34
Четвертый день Толик пил. Пил с горя и от стыда. Он никак не мог простить себе, что снова поддался Князю. Ведь он поклялся бросить воровать и поступить на работу. Была и подходящая работа, но он ее прозевал.
Все чаще и чаще всплывала в памяти уснувшая в сугробах тайга, лагерь, легкий апрельский снежок и над всем этим строгое крупное лицо начальника лагеря. Большой, седовласый (все в лагере знали, что когда-то он был известным вором в Петрограде), любимец лагеря, он стоял без шапки на сколоченной из досок трибуне, которая возвышалась над фуфайками и ушанками, и хрипловатым голосом говорил:
— Товарищи! (А сколько радости звучало в этом забытом слове «товарищ» для тех, кто много лет слышал только «гражданин!») Наше правительство вас амнистирует. Оно разрешает вам вернуться в родные семьи, в родные очаги. Оно прощает вам все ваши старые грехи и верит, что вы будете свободно и честно трудиться, как и все советские люди. Многие из вас молодые и попали сюда по молодости. Перед вами лежит новая, хорошая жизнь, которую нужно начать сначала…
Просто, но трогательно говорил начальник лагеря. Не один Толик в те минуты, стоя перед маленькой трибуной, поклялся никогда больше не делать того, что он делал раньше. Поклялся! И вдруг… Ограбили. И какого парня? Доброго, честного… Доверился, угощал на деньги, которые в дорогу собрала мать. А они? Они, как шакалы, налетели, обобрали, избили, бросили истекать кровью…
«Ребята, за что?..» — как слуховая галлюцинация, преследовал уже многие сутки стон, обидный, с рыданьями.
«И правда, за что?» — мысленно спрашивал себя Толик и тянулся к стакану с водкой. Пил и не закусывал. В комнате был беспорядок. Мать и сестра Валя ничего не знают: неделю назад они уехали в деревню. Завтра должны вернуться.
Несколько раз Толик порывался пойти в березовую рощу, в Сокольники, но не решался. Какая-то сила удерживала его.
Грабил Толик и раньше. Грабил молодых и старых, мужчин и женщин, но никогда не просыпались в нем ни жалость, ни раскаяние. Что с ним теперь? Неужели причиной тому Катюша? А может быть, последняя речь начальника лагеря?
Облокотившись на стол, Толик долго смотрел в одну точку на стене, потом тихо запел. Это была жалобная, как большинство тюремных, песня:
Цыганка с картами,
Дорога дальняя,
Дорога дальняя, казенный дом.
Быть может, старая
Тюрьма Центральная
Меня несчастного
По-новой ждет.
Таганка…
Все ночи, полные огня.
Таганка…
Зачем сгубила ты меня?..
Таганка…
Я твой бессменный арестант,
Пропали юность и талант
В твоих стенах.
Толик сделал минутную паузу, вылил в стакан остатки водки и продолжал:
Прощай, любимая,
Больше не встретимся,
Решетки черные
Мне суждены..
Опять по пятницам
Пойдут свидания
И слезы горькие
Моей родни.
Таганка…
Все ночи, полные огня.
Таганка…
Зачем сгубила ты меня?
Таганка…
Я твой бессменный арестант,
Пропали юность и талант
В твоих стенах.
Нетвердыми шагами он подошел к комоду. На комоде стоял портрет Катюши. В свои восемнадцать лет она была еще совсем девочка: косички с пышными бантами, школьное платье с кружевным воротником… В ее больших грустных глазах Толик прочитал мольбу: «Зачем все это, ведь я так люблю тебя».
Этого взгляда Толик не выдержал. Закрыв глаза, он прижал портрет к груди так, что тонкое стекло в фанерной рамочке хрустнуло. Чувствовал, что стекло лопнуло, но продолжал давить сильнее.
Катюша не знает, что он вор, что он сидел в тюрьмах, не знает, что четыре дня назад так предательски ограбил хорошего парня… А ведь у этого парня где-нибудь в деревне есть тоже любимая девушка… Почему он не сказал Катюше, что сидел в тюрьме, что был когда-то вором? Почему он обманывает ее? А если она узнает об этом? Что, если она обо всем узнает?!
Испугавшись собственных мыслей, Толик опустился на диван. Теперь он старался припомнить последнюю встречу с Катюшей. Но как ни напрягался, из разрозненных и туманных клочков восстановить цепь последних дней загула ему не удавалось. Так он сидел несколько минут, пока память не обожгла неожиданно всплывшая картина. «Стой, стой, она вчера была здесь. Она была здесь, когда я лежал пьяный. Вошла, поздоровалась и остановилась в дверях…»
И Толик вспомнил вчерашнюю встречу с Катюшей. Это была позорная, грязная встреча. Катюша вошла в то время, когда он лежал на диване безобразно пьяный.
«А потом?» Он ужаснулся. Об этом «потом» сегодня утром ему напомнила соседка, тетя Луша. Тетя Луша рассказала, что к нему приходила «симпатичная молоденькая девушка с косами», та самая, которая приходила и раньше. Она ухаживала за ним целый вечер, убирала в комнате, и за все это он обругал ее грубыми, нехорошими словами и выгнал. Домой она пошла в слезах.
