Книга: Синий фонарь
Назад: Часть вторая Спи
Дальше: Часть третья День бульдозериста

XXVII

Когда Въра Павловна на другой день вышла изъ своей комнаты, мужъ и Маша уже набивали вещами два чемодана.

Синий фонарь

В палате было почти светло из-за горевшего за окном фонаря. Свет был какой-то синий и неживой, и если бы не Луна, которую можно было увидеть, сильно наклонившись с кровати вправо, было бы совсем жутко. Лунный свет разбавлял мертвенное сияние, конусом падавшее с высокого шеста, делал его таинственнее и мягче. Но когда я свешивался вправо, две ножки кровати на секунду повисали в воздухе и в следующий момент громко ударялись в пол, и звук выходил мрачный, странным образом дополняющий синюю полосу света между двумя рядами кроватей.
— Кончай там, — сказал Костыль и показал мне синеватый кулак, — не слышно.
Я стал слушать.

 

— Про мертвый город знаете? — спросил Толстой. Все молчали.
— Ну вот. Уехал один мужик в командировку на два месяца. Приезжает домой и вдруг видит, что все люди вокруг мертвые.
— Чего, прямо лежат на улицах?
— Нет, — сказал Толстой, — они на работу ходят, разговаривают, в очереди стоят. Все как раньше. Только он видит, что они все на самом деле мертвые.
— А как он понял, что они мертвые?
— Откуда я знаю, — ответил Толстой, — это же не я понял, а он. Как-то понял. Короче, он решил сделать вид, что ничего не замечает, и поехал к себе домой. У него жена была. Увидел он ее и понял, что она тоже мертвая. А он ее очень сильно любил. Ну и стал он ее расспрашивать, что случилось, пока его не было. А она ему отвечает, что ничего не случилось. И даже не понимает, чего он хочет. Тогда он решил ей все рассказать и говорит: «Ты знаешь, что ты мертвая?» А жена ему отвечает: «Знаю». Он спрашивает: «А ты знаешь, что в этом городе все мертвые?» Она говорит: «Знаю. А сам-то ты знаешь, почему вокруг одни мертвецы?» Он говорит: «Нет». Она опять спрашивает: «А знаешь, почему я мертвая?» Он опять говорит: «Нет». Она тогда спрашивает: «Сказать?» Мужик испугался, но все-таки говорит: «Скажи». И она ему говорит: «Да потому что ты сам мертвец».

 

Последнюю фразу Толстой произнес таким сухим и официальным голосом, что стало почти по-настоящему страшно.
— Да, съездил дядя в командировочку…
Это сказал Коля, совсем маленький мальчик — младше остальных на год или два. Правда, он не выглядел младше, потому что носил огромные роговые очки, придававшие ему солидность.
— Теперь ты рассказываешь, — сказал ему Костыль. — Раз первый заговорил.
— Сегодня такого уговора не было, — сказал Коля.
— А он вечный, — ответил Костыль, — давай, не тяни.
— Лучше я расскажу, — сказал Вася. — Про синий ноготь знаете?
— Конечно, — отозвался шепот из угла. — Кто ж про синий ноготь не знает.
— А про красное пятно знаете? — спросил Вася.
— Нет, не знаем, — ответил за всех Костыль, — давай.

 

— Раз приезжает семья в квартиру, — медленно заговорил Вася, — а на стене — красное пятно. Дети его заметили и позвали мать, чтоб показать. А мать молчит. Сама так смотрит и улыбается. Дети тогда отца позвали. «Смотри, — говорят, — папа!» А отец матери очень боялся. Он им говорит: «Пошли отсюда. Не ваше дело». А мать улыбается и молчит. Так спать и легли.
Вася замолчал и тяжело вздохнул.
— Ну и что дальше было? — спросил Костыль через несколько секунд тишины.
— Дальше утро было. Утром просыпаются, смотрят — а одного ребенка нет. Тогда дети подходят к маме и спрашивают: «Мама, мама, где наш братик?» А мать отвечает: «Он к бабушке поехал. У бабушки он». Дети и поверили. Мать на работу ушла, а вечером приходит и улыбается. Дети ей говорят: «Мама, нам страшно!» А она опять так улыбается и говорит отцу: «Они меня не слушаются. Выпори их». Отец взял и выпорол. Дети даже убежать хотели, только их мать чем-то таким накормила на ужин, что они сидят и встать не могут…

 

Раскрылась дверь, и все мы мгновенно закрыли глаза и притворились спящими. Через несколько секунд дверь закрылась. Минуту Вася выжидал, пока в коридоре стихнут шаги.

 

— На следующее утро просыпаются — смотрят, еще одного ребенка нет. Одна только маленькая девочка осталась. Она у отца и спрашивает: «А где мой средний братик?» А отец отвечает: «Он в пионерлагере». А мать говорит: «Расскажешь кому — убью!» Даже в школу девочку не пустила. Вечером мать приходит, девочку чем-то опять накормила, так что та встать не могла. А отец двери запер и окна.
Вася опять затих. На этот раз его никто не просил продолжать, и в темноте было слышно только дыхание.
— А потом другие люди приходят, — заговорил он опять, — смотрят, а квартира пустая. Прошел год, и туда новых жильцов вселили. Они увидели красное пятно, подходят, разрезали обои — а там мать сидит, вся синяя, крови насосалась и вылезти не может. Это она все время детей ела, а отец помогал.

 

Долгое время все молчали, а потом кто-то спросил:
— Вась, а у тебя кем мама работает?
— Неважно, — сказал Вася.
— А у тебя сестра есть?
Вася не отвечал — видно, обиделся или заснул.
— Толстой, — сказал Костыль, — давай еще что-нибудь про мертвецов.
— Знаете, как мертвецами становятся? — спросил Толстой.
— Знаем, — ответил Костыль, — берут и умирают.
— И что дальше?
— Ничего, — сказал Костыль, — как сон. Только уже не просыпаешься.
— Нет, — сказал Толстой, — я не про это. С чего все начинается, знаете?
— С чего?
— А с того, что сначала слушают истории про мертвецов. А потом лежат и думают: а чего это мы истории про мертвецов слушаем?
Кто-то нервно хихикнул, а Коля вдруг сел в кровати и очень серьезно сказал:
— Ребята, кончайте.
— Во-во, — с удовлетворением сказал Толстой, — так и становятся. Главное понять, что ты уже мертвец, а дальше все просто.
— Ты сам мертвец, — неуверенно огрызнулся Коля.
— А я и не спорю, — сказал Толстой. — Ты лучше подумай, почему это ты вдруг с мертвецом разговариваешь?
Коля некоторое время думал.
— Костыль, — спросил он, — ты ведь не мертвец?
— Я-то? Да как тебе сказать.
— А ты, Леша?
Леша был Колин друг еще по городу.
— Коля, — сказал он, — ну ты сам подумай. Вот жил ты в городе, да?
— Да, — согласился Коля.
— И вдруг отвезли тебя в какое-то место, да?
— Да.
— И ты вдруг замечаешь, что лежишь среди мертвецов и сам мертвец.
— Да.
— Ну вот, — сказал Леша, — пораскинь мозгами.
— Долго мы ждали, — сказал Костыль, — думали, сам поймешь. За всю смерть такого тупого мертвеца первый раз вижу. Ты что, не понимаешь, зачем мы тут собрались?
— Нет, — сказал Коля. Он сидел на кровати, прижимая ноги к груди.
— Мы тебя в мертвецы принимаем, — сказал Костыль. Коля не то что-то пробормотал, не то всхлипнул, вскочил с кровати и пулей выскочил в коридор; оттуда долетел быстрый топот его босых ног.
— Не ржать, — шепотом сказал Костыль, — он услышит.
— А чего ржать-то? — меланхолично спросил Толстой. Несколько длинных секунд стояла полная тишина, а потом Вася из своего угла спросил:
— Ребят, а вдруг…
— Да ладно тебе, — сказал Костыль. — Толстой, давай еще чего-нибудь.
— Вот был такой случай, — заговорил Толстой после паузы. — Договорились несколько человек напугать своего приятеля. Переоделись они мертвецами, подходят к нему и говорят: «Мы мертвецы. Мы за тобой пришли». Он испугался и убежал. А они постояли, посмеялись, а потом один из них и говорит: «Слушайте, ребят, а чего это мы мертвецами переоделись?» Они все на него посмотрели и не могут понять, что он сказать хочет. А он опять: «А чего это от нас живые убегают?»
— Ну и что? — спросил Костыль.
— А то. Вот тут-то они все и поняли.
— Что поняли?
— А что надо, то и поняли.
Стало тихо, потом заговорил Костыль:
— Слушай, Толстой. Ты нормально можешь рассказывать? Толстой молчал.
— Эй, Толстой, — опять заговорил Костыль, — ты чего молчишь-то? Умер, что ли?
Толстой молчал, и его молчание с каждой секундой становилось все многозначительней. Мне захотелось на всякий случай что-нибудь сказать вслух.
— Про программу «Время» знаете? — спросил я.
— Давай, — быстро сказал Костыль.
— Она не очень страшная.
— Все равно давай.
Я не помнил точно, как кончалась история, которую я собирался рассказать, но решил, что вспомню, пока буду рассказывать.

 

— В общем, жил-был один мужик, было ему лет тридцать. Сел он один раз смотреть программу «Время». Включил телевизор, подвинул кресло, чтоб удобней было. Там сначала появились часы, ну, как обычно. Он, значит, свои проверил, правильно ли идут. Все как обычно было. Короче, пробило ровно девять часов.
И появляется на экране слово «Время», только не белое, как всегда раньше было, а почему-то черное. Ну, он немножко удивился, но потом решил, что это просто новое оформление сделали, и стал смотреть дальше. А дальше все опять было как обычно. Сначала какой-то трактор показали, потом израильскую армию. Потом сказали, что какой-то академик умер, потом немного показали про спорт, а потом про погоду — прогноз на завтра. Ну все, «Время» кончилось, и мужик решил встать с кресла…
— Потом напомните, я про зеленое кресло расскажу, — влез Вася.
— Значит, хочет он с кресла встать и чувствует, что не может. Сил совсем нет. Тогда он на свою руку поглядел и видит, что на ней вся кожа дряблая. Он тогда испугался, изо всех сил напрягся, встал с кресла и пошел к зеркалу в ванную, а идти трудно… Но все-таки кое-как дошел. Смотрит на себя в зеркало и видит — все волосы у него седые, лицо в морщинах и зубов нет. Пока он «Время» смотрел, вся жизнь прошла.
— Это я знаю, — сказал Костыль. — То же самое, только там про футбол с шайбой было. Мужик футбол с шайбой смотрел.
В коридоре послышались шаги и раздраженный женский голос, и мы мгновенно стихли, а Вася даже начал неестественно храпеть. Через несколько секунд дверь распахнулась, и в палате загорелся свет.
— Так, кто тут главный мертвец? Толстенко, ты?
На пороге стояла Антонина Васильевна в белом халате, а рядом с ней зареванный Коля, тщательно прячущий взгляд под батарею.
— Главный мертвец, — с достоинством ответил Толстой, — в Москве на Красной площади. А чего это вы меня ночью будите?
От такой наглости Антонина Васильевна растерялась.
— Входи, Аверьянов, — сказала она наконец, — и ложись. А с мертвецами завтра начальник лагеря разберется. Как бы они по домам не поехали.
— Антонина Васильевна, — медленно выговорил Толстой, — а почему на вас халат белый?
— Потому что надо так, понял?
Коля быстро взглянул на Антонину Васильевну.
— Иди в кровать, Аверьянов, — сказала она, — и спи. Мужчина ты или нет? А ты, — она повернулась к Толстому, — если еще хоть слово скажешь, пойдешь стоять голым в палату к девочкам. Понял?
Толстой молча смотрел на халат Антонины Васильевны. Она оглядела себя, потом подняла взгляд на Толстого и покрутила пальцем у лба. Потом внезапно разозлилась и даже покраснела от злости.
— Ты мне не ответил, Толстенко, — сказала она, — ты понял, что с тобой будет?
— Антонина Васильевна, — заговорил Костыль, — вы же сами сказали, что, если он еще хоть слово скажет, вы его… Как же он вам ответит?
— А с тобой, Костылев, — сказала Антонина Васильевна, — разговор вообще будет особый, в кабинете директора. Запомни.
Погас свет, и хлопнула дверь.
Некоторое время — минуты, наверно, три, Антонина Васильевна стояла за дверью и слушала. Потом послышались ее тихие шажки по коридору. На всякий случай мы еще минуту-две молчали. Потом раздался шепот Костыля:
— Слушай, Коля, как ты от меня завтра в рог получишь…
— Я знаю, — печально отозвался Коля.
— Ой как получишь…
— Про зеленое кресло будете слушать? — спросил Вася. Никто не ответил.

 

— На одном большом предприятии, — заговорил он, — был кабинет директора. Там был ковер, шкаф, большой стол и перед ним зеленое кресло. А в углу кабинета стояло переходящее красное знамя, которое было там очень давно. И вот одного мужика назначили директором этого завода. Он входит в кабинет, посмотрел по сторонам, и ему очень все понравилось. Ну, значит, сел он в это кресло и начал работать. А потом его заместитель заходит в комнату, смотрит — а вместо директора в кресле скелет сидит. Ну, вызвали милицию, все обыскали и не нашли ничего. Потом, значит, назначили заместителя директором. Сел он в это кресло и стал работать. А потом в кабинет входят, смотрят — а в кресле опять скелет сидит. Опять вызвали милицию и опять ничего не нашли. Тогда нового директора назначили. А он уже знал, что с другими директорами случилось, и заказал себе большую куклу размером с человека. Он ее одел в свой костюм и посадил в кресло, сам отошел, спрятался за штору — потом напомните, я про желтую штору вспомнил, — и стал смотреть, что будет. Проходит час, два проходит. И вдруг он видит, как из кресла выдвигаются такие металлические спицы и со всех сторон куклу обхватывают. А одна такая спица — прямо за горло. А потом, когда спицы куклу задушили, переходящее красное знамя выходит из угла, подходит к креслу и накрывает эту куклу своим полотнищем. Прошло несколько минут, и от куклы ничего не осталось, а переходящее красное знамя отошло от стола и встало обратно в угол. Мужик тогда тихо вышел из кабинета, спустился вниз, взял с пожарного щита топор, вернулся в кабинет, как рубанет по переходящему знамени. И тут такой стон раздался, а из деревяшки, которую он перерубил, на пол кровь полилась.
— А что дальше было? — спросил Костыль.
— Все, — ответил Вася.
— А с мужиком что случилось?
— Посадили в тюрьму. За знамя.
— А со знаменем?
— Починили и назад поставили, — поразмыслив, ответил Вася.
— А когда нового директора назначили, что с ним случилось?
— То же самое.
Я вдруг вспомнил, что в кабинете у директора, в углу, стоят сразу несколько знамен с выведенными на них краской номерами отрядов; эти знамена он уже два раза выдавал во время торжественных линеек. Кресло у него в кабинете тоже было, но не зеленое, а красное, вращающееся.
— Да, я забыл, — сказал Вася, — когда мужик из-за шторы вышел, он уже весь седой был. Про желтую штору знаете?
— Я знаю, — сказал Костыль.
— Толстой, ты про желтую штору знаешь? Толстой молчал.
— Эй, Толстой! Толстой не отзывался.

 

Я думал о том, что у меня дома в Москве на окнах как раз висят желтые шторы — точнее, желто-зеленые. Летом, когда дверь балкона все время открыта и снизу, с бульвара, долетает шум моторов и запах бензиновой гари, смешанный с запахом каких-то цветов, что ли, я часто сижу возле балкона в зеленом кресле и смотрю, как ветер колышет желтую штору.

 

— Слышь, Костыль, — неожиданно сказал Толстой, — а в мертвецы не так принимают, как ты думаешь.
— А как? — спросил Костыль.
— Да по-разному. Только при этом никогда не говорят, что принимают в мертвецы. И поэтому мертвецы потом не знают, что они уже мертвые, и думают, что они еще живые.
— Тебя что, уже приняли?
— Не знаю, — сказал Толстой. — Может, уже приняли. А может, потом примут, когда в город вернусь. Я ж говорю, они не сообщают.
— Кто «они»?
— Кто, кто. Мертвые.
— Ну ты опять за свое, — сказал Костыль, — заткнулся бы. Надоело уже.
— Во-во, — подал голос Коля. — Точно. Надоело.
— А ты, Коля, — сказал Костыль, — все равно завтра в рог получишь.
Толстой немного помолчал.
— Самое главное, — опять заговорил он, — что те, кто принимает, тоже не знают, что они принимают в мертвецы.
— Как же они тогда принимают? — спросил Костыль.
— Да как хочешь. Допустим, ты про что-то у кого-нибудь спросил или включил телевизор, а тебя на самом деле в мертвецы принимают.
— Я не про это. Они же должны знать, что они кого-то принимают, когда они принимают.
— Наоборот. Как они могут что-то знать, если они мертвые.
— Тогда совсем непонятно получается, — сказал Костыль. — Как тогда понять, кто мертвец, а кто живой?
— А ты что, не понимаешь?
— Нет, — ответил Костыль, — выходит, нет разницы.
— Ну вот и подумай, кто ты получаешься, — сказал Толстой.
Костыль сделал какое-то движение в темноте, и что-то с силой стукнулось о стену над самой головой Толстого.
— Идиот, — сказал Толстой. — Чуть в голову не попал.
— А мы все равно мертвые, — сказал Костыль, — подумаешь.
— Мужики, — опять заговорил Вася, — про желтую штору рассказывать?
— Да иди ты в жопу со своей желтой шторой, Вася. Сто раз уже слышали.
— Я не слышал, — сказал из угла Коля.
— Ну и что, из-за тебя все слушать должны? А потом опять к Антонине побежишь плакать.
— Я плакал, потому что нога болит, — сказал Коля. — Я ногу ушиб, когда выходил.
— Ты, кстати, рассказывать должен был. Ты тогда заговорил первый. Думаешь, мы забыли? — сказал Костыль.
— Вместо меня Вася рассказал.
— Он не вместо тебя рассказал, а просто так. А сейчас твоя очередь. А то завтра точно в рог получишь.
— Знаете про черного зайца? — спросил Коля.
Я почему-то сразу понял, о каком черном зайце он говорит — в коридоре перед столовой среди прочего висела фанерка с выжженным зайцем в галстуке. Из-за того, что рисунок был выполнен очень добросовестно и подробно, заяц действительно казался совсем черным.
— Вот. А говорил, не знаешь ничего. Давай.

 

— Был один пионерлагерь. И там на главном корпусе на стене были нарисованы всякие звери, и один из них был черный заяц с барабаном. У него в лапы почему-то были вбиты два гвоздя. И однажды шла мимо одна девочка — с обеда на тихий час. И ей стало этого зайца жалко. Она подошла и вынула гвозди. И ей вдруг показалось, что черный заяц на нее смотрит, словно он живой. Но она решила, что это ей показалось, и пошла в палату. Начался тихий час. И тогда черный заяц вдруг начал бить в свой барабан. И сразу же все, кто был в этом лагере, заснули. И им стало сниться, что тихий час кончился, что они проснулись и пошли на полдник. Потом они вроде бы стали делать все, как обычно — играть в пинг-понг, читать и так далее. А это им все снилось. Потом кончилась смена, и они поехали по домам. Потом они все выросли, кончили школу, женились и стали работать и воспитывать детей. А на самом деле они просто спали. И черный заяц все время бил в свой барабан.

 

Коля замолчал.
— Что-то непонятно, — сказал Костыль. — Вот ты говоришь, что они разъехались по домам. Но ведь там у них родители, знакомые ребята. Они что, тоже спали?
— Нет, — сказал Коля. — Они не то что спали. Они снились.
— Полный бред, — сказал Костыль. — Ребят, вы что-нибудь поняли?
Никто не ответил. Похоже, почти все уже заснули.
— Толстой, ты понял что-нибудь?
Толстой заскрипел кроватью, нагнулся к полу и швырнул что-то в Колю.
— Ну и сволочь ты, — сказал Коля. — Сейчас в морду получишь.
— Отдай сюда, — сказал Костыль.
Это был его кед, которым он перед этим швырнул в Толстого.
Коля отдал кед.
— Эй, — сказал мне Костыль, — ты чего молчишь все время?
— Так, — сказал я. — Спать охота.
Костыль заворочался в кровати. Я думал, он скажет что-то еще, но он молчал. Все молчали. Что-то пробормотал во сне Вася.

 

Я глядел в потолок. За окном качалась лампа фонаря, и вслед за ней двигались тени в нашей палате. Я повернулся лицом к окну. Луны уже не было видно. Вокруг было совсем тихо, только где-то очень далеко барабанной дробью стучали колеса ночной электрички. Я долго глядел на синий фонарь за окном и сам не заметил, как заснул.

СССР Тайшоу Чжуань

Как известно, наша Вселенная находится в чайнике некоего Люй Дун-Биня, продающего всякую мелочь на базаре в Чаньани. Но вот что интересно: Чаньани уже несколько столетий как нет, Люй Дун-Бинь уже давно не сидит на тамошнем базаре, и его чайник давным-давно переплавлен или сплющился в лепешку под землей. Этому странному несоответствию — тому, что Вселенная еще существует, а ее вместилище уже погибло — можно, на мой взгляд, предложить только одно разумное объяснение: еще когда Люй Дун-Бинь дремал за своим прилавком на базаре, в его чайнике шли раскопки развалин бывшей Чаньани, зарастала травой его собственная могила, люди запускали в космос ракеты, выигрывали и проигрывали войны, строили телескопы и танкостроительные…
Стоп. Отсюда и начнем. Чжана Седьмого в детстве звали Красной Звездочкой. А потом он вырос и пошел работать в коммуну.
У крестьянина ведь какая жизнь? Известно какая. Вот и Чжан — приуныл и запил без удержу. Так, что даже потерял счет времени. Напившись с утра, он прятался в пустой рисовый амбар на своем дворе, чтобы не заметил председатель, Фу Юйши, по прозвищу Медный Энгельс. (Так его звали за большую политическую грамотность и физическую силу.) А прятался Чжан потому, что Медный Энгельс часто обвинял пьяных в каких-то непонятных вещах — в конформизме, перерождении — и заставлял их работать бесплатно. Спорить с ним боялись, потому что это он называл контрреволюционным выступлением и саботажем, а контрреволюционных саботажников положено было отправлять в город.
В то утро, как обычно, Чжан и остальные валялись пьяные по своим амбарам, а Медный Энгельс ездил на ослике по пустым улицам, ища, кого бы послать на работу. Чжану было совсем худо, он лежал животом на земле, накрыв голову пустым мешком из-под риса. По его лицу ползло несколько муравьев, а один даже заполз в ухо, но Чжан не мог пошевелить рукой, чтобы раздавить их, такое было похмелье. Вдруг издалека — от самого ямыня партии, где был репродуктор, — донеслись радиосигналы точного времени. Семь раз прогудел гонг, и тут…

 

Не то Чжану примерещилось, не то вправду: к амбару подъехала длинная черная машина. Даже непонятно было, как она прошла в ворота. Из нее вышли два толстых чиновника в темных одеждах, с квадратными ушами и значками в виде красных флажков на груди, а в глубине машины остался еще один, с золотой звездой на груди и усами, как у креветки. Он обмахивался красной папкой. Первые двое взмахнули рукавами и вошли в амбар. Чжан откинул с головы мешок и, ничего не понимая, уставился на гостей.
Один из них приблизился к Чжану, три раза поцеловал его в губы и сказал:
— Мы прибыли из далекой земли СССР. Наш Сын Хлеба много слышал о ваших талантах и справедливости и вот приглашает вас к себе. Скатертью хлеб да соль.
Чжан и не слыхал никогда о такой стране. «Неужто, — подумал он, — Медный Энгельс на меня донос сделал, и это меня за саботаж забирают? Говорят, они при этом любят придуриваться…»
От страха Чжан аж вспотел.
— А вы сами-то кто? — спросил он.
— Мы — референты, — ответили незнакомцы, взяли Чжана за рубаху и штаны, кинули на заднее сиденье и сели по бокам. Чжан попробовал было вырываться, но так получил по ребрам, что сразу покорился. Шофер завел мотор, и машина тронулась.
Странная была поездка. Сначала вроде ехали по знакомой дороге, а потом вдруг свернули в лес и словно нырнули в какую-то яму. Машину тряхнуло, и Чжан зажмурился, а когда отрыл глаза — увидел, что едет по широкому шоссе, по бокам которого стоят косые домики с антеннами и бродят коровы, среди которых высятся плакаты с мясистыми лицами правителей древности и надписями, сделанными старинным головастиковым письмом. Все это как бы смыкалось над головой, и казалось, что дорога идет внутри огромной пустой трубы. «Как в стволе у пушки», — почему-то подумал Чжан.
Удивительно — всю жизнь он провел в своей деревне и не знал, что рядом есть такие места. Стало ясно, что они едут не в город, и Чжан успокоился.
Дорога оказалась долгой. Через пару часов Чжан стал клевать носом, а потом и вовсе заснул. Ему приснилось, что Медный Энгельс утерял партбилет, и он назначен председателем коммуны вместо него, и вот идет по безлюдной пыльной улице, ища, кого бы послать на работу. Подойдя к своему дому, он подумал: «А что, Чжан-то Седьмой небось лежит в амбаре пьяный… Дайка зайду посмотрю».
Вроде бы он помнил, что Чжан Седьмой — это он сам, и все равно — пришла в голову такая мысль. Чжан очень этому удивился — даже во сне, — но решил, что раз его сделали председателем, то перед этим он, наверно, изучил искусство партийной бдительности, и это она и есть.
Он дошел до амбара, приоткрыл дверь и видит: точно. Спит в углу, а на голове — мешок. «Ну, подожди», — подумал Чжан, поднял с пола недопитую бутылку пива и вылил прямо на накрытый мешком затылок.
И тут вдруг над головой что-то загудело, завыло, застучало — Чжан замахал руками и проснулся.
Оказалось, это на крыше машины включили какую-то штуку, которая вертелась, мигала и выла. Теперь все машины и люди впереди стали уступать дорогу, а стражники с полосатыми жезлами отдавать честь. Двое спутников Чжана даже покраснели от удовольствия.
Чжан опять задремал, а когда проснулся, было уже темно, машина стояла на красивой площади в незнакомом городе, и вокруг толпились люди; близко их, однако, не подпускал наряд стражников в черных шапках.
— Что же, надо бы к трудящимся выйти, — с улыбкой сказал Чжану один из спутников. Чжан заметил, что чем дальше они отъезжали от его деревни, тем вежливей вели себя с ним эти двое.
— Где мы? — спросил Чжан.
— Это Пушкинская площадь города Москвы, — ответил референт и показал на тяжелую металлическую фигуру, отчетливо видную в лучах прожекторов рядом с блестящим и рассыпающимся в воздухе столбом воды; над памятником и фонтаном неслись по небу горящие слова и цифры.
Чжан вылез из машины. Несколько прожекторов осветили толпу, и он увидел над головами огромные плакаты:
«Привет товарищу Колбасному от трудящихся Москвы!»
Еще над толпой мелькали его собственные портреты на шестах. Чжан вдруг заметил, что без труда читает головастиковое письмо и даже не понимает, почему его назвали головастиковым, но не успел этому удивиться, потому что к нему сквозь милицейский кордон протиснулась небольшая группа людей: две женщины в красных, до асфальта, сарафанах, с жестяными полукругами на головах, и двое мужчин в военной форме с короткими балалайками. Чжан понял, что это и есть трудящиеся. Они несли перед собой что-то темное, маленькое и круглое, похожее на переднее колесо от трактора «Шанхай». Один из референтов прошептал Чжану на ухо, что это так называемый хлеб-соль. Слушаясь его же указаний, Чжан бросил в рот кусочек хлеба и поцеловал одну из девушек в нарумяненную щеку, поцарапав лоб о жестяной кокошник.
Тут грянул оркестр милиции, игравший на странной формы цинах и юях, и площадь закричала:
— У-ррр-аааа!!!
Правда, некоторые кричали, что надо бить каких-то жидов, но Чжан не знал местных обычаев и на всякий случай не стал про это расспрашивать.
— А кто такой товарищ Колбасный? — поинтересовался он, когда площадь осталась позади.
— Это вы теперь товарищ Колбасный, — ответил референт.
— Почему это? — спросил Чжан.
— Так решил Сын Хлеба, — ответил референт. — В стране не хватает мяса, и наш повелитель полагает, что если у его наместника будет такая фамилия, трудящиеся успокоятся.
— А что с прошлым наместником? — спросил Чжан.
— Прошлый наместник, — ответил референт, — похож был на свинью, его часто показывали по телевизору, и трудящиеся на время забывали, что мяса не хватает. Но потом Сына Хлеба узнал, что наместник скрывает, что ему давно отрубили голову, и пользуется услугами мага.
— А как же его тогда показывали по телевизору, если у него голова была отрублена? — спросил Чжан.
— Вот это и было самым обидным для трудящихся, — ответил референт и замолчал.
Чжан хотел было спросить, что было дальше и почему это референты все время называют людей трудящимися, но не решился — побоялся попасть впросак. «Да и потом, — подумал он, — может, они и правда не люди, а трудящиеся».
Скоро машина остановилась у большого кирпичного дома.
— Здесь вы будете жить, товарищ Колбасный, — сказал кто-то из референтов.
Чжана провели в квартиру, которая была убрана роскошно и дорого, но с первого взгляда вызвала у Чжана нехорошее чувство. Вроде бы и комнаты были просторные, и окна большие, и мебель красивая, но все это было каким-то ненастоящим, отдавало какой-то чертовщиной: хлопни, казалось, в ладоши посильнее, и все исчезнет.
Но тут референты сняли пиджаки, на столе появилась водка и мясные закуски, и через несколько минут Чжану сам черт стал не брат.
Референты засучили рукава, один из них взял гитару и заиграл, а другой запел приятным голосом:
Мы — дети Галактики, но — самое главное,
Мы — дети твои, дорогая Земля!

Чжан не очень понял, чьи они дети, но они нравились ему все больше и больше. Они ловко жонглировали и кувыркались, а когда Чжан хлопал в ладоши, читали свободолюбивые стихи и пели красивые песни про то, как хорошо лежать ночью у костра и глядеть на звездное небо, про строгую мужскую дружбу и красоту молоденьких певичек. Еще была там одна песня про что-то непонятное, от чего у Чжана сжалось сердце.

 

Когда Чжан проснулся, было утро. Один из референтов тряс его за плечо. Чжану стало стыдно, когда он увидел, в каком виде спал, тем более что референты были свежими и умытыми.
— Прибыл Первый Заместитель! — сказал один из них. Чжан увидел, что его латаная синяя куртка куда-то пропала; вместо нее на стуле висел серый пиджак с красным флажком на лацкане. Он стал торопливо одеваться и как раз кончил завязывать галстук, когда в комнату ввели невысокого человека в благородных сединах.
— Товарищ Колбасный! — возвестил он. — Основа колеса — спицы; основа порядка в Поднебесной — кадры; надежность колеса зависит от пустоты между спицами, а кадры решают все. Сын Хлеба слышал о вас, как о благородном и просвещенном муже, и хочет пожаловать вам высокую должность.
— Смею ли мечтать о такой чести? — отозвался Чжан, с трудом сдерживая икоту.
Первый Заместитель пригласил его за собой. Они спустились вниз, сели в черную машину и поехали по улице, которая называлась «Большая Бронная». И вот они оказались у дома вроде того, где Чжан провел ночь, только в несколько раз больше. Вокруг дома был большой парк.
Первый Заместитель пошел по узкой дорожке впереди; Чжан двинулся за ним, слушая, как спешащий сзади референт играет на маленькой флейте в форме авторучки.
Светила луна. По пруду плавали удивительной красоты черные лебеди, про которых Чжану сказали, что все они на самом деле заколдованные воины КГБ. За тополями и ивами прятались десантники, переодетые морской пехотой. В кустах залегла морская пехота, переодетая десантниками. А у самого входа в дом несколько старушек с лавки мужскими голосами велели им остановиться и лечь на землю, сложив руки на затылке.
Внутрь пустили только Первого Заместителя и Чжана. Они долго шли по каким-то коридорам и лестницам, на которых играли веселые нарядные дети, и наконец приблизились к высоким инкрустированным дверям, у которых на часах стояли два космонавта с огнеметами.
Чжан был перепуган и подавлен. Первый Заместитель открыл тяжелую дверь и сказал Чжану:
— Прошу.
Чжан услышал негромкую музыку и на цыпочках вошел внутрь. Он оказался в просторной светлой комнате, окна которой были распахнуты в небо, а в самом центре, за белым роялем, сидел Сын Хлеба, весь в хлебных колосьях и золотых звездах. Сразу было видно, что это человек необыкновенный. Рядом с ним стоял большой металлический шкаф, к которому он был присоединен несколькими шлангами; в шкафу что-то тихонько булькало. Сын Хлеба глядел на вошедших, но, казалось, не видел их; влетающий в окна ветер шевелил его седые волосы.
На самом деле он, конечно, все видел — через минуту он убрал руки с рояля, милостиво улыбнулся и сказал:
— С целью укрепления…
Говорил он невнятно и как бы задыхаясь, и Чжан понял только, что будет теперь очень важным чиновником. Потом состоялся обед. Так вкусно Чжан никогда еще не ел. Вот только Сын Хлеба не положил себе в рот ни кусочка. Вместо этого референты открыли в шкафе дверцу, бросили туда несколько лопат икры и вылили бутылку пшеничного вина. Чжан никогда бы не подумал, что такое бывает. После обеда они с Первым Заместителем поблагодарили правителя СССР и вышли.
Его отвезли домой, а вечером состоялся торжественный концерт, где Чжана усадили в самом первом ряду. Концерт был величественным зрелищем. Все номера удивляли количеством участников и слаженностью их действий. Особенно Чжану понравился детский патриотический танец «Мой тяжелый пулемет» и «Песня о триединой задаче» в исполнении Государственного хора. Вот только при исполнении этой песни на солиста навели зеленый прожектор, и лицо у него стало совсем трупным; но Чжан не знал всех местных обычаев. Поэтому он и не стал ни о чем спрашивать своих референтов.
Утром, проезжая по городу, Чжан увидел из окна машины длинные толпы народа. Референт объяснил, что все эти люди вышли проголосовать за Ивана Семеновича Колбасного — то есть за него, Чжана. А в свежей газете Чжан увидел свой портрет и биографию, где было сказано, что у него высшее образование и раньше он находился на дипломатической работе.
Вот так в восемнадцатом году правления под девизом «Эффективность и качество» Чжан Седьмой стал важным чиновником в стране СССР.
Потянулась новая жизнь. Дел у Чжана не было никаких, никто ни о чем его не спрашивал и ничего от него не хотел. Иногда только его призывали в один из московских дворцов, где он молча сидел в президиуме во время исполнения какой-нибудь песни или танца; сначала он очень смущался, что на него глядит столько народа, а потом подсмотрел, как ведут себя другие, и стал поступать так же — закрывать пол-лица ладонью и вдумчиво кивать в самых неожиданных местах.
Появились у него лихие дружки: народные артисты, академики и генеральные директоры, умелые в боевых искусствах. Сам Чжан стал Победителем Социалистического Соревнования и Героем Социалистического Труда. С утра они всей компанией напивались и шли в Большой театр безобразничать с тамошними певичками и певцами — правда, если там гулял кто-нибудь более важный, чем Чжан, им приходилось поворачивать. Тогда они вваливались в какой-нибудь ресторан, и если простой народ или даже служилые люди видели на дверях табличку «спецобслуживание», они сразу понимали, что там веселится Чжан со своей компанией, и обходили это место стороной.
Еще Чжан любил выезжать в ботанический сад любоваться цветами; тогда, чтобы не мешали простолюдины, сад оцепляли телохранители Чжана.
Трудящиеся очень уважали и боялись Чжана; они присылали ему тысячи писем, жалуясь на несправедливость и прося помочь в самых разных делах. Чжан иногда выдергивал из стопки какое-нибудь письмо наугад и помогал — из-за этого о нем шла добрая слава.
Что больше всего нравилось Чжану, так это не бесплатная кормежка и выпивка, не все его особняки и любовницы, а здешний народ, трудящиеся. Они были работящие и скромные, с пониманием; Чжан мог, например, давить их, сколько хотел, колесами своего огромного черного лимузина, и все, кому случалось быть при этом на улице, отворачивались, зная, что это не их дело, а для них главное — не опоздать на работу. А уж беззаветные были прямо как муравьи. Чжан даже написал в главную газету статью: «С этим народом можно делать что угодно», и ее напечатали, чуть изменив заголовок: «С таким народом можно творить великие дела». Примерно это Чжан и хотел сказать.
Сын Хлеба очень любил Чжана. Часто вызывал его к себе и что-то бубнил, только Чжан не понимал ни слова. В шкафу что-то булькало и урчало, и Сын Хлеба с каждым днем выглядел все хуже. Чжану было очень его жаль, но помочь ему он никак не мог.
Однажды, когда Чжан отдыхал в своем подмосковном поместье, пришла весть о смерти Сына Хлеба. Чжан перепугался и подумал, что его теперь непременно схватят. Он хотел уже было удавиться, но слуги уговорили его повременить. И правда, ничего страшного не случилось. Наоборот, ему дали еще одну должность: теперь он возглавил всю рыбную ловлю в стране. Нескольких друзей Чжана арестовали, и установилось новое правление под девизом «Обновление истоков». В эти дни Чжан так перенервничал, что начисто забыл, откуда он родом, и сам стал верить, что находился раньше на дипломатической работе, а не пьянствовал дни и ночи напролет в маленькой глухой деревушке.
В восьмом году правления под девизом «Письма Трудящихся» Чжан стал наместником Москвы. А в третьем году правления под девизом «Сияние истины» он женился, взяв за себя красавицу дочь несметно богатого академика; была она изящной, как куколка, прочла много книг и знала танцы и музыку. Вскоре она родила ему двух сыновей.
Шли годы, правитель сменял правителя, а Чжан все набирал силу. Постепенно вокруг него сплотилось много преданных чиновников и военных, и они стали тихонько поговаривать, что Чжану пора взять власть в свои руки. И вот однажды утром свершилось.
Теперь Чжан узнал тайну белого рояля. Главной обязанностью Сына Хлеба было сидеть за ним и наигрывать какую-нибудь несложную мелодию. Считалось, что при этом он задает исходную гармонию, в соответствии с которой строится все остальное управление страной. Правители, понял Чжан, различались между собой тем, какие мелодии они знали. Сам он хорошо помнил только «Собачий вальс» и большей частью наигрывал именно его. Однажды он попробовал сыграть «Лунную сонату», но несколько раз ошибся, и на следующий день на Крайнем севере началось восстание племен, а на юге произошло землетрясение, при котором, славу богу, никто не погиб. Зато с восстанием пришлось повозиться: мятежники под черными знаменами с желтым кругом посередине пять дней сражались с ударной десантной дивизией «Братья Карамазовы», пока не были перебиты все до одного.
С тех пор Чжан не рисковал и играл только «Собачий вальс» — зато его он мог исполнять как угодно: с закрытыми глазами, спиной к роялю и даже лежа на нем животом. В секретном ящике под роялем он нашел сборник мелодий, составленный правителями древности. По вечерам он часто листал его. Он узнал, например, что в тот самый день, когда правитель Хрущев исполнял мелодию «Полет шмеля», над страной был сбит вражий самолет. Ноты многих мелодий были замазаны черной краской, и уже нельзя было узнать, что играли правители тех лет.
Теперь Чжан стал самым могущественным человеком в стране. Девизом своего правления он выбрал слова: «Великое умиротворение». Жена Чжана строила новые дворцы, сыновья росли, народ процветал, но сам Чжан часто бывал печален. Хоть и не существовало удовольствия, которого он бы не испытал, но и многие заботы подтачивали его сердце. Он стал седеть и все хуже слышал левым ухом.
По вечерам Чжан переодевался интеллигентом и бродил по городу, слушая, что говорит народ. Во время своих прогулок стал он замечать, что, как он ни плутай, все равно выходит на одни и те же улицы. У них были какие-то странные названия: Малая Бронная, Большая Бронная — эти, например, были в центре, а самая отдаленная улица, на которую однажды забрел Чжан, называлась Шарикоподшипниковская.
Где-то дальше, говорили, был Пулеметный бульвар, а еще дальше — первый и второй Гусеничные проезды. Но там Чжан никогда не бывал. Переодевшись, он или пил в ресторанах у Пушкинской площади, или заезжал на улицу Радио к своей любовнице и вез ее в тайные продовольственные лавки на Трупной площади. (Так она на самом деле называлась, но чтобы не пугать трудящихся, на всех вывесках вместо буквы «п» была буква «б».) Любовница — молоденькая балерина — радовалась при этом, как девочка, и у Чжана становилось полегче на душе, а через минуту они уже оказывались на Большой Бронной.
И вот с некоторых пор такая странная замкнутость окружающего мира стала настораживать Чжана. Нет, были, конечно, и другие улицы и вроде бы даже другие города и провинции — но Чжан, как давний член высшего руководства, отлично знал, что они существуют в основном в пустых промежутках между теми улицами, на которые он все время выходил во время своих прогулок, и как бы для отвода глаз.
А Чжан, хоть и правил страной уже одиннадцать лет, все-таки был человек честный, и очень ему странно было произносить речи про какие-то поля и просторы, когда он помнил, что и большинства улиц в Москве, можно считать, на самом деле нету.
Однажды днем он собрал руководство и сказал:
— Товарищи! Ведь мы все знаем, что у нас в Москве только несколько улиц настоящих, а остальных почти не существует. А уж дальше, за Окружной дорогой, вообще непонятно что начинается. Зачем же тогда…
Не успел он договорить, как все вокруг закричали, вскочили с мест и сразу проголосовали за то, чтобы снять Чжана со всех постов. А как только это сделали, новый Сын Хлеба влез на стол и закричал:
— А ну, завязать ему рот, и…
— Позвольте хоть проститься с женой и детьми! — взмолился Чжан.
Но его словно никто не слышал: связали по рукам и ногам, заткнули рот и бросили в машину.
Дальше все было как обычно — отвезли его в Китайский проезд, остановились прямо посреди дороги, открыли люк в асфальте и кинули туда вниз головой.
Чжан обо что-то ударился затылком и потерял сознание.

 

А когда открыл глаза — увидел, что лежит в своем амбаре на полу. Тут из-за стены дважды донесся далекий звук гонга, и женский голос сказал:
— Пекинское время девять часов…
Чжан провел рукой по лбу, вскочил и, шатаясь, выбежал на улицу. А тут из-за угла как раз выехал на ослике Медный Энгельс. Чжан сдуру побежал, и Медный Энгельс со звонким цоканьем поскакал за ним мимо молчащих домов с опущенными ставнями и запертыми воротами; на деревенской площади он настиг Чжана, обвинил его в чжунгофобии и послал на сортировку грибов моэр.
Вернувшись через три года домой, Чжан первым делом пошел осматривать амбар. С одной стороны его стена упиралась в забор, за которым была огромная куча мусора, копившегося на этом месте, сколько Чжан себя помнил. По ней ползали большие рыжие муравьи.
Чжан взял лопату и стал копать. Несколько раз воткнул ее в кучу, и она ударила о железо. Оказалось, что под мусором — японский танк, оставшийся со времен войны. Стоял он в таком месте, что с одной стороны был заслонен амбаром, а с другой — забором, и был скрыт от взглядов, так что Чжан мог спокойно раскапывать его, не боясь, что это увидят, тем более что все лежали по домам пьяные.
Когда Чжан открыл люк, ему в лицо пахнуло кислым запахом. Оказалось, что там большой муравейник. Еще в башне были останки танкиста.
Приглядевшись, Чжан стал кое-что узнавать. Возле казенника пушки на позеленевшей цепочке висела маленькая бронзовая фигурка-брелок. Рядом, под смотровой щелью, была лужица — туда во время дождей капала протекающая вода. Чжан узнал Пушкинскую площадь, памятник и фонтан. Мятая банка от американских консервов была рестораном «Макдональдс», а пробка от «Кока-Колы» — той самой рекламой, на которую Чжан подолгу, бывало, глядел, сжимая кулаки, из окна своего лимузина. Все это не так давно выбросили здесь проезжавшие через деревню американские туристы.
Мертвый танкист почему-то был не в шлеме, а в съехавшей на ухо пилотке; так вот, кокарда на этой пилотке очень напоминала купол кинотеатра «Мир». А на остатках щек у трупа были длинные бакенбарды, по которым ползало много муравьев с личинками — глянув на них, Чжан узнал два бульвара, сходившихся у Трупной площади. Узнал он и многие улицы: Большая Бронная — это была лобовая броня, а Малая Бронная — бортовая.
Из танка торчала ржавая антенна; Чжан догадался, что это Останкинская телебашня. Само Останкино было трупом стрелка-радиста. А водитель, видимо, спасся.
Взяв длинную палку, Чжан поковырял в муравейной куче и отыскал матку — там, где в Москве проходила Мантулинская улица и куда никогда никого не пускали. Отыскал и Жуковку, где были самые важные дачи, — это была большая жучья нора, в которой копошились толстые муравьи длиной в три цуня каждый. А окружная дорога — это был круг, на котором вращалась башня.
Чжан подумал, вспомнил, как его вязали и бросали головой вниз в колодец, и в нем проснулась не то злоба, не то обида; в общем, развел он хлорку в двух ведрах, да и вылил в люк.
Потом он захлопнул люк и забросал танк землей и мусором, как было. И скоро совсем позабыл обо всей этой истории. У крестьянина ведь какая жизнь? Известно.
Чтобы его не обвинили в том, будто он оруженосец японского милитаризма, Чжан никогда никому не рассказывал, что у него возле дома японский танк.
Мне же эту историю он поведал через много лет, в поезде, где мы случайно встретились. Она показалась мне правдивой, и я решил ее записать.

 

Пусть все это послужит уроком для тех, кто хочет вознестись к власти; ведь если вся наша Вселенная находится в чайнике Люй Дун-Биня, что же такое тогда страна, где побывал Чжан! Провел там лишь миг, а показалось — прошла жизнь. Прошел путь от пленника до правителя, а оказалось — переполз из одной норки в другую. Чудеса, да и только. Недаром товарищ Ли Чжао из Хуачжоуского крайкома партии сказал: «Знатность, богатство и высокий чин, могущество и власть, способные сокрушить государство, в глазах мудрого мужа немногим отличны от муравьиной кучи».
По-моему, это так же верно, как то, что Китай на севере доходит до Ледовитого океана, а на западе — до Франкобритании.

Мардонги

Слух обо мне пройдет, как вонь от трупа.
Н. Антонов
Слово «мардонг» тибетское и обозначает целый комплекс понятий. Первоначально так назывался культовый объект, который получался вот каким образом: если какой-нибудь человек при жизни отличался святостью, чистотой или, наоборот, представлял собой, образно выражаясь, «цветок зла» (связи Бодлера с Тибетом только сейчас начинают прослеживаться), то после смерти, которую, кстати, тибетцы всегда считали одной из стадий развития личности, тело такого человека не зарывалось в землю, а обжаривалось в растительном масле (к северу от Лхасы обычно использовался жир яков), затем обряжалось в халат и усаживалось на землю, обычно возле дороги. После этого вокруг трупа и впритык к нему возводилась стена из сцементированных камней, так что в результате получалось каменное образование, в котором можно было уловить сходство с контуром сидящей по-турецки фигуры. Затем объект обмазывался глиной (в северных районах — навозом пополам с соломой, после чего был необходим еще один обжиг), затем штукатуркой и разрисовывался — роспись была портретом замурованного, но, как правило, изображенные лица неотличимы. Если умерший принадлежал к секте Дугпа или Бон, ему пририсовывалась черная камилавка. После этого мардонг был готов и становился объектом либо исступленного поклонения, либо настолько же исступленного осквернения — в зависимости от религиозной принадлежности участников ритуала. Такова предыстория.
Второе значение слова «мардонг» широко известно. Так называют себя последователи Николая Антонова, так называл себя сам Антонов. Наш небольшой очерк не ставит себе целью проследить историю секты — нас больше интересуют ранний срез ее идеологии и мысли самого Антонова; кстати, мы не согласны с появившейся недавно гипотезой, что Антонов — вымышленное лицо, а его труды — компиляция, хотя аргументы сторонников этой точки зрения часто остроумны. Надо всегда помнить, что «несуществование Антонова», о котором многократно заявляли сектанты, есть одна из их мистических догм, а вовсе не намек неким будущим исследователям. Согласиться с этой гипотезой нельзя еще и потому, что все сочинения, известные как антоновские, несут на себе ясный отпечаток личности одного человека. «Пять или шесть страниц, — пишет Жиль де Шарден, — и начинает казаться, что ваша нога попала в медленные челюсти некоего гада, и все сильнее нажим, и все темнее вокруг…» Оставим излишнюю эмоциональность оценки на совести впечатлительного француза; важно то, что работы Антонова действительно пронизаны одним настроением и стилистически обособлены от всего написанного в те годы — если уж предполагать компиляцию, то автор у подделок тоже должен быть один, и в таком случае под именем Николая Антонова нами понимается этот человек.
Начало движения относится к 1993 году и связано с появлением книги Антонова «Диалоги с внутренним мертвецом».
«Смерти нет» — так называется ее первая часть. Идея, конечно, не нова, но аргументация автора необычна. Оказывается, смерти нет потому, что она уже произошла, и в каждом человеке присутствует так называемый внутренний мертвец, постепенно захватывающий под свою власть все большую часть личности. Жизнь, по Антонову, — не более чем процесс вынашивания трупа, развивающегося внутри, как плод в матке. Физическая же смерть является конечной актуализацией внутреннего мертвеца и представляет собой, таким образом, роды. Живой человек, будучи зародышем трупа, есть существо низкое и неполноценное. Труп же мыслится как высшая возможная форма существования, ибо он вечен (не физически, конечно, а категориально).
Ошибка обычного человека заключается в том, что он постоянно заглушает в себе голос внутреннего мертвеца и боится отдать себе отчет в его существовании. По Антонову, ВМ (так обычно обозначается внутренний мертвец в изданиях нынешних антоновцев) — самая ценная часть личности, и вся духовная жизнь должна быть ориентирована на него. Мы еще вернемся к этой мысли, получившей развитие в последующих работах Антонова, а пока перейдем ко второй части «Диалогов».
Она называется «Духовный мардонг Александра Пушкина». Уже здесь, помимо введения термина, обозначены основные практические методы прижизненного пробуждения внутреннего мертвеца. Антонов пишет о духовных мардонгах, образующихся после смерти людей, оставивших заметный след в групповом сознании. В этом случае роль обжарки в масле выполняют обстоятельства смерти человека и их общественное осознание (Антонов уподобляет Наталью Гончарову сковороде, а Дантеса — повару), роль кирпичей и цемента — утверждающаяся однозначность трактовки мыслей и мотивов скончавшегося. По Антонову, духовный мардонг Пушкина был готов к концу XIX века, причем роль окончательной раскраски сыграли оперы Чайковского.
Культурное пространство, по Антонову, является Братской Могилой, где покоятся духовные мардонги идеологий, произведений и великих людей; присутствие живого в этой области оскорбительно и недопустимо, как недопустимо в некоторых религиях присутствие менструирующей женщины в храме. Братская Могила, разумеется, понятие идеальное (после выхода книги в издательство пришло много писем с просьбой указать ее местонахождение).
Существование духовных трупов в ноосфере, говорит дальше Антонов, способствует выработке правильного духовно-эмоционального процесса, где каждый шаг ведет к «утрупнению» (один из ключевых терминов работы). Практические рекомендации, приведенные в «Диалогах», впоследствии получили развитие, поэтому будет правильно рассмотреть их по второй книге Антонова.
Книга «Ночь. Улица. Фонарь. Аптека» (1995) представляет собой на первый взгляд бессвязный набор афоризмов и медитационных методик — однако адепты утверждают, что в этих высказываниях, а также в принципах их взаимного расположения зашифрованы глубочайшие законы Вселенной. За недостатком места мы не сможем рассмотреть эту сторону книги — отметим только, что последние исследования на ЭВМ ЕС-5540 установили несомненную структурную связь между повторяемостью в книге слова «гармония» и ритуалом приготовления вареной суки — национального блюда индейцев Навахо. (Легендарный факт съедения Антоновым в мистических целях своей собаки, предварительно якобы загримированной под Пушкина, никак не документирован и, по-видимому, является одним из многочисленных мифов вокруг этого человека; насколько известно, никакой собаки у Антонова не было.)
Практические техники, ведущие к «утрупнению», разнообразны. Еще в первой книге предложен «Разговор о Пушкине». (Утверждают, что в последние годы жизни Антонов открывал рот только для того, чтобы сделать очередное заявление о величии Пушкина; антоновцы комментируют это в том смысле, что мастер работал одновременно над двумя мардонгами — укреплял пушкинский и достраивал свой.) Эта практика среди антоновцев сейчас строго формализована: «Разговор о Пушкине» начинается с вводного утверждения о том, что поэт не знал периода ученичества, и кончается распеванием мантры «Пушкин пушкински велик» — регламентированы не только все произносимые слова, но и интонации. Можно допустить, что при жизни Антонова (антоновец бы поправил, сказав — при первосмертии) существовали отклонения от канона и в современной форме он сложился позднее.
Другой техникой утрупнения является изучение древнерусской культуры — разумеется, не ее самой, а ее мардонга. На этом пути Антонов высказал интересную мысль, благодаря которой к движению примкнула масса славянофилов. Антонов заявил, что найденный археологами под Киевом горшок VIII века является первым в истории мардонгом, а находящаяся в нем малая берцовая кость принадлежала девочке по имени Горухша — это слово написано на горшке. После такого патриотического высказывания антоновцы получили государственную дотацию, и их движение заметно укрепилось.
Кроме этих методик, Антонов рекомендует изучение какого-нибудь мертвого языка, например, санскрита, а также лежание в гробу.
С момента возникновения секты быт ее членов был подвергнут тщательной ритуализации. Рассказывают, например, что Антонов не терпел, когда при нем огурцы вынимали из банки пальцами — по его мнению, мертвость овощей осквернялась живым прикосновением. Работа «Ежедневное чудо», где, может быть, рассмотрены эти вопросы, не сохранилась.
Книга «Майдан» (1998) при стилистическом единстве с остальными сочинениями сдержанней и задумчивей и чем-то напоминает суры мединского периода. В ней нет новых идей, но углублены и развиты ранее высказанные — например, появляется мысль о множественности внутренних трупов, которые как бы вложены один в другой, наподобие матрешек (по Антонову — древнерусский символ мардонга), причем каждый последующий труп созерцает предыдущий и испытывает по нему ностальгию; первичный внутренний труп тоскует по окончательному, то есть по актуализированному мертвецу — круг замыкается.
В этой книге Антонов отрекается от тех своих последователей, которые идут на самоубийство, — он презрительно называет их «недоносками». (В системе Антонова убийство рассматривается как кесарево сечение, а самоубийство — как преждевременные роды. Смерть в юности уподобляется аборту.)
В 1999 году Антонов достигает актуализации. Его мардонг устанавливают на тридцать девятом километре Можайского шоссе, прямо у дороги.
Он и сейчас на этом месте, и в любое время там можно встретить антоновцев — это хмурые молодые люди в темных плащах, крашенные под блондинов, с перетянутыми резинкой — чтобы трупