19
Растерянность и удивление, с которыми Кондратов предъявил паспорт, мелкая дрожь пальцев и как-то сразу осевший голос — все говорила о том, что тот не ожидал непрошенных гостей. Жена Кондрашова еще не пришла с работы, а теща, как вошла в комнату с алюминиевой кастрюлей, из которой пахнуло душистым, укропным запахом окрошки, так и застыла на месте. В течение всего обыска она мучительно соображала, что бы это могло значить, но так и не догадалась. В своем зяте, который всего лишь полгода, как сошелся с ее дочерью, она не чаяла души. А тут вдруг милиция!
Удостоверившись, что в комнате не было похищенных у Северцева вещей, Захаров сказал хозяину:
— А вам придется ненадолго проехать с нами.
— Разрешите мне написать жене маленькую записку, — попросил Кондрашов.
Захаров разрешил.
Пока Кондрашов искал бумагу и чинил карандаш, Захаров принялся рассматривать обстановку комнаты уже не как следователь, ищущий материальных улик преступления, а как человек, который по вещам старается составить представление об их владельцах. Он любил и считал полезным этот вид психологического творчества.
На старенькой этажерке книгами была заставлена только средняя полка. На остальных — симметричными рядами выстроились пустые флаконы из-под одеколона и духов; коробочки из-под пудры, цветные открытки, изображающие влюбленных в момент объятий и поцелуев. Такие открытки чаще всего продают из-под полы спекулянты у вокзалов и в поездах дальнего следования.
Над двухспальной с никелированными шишками и завитушками кроватью, покрытой новым тканьевым одеялом, висел лубок, какие можно часто видеть на московских рынках. На нем были изображены плавающие с круто изогнутыми шеями лебеди. Над лебедями с берегов нависали густо-зеленые кусты. На самой середине озера в лодке сидела молодая пара. Он греб, а она, румяная и с распущенными волосами, застыла на лавочке напротив. Стены комнаты были в фотографиях: они висели в рамках и без рамок, большие и маленькие, семейные и одиночные, в рост и по пояс. И почти на каждой люди держали себя неестественно-деревянно, выпячивая напоказ ручные часы, до блеска начищенные хромовые сапоги, завитые чубы и все то, что являлось признаком достатка.
«Нет, не велики душевные запросы этих людей, — приходил Захаров к твердому убеждению. — Не велики».
Наконец Кондрашов написал записку. Он хотел было передать ее теще, но Захаров потребовал прочитать написанное.
Кондрашов писал: «Рая, не волнуйся. Получилось какое-то недоразумение. Если не вернусь вечером — значит меня задержали в отделении милиции. Анатолий».
Не найдя в записке ничего такого, чтоб придавать ей особое значение, Захаров вручил ее теще, стоявшей в недоумении у стола.
Первым из комнаты вышел Карпенко. За ним, повинуясь знаку Захарова, следовал Кондрашов. Квартира была коридорной системы, многонаселенной. Пробираться пришлось сквозь строй любопытных глаз соседей.
Рост, цвет волос, цвет глаз, возраст Кондрашова — все совпадало с приметами, какие были даны в показаниях Северцева об одном из грабителей. «Толик… Наконец-то в клетке», — ликовал Захаров.
Пропустив вперед Кондрашова, который перед тем, как сесть в «Победу», пристально посмотрел («Может быть, в последний раз», — подумал Захаров) в сторону дома, очевидно, отыскивая свое окно, Захаров сел с ним рядом и захлопнул дверку.
Карпенко сел рядом с шофером.
Ехали молча. Каждый думал о своем.
«Такое же чувство (не больше), наверное, испытывал и Наполеон, когда взял Москву: хотя вся Россия и не завоевана, но день великого торжества близок…» Захаров хотел и дальше развивать это случайно пришедшее в голову сравнение, но, встретившись в круглом зеркальце с глазами шофера, почувствовал, что тот наполовину разгадал его мальчишеский задор. Шофер даже усмехнулся краешками губ. Точно пойманный с поличным, Захаров почувствовал, что краснеет, и постарался подавить восторг. Искоса он стал наблюдать за Кондрашовым. А тот за всю дорогу сказал не больше двух — трех слов, когда просил разрешения закурить. «Молчишь, храбришься, но лицо тебя выдает. Бледный ты как мел», — думал Захаров и мысленно повторял те главные три вопроса, которые он задаст при допросе.
В отделении милиции, куда Кондратов был доставлен, сидел Гусеницин и протирал ватой пистолет. Подняв голову, он посмотрел на вошедших так, как можно только смотреть на людей, которые в следующую секунду наотмашь ударят тебя по лицу, а им ответить тем же нельзя.