Толик вновь жадно припал к стакану прикушенными до крови губами, выпил его до дна и швырнул на стол. Лег на диван. Заплакал. Заплакал беспомощно, горько, как плачет только пьяный или маленький, никому не нужный сирота, которого ни за что обидели. И чем дольше плакал, тем сильнее просыпалась в нем жалость к самому себе.
Сколько времени он проплакал, Толик не знал. Наступило странное, еще незнакомое раньше, приятное и тихое оцепенение, которое походило на сон, перемешанный с явью. Так он лежал, пока стук в дверь не вывел его из этого забытья.
Что-то недоброе почудилось в этом равномерном и вкрадчивом стуке. Так к нему никто не стучал. Толик поднял голову. Дверь комнаты была заперта на ключ. За дверью стояла подозрительная тишина. Раньше этой тишины не было. Всегда из кухни доносился стук посуды и нескончаемый гвалт: квартира была многонаселенной, а сейчас к тому же был обеденный час. Послышался сдержанный женский голос, переходящий на шепот. В нем Толик узнал самую горластую соседку, которую в квартире звали иерихонской трубой.
«Почему они шепчутся? Что-то здесь не то».
Стук повторился. На этот раз он был упрямый и продолжительный. Толик встал с дивана. Под ногами заскрипел старый рассохшийся паркет.
— Гражданин Максаков, откройте дверь, с вами разговаривает оперуполномоченный из милиции, — донесся до него мужской голос.
Толик понял: за ним пришли.
Снова тюрьма, снова суд, снова лагерь. Снова прощай волюшка… Обожгло воспоминание о Катюше. Обожгло в одно мгновение. Съежившись, Толик стоял посреди комнаты, как под бомбой, которая вот-вот должна разорваться над его головой. А воображение работало. Вот его берут, везут в тюрьму, потом судят. Об этом узнает Катюша, узнает, что он вор, что он ее обманывал… Вор! Вор!! Вор!!! Тюремный парикмахер острижет его, как барана, потом страшного, всеми презираемого, его посадят на видное место в зале суда. Катюша на суд придет обязательно…
— Гражданин Максаков, предупреждаю в последний раз — откройте дверь, или я вынужден буду ее взломать! — снова раздалось из-за двери.
«Взломать? Ах, взломать! Вы хотите моего позора? Не выйдет!» — Волна хмельного буйного гнева кинулась в голову. Толик схватил графин с водой и с силой швырнул его в дверь. Мелкие брызги стекла и воды, вспыхнув на солнце, разлетелись во все стороны: на выгоревшие голубенькие обои, на пол, на диван…
Глаза Толика налились кровью, он дрожал всем телом.
— Вы хотите моего позора? Не выйдет. Вламывайтесь, если надоела жизнь! — хрипло выкрикнул он.
В тишине, которая в эту минуту сковала всю квартиру, ему слышалось только собственное отрывистое дыхание. Тишина казалась зловещей, могильной, она пугала больше, чем голос за дверью.
Схватив со стола большую морскую раковину, которая служила пепельницей еще покойному деду, Толик и ее метнул в дверь. По комнате разлетелись радужные, перламутровые брызги.
Толик впал в буйную горячку. Ничего не помня, в припадке бешенства, он хватал все, что попадало под руку, и бросал в дверь. Чайник, будильник, посуда, фарфоровая статуэтка (ее недавно подарила ему сестра ко дню рождения) — все ложилось черепками у двери, разлеталось по полу.
— Хотите, чтоб она узнала, что я вор? Не выйдет, гражданин опер! — С ножом Толик метнулся к кровати. Одним ударом он вспорол большую пуховую подушку, обеими руками взял ее за углы и широко, рывком, размахнулся по всей комнате. Пух затопил комнату, как утренний грибной туман.
Толик устало рухнул на диван. На лбу его выступили холодные мелкие капли пота, губы кровоточили.
Снова давила тишина. И в ней снова слышались лишь гулкие удары сердца, тяжелое дыхание и лязг зубов.
Пушинки, как в вальсе, кружились по комнате и, не снижаясь, плавно и медленно исчезали за окном.
Толик опомнился. «Бежать! Бежать!.. Куда угодно — только от позора…»
Положив в карман нож, он встал на подоконник и посмотрел вниз. Под окнами никого не было. О высоте между асфальтированным тротуаром и подоконником второго этажа Толик не думал — этот прыжок он постиг еще в детстве. Как на счастье, на углу не торчал постовой милиционер. Переулок выглядел пустынным.
Прыгнул. Прыгнул мягко, как кошка, сразу почти на четвереньки. Не почувствовал даже маленькой боли. В какую-то долю секунды, когда самое главное — приземление — было уже позади, когда оставалось только встать и быстро уходить, Толик испытал прилив восторга и радости. «Спасен, спасен…» — мелькнула мысль. Но не успел он распрямиться, как почувствовал себя зажатым в тисках чьих-то сильных рук. Рыжие, волосатые, громадные чужие руки! Попробовал вцепиться в них зубами, но дикая, нестерпимая боль в лопатках заставила его вскрикнуть.
— Ого, братишка, кусаться? Нехорошо, не по-мужски! — проговорил старшина Карпенко, замыкая руки Толика особым милицейским приемом, именуемым мертвой хваткой.
Толик повернулся и, увидев лобастое на крепкой шее рыжеусое лицо, уже не пытался вырываться: сопротивление бесполезно.
На условный сигнал подоспели Захаров и старшина Коршунов.
Толику связали руки и посадили в служебную машину, которая стояла за углом.