9
Нелады у сержанта Захарова с лейтенантом Гусенициним начались давно, еще с первых дней работы Захарова в милиции вокзала. Не проходило с тех пор почти ни одного партийного собрания, на котором сержант не выступил бы с критикой Гусеницина за его формализм и бездушное отношение к людям.
«Схватываться» по делам службы начальник отдела полковник Колунов считал признаком хороших деловых качеств, чувством ответственности за свой пост. «Спорят — значит душой болеют», — говаривал он майору Григорьеву и упорно вычеркивал при этом из проекта приказа о вынесении праздничных благодарностей фамилию Захарова.
— Молод, горяч, пусть послужит, покажет себя пошире, а там и с благодарностью не обойдем.
Майор Григорьев возмущался, горячился, отстаивая благодарность сержанту, и всегда добивался того, что рядом с Гусенициним в приказе стояла и фамилия Захарова.
Лейтенанта Гусеницина Григорьев не любил. Во всем: в лице Гусеницина, в его голосе, в походке, в манере подойти к начальству, проступало что-то хитроватое, неискреннее. Не любили лейтенанта и его подчиненные, постовые милиционеры. До перехода в оперативную группу, когда он был еще командиром взвода службы, Гусеницин в обращении с подчиненными слыл непреклонным, а порой до жестокости упрямым.
Полковнику же Колунову это казалось образцом твердости и дисциплинированности командира.
Если вы в сильный мороз глубокой ночью, когда не работает никакой транспорт, кроме такси, на оплату которого у вас нет денег, оказались вблизи вокзала и хотите зайти туда, чтобы погреться, а может, и скоротать там остаток ночи — вас не пустят, если в это время на работе лейтенант Гусеницин. Без билета вход в вокзал инструкция запрещает. Стуча от холода зубами, вы показываете лейтенанту свой паспорт или студенческий билет, объясняете, что задержались у приятеля или на институтском вечере, взываете к человеческой доброте Гусеницина — все напрасно. Ответ у него будет один:
— Нельзя! Здесь не ночлежка, а вокзал.
Хоть разрыдайся, хоть ложись у дверей вокзала — лейтенант от буквы инструкции не отступит. Бездушный и черствый, он не видел в человеке человека.
А однажды сержант Захаров был свидетелем, как Гусеницин оштрафовал старика за курение в вокзале. Сухой, высокий и бородатый — незаросшими у него оставались только лоб, нос да глаза — он походил на тех благородных стариков, за которыми охотятся художники. Видя, что у буфета молодые и хорошо одетые парни в шляпах свободно раскуривают, старик достал кисет с самосадом и свернул козью ножку. Но не успел он сделать и двух затяжек, как к нему подошел Гусеницин.
— За курение в общественном месте с вас, гражданин, взыскивается штраф в сумме пять рублей.
Сколько ни умолял старик, от штрафа его не избавили.
Захаров хотел тогда подойти к Гусеницину, остановить, урезонить, но устав и дисциплина не позволяли подчиненному вмешиваться в дела старшего начальника.
Случаев, когда Гусеницин, играя на темноте людей, штрафовал за мелочи, было много. О них уже перестали говорить. Не успокаивался лишь один Захаров, несмотря на то, что лейтенант мстил за критику. А мстил он мелко, эгоистично и без стеснения. Он всегда старался уколоть сержанта за его доброту и внимание к людскому горю. «Добряк», «плакальщик», «опекун» часто слышал Захаров от Гусеницина, но делал вид, что эти клички его нисколько не трогают. Равнодушие сержанта раздражало Гусеницина.
Зато, когда у лейтенанта и сержанта дежурство совпадало, Гусеницин в полную меру вымещал всю свою злобу и неприязнь к «хвилософу» и «критикану», как он часто называл Захарова. Старался придраться к мелочам, делал замечания за пустяки и всегда злился, что к Захарову трудно подкопаться: он был исполнительным и не вступал в пререкания даже в тех случаях, когда явно видел, что Гусеницин злоупотребляет властью.
