой жидкостью и, вдыхая ее аромат, глядя на Картера с воодушевлением, сказал;
— У нас в Штатах произошли важные события, Раф. Вы узнаете о них теперь же, незамедлительно. От меня. И вам многое станет ясно.
Картер замер, почти не дышал. Ладони его крепко обхватили, согревая, бокал с коньяком, а глаза были прикованы к губам шефа.
— В высших правительственных сферах — в Пентагоне, в госдепартаменте и среди американцев первого десятка — недавно возникли, вернее, обострились крупные разногласия по поводу того, как в теперешних условиях использовать нашу разведку. Одни отстаивали старую классическую доктрину. Ее неписаная формула обязывала нас работать только под покровом ночи, тихо, будто бы на свой страх и риск, якобы без всякого покровительства официальных лиц.
Картеру стало чуть-чуть жутковато от доверия, которое вдруг обрушилось на него. Пентагон!.. Государственный департамент!.. Главный штаб разведывательного управления!.. Крупные разногласия!.. Имеет ли он право на такое высокое доверие? Не опасно ли оно ему? Кроме того, ему было еще и неловко. Развалился в кресле, потягивает великолепный коньяк, бесцеремонно злоупотребляет неожиданно хорошим расположением к себе генерала Крапса.
Картер деликатно покосился на часы, виновато улыбнулся, спросил, не слишком ли затянулся его визит, не наносит ли он ущерба расписанию генерала.
— Сидите! — Крапс махнул рукой, отхлебнул из бокала. — Так вот!.. Была и противоположная точка зрения среди американцев первого десятка. Ее отстаивал Аллен Даллес и его единомышленники из Пентагона, Младший Д., споря со своими противниками, утверждал, что Америка так сильна, что мы можем позволить себе пренебрегать устаревшими классическими образцами и действовать по-новому, как подобает нашему могуществу. Младший Д. добивался от госдепартамента и Белого дома совершенно открытой, официальной поддержки ЦРУ.
— Сэр, я согласен с ним. Правильно. Давно пора.
— В те дни, когда вас схватили, — продолжал «Бизон», — состоялось заседание Национального совета безопасности… первого десятка американцев. Центральным в повестке дня был наш вопрос. Мы предложили на обсуждение и утверждение обширную программу. Стратегическую разведку, сказали мы, надо вести не только силами аппарата ЦРУ, но и силами работников госдепартамента, министерства торговли, сельского хозяйства, военного и морского флота, авиации, таможенной правительственной комиссии, всеми средствами наших военных баз, разбросанных по земному шару от Аляски до Антарктиды, силами всех американцев, живущих за границей.
— Грандиозно! — с восхищением вставил Картер. — Я об этом мечтал еще пять лет назад.
— Все мечтали… Мы предложили поставить на службу нашей внешней политике тотальную стратегическую разведку. И мы обосновали ее жизненную необходимость в момент, когда идет подготовка к захвату европейского плацдарма. Кто приберет к рукам огромный промышленный арсенал Западной Европы, тот станет господином мира.
— Совершенно верно! И об этом я думал, — Картер усиленно закивал головой. — Западная Германия, ее колоссальная индустриальная мощь, ресурсы Бельгии, Голландии, Австрии, Франции должны быть поставлены нам на службу. Короче говоря, в этой фирме, как мы называем мир, Америка должна взять на себя ответственную роль главного акционера. Только в этом случае мы можем раздавить Советы и Китай.
Генерал терпеливо, охотно выслушал пространную реплику Картера и был доволен, что тот с полуслова понимает его.
— Да! Мы уже сделали многое. За эти послевоенные годы мы утроили свои заграничные капиталовложения. В пятьдесят четыре миллиарда оцениваются наши европейские приобретения. Но это только половина дела. Получив контрольные пакеты акций, мы обрели возможность диктаторствовать на мировом рынке и беспощадно давить на Советы экономическим прессом. Но это действительно только половина дела. Сдерживать коммунизм можно лишь превосходящими силами. А для того чтобы постоянно превосходить противника, надо всегда знать, чем и как он вооружен. Элементарно? К сожалению, эта простая истина была долгое время недоступна некоторым американцам, даже из числа первого десятка.
— Сэр, неужели они осмелились в этом признаться на заседании Национального совета? — покраснев от гнева, опросил Картер.
— Не только признались. Отстаивали с пеной у рта. Потрясали конвенциями о международном праве. А младший Д. упорно отстаивал наше право на тотальную разведку, на разведку с «позиций силы», без всякого фигового листка. Потасовка была шумной и длительной. Пришлось высказать свое решающее слово первому американцу из первого десятка.
— Интересно, что он сказал? — оживился Картер.
