16
Уже двое суток провел Захаров в поисках кондукторши. Часами ему приходилось томиться в проходных будках и диспетчерских комнатах первого и второго трамвайных парков. Детально были изучены графики работ кондукторов, поднята вся необходимая документация в отделах кадров, проведены десятки бесед с пожилыми кондукторами, которые в ночь ограбления Северцева находились на линии. И все бесполезно. Ни в одной из кондукторш Северцев не признал той, что везла его без билета в ночь ограбления.
Во втором часу ночи Захаров и Северцев, усталые и удрученные, вернулись на вокзал. Транспорт не работал, а добираться до дому пешком было далеко.
На голом дубовом диване время для Захарова тянулось необычайно медленно. Плохо спал и Северцев. Переворачиваясь с боку на бок, он глубоко вздыхал и, причмокивая губами, делал вид, что спит. Эту наивную хитрость Захаров понял: Северцев просто не хотел показать, что и ночь ему не несет покоя.
Заснул Захаров перед самым рассветом, заснул тяжело, с головной болью. А когда проснулся, было уже четыре часа утра — время, когда Москва еще спит и только дворники да милиционеры, если не считать транзитных пассажиров и засидевшихся гостей, наслаждаются ее рассветной прохладой.
Неловко закинутая левая рука онемела. Захаров попробовал поднять ее, но она висела безжизненной плетью. Так было у него уже два раза и оба раза это пугало его. Испугался Захаров и сейчас. Ущипнув онемевшую руку, он не почувствовал боли. Вспомнились слова врача из военного госпиталя: «Вы, молодой человек, хорошо скроены, но плохо сшиты. Бросайте курить, иначе кровеносно-сосудистая система вас может подвести». Через несколько минут Николай стал слабо ощущать в руке холодноватое пощипывание, напоминавшее муравьиное щекотание. Вскоре рука совсем отошла.
Молоденький белобрысый сержант Зайчик, облокотившись на столик с двумя телефонными аппаратами, клевал носом. Непривычный к ночному дежурству, он с трудом выдерживал рассветные часы, когда сон бывает особенно сладок.
Северцев лежал у окна. Заложив руки под голову и вытянувшись во всю длину дубовой скамьи, он показался Захарову очень большим.
«Спит или не спит?» — подумал сержант и стал пристально всматриваться в его лицо.
Не прошло и десяти секунд, как Северцев поднял веки, но поднял их не так, как это делает только что проснувшийся: постепенно, щурясь и моргая, а как человек, который закрыл глаза всего лишь на минуту.
— Не спится? — мягко спросил Захаров и, не дожидаясь ответа, выругался: — Дьявольски гудят бока!
Клюнув носом о стол, Зайчик испуганно вскинул голову и растерянно заморгал.
— Доброе утро, Зайчик, — поприветствовал его Захаров.
Зайчик быстро вскочил и начал расправлять под ремнем гимнастерку. В эту минуту он был особенно смешон и казался еще мальчиком, который хочет скрыть свою детскую сонливость.
Зайчиком сержанта однажды назвал майор Григорьев. С тех пор все в отделении милиции называли его так, хотя фамилия сержанта была Холодилов. К этому прозвищу он настолько привык, что удивлялся, когда кто-нибудь из сослуживцев обращался к нему по фамилии.
К Захарову Зайчик относился с уважением. Он видел, что майор Григорьев особо ценит его и как работника, и как человека. А эта оценка для него была определяющей: Григорьева Зайчик любил и считал самым справедливым из начальников.
На стычки Захарова с Гусенициным Зайчик реагировал по-своему и просто: как только проходили слухи о новой «потасовке» между сержантом и лейтенантом, Зайчик тайком выводил мелом на диване, на столе или писал на книге дежурной службы неизменное «хв».
Так мстил Зайчик Гусеницину. Больше всего в людях он любил справедливость, а отношение Гусеницина к Захарову считал помыканием, верхом несправедливости.