Случалось, что уборщица долго не приходила убирать комнату, тогда сор приходилось заметать не кому-нибудь из дежурной службы, а Захарову. Если в комнате было душно и требовалось проветрить помещение, лейтенант опять заставлял это делать Захарова. Отношения между сержантом и лейтенантом видели и понимали все, кроме полковника Колунова.
Слушая выступления Захарова на собраниях, Колунов потирал свою лысую голову и улыбался: «Так его, так его!.. Кто скажет, что у нас нет критики и самокритики?» — можно было прочесть на лице начальника.
Выступая последним, начальник всегда ставил в пример лейтенанта Гусеницина: у него больше всех задержанных, во время дежурства Гусеницина всегда порядок, книжка штрафных квитанций тает всех быстрее у Гусеницина.
За последний год стычки между Захаровым и Гусенициним участились. Полковник Колунов это видел и, добродушно хихикая, отчего его толстые розовые щеки тряслись, приговаривал:
— Вот петухи! Ну и петухи, один службист, другой гуманист. Хоть бы ты их помирил, Иван Никанорович, — обращался он к Григорьеву, — ведь ребята-то оба хорошие, черт подери, а вот не поладят.
Григорьев кивал головой и отвечал, что примирить их нельзя, да и вряд ли это нужно.
После стычек на собраниях полковник по очереди вызывал к себе Гусеницина и Захарова.
Лейтенанту он добрых полчаса читал мораль о том, что к людям нужно относиться чутко, внимательно, что прежде, чем человека задержать или оштрафовать, следует хорошенько разобраться. Вытянувшись, Гусеницин отвечал неизменным: «Есть», «Учту в дальнейшем», «Больше не повторится»… На прощанье, однако, Колунов всегда кончал строгим напутствием о том, что высшим и единственным критерием правопорядка являются советские законы, постановления и инструкции. «Наша первейшая обязанность — не допускать нарушений этих постановлений и инструкций, регламентирующих поведение граждан в общественных местах», — была его излюбленная фраза.
Полковник любил говорить сам и не любил слушать других. Увлекаясь, он порой забывал цель приема сотрудника и превращал деловой разговор в лекцию, где подчиненный был покорной и безропотной аудиторией.
Разговаривая с Захаровым, Колунов приветствовал сержанта за то, что тот внимателен и чуток к людям, но здесь же упрекал за «мягкотелость». «Жалости в нашем деле не должно быть, мы должны воспитывать, а не жалеть. А если нужно — жестоко наказывать! Карательная политика нашего государства по отношению к правонарушителям имеет и другую сторону — воспитательную. Воспитание через наказание!..»
С тоской и молча выслушивал сержант эти правильные заученные слова.
Остроносый и узкоплечий, лейтенант Гусеницин принадлежал к типу людей, которых называют въедливыми. Старушки цветочницы боялись его, как огня. Он умел подойти к бабке неожиданно, врасплох, когда та получала деньги за только что проданный букет в «неположенном месте». Штрафуя, лейтенант гнал старую от вокзала и предупреждал, чтоб больше и ноги ее здесь не было. Одна старушка из Клязьмы, которая еще не выхлопотала пенсию по старости и жила главным образом на то, что выручала за цветы из собственного сада, прозвала его «супостатом».
— Вот он, супостат, идет! — крестилась бабка, завидев издали лейтенанта, и прятала цветы в корзину.
Старушек, которые отказывались платить штраф на месте, Гусеницин приводил в дежурную комнату милиции и мариновал до тех пор, пока, наконец, они, выплакав, все слезы, не раскошеливались и не откупались потертыми рублями, которые, как правило, у них бывают завернуты в белых тряпицах или носовых платках, спрятанных за пазухой.
Все это Захаров видел и глубоко возмущался. Однако изменить что-либо, повлиять на начальника отдела он не мог.
Был случай, когда сержант подал на Гусеницина рапорт, но кончилось все тем, что полковник вызвал к себе обоих и, «прочистив с песочком», по-отцовски, поочередно похлопав каждого по плечу, наказал «не грызться».
Когда же Гусеницина, в порядке повышения в должности, перевели оперативным уполномоченным, полковник Колунов успокоился: теперь антагонистам схватываться не из-за чего.
Первые месяцы Гусеницин с головой ушел в свою новую работу и уже стал забывать о тех «неладах», которые случались между ним, когда он был командиром взвода службы и Захаровым. Но это затишье, однако, продолжалось недолго. Оно нарушилось, когда было заведено дело по ограблению Северцева.
Сложных и запутанных дел Гусеницин сторонился. Случалось как-то так, что обычно ему попадали или спекулянты, которых поймали с поличным, а поэтому расследование идет, как по маслу, или карманные воришки, или перекупщики билетов, или нарушители общественного порядка, в отношении которых вопрос решался административно.
Дело по ограблению Северцева лейтенант принял неохотно, хотя внешне этого не показал — майора Григорьева он побаивался.
Первый допрос Северцева не дал ничего.
Часа три после этого Гусеницин ездил с Северцевым на трамваях. У скверов они сходили, лейтенант спрашивал, не узнает ли он место, но Северцев только пожимал плечами и тихо отвечал:
— Кто его знает, может быть, и здесь. Не помню.
Втайне Гусеницин был даже рад, что все так быстро идет к концу. «Искать наобум место преступления в многомиллионном городе, а найдя, встать перед еще большими трудностями: кто совершил? — значит взвалить на свои плечи чертову ношу», — про себя рассуждал лейтенант и уже обдумывал мотивы для приостановления дела.
При вторичном допросе Северцева присутствовал Захаров.
Самодовольно улыбаясь, Гусеницин ликовал: Захаров пришел к нему учиться.
— Что ж давай, подучись. Правда, университетов мы не кончали, но кое-как справляемся…
Захаров промолчал и сел за соседний свободный столик. Вопросы лейтенанта и ответы Северцева он записывал дословно.
Сержанту бросалось в глаза, что в протоколе лейтенант записывал одни отрицательные ответы: «Не знаю», «Не помню», «Не видел»…
Вопросов задано было много. Малейшие детали, которые могли бы бросить хоть слабый свет на раскрытие преступления, и те не упустил из виду Гусеницин.
Расспрашивал Гусеницин об одежде грабителей, об их особых приметах, о ресторане, об официантах, о номере такси, на котором они ехали с вокзала, о номере трамвая, на котором Северцев возвращался после ограбления.
Странным Захарову показалось только одно — почему лейтенант прошел мимо кондукторши трамвая, которая фигурировала в показаниях Северцева. Ему хотелось подсказать это, но, зная, что церемониал допроса исключает постороннее вмешательство, он промолчал.
Зато после допроса, когда Северцев отправился обедать в столовую, где его кормили по бесплатным талонам, сержант подошел к Гусеницину и осторожно напомнил ему про кондукторшу.
— Не суйте нос не в свое дело, — грубо оборвал лейтенант.
А через час, когда Северцев вернулся из столовой, Гусеницина вызвал к себе майор Григорьев.
Мужчина уже в годах и с седыми висками, Григорьев грузно сидел в жестком кресле и разговаривал с кем-то по телефону.
Вышел майор из колонистов двадцатых годов, учился наспех где-то на курсах. До всего в основном доходил на практике, но хватка, с которой он принимался за любое сложное и запутанное уголовное дело, и природная смекалка в известной мере восполняли недостаток юридического образования.
О себе майор говорить не любил. Однажды к нему пришли два корреспондента милицейской многотиражки и просили рассказать, за что он награжден девятью правительственными наградами. От этого вопроса майор почувствовал себя неловко. Ему казалось, что никаких подвигов, о которых хотели услышать корреспонденты, он не совершал. Пожал плечами и отделался шуткой.
Когда же корреспонденты спросили, какой день он считает самым памятным в своей жизни, и приготовились записывать рассказ о какой-нибудь сногсшибательной операции по борьбе с бандитизмом, то на это майор ответил не сразу. После некоторого раздумья он сказал, что таким днем в его жизни был день, когда он стоял в почетном карауле у гроба Феликса Дзержинского.
На этом короткое интервью оборвалось: майор торопился на партийное собрание.
Корреспонденты хотели слышать от него многое: о том, как он провел одну опасную операцию в Ташкенте, о которой писали в свое время газеты, о работе в Ашхабаде… Двадцать пять лет в органах милиции и девять правительственных наград — это что-то значило.
Положив телефонную трубку, майор спросил Гусеницина:
— Что нового?
— Ничего, товарищ майор. Придется, пожалуй, дело Северцева приостанавливать.
— Не поторопились?
— За полдня объездил все парки и скверы и все бесполезно. Твердит везде одно и то же: «Кто его знает, может, здесь, а может быть, и нет».
Была у Гусеницина одна странность: он не мог смотреть в глаза тому, с кем разговаривал. Эту особенность лейтенанта Григорьев заметил давно, но сейчас она показалась ему признаком не совсем чистой совести. С минуту майор внимательно изучал Гусеницина, который стоял с озабоченным и нахмуренным лицом и, скользя маленькими глубоко посаженными глазами по окнам кабинета, шмыгал носом, будто он только что затянулся крепкой понюшкой табаку.
Первый раз прочитал Григорьев на этом худощавом и до синевы выбритом лице что-то новое, чему еще не нашел определенного названия, но походило это новое на что-то злое и себялюбивое.
Пуговицы на белом кителе лейтенанта блестели. Форма на нем сидела безукоризненно. Видно было, что лейтенант следил за внешним видом.
— А как же быть с парнем? Ведь он за тысячи километров приехал? Вы об этом подумали?
Такой вопрос лейтенант ожидал заранее и поэтому уже приготовил ответ, избавляющий его от упрека в бездушии по отношению к попавшему в беду Северцеву.
— Звонил в университет, ответили, что без подлинника аттестата разговора о приеме быть не может.
Вспомнив слова полковника Колунова, сказанные месяц назад, почти в подобном случае, когда майор настаивал помочь потерпевшему устроиться на работу, Гусеницин с нажимом добавил:
— И потом, товарищ майор, я думаю, что вопросы трудоустройства и устройства на учебу не входят в наши хвункции.
— Да, вы правы, не входят, — ответил майор, барабаня пальцами по столу. Прищурившись, он рассеянно смотрел куда-то вдаль, через стены. Ему вспомнился случай из гражданской войны. Тогда он был еще мальчишкой и прислуживал при полевом госпитале — на побегушках. С тех пор прошло более тридцати лет, но случай этот память хранила вплоть до мелочей.
Начальник госпиталя не принял раненого красноармейца, который почти приполз с передовой. Не принял только потому, что он из другого полка, тогда как некуда было девать своих. Выхоленный и румяный, начальник протер стекла золотого пенсне и сочувственно сказал, что в его функции не входит обслуживание раненых из других подразделений. Значения слова «функция» Григорьев тогда не понимал, но запомнил его. А через десять минут после того как начальник отказался принять раненого красноармейца, эта весть обошла весь полевой госпиталь, который размещался в трех комнатах бежавшего от войны аптекаря. За начальником госпиталя раненые послали его, Григорьева. Не успел начальник сделать и двух шагов от дверей, как с угловой койки в него полетел костыль. Его пустил безногий пулеметчик. За костылем полетела грубая солдатская ругань. Как ошпаренный, выскочил начальник из палаты и кинулся в приемный покой, где, уткнувшись носом в колени, в углу на грязном полу сидел раненый. Под ним натекла лужа крови. Начальник был готов изменить свое решение, но оказалось уже поздно: боец умер.
Словно очнувшись от набежавших воспоминаний, майор вздохнул, встал и грустно посмотрел на Гусеницина.
— Хорошо, оставьте дело, я посмотрю.
Откозырнув, Гусеницин вышел.
Недовольный возникшими у майора сомнениями, лейтенант спустился в дежурную комнату, где, в ожидании инструктажа, находилась очередная смена постовых милиционеров. Накурено было так, что хоть вешай топор. У окна на лавке сидел Северцев. Его голова была забинтована, на белке правого глаза ярко алел кровоподтек. Захаров, который в этот день дежурил по отделению, подбадривал его:
— Ничего, бывают в жизни вещи и похлеще и то все устраивается.
Эту фразу вошедший Гусеницин слышал и, криво усмехнувшись, съязвил:
— Ты, Захаров, не просто хвилософ, но и утешитель. Это не с тебя, случайно, Максим Горький своего Луку списывал в произведении «На дне»?
В слове «философ» Гусеницин допускал сразу две ошибки: вместо «ф» он произносил «хв» и делал ударение на последнем слоге.
Над этой остротой захохотал только сержант Щеглов. Он всего каких-нибудь полгода прибыл из деревни и в органах милиции был еще новичком. Пьесу «На дне» Щеглов никогда не читал и не видел на сцене, но само имя Лука ему показалось уж очень смешным, чем-то вроде Гапки, Лушки, Парашки…
— Ох, смехатура, — захлебывался он.
— Над чем ты, райская птичка, ржешь? — словно перечеркнув взглядом маленького Щеглова, спросил старшина Карпенко.
— А тебе какое дело? Чудно — вот и смеюсь! Лука! Ха-ха-ха… — Щеглов так раскрыл рот, что можно было сосчитать все его редкие белые зубы. На рыжих ресницах от смеху выступили слезы.
Гусеницин поощрительно посмотрел на Щеглова и, подмигнув, довольно улыбнулся.
Не любил Гусеницин Захарова за то, что тот второй год бессменно избирался членом партийного бюро, а Гусеницина лишь только раз выдвинули, да и то прокатили при тайном голосовании. Сержант Захаров закончил десять классов, а Гусеницин только восемь. С непонятными вопросами милиционеры обращались не к лейтенанту Гусеницину, а к сержанту Захарову. А когда Гусеницин узнал, что Захаров учится на заочном отделении юридического факультета, то как можно чаще стал намекать ему, что он всего-навсего только сержант, а Гусеницин износил уже не одну дюжину офицерских погонов.
Тайно презирал Гусеницин Захарова также за то, что тот был любимцем майора Григорьева, который брал сержанта на такие сложные и рискованные операции, в которых лейтенанту бывать не приходилось. Там, где нужна была смелость, Гусеницина майор не посылал: боялся, что может испортить дело.
Эту антипатию лейтенанта Захаров ощущал резко и отвечал тем же, но отвечал тонко, порой с желчной издевкой, к которой формально нельзя придраться.
Когда Щеглов вдоволь нахохотался над остротой лейтенанта, Захаров нашел случай ответить:
— А вы что, товарищ лейтенант, третий год подряд в своей вечерней школе все Горького проходите, коль про Луку заговорили?
Улыбка пробежала по лицам присутствующих. Все в отделении знали, что Гусеницин, просидев подряд два года в девятом классе, не одолел, однако, русского письменного и бросил вечернюю школу. Нынче начальство вновь обязало его повышать свою грамотность, и он по-прежнему по вечерам ходил в тот же девятый класс. Кроме русского письменного, ему не давалась и алгебра, по которой он выше двойки почти не получал.
Не в состоянии парировать этот выпад Захарова Гусеницин посмотрел на пол и криво усмехнулся:
— Уж больно ты грамотей стал, Захаров. Вот чем сидеть без дела, взял бы веничек да подмел пол. Курить-то мастер, а вот труд уборщицы не уважаешь.
Захаров взял веник и стал заметать сор. Хотя подметал он аккуратно, лейтенант скорчил такую мину, будто задыхался в облаке пыли.
— Взбрызнуть нужно. Лень-то вперед вас родилась. Небось дома у себя такую пылищу не подымешь.
Не прекословя, Захаров снял с бачка большую алюминиевую кружку, налил в нее воды и стал через пальцы разбрызгивать по полу.
Отдав распоряжения дежурной смене, Гусеницин направился к выходу. У двери он вдруг остановился и, не глядя на Северцева, сказал:
— С железнодорожным билетом, молодой человек, мы вам поможем. Только это будет не раньше, чем завтра.
Северцев встал, его распухшие губы дрогнули, он хотел что-то спросить, но лейтенант не стал его слушать. Захарову было жаль этого парня с забинтованным лицом, с печальными синими глазами. Он подсел ближе к Северцеву, и они разговорились.
Слушая тихий голос Северцева, в котором звучали нотки сознания собственной вины, Захаров еще сильнее почувствовал глубокое расположение к этому деревенскому парню, который от простоты душевной доверился первым встречным. Большего всего Северцев переживал за комсомольский билет и аттестат с золотой медалью. В беседе выяснилось, что отца у Алексея нет, он погиб на фронте, а мать больная.
Есть у человека очень ценное качество: когда в нем вспыхивают сильные благородные чувства, его мысль начинает работать молниеносно. Как и в какое мгновение появилось у Захарова решение во что бы то ни стало помочь человеку, попавшему в беду, он не знал, но что такое решение возникло и как-то сразу захватило его целиком, он знал твердо. Нужно помочь. Помочь во что бы то ни стало!
Захаров встал и нервно заходил из угла в угол: так легче и яснее думалось. «Немедленно телеграфировать в Хворостянский отдел народного образования и просить подтверждения в получении Северцевым аттестата с золотой медалью. Сейчас же, срочно!.. Предупредить, чтобы об этом запросе не ставили в известность больную мать. Получив подтверждение, немедленно с актом об ограблении идти в университет и добиваться, непременно добиваться!.. Главное, не падать духом, доказывать, требовать, стучать! Стучать в самые толстые двери. Только так, только настойчивость побеждает!»
Захаров остановился и в упор посмотрел на Северцева. В этом взгляде и во всем выражении мужественного лица сержанта были вызов и вера. Его душевное состояние передалось Северцеву. Внезапно тот почувствовал, что сержант излучает добрые, сильные чувства брата, на которого можно смело положиться.
— Идея! — воскликнул Захаров. — И как я не додумался до нее раньше?! Нужно немедленно связаться с Хворостянским РОНО. А там посмотрим. Не пробьем снизу — будем наступать сверху!
Сказал и почти выбежал из дежурной комнаты. По стуку кованых каблуков можно было понять, что сержант направился на второй этаж, очевидно, к майору Григорьеву. На упоминание Хворостянского РОНО вызвало у Северцева совсем иную реакцию, чем у Захарова. «Неужели они не верят, что у меня был аттестат с золотой медалью?» — с горечью подумал он.
Вскоре Захаров вернулся. Он был чем-то недоволен.
— Майор сейчас занят. Но ничего, подождем. А впрочем… Впрочем, запрос может сделать и лейтенант!
Гусеницина Захаров нашел на перроне. Медленно и по-хозяйски прохаживаясь вдоль пассажирского поезда, он наблюдал за посадкой. Вторую неделю он охотился за одним крупным спекулянтом, который, по его расчетам, должен выехать из Москвы в Сибирь.
— Товарищ лейтенант, а что если нам телеграфировать в Хворостянское РОНО и просить, чтобы они срочно выслали подтверждение о том, что Северцеву был выдан аттестат с золотой медалью?
— Зачем оно вам? — процедил сквозь зубы и не глядя на Захарова Гусеницин.
— Оно нужно не мне, а Северцеву. Получив такое подтверждение, мы можем обратиться в университет с ходатайством…
— Ясно, можете не продолжать. И когда только вы, товарищ сержант, прекратите разводить мне свою хвилантропию?
Слово «филантропия» лейтенант однажды слышал от полковника Колунова и считал его за обидное. Как и другие обидные слова, он приберегал его для Захарова. Не учел он только одного, что в этом слове есть проклятое «ф», перед которым он был бессилен. Выпустив это «ругательное» словечко, лейтенант сразу же пожалел: давно уже на многих скамейках дежурной комнаты и на корках служебных книг кто-то упорно выводил две буквы: «хв». Гусеницин был уверен, что это работа Захарова. Но он ошибался: сержанту и в голову не приходило унизиться до такой жалкой и трусливой мести.
Оскорбительный тон лейтенанта взвинтил Захарова.
— Какая здесь филантропия? — раздраженно проговорил он. — Северцеву мы должны помочь устроиться на учебу.
— Я сказал прекратите — значит, прекратите! — Гусеницин резанул сухой ладонью воздух. — Что вам здесь милиция или богадельня?!
— При чем тут богадельня, товарищ лейтенант, я просто хочу помочь Северцеву поступить в вуз, и не в служебные часы, а за счет личного времени. Я прошу вас сделать запрос в отдел народного образования, где Северцеву был выдан аттестат. Все остальное беру на себя.
— Ни в какие отделы никакие запросы я посылать не буду. Ясно? Все выслуживаетесь? Хотите угодить Григорьеву?!
Последние слова лейтенант произнес на ходу. Эта его нарочито барская манера равнодушия и пренебрежительного безразличия Захарову была знакома и раньше. Но сейчас она особенно задела его.
— Товарищ лейтенант, я прошу вас по-человечески выслушать меня, — твердо сказал Захаров, поравнявшись с Гусенициным.
— Делайте свое дело и не суйте нос туда, куда вас не просят. Почему вы оставили дежурное помещение?
Гусеницин встал по стойке «смирно» и, остановив взгляд на пуговице гимнастерки сержанта, не приказал, а скорее прокричал:
— Марш сейчас же на свое место! И чтобы впредь у меня этого не было!
В спокойном состоянии лейтенант старался следить за своей речью, но когда «выходил из себя», то весь его и без того скудный лексикон куда-то точно проваливался и, кроме самых ходовых фраз, вроде: «Ишь вы, пораспущались!», «Вам что здесь — пост или богадельня?!» — на язык ничего не приходило. Пятнадцать лет милицейской службы в столице его чуть-чуть пообтесали, но до шлифовки дело так и не дошло.
— Есть идти на свое место, — козырнул сержант и четко, по-военному, повернулся.
Войдя в дежурную комнату, Захаров застал Северцева сидящим на широкой лавке. Голова его была низко опущена.
— Вы на какой факультет хотите поступать? — спросил он.
— На юридический, — ответил Алексей.
Поднимаясь к майору Григорьеву, Захаров ясно представлял себе холодное лицо декана юридического факультета профессора Сахарова.
Молодой белобрысый сержант Зайчик, дежуривший в приемной начальника и его заместителя по уголовному розыску, бойко доложил о Захарове майору Григорьеву. Возвратясь из кабинета, он молча замер на месте и сделал жест, который делают регулировщики, давая знак, что путь свободен.
Кабинет Григорьева был просторный, с высоким потолком. Окна были распахнуты настежь, отчего весь привокзальный галдеж, бесконечные трамвайные звонки и гудки автомашин, врываясь в комнату, наполняли ее особым гулом, который присущ только большим вокзалам. К этому гулу майор привык и даже считал, что без него живется наполовину.
— Садись, старина, — майор указал сержанту на стул, а сам встал. — Чем порадуешь?
Захаров продолжал стоять. Сидеть, когда начальство стоит, не полагается — это правило за годы службы в армии и в милиции вошло у сержанта в привычку.
— Когда же у меня начнется практика, товарищ майор? Время идет.
— Да, время идет. Идет… — думая о чем-то своем, проговорил майор и, подойдя к Захарову, положил ему на плечо тяжелую ладонь. — Чем же думает заняться твоя буйная головушка?
Вопрос для Захарова прозвучал неожиданно. Но решение было уже принято.
— Для начала думаю делом Северцева.
Майор удивленно вскинул свою крупную широколобую голову. Такая прыть сержанта его удивила. Потом удивление на его лице сменилось сочувственной улыбкой, которая означала: «Мальчик, а по плечу ли рубишь дерево? Не надорвешься ли?..» Наконец лицо майора стало строгим, и он продолжал уже сухо и сдержанно:
— Вы знаете, что лейтенант Гусеницин считает нужным дело Северцева приостановить? Пострадавший не может указать даже места, где его ограбили. Вы об этом подумали? — Майор пристально посмотрел на Захарова: — Беретесь за это из чувства антагонизма к Гусеницину? Хотите доказать, что Гусеницин поторопился, что Гусеницин, следователь со стажем, спасовал перед сложным делом? А вот я, мол, всего-навсего студент-практикант — пришел, увидел — победил!.. Так, что ли?
— Нет, не так, товарищ майор. Мне кажется, что лейтенант все-таки поспешил с выводами. Еще не все сделано, чтобы прийти к твердому решению о приостановлении дела.
— Что же предлагаете в таком случае вы? Ваше решение?
Глядя прямо в глаза майору, Захаров кратко, но обстоятельно, как рапорт, стал докладывать свой план расследования.
Майор сел и, закрыв глаза широкой ладонью — так он делал всегда, когда о чем-нибудь напряженно думал, — слушал. Высказав свои соображения и планы, Захаров замолк. Молчал и майор. Наконец он опустил ладонь.
— Все это верно, но это трудно. Очень трудно. Кроме официального права на розыск кондукторши, нужны еще большой такт, осторожность, гибкость, а может быть… — здесь майор несколько секунд помолчал, — а может быть, еще и то, что называют талантом располагать к себе людей. Сама, добровольно, кондукторша может и не вспомнить, что сутки назад она везла гражданина с разбитым лицом. Не всякому, скажем прямо, захочется в качестве свидетеля таскаться по милициям, прокуратурам и судам. На поиски кондукторши нужно много времени и воловье терпенье.
Майор вынул папиросу, не торопясь размял ее, прикурил и, сделав глубокую затяжку, пустил красивое кольцо дыма.
— Что ж, сержант, давай приступай. Сталь закаляется в огне, опыт, навыки растут в трудностях.
Майор любил иногда в разговоре вставить какой-нибудь крылатый афоризм или пословицу. Была у него слабость, о которой знала лишь одна жена: с молодых лет он выписывал из прочитанных книг в особую толстую тетрадь пословицы, поговорки, изречения.
Когда Захаров направился к выходу, майор задержал его почти в дверях и предупредил:
— Только одно условие — действуйте не для того, чтобы доказать Гусеницину, а для пользы дела. Помните свой долг.
Сержант молча кивнул головой и вышел.
Как только за ним закрылась дверь, Григорьев позвонил Гусеницину и приказал передать дело Северцева студенту-практиканту юридического факультета университета. Фамилию студента майор не назвал умышленно — он любил сюрпризы даже в работе, если они не мешали делу. На вопрос Гусеницина: «Когда практикант будет принимать дело?» — ответил: «Через тридцать секунд».
Такой ответ озадачил Гусеницина. А через минуту, читая направление, которое Захаров молча положил перед лейтенантом, Гусеницин некоторое время ничего не понимал.
Все случившееся он понял лишь после того, как передал дело Северцева и направился домой.
Проходя мимо старушек с цветами, Гусеницин даже не повернул головы в их сторону. Это великодушие особенно удивило бойкую цветочницу из Клязьмы, прозвавшую его «супостатом».
Вздохнув, она сказала соседке:
— Человеком стал.
Приняв дело Северцева и сдав дежурство, Захаров возвращался домой. По дороге он позвонил Наташе и напомнил ей, что через час будет у нее и они поедут купаться на Голубые пруды.
Был полдень. От горячих каменных стен и раскаленного асфальта в воздухе дрожали волны марева. Над головами прохожих лениво плыли легкие хлопья тополиного пуха, принесенного ветерком со скверика.
На душе у Захарова было легко.