Допрос начался в маленькой комнате с четырьмя стульями и одним столиком. На допрос пришли Григорьев и Гусеницин. Гусеницина майор пригласил специально, чтобы показать ему, как можно находить следы там, где их как будто не видать совсем.
Кондрашов расстегнул верхнюю пуговицу рубашки: ему было душно в этой комнате, пропитанной табачным дымом. Переводя взгляд с Захарова на Григорьева, он ждал.
Прошло еще несколько минут неловкого молчания, пока Захаров доставал из папки бланк протокола допроса.
«Можно начинать», — наклоном головы распорядился Григорьев и по старой привычке на минуту закрыл глаза
— Ваша фамилия? Имя? Отчество? — неторопливо начал Захаров.
— Кондрашов Анатолий Семенович.
Далее шли: «Год рождения», «Место рождения», «Национальность» — все то, что принято считать «демографическими данными». Ответы Захаров записывал, не глядя на Кондрашова. Дойдя до графы, которую Захаров считал одной из существенных в допросе, он сделал небольшую паузу, прикидывая в уме, каким тоном следует задать этот вопрос.
— Имели ли ранее судимость?
— Да.
— Когда, за что и по какой статье были судимы?
— За квартирную кражу.
Захаров чувствовал, как Кондрашов все больше овладевал собой. Голос его становился увереннее, бледность проходила. «Видать, воробей стреляный, не легко с ним будет». Сержант еще раз взглянул на Григорьева, словно ища у него подсказки, как поступить дальше. Но тот был непроницаем — глядел в окно и гладил левой ладонью седеющую щетину подбородка.
— Так, значит, за квартирную кражу? — переспросил Захаров, записывая ответ Кондрашова в протокол. Он подходил к самому главному, и по мере приближения к этому главному нарастало волнение молодого следователя. Он понимал, что волноваться нельзя, особенно, когда твой противник, в противовес тебе, обретает все большее спокойствие, но справиться с собой не мог. Голосом, в котором слышались нотки торжественности, Захаров сказал:
— А теперь, гражданин Кондрашов, расскажите, где вы были в ночь с двадцать пятого на двадцать шестое июня, и не только эту ночь, но и весь предыдущий день двадцать пятого. Постарайтесь вспомнить подробнее. Если забыли день, то я напомню, это был понедельник.
Кондрашов сидел прямо и, подняв брови, открыто глядел на Захарова. В глазах его неожиданно вспыхнул огонек тайной радости.
— Понедельник?
— Да, прошлый понедельник.
Допрашиваемый пожал плечами и безобидно улыбнулся.
— Встал, как всегда, в восемь утра, умылся, позавтракал, потом пошел на рынок. — Он рассказывал не торопясь.
Захаров задавал уточняющие вопросы и подробно записывал даже на первый взгляд самые несущественные детали. Он знал, что в следственной практике нередко случается, как порой незначительная, а иногда и совсем не относящаяся к делу частность выводит на верный путь.
— Что же вы делали на рынке? Что купили?
— Так, кое-что по мелочи: мясо, картошку, редиску…
— Потом?
— Потом зашел в парикмахерскую, подстригся.
— В какую парикмахерскую?
— Там же, на рынке.
— Вы можете вспомнить парикмахера, который вас стриг?
Кондрашов ответил не сразу.
— Может, и вспомню, если увижу.
Когда Кондрашов начал рассказ о рынке, Григорьев подумал о том же, о чем и Захаров, что задержанный калач тертый: попробуй докажи, что он не был на рынке? Когда же тот заговорил о парикмахерской да еще заявил, что узнает мастера, который его стриг, майор готов был изменить свое мнение: неужели такой неопытный?
— Во сколько часов вы вернулись домой?
— Часов в двенадцать дня.
Захаров поглядел в протокол допроса Северцева, где тот показывал, что с группой грабителей он встретился на вокзале в одиннадцать часов дня, а в первом часу все четверо уже сидели в ресторане,
— Хорошо. Вы говорите, что домой вернулись с рынка в двенадцать часов. Что вы делали дома?
— Дома? — Кондрашов потер кулаком лоб. — Вот не припомню. Постойте, постойте, кажется, припоминаю. Дочитывал книгу.
— Какую?
— «Как закалялась сталь».
Эту книгу со штампом библиотеки Захаров видел на этажерке Кондрашова.
— И долго вы читали книгу?
— Часов до трех.
— Был ли в это время кто-нибудь в вашей комнате?! Не заходил ли кто?
— Никто не был и никто не заходил.
— Хорошо, допустим, что книгу вы читали до трех часов. — Захаров уже справился со своим волнением и пристально всматривался в лицо Кондрашова. «Стреляный, стреляный, — думал он. — Но не уйдешь. В три часа, голубчик, ты уже сидел в ресторане «Чайка». Ну, что ж, давай, давай, пока врешь солидно и убедительно. Правда, вот насчет парикмахера ты дал маху». — Что же вы делали после трех часов?
— Пообедал и ровно в три двадцать пошел на работу.
— На какую работу? — Захаров кинул тревожный взгляд на Григорьева. Тот, повернувшись всем корпусом на стуле, смотрел на Кондрашова.
— На какую работу вы пошли в понедельник двадцать пятого июня в три часа двадцать минут? — переспросил Григорьев.
— На свою, гражданин начальник. В цех, где я работаю слесарем-монтажником.
Майор встал и, подойдя почти вплотную к допрашиваемому, укоризненно покачал головой:
— Эх, Кондрашов, Кондрашов. Ведь ты не новичок. Не впервой приходится давать показания, а ведешь себя, как тот мальчишка, который, играя в прятки, прячет голову под бабушкин фартук и думает, что его никто не видит. К чему все это? Отвечай правду, где ты был о трех часов в прошлый понедельник?
— Я еще раз говорю, что пошел на работу, — уже с досадой ответил Кондрашов. — Можете справиться. Всю прошлую неделю я работал во вторую смену, с четырех до двенадцати ночи.
— И это могут подтвердить на заводе? — не отрывая глаз от допрашиваемого спросил Григорьев.
— Да, могут.
— Что ж, проверим. Только вам придется подождать, пока мы справляемся.
«Может быть, стоит показать ему расческу?» — написал крупными буквами Захаров на листе бумаги. Майор прочитал и вслух ответил:
— Ни в коем случае. Никогда не спешите выворачиваться наизнанку в первую же минуту.
Григорьев позвал дежурившего при входе милиционера и приказал отвести Кондрашова в камеру предварительного заключения.
Когда Кондрашов и дежурный милиционер вышли, Григорьев подошел к окну.
— По теории вероятности два одинаковых пальцевых отпечатка могут повториться на земном шаре через миллион лет. То есть практически это невозможная вещь. Он просто оттягивает время. Где Северцев? Немедленно провести опознание!
— Товарищ майор, я уже звонил в общежитие. Комендант сказал, что его в комнате нет, — ответил Захаров. Я хочу перед опознанием съездить на завод и проверить показания Кондрашова.
— Поезжайте, только быстрей.
Видно было, что майор чем-то недоволен.
Выйдя из следственной комнаты, Григорьев сильно хлопнул дверью. Поднимаясь к себе в кабинет, он остановился в коридорчике, где пришедшая с поста смена милиционеров сдавала оружие и переодевалась. Стоявший здесь шум раздражающе резанул слух майора, и он уже намеревался призвать к порядку, но, заметив, как старательно и любовно молоденький сержант складывает свою милицейскую форму в маленький шкапчик в стене, улыбнулся.
Закрыв дверь своего кабинета на ключ, майор достал из нижнего ящика письменного стола флакончик валерьянки и, боязливо оглядевшись, словно опасаясь, чтобы кто-нибудь не подсмотрел за ним, влил несколько капель в стакан с водой и выпил.
Ни жена, ни сослуживцы не знали, что последнее время у майора временами пошаливало сердце. «Жара», — объяснял он себе это наступившее ухудшение здоровья. Флакон с валерьянкой он спрятал на старом месте — в ящике под бумагами.
Григорьев боялся, чтобы кто-нибудь не подумал, что он сдает. Размышляя однажды о быстротечности земной жизни, где «ничто не вечно под луной», он хотел, чтоб кто-нибудь из друзей как добрую шутку сказал о нем, когда его уже не будет: «Он прожил жизнь, как боевой конь атакующего эскадрона, в бешеном галопе, и умер на боевом галопе, в атаке. Славный был старик… И любил пословицы…»
Григорьев вяло улыбнулся: «Но неужели и вправду сдаю?» С этой мыслью он подошел к окну, энергично распахнул высокие створки и вздохнул полной грудью. Не отнимая от створок широко распластанных рук, он с минуту продолжал стоять без движения, прислушиваясь к биению собственного сердца, которое минуту назад щемило и работало с перебоями.
— Ну вот, и все в порядке, — сказал он вслух. — Вот ты уже тикаешь, как часы.
Он приложил ладонь к левой стороне груди, словно желая лишний раз убедиться, что сердце бьется нормально. «И, конечно, не от валерьянки. Жизнь!..»