Спустившись вниз, в дежурную комнату, Захаров увидел Гусеницина. Тот сидел за столом и рылся в папке с бумагами. Глаза его были воспалены: видно, что последнее время лейтенант мало спал.
«Чего он пришел в такую рань? Неужели опять завал в работе?» — подумал Захаров и громко поздоровался со всеми.
Старшина Карпенко ответил своим неизменным «доброе здоровьице»; он стоял опершись плечом о косяк двери и курил. Гусеницин, не поднимая глаз, еще сосредоточеннее углубился в бумаги.
— Как дела, сержант? — подкручивая кончики усов, спросил Карпенко.
— Как сажа бела! — отозвался Захаров и, заметив, что лицо лейтенанта стало настороженным, подумал: «Вижу, вижу. Ждешь моего провала?»
— Ну как, уцепился за что-нибудь? — допытывался Карпенко, в душе желавший Захарову только добра.
— За воздух, — нехотя процедил Захаров, не спуская глаз с Гусеницина.
— Так ничего и не наклевывается?
— Пока нет.
— Да-а-а… — В протяжном «да» Карпенко, в его вздохе звучало и товарищеское сочувствие, и легкий упрек за то, что Захаров взялся за слишком уж сложное дело.
По лицу лейтенанта пробежала желчная улыбка. Закусив тонкие губы, он весь превратился в слух, хотя делал вид, что занят только своими делами.
Захаров, кивнув Северцеву, вышел из дежурной комнаты.
Вокзальный гул, монотонный и ровный, даже в этот ранний час напоминал гигантский улей. Гул этот Северцева угнетал. Трое суток, которые он провел в отделении милиции, показались годом. Бесконечные допросы, утомительные поиски кондукторши, нескончаемая вокзальная толчея, назойливо всплывающие в памяти картины ограбления — все это так измучило Алексея, что, будь у него деньги на билет, он, не раздумывая ни минуты, махнул бы на все рукой и уехал в деревню.
Может быть, Северцев уехал бы и без билета, если б не Захаров, который с первого же дня отнесся к беде его сердечно, дружески.
Алексей знал, что сегодня предстоит делать то же самое, что делали вчера и позавчера, — искать кондукторшу.
Первый и второй трамвайные парки были изучены. Оставался третий трамвайный парк.
Шофер синей с малиновой полоской через весь продолговатый корпус милицейской «Победы» только что заступил на работу и еще полудремал за баранкой. Когда Захаров резко распахнул дверцу кабины, он вздрогнул, его рука машинально опустилась на кнопку сигнала.
Дорогой в трамвайный парк Захаров снова расспрашивал Северцева о кондукторше, но сведения по-прежнему были куцы: пожилая, с громким голосом, в платке. На такие приметы ухмыльнулся даже шофер: почти вез кондукторши в ночную смену повязывают платки, а остановки выкрикивают громко.
В голову Захарова лезли тревожные мысли: «А что, если и здесь впустую? Что, если Северцев ее не признает?» У трамвайного парка он отпустил машину и вместе с Северцевым направился к проходной будке.
Вахтером в проходной был седобородый жилистый старикашка в стеганой фуфайке, быстрый и словоохотливый. Лицо его Захарову показалось очень знакомым. Пристально всматриваясь в него, он старался вспомнить, где же видел этого человека? Но чем сильнее напрягал он память, тем туманнее и расплывчатее становился образ того, похожего старичка, которого когда-то, где-то встречал. «Таких стариков в России тысячи», — решил Захаров, стараясь подавить в себе безотчетное, назойливое желание припомнить двойника вахтера.
Документы, предъявленные Захаровым, старичок изучал внимательно и с какой-то хмурой опаской. А когда уяснил, что перед ним человек из уголовного розыска, то заговорил с таким почтением, что сержант подумал: «Этот расскажет, этот поможет!»
Михаил Иванович — так звали старичка — долго тряс руку Захарова.