— Вот тут я подхожу к главному, о чем хотел поговорить с вами. Первый американец сказал твердо и ясно: «Все средства обороны хороши, если они обеспечивают безопасность наших институтов. И все средства разведки благородны, если они укрепляют наш образ жизни. — И еще он сказал следующее: — Я всегда считал разведку глазами войны, ее локатором. И теперь я припас самые высшие ордена тем разведчикам, которые будут доставлять из Советского Союза важные сведения о его военной и экономической мощи. И мне наплевать, как это будет сделано, с нарушением так называемых международных правовых норм или в обход их. В данном случае уместно вспомнить знаменитое «Цель оправдывает средства».
Генерал Крапс взял бокал с коньяком, отхлебнул большой глоток и через прозрачное стекло посмотрел на Картера.
— Плагиат? Нет! Мысли передаются даже на таком расстоянии, как Вашингтон — Мюнхен. Не ясно только, кто передавал, а кто принимал — я или он, первый американец.
Генерал сопроводил свою шутку веселым смехом.
Картер почтительно слушал шефа, с обожанием вглядывался в него и мучительно думал: «Почему он так добр со мной?»
Генерал Крапс строго проверял и контролировал работников своего отдела. Однако строгость не мешала ему быть щедрым на похвалу и ласку. Всякого, кто отличился, он считал своим долгом похвалить. Пусть каждый гордится тем, что сделал. Гордый работает масштабнее.
Генерал разговаривал с Картером, не жалея драгоценного времени и не боясь доверить ему кое-какие важные секреты. Доверие это впоследствии окупится с лихвой.
— В хорошее время вернулись вы, Раф. Мы — на коне. Началась наша эпоха. Выслушайте то, что я вам скажу, и начисто забудьте!.. Мы в течение нескольких лет создавали вокруг Советского Союза и стран его блока кольцо разведывательных радиолокационных станций — в Гренландии и Шотландии, на Аляске, в Иране, в Турции, Норвегии, Пакистане. Хорошо потрудились. Теперь и этого недостаточно. Обстановка потребовала от нас более активной разведки, разведки, так сказать, в глубину и высоту. И мы создали условия для этого. По нашему заказу фирма «Локхид» построила и уже испытывает специальный разведывательный самолет, недоступный ни зенитной артиллерии, ни истребителям. Он способен без посадки, без всякого риска быть сбитым, перемахнуть СССР от берегов Черного моря до берегов Ледовитого океана на высоте двадцати тысяч метров и при этом зафиксировать своей чувствительной аппаратурой все интересующие нас объекты.
— Потрясающе! — воскликнул Картер.
— Да, мы уже завоевали небо над Советами, сделали его открытым. И землю сделаем широко открытой для нашей разведки, если поднимем ее на уровень локхидовского самолета. А сейчас мы пока ползаем. Это тоже факт, мой друг. И об этом я хочу обстоятельно поговорить с вами. Собственно, ради этого я и пригласил вас сюда. Да! В нашем распоряжении сто миллионов долларов, тысячи и тысячи перемещенных лиц, нас открыто поддерживает вся официальная Америка, на нашей стороне свободный мир, и все-таки мы ползаем. Провал за провалом. В Закарпатской Руси. В Минске, Таганроге, Владивостоке. В Москве. Проваливаются не только новички. Приходится ставить крест даже на самых опытных, самых надежных агентах. В чем дело? Вы привезли мне ответ на все эти вопросы?
— Да, сэр. Вы затронули то, о чем я думал долго… Разрешите изложить свою точку зрения на эту проблему в письменном виде. Это будет целая книга.
— Отлично! А теперь, хотя бы в двух словах, — кто виноват в наших провалах?
— Сэр, в двух словах на такой вопрос ответить невозможно. Все же попытаюсь… На собственном опыте, на собственной шкуре я убедился, что работать в России нашему брату дьявольски трудно. Ты подготовлен как нельзя лучше, снабжен железной легендой; имеешь настоящие документы, настоящую биографию, настоящих родственников, настоящее прошлое — и с треском проваливаешься рано или поздно.
Генерал Крапс впервые за все время разговора с Картером проявил нетерпение: глянул на часы, нахмурился. Но Картер так распалился, что не понял намека или не захотел понять его.
— На трех китах построено здание нашей разведки в России — на подкупе, на использовании морально неустойчивых элементов, на ненависти некоторой части населения к Советам. И все три кита дохлые, давно протухли. Далеко мы не уедем на них, сэр! Надо перестраиваться. Надо искать новые приемы.
— Все это, конечно, в какой-то мере верно, — уныло сознался Крапс. — Но… не мы же создавали этих трех китов. И французы, и англичане, и японцы эксплуатируют их добрую сотню лет. И древние охотно пользовались их услугами.
— Сэр, сейчас же другое время, другой противник, другая земля, другие люди ее населяют!..
Генерал улыбнулся:
— Раф, мне нравится ваше недовольство собой. На вас весьма и весьма благотворно подействовал провал.
— Вы шутите, сэр, а я… я готов биться головой о землю от стыда и боли.
— Напрасная трата энергии. Все в порядке. Предлагаю вам интересную работу.
«Вот и конец предисловию. Поставлена последняя точка. Сейчас начнется деловой разговор. — Картер с облегчением, не выдавая себя, вздохнул. — Куда пошлет? Похоже на то, что не обидит».
— Давайте обсудим, Раф, чем вы должны заняться в нашем отделе.
— Сэр, эту проблему можно решить в одно мгновение. Готов выполнить любое приказание.
— Назначаем вас старшим инспектором лагерей для перемещенных лиц и одновременно экспертом школ, где готовятся «люди закона Лоджа».
— Согласен!
— А вы представляете, что это такое?
— Не в полном масштабе, но кое-что знаю.
— Ваши представления, мой друг, наверняка устарели. После знаменательного заседания Национального совета безопасности мы переключили подготовку «людей закона Лоджа» на большой поток. Одновременно во всех концах света, всюду, где есть наши базы, в десятках школ, мы готовим ударные отряды, способные накануне дня «икс» или в другом случае, по нашему сигналу, взрывать и поджигать в странах советского блока мосты, заводы, склады, совершать террористические акты, разрушать важные объекты, распространять слухи, полезные для нас, наводящие панический ужас на противника, похищать необходимых нам лиц и прочее, прочее.
Генерал Крапс обстоятельно рассказал, что и как будут делать «люди закона Лоджа».
Заключая беседу, «Бизон» сказал:
— Дорогой Раф! Вы — богач. Не скупитесь, раздавайте свой русский опыт молодым разведчикам. Просвещайте! Это чудесно, что вы своими глазами видели Россию. «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать».
— Ох, сэр, тяжко мне.
— Все тяжкое позади, Раф. — И генерал опять отечески похлопал Картера по щеке. — Действуйте, мой друг! Воспитывайте в школах таких молодцов, которые будут со смертью на «ты». Нам не нужны хлюпики вроде нашего с вами соотечественника, который нацелил атомную бомбу на Хиросиму и тут же, вернувшись на аэродром, свихнулся. Нам нужны «камикадзе», «священный ветер». Помните, как досталось нашему морскому флоту от этих «камикадзе»? Обыкновенные япошки садились в истребители, взмывали в небо, бросали на землю шасси и устремлялись на американские авианосцы, линкоры, крейсера, обрушивались на них вместе с торпедами и тащили за собой корабли и тысячи матросов на дно океана. Пожалуйста, вот вам отличный пример! «Священным ветром» всякий разведчик, конечно, не станет, но пусть будет им каждый третий, четвертый. Действуйте, Раф, и вам обеспечена моя поддержка! И еще один совет. Неустанно думайте над тем, как оживить «дохлых китов». Думайте! Но, пожалуйста, не пренебрегайте и четвертым. Да, есть и четвертый. И не дохлый. Живой. Полон сил. Зубастый. Вы почему-то забыли о нем. Давайте рассмотрим его со всех сторон, и вы убедитесь, что он повезет нас, и очень быстро и далеко… Си-Ай-Эй молодая разведка, мы совсем недавно вышли на мировую арену. В этом наша относительная слабость и наши огромные преимущества. Слабость в наших необстрелянных кадрах. Но зато нас не угнетают дурные традиции. Мы строим свою организацию на новом месте, на новом фундаменте, из новых материалов. В нашем распоряжении все лучшее, что было у таких мастеров, как Фуше, Лоуренс, Канарис. У нас есть и то, чего у них не было. Например, перемещенные лица.
— Согласен, сэр. Я все понял.
Крапс не был уверен, что понят до конца, и захотел высказаться предельно ясно.
— Мы поглотили разведывательные организации Германии и Японии и многих других стран. Мы получили в наследство гигантскую картотеку и разветвленную сеть бывшей немецкой и японской агентуры. Все разведки свободного мира сотрудничают с нами. А ведомство генерала Гелена превратилось в филиал Си-Ай-Эй.
— Все это так, но… количество не соответствует качеству. Попросту говоря, мы недостаточно смело и масштабно применяем немецкий, японский, итальянский опыт тайных операций.
— Правильно — подхватил Крапс. — Именно! Не масштабно. И не настойчиво. В этом главная причина некоторых наших провалов.
Картер осторожно, мягко возразил:
— Сэр, одна из главных.
— Ладно, согласен. Ну вот, договорились по всем статьям. — Крапс обнял вскочившего Картера и повел его к двери. — Разрешаю в любое время обращаться ко мне. Отныне вы мой доверенный человек.
Так Картер стал старшим, инспектором «Отдела тайных операций», экспертом разведывательных школ.

 

Перемещенные лица!.. Наивная маскировка, но тем не менее газеты капиталистического мира, его дипломаты, премьеры и президенты ввели в привычный обиход эту формулу, рожденную в недрах американской разведки.
Перемещенные лица!.. Откуда и куда они переместились?
Несовместимы огонь и вода, затхлая сырость и солнечный ветер, день и ночь, весна и лютый мороз, правда и неправда.
При первых же лучах солнца тьма вынуждена отступать, перемещаться, скрываться.
Когда польские крестьяне и силезские шахтеры, болгарские ткачи и штеттинские поморы, пражские каменщики и болгарские пастухи, металлисты Красного Чепеля и нефтяники Плоешти стали депутатами и министрами, то паны миколайчики, паны андерсоны, маркграфы паллавичини, сухопутные адмиралы хорти, рыцари «скрещенных стрел» нилашисты, царственные отпрыски Фердинанда и Бориса, коронованный «божий помазанник» Михай и некоронованные, чистогана всех мастей, рабы кроны и леи, динара и злотого, лева, фунта и доллара вынуждены были бежать, спасая свою жизнь и вековые классовые привилегии. Бежали на английские острова, в США, в Южную Америку и Западную Германию. И это паническое бегство названо было перемещением.
Революция, ее беспощадный плуг, плуг истории выкорчевал из народной почвы ядовитый сорняк, а западная цивилизация окрестила это «жестокостью коммунизма» и поспешила создать для этих сорняков, чтобы они, боже упаси, не завяли, обширные заповедники и плантации и стала удобрять их обильным долларовым дождем.
Перемещенные!.. Лица!..
Со своих насиженных мест вышиблены королевские опричники, помещики и заводчики, кулаки и торговцы, их оруженосцы и все те, для кого не существовало другой красоты, кроме галантерейной, кто считал Елисейские Поля главной дорогой человечества, кто полагал, что проститутка и нищий — закономерное, веками освященное явление Парижа и Роттердама, Рима и Афин. И этих грабителей, паразитов и палачей величали «лицами».
Лагеря официально именовались так: «Зона перемещенных лиц». Но в секретных донесениях Артура Крапса, в докладных записках Аллена Даллеса, предназначенных только для правительства, в меморандумах его брата Фостера Даллеса, в меморандумах, не подлежащих оглашению, предназначенных для тайных комиссий и подкомиссий сената и конгресса, эти лагеря назывались своими именами. «Соединениями отрядов особого назначения», а обитатели их «людьми закона Лоджа».
В свое время, у истоков холодной войны, конгрессом США был принят закон, внесенный Лоджем, дающий юридическое и моральное право американскому правительству создавать в Европе под видом лагерей для перемещенных лиц различные «Комитеты и союзы борцов за свободу», крупные соединения «Отрядов особого назначения», из людей, обученных по специальному, строго секретному плану Центрального разведывательного управления. Деятельность этих комитетов и союзов была направлена против Венгрии и Польши, Румынии и Чехословакии и других стран, откуда были выкорчеваны «перемещенные лица».
Если ты люто ненавидишь власть народа, если ты готов разрядить кольт в голову краковского воеводы, в болгарского граничара, в дунайского рыбака, в секретаря будапештского горкома, в закарпатскую верховинку, если ты готов вешать коммунистов на деревьях Будапешта, на фонарных столбах Познани, под древними сводами пражских Градчан, на крановых стрелах порта Констанцы, значит, ты твердо стоишь в первой шеренге «людей закона Лоджа».
Если жажда убивать и разрушать постоянно терзает тебя, если ненависть к коммунизму, притворство, ложь, клевета и лицемерие стали основой твоей душевной жизни, если ты ловко жонглируешь понятиями «свобода личности», «человечность», «культура», если температура твоего сердца доведена до нужной, запланированной «Бизоном», значит, наступило время твоей зрелости — тебя выпускают на линию огня.

 

Отдохнув несколько дней, Картер приступил к исполнению своих обязанностей.
Лагеря для перемещенных лиц находятся в разных городах Западной Германии и Верхней Австрии. «Центральная организация послевоенных беженцев», различные эмигрантские землячества венгров и поляков, румын и болгар, «Американский комитет освобождения от большевизма», «Национальный трудовой союз», шпионские «академии» в Западной Германии, Швейцарии и других страдах, военные школы в фортах Брэгг, Северная Каролину, Джексон, Южная Каролина, уединенные фермы, где обучались особо ценные агенты, штаб Крапса — вот неизменные вехи маршрута, по которому Картер курсировал беспрестанно.
Назад: Часть первая
Дальше: ЧЕЛОВЕК ЗАКОНА ЛОДЖА