— Э-э, сынок! Да я, ечмит-твою двадцать, поседел в этой будке, тридцатый годок уже машет, как я здесь стою. Всех знаю, как свои пять пальцев. Явится новичок — биографию сразу не пытаю оптом, а потихоньку-помаленечку за недельку, за две он у меня как на ладони. И кто такой, и откудова, и про семью закинешь…
Захаров спросил у Михаила Ивановича, не помнит ли он, кто из пожилых женщин работал в ночь на двадцать шестое?
Михаил Иванович с минуту помешкал, достал из кармана большой носовой платок и громко, с аппетитом, высморкался.
— Не помню, так вспомню. Говорите, на двадцать шестое? Из пожилых? — старик смотрел в пол, что-то припоминая, и качал головой. — Только пожилых-то у нас порядком.
— А кто из них работает на прицепе из двух вагонов?
— Это смотря на каком номере. — Лицо старика стало еще строже.
— Номер трамвая не установлен.
— Это уже хуже, — протянул Михаил Иванович и, загибая пальцы и не обращая внимания на Захарова, стал называть фамилии пожилых кондукторш, работающих на прицепе из двух вагонов. Захаров быстро записывал. Их набралось шестнадцать.
— А не помните ли, кто из них в ночную смену повязывается цветным платком? — осторожно выспрашивал Захаров.
Михаил Иванович приложил прокуренный палец к жидкой бороденке и хитровато прищурился одним глазом, точно о чем-то догадываясь.
— Говорите, платок? Случайно не клетчатый?
Захаров посмотрел на Северцева: тот утвердительно кивнул головой. Михаил Иванович этого не заметил.
— Да, да, клетчатый, — ответил Захаров внешне спокойно и почувствовал, как сердце в его груди опустилось и несколько раз ударило с перебоями.
— Ну, ечмит-твою двадцать, опять неладно, — махнул рукой Михаил Иванович. — Опять Настя в карусель попала.
Михаил Иванович начал рассказывать о том, что знает Настю уже двадцать лет, и не было такого года, чтоб у нее чего-нибудь не случилось такого, за что ее не таскали бы по судам и прокуратурам.
Захаров слушал, а сам думал: «Ну где, же я тебя видел, где?»
Старик разошелся и углубился в подробности Настиных бед. Захаров, выбрав момент, мягко перебил Михаила Ивановича и спросил фамилию Насти.
— Фамилия ее Ермакова. — И видя, как внимательно его слушают, Михаил Иванович начал рассказывать, что живет Настя вдвоем с мужем, что сын в армии, а дочь уехала на Север, что Настя женщина хорошая, старательная, а все ей как-то не везет.
— Кто зазевается по пьянке, обязательно лезет под ее вагон. Обрезали сумочку с деньгами — Настю в свидетели. Летось новый начальник чуть было не перевел ее в подсобные, да спасибо на собрании отстояли. А то ходить бы Насте по территории с метелкой.
Взглянув на часы, Михаил Иванович спохватился. Было уже без двадцати пять.
— Сейчас того гляди закатится сама, сегодня она в первую смену.
Захаров понимающе кивнул головой и вышел из проходной.
— Я на минутку, — сказал он в дверях и взглядом позвал Северцева.
Этот немой язык следователя Северцев начинал понимать. У маленькой клумбы цветов, разбитой у самого входа в парк, Захаров и Северцев присели на скамейке.
— Следите внимательно за всеми, кто будет проходить в парк. Признаете ту, которую ищем, идите за ней через будку. Идите до тех пор, пока я не окликну.
Северцев кивнул головой. Когда Захаров скрылся в будке, он поднял с земли оброненный кем-то цветок. Знакомые запахи цветка на мгновение унесли его на родину, в покосы, в тихие деревенские вечера, напоенные сиренью и акацией, облитые лунной голубизной.
Тем временем Захаров вернулся к Михаилу Ивановичу и попросил его, чтобы он подал знак, когда войдет Ермакова.
Михаил Иванович, гордый и точно подросший от того, что ему, как ровне, доверяют свои тайные дела люди из уголовного розыска, важно крякнул и понимающе — дескать, нам все ясно — провел ладонью по бороде.
Вскоре потянулась утренняя смена.
Каждому, проходившему будку, Михаил Иванович находил свой знак внимания. Одному с почтением и молча поклонился, у другого спросил о здоровье жены, третью, молоденькую рыжую девушку с озорными глазами, назвал вертихвосткой, а когда та стала оправдываться, он замахал рукой: «Иди, иди, не хочу и слушать». Четвертую, тоже молоденькую девушку, поманил к себе пальцем и на ухо сказал: «Видел, сам все видел. Кто вчера по Оленьим прудам с другим под ручку разгуливал? Все расскажу твоему Санечке. Ох, девка, влетит тебе…»
Минут через пять народ повалил валом. Захаров уже устал всматриваться в лица и одежду проходящих. А Михаил Иванович все сыпал и сыпал не уставая. Свое излюбленное «ечмит-твою двадцать» он так ловко вворачивал при подходящем случае, что казалось: выбрось из его речи это не то междометие, не то поговорку, и все сказанное им лишится крепости, смысла и рассыпется.
— Ну как, Настенька, что дочка-то пишет? — спросил старик вошедшую женщину и многозначительно взглянул на Захарова.
— Ой, Михаил Иванович, у кого детки — у того и забота. Уехала и как в воду канула. Ведь это нужно — за два месяца только одно письмо!
— Да, что и говорить, — сочувственно поддержал Михаил Иванович, — с малыми детками горе, с большими — вдвое.
За спиной Ермаковой стоял Северцев.
«Она, она!» — пронеслось в голове Захарова. Почти не дыша, слушал он разговор женщины с вахтером. «Держись, Гусеницин Хведор. Рано ты записал меня в пораженцы. Конец клубка в моих руках», — думал сержант. И вдруг эти мысли оборвались. На смену им пришли другие. Перед ним была не ехидная и хитроватая улыбка Гусеницина, а вставало властное и по-отцовски строгое лицо майора Григорьева: «Работай не из чувства мести к Гусеницину, а для пользы дела. Помни свой долг». — Как он смел забыть об этих словах? Как он смел ликовать только из-за того, что покажет Гусеницину, как нужно работать? «Неужели только месть? Неужели только оскорбленное самолюбие говорит во мне?» — сам себя спрашивал Захаров. Посмотрев на Северцева, он увидел, что лицо у него было напряженное и бледное. С такими лицами на иконах рисуют великомучеников.
«Нет, не месть, не самолюбие, а долг… Только долг», — твердо решил Захаров и почувствовал прилив новых сил.
Дальше все шло так, как намечалось по плану. Согласовав с дежурным диспетчером подмену Ермаковой, Захаров допросил ее и был очень доволен, что та спокойно и подробно рассказала, как двое суток назад, уже во втором часу ночи, когда трамвай возвращался в парк, к ней на повороте у Оленьего вала на ходу заскочил в вагон высокий молодой человек с окровавленным лицом. Сошел он у вокзала.
Закончив допрос, Захаров устроил очную ставку, в которой Северцев и Ермакова опознали друг друга. А через двадцать минут все трое; Захаров, Северцев и Ермакова, уже ехали на милицейской «Победе» к трамвайной остановке Большая оленья.
Дорогой вспомнилось лицо вахтера. Снова мучал неотвязчивый вопрос: «Где же я его видел?» И вдруг, в какое-то мгновение, в памяти всплыл другой старик: в начищенных яловых сапогах, в белой льняной рубашке с красным поясом. «Молодцы! Молодцы, ечмит-твою двадцать!.. По-нашему, по-россейски!.. Гулять, так гулять!..» — лихо звенел голос старичка, обращавшегося сразу ко всем: и к стриженым призывникам, и к голосистым девушкам, и к завороженной коломенскими частушками толпе. «Вспомнил», — облегченно вздохнул Захаров, почувствовав, что он вырвался из каких-то клещей, сковывавших его мысли.
Место, где Северцев прыгнул в трамвай, Ермакова указала сразу. Большего сообщить она не могла.
Захаров поблагодарил кондукторшу за помощь и предупредил, что ее могут вызвать, если в этом будет необходимость. Шофер отвез ее на работу.
Северцеву все давалось труднее. Местность он признал далеко не сразу. Тогда ему все здесь казалось другим. В памяти неотвязчиво стояли зловещие картины дальних огней и ночь, душная, звездная ночь… А сейчас было солнечное, свежее утро.
— Нет, не узнаю. А может быть, и здесь. — Алексею становилось жалко Захарова. «Сколько труда и нервов будут стоить ему эти поиски», — думал он, идя следом за сержантом.
Захаров остановился, присел на пенек и закурил.
«При осмотре местности должна быть система. Бессистемными поисками, рысканьем можно испортить все дело», — вспомнилась ему грубоватая, но ясная установка профессора Ефимова, старого криминалиста, лекции которого проходили при гробовой тишине аудитории.
После перекура осмотр продолжался.
Обогнув рощу от шоссе до грунтовой дороги, сержант решил вести осмотр по квадратам. Северцеву было приказано следовать в двух шагах позади.
Шаг за шагом, от дерева к дереву, Захаров и Алексей прочесывали березовую рощу. Двигались медленно, зорко всматриваясь в каждый камешек, в каждую сухую веточку, валявшуюся в росистой траве.
Дойдя до грунтовой дороги (Северцев не помни как трое суток назад он шел по ней), они возвращались назад, и так же медленно, так же молча, подавшись чуть в сторону, снова двигались к шоссе. И снова к грунтовой дороге…
Чувство времени терялось. Были секунды, когда Захаров забывал, зачем он здесь, и продолжал поиски автоматически. Вспоминалась Наташа. Иногда из примятой травы лукаво подмигивали глаза Гусеницина, неприятные глаза цвета недозрелого крыжовника. Захаров останавливался, закуривал и, осмотревшись, снова двигался вперед. Северцев отставал. Бессонная ночь, напряженные поиски без завтрака положили под его глазами глубокие сероватые впадины.
Захарову все чаще и чаще приходилось его подбадривать.
Так прошло часов шесть. Солнце поднялось в зенит и палило нещадно, как оно только может палить в середине июля в полдень. Но Захаров не отчаивался. Бегло посматривая, на необследованный клин рощи, он верил, что заветное место, где будет раскрыто новое звено в цепи расследования, еще впереди, до него не дошли. «Рано ухмыляетесь, товарищ Гусеницин. Рано. Еще не все испытано», — подбадривал себя Захаров и упорно двигался вперед.
Мысленно рассуждая сам с собой, Захаров вдруг остановился и вздрогнул. Шагах в четырех от него лежали две скомканные и ссохшиеся от запекшейся крови тряпки. Рядом валялся грязный носовой платок с синими каемками. Здесь же лежала размочаленная белая бечева с окровавленной на концах бахромой.
Северцев медленно плелся позади, совсем не испытывая той уверенности, которая жила в Захарове. Если он о чем и думал в эти минуты, то только о доме, о больной матери, сочинял оправдание, которое придется ему высказать, когда на собрании будут разбирать вопрос об утере им комсомольского билета. «Эх, ресторан, ресторан подведет. Каждый может спросить: «Зачем ты пошел в ресторан? Почему с поезда, товарищ Северцев, вы подались не в университет, а в ресторан?» Об этом будут спрашивать везде: на собрании, в райкоме, товарищи… Эх, если б не ресторан…»
Поравнявшись с Захаровым, Северцев остановился и увидел скомканные окровавленные тряпки. В первую секунду он в страхе попятился назад.
— Здесь! — выдохнул глухо Алексей и кинулся было вперед, но Захаров остановил его.
— Не троньте, нельзя!
Северцев покорно замер. Захаров слышал его отрывистое, взволнованное дыхание. Лицо Алексея было бледное.
Волновался и Захаров. Раскрывая планшет, он опять на несколько секунд вспомнил Гусеницина. На этот раз лицо его было настороженное и злое.
Приблизительный, грубый план местности — три березки и тропинка, ведущая к шоссе, — был набросан за минуту.
Ни к чему Захаров пока не притрагивался. Предварительно требовалось самым тщательным образом осмотреть место вокруг этих первых свидетелей преступления. Захаров не ошибся, полагая, что, кроме платков и бечевы, должны быть обнаружены и другие предметы. В примятой траве лежали светло-зеленая расческа и маленький, прокуренный мундштук янтарного цвета. Припав на колени, сержант двумя пальцами бережно взял мундштук. На его полированных гранях были заметны отпечатки пальцев. Расходясь веером, узоры замыкались в полукруг и обрывались у точеных ребер мундштука.
— Ваш? — Захаров повернулся к Северцеву, боясь, что тот ответит: «Да».
Но Северцев отрицательно покачал головой и с той же виноватостью, которая все эти дни сквозила в его голосе, тихо пояснил:
— Я не курю.
Не понять было Северцеву, почему лицо Захарова после этого стало суровее и сосредоточеннее.
В планшете следователя оказался специальный зажим, которым Захаров закрепил мундштук. Он закрепил его так, чтобы не стерлись следы пальцев.
К расческе сержант подбирался, словно к спящей змее, которая может смертельно укусить, если ее взять не там, где полагается. В эти минуты Северцев не только разговаривать — дышать боялся громко. Он не представлял ясно, для чего Захаров делал все это, но понимал, что это нужно.
Рассматривая расческу на солнце, Захаров обнаружил на ее плоских боках серые извилистые узоры, оставленные чьими-то потными пальцами.
— Ваша? — обратился он снова к Алексею.
— Нет, — ответил Северцев, не подозревая, сколько радости и надежд доставил он сержанту и этим своим отрицательным ответом.
В планшете следователя нашлось место и для расчески. Как и мундштук, она была закреплена торцами в особом зажиме.
Захаров решил вызвать служебную машину и до ее прихода не прикасаться к платкам и бечеве. Опустившись еще ниже к земле, он заметил, что трава была в бурых накрапах.
— Кровь, — сказал Захаров и, сорвав несколько таких травинок, положил их в блокнот.
Закончив предварительный осмотр и сфотографировав место преступления, он написал на листке бумаги номер телефона майора Григорьева и подал его Северцеву.
— Звонить умеете?
— Умею, — с готовностью ответил тот, стараясь хоть этим помочь сержанту.
То, что Северцеву следовало сообщить Григорьеву, после того как созвонится с ним, было написано на этом же листке: «След найден. Жду у Оленьего вала. Захаров».
Когда Алексей ушел, Захаров сел на траву и закурил. В эти минуты он походил на золотоискателя, который после долгих и мучительных поисков золотоносного места напал, наконец, на такую жилу, где драгоценный металл лежит в крупных самородках. Так аппетитно Захаров курил только на войне, в передышках между боями. Только тогда, в войну, все было по-иному. Такого вон пруда, набитого загорелыми ребятишками, которые с птичьим гомоном барахтались в воде, он в те дни нигде не встречал. Вместо непрерывно проплывающих с тихим шелестом красивых «зисов» в сорок четвертом и сорок пятом по разбитым дорогам, надрывая слух, грохотали тракторы-тягачи с пушками на прицепе, мощные танки с десантом на броне, «катюши». И не «Беломорканал» из модного портсигара, а моршанскую или бийскую (крепкую, как все сибирское) махорку из атласного вышитого кисета, подаренного еще в сорок четвертом году шефами-школьницами, когда лежал в госпитале, курил тогда он.
Захаров размечтался. Все вокруг было мирное, не фронтовое, а вот настроение каким-то маленьким отзвуком, тонким отголоском напоминало те далекие, отгремевшие боевые будни, которые имели свой особый вкус, особый цвет и особый запах. Отдаваясь памятью прошлому, он сидел до тех пор, пока перед ним не появилась высокая фигура Северцева. Почему он очутился перед ним, сержант вначале не понимал. Он впал в секундное забытье — так с ним уже бывало и раньше, когда он переутомлялся. Врачи объясняли это контузией.
Вскоре пришла служебная машина. Из нее вылезли Григорьев, Гусеницин и Зайчик. Последним вышел широкоплечий и небольшого роста парень с овчаркой.
При, виде собаки («Ищейка!») у Северцева пробежали по спине мурашки.
У проводника собаки было скуластое монгольское лицо, черные, как смоль, стриженые волосы и раскосые глаза.
Ни о чем не расспрашивая, майор молча, с озабоченным лицом присел на корточки и принялся рассматривать платки, веревку, траву. Все молчали. В уверенных движениях Григорьева было нечто тайное, непостижимое для других.
— Ясно, ясно, — проговорил он и, встав, отряхнул руки. — Пускайте собаку.
Монгол дал понюхать овчарке носовой платок, издал при этом особый гортанный звук — это была команда «След!» — и собака, покружив вокруг березок, рванулась в глубь рощи, к прудам, почти касаясь кончиком носа земли.
По диким ноткам гортанного голоса, которые время от времени издавал монгол, по его широким скулам и раскосым глазам Северцев был глубокого убежден: убери сейчас собаку, и монгол сам поведет людей по невидимому следу.
Григорьев, Гусеницин и Зайчик поспешили за собакой. Захаров и Северцев остались на месте — так распорядился майор.
Минут через десять вернулся запыхавшийся Зайчик и сказал, что след оборвался у стоянки такси недалеко от главного входа в парк «Сокольники». Переведя дыхание, он закончил:
— Майор приказал ждать вторую собаку.
Когда след старый или затоптан, собака зачастую теряет его или сбивается на ложный след. В таких случаях для проверки пускают другую собаку — контрольную.
Передав приказание, Зайчик круто повернулся и побежал в сторону Сокольнического парка.
Вскоре на шоссе остановилась милицейская «Победа», и из нее с рыкающим львиным клокотанием выпрыгнула лобастая с темной спиной овчарка.
Собаку держал высокий пожилой человек с длинным и узким лицом. Его тонкие руки, которые свободно болтались в широких рукавах белого кителя, еле справлялись с нетерпеливым псом. Северцев боязливо отступил за березу и вышел из-за нее только тогда, когда из «Победы» грузно вывалился старшина Карпенко. От его широкой груди, крепких рук и рыжих буденовских усов на Северцева повеяло силой и спокойствием.
Овчарку звали Палах. Это был красивый пес с внушительным экстерьером. После того как ему дали понюхать носовой платок, он тоскливо завизжал, покружился на месте, как и первая ищейка, и повел к шоссе. Проводник еле успевал за ним. У кромки шоссе Палах повернул назад и, никуда не сворачивая, повел своего хозяина вначале к прудам, а потом свернул к Сокольникам.
Захарову становилось ясно, что грабители бежали врассыпную, чтобы в случае поисков сбить со следа.
Пока сержант думал, что же нужно будет предпринять, если и этот след оборвется, прибежал Зайчик. Обливаясь потом, он скороговоркой сообщил:
— И эта привела к стоянке такси. Майор приказал все забрать и идти к нему.
Захаров еще раз окинул взглядом место преступления, аккуратно завернул обнаруженные предметы в пергамент и направился к парку. Только теперь он почувствовал голод и усталость. Сзади покорно плелся Северцев. Лицо его было утомленное и безразличное.
Недовольные потерянным следом, собаки досадно повизгивали. Палах то бросался к лесу, то тянул своего проводника назад и, извиваясь между машинами, всякий раз подводил к «Победе», стоявшей в стороне от других машин. Растерявшийся шофер — он был молод и, как видно, новичок в своем деле — сидел в кабине белее полотна и не знал, что делать: терпеливо ждать пассажира или подобру-поздорову убираться с этого места порожняком.
Майор заметил волнение шофера и успокоил его:
— Не обращайте внимания, молодой человек, это к вам не относится. — И отойдя в сторону, хмуро добавил: — След потерян.
— Да, — в тон, сочувственно подхватил Гусеницин, — как ни прискорбно, но это так.
Никто, кроме Захарова и Григорьева, не уловил в этом сочувствии скрытые нотки радости человека, репутация которого несколько минут назад во многом зависела от того, куда доведет след, обнаруженный Захаровым.
Оставалась еще одна надежда: мундштук и расческа. Об этом Захаров сказал Григорьеву, когда они вернулись в отделение. Майор внимательно рассмотрел находки и снова осторожно закрепил их в зажимах. Вызвав посыльного, он распорядился:
— Вот это немедленно отправьте в научно-технический отдел.
Откозырнув, посыльный вышел.
Майор посмотрел на покрасневшие от бессонных ночей веки Захарова, на его ввалившиеся небритые щеки и грустно улыбнулся.
— А что, если и эти отпечатки ничего не дадут? Предположим, что они принадлежат грабителям. Но ведь может быть и так, что преступники не имели еще ни одного привода. Это, во-первых. Во-вторых, может быть, что отпечатки пальцев оставлены не грабителями. Может?
Майор испытующе посмотрел на Захарова.
Сержант уверенно выдержал его взгляд.
— Я учел и это, товарищ майор, — твердо ответил он. — Есть еще два пути. Первый — искать гражданина со светлыми волосами и свежим шрамом через правую щеку. Другой путь обнаружен сегодня. Теперь уже ясно, что грабители уехали на такси. В Москве три тысячи шоферов-таксистов. Цифра не малая! Но в ночь, когда был ограблен Северцев, работала тысяча водителей. Значит, две тысячи уже отпадают.
— Но не забывайте, что это было три дня назад.
— У шоферов такси очень хорошая память на пассажиров. У них есть свои любимые стоянки. Они отлично помнят тех, кого везли даже неделю назад. А эта знаменитая тройка не могла не обратить на себя внимания. Они нервничали, они спешили и, наверняка, хорошо заплатили.
Майор откинулся в кресле. Хотя кое-что из этого плана ему и самому приходило в голову, но он не мог, однако, не порадоваться сообразительности сержанта. «Молодчина. Умен», — подумал Григорьев и, встав, подошел к нему вплотную.
— Правильно. Только береги себя. Умей рассчитывать силы. А сейчас — отдыхать! Желаю удачи. — И уже тоном более строгим, закончил: — Пока не выспишься — на работу не смей появляться!
— Есть, товарищ, майор, — откозырнул Захаров и вышел из кабинета.
Когда он спустился в дежурную комнату, лейтенант Ланцов подал ему свернутую вдвое бумажку. Это была телеграмма из Хворостянского районного отдела народного образования. В телеграмме подтверждалось, что окончившему в 1945 году Хворостянскую среднюю школу Северцеву Алексею Григорьевичу был выдан аттестат зрелости с золотой медалью.
Захаров бережно свернул телеграмму и положил ее в блокнот.
Перед уходом он попросил:
— Товарищ лейтенант, прошу вас, когда Северцев придет с обеда, передайте ему, что завтра в десять утра я за ним приеду. Пусть ждет в дежурной.
Лейтенант кивнул головой.
— Хорошо, передам.
Было уже четыре часа дня, когда Захаров вышел с вокзала. Всю дорогу домой он придумывал, как бы оправдаться перед матерью и скрыть, что пошли вторые сутки, как он ничего не ел. Но что бы ни придумывал, все получалось неубедительно. Она опять начнет плакать и умолять, чтоб он поберег себя и пожалел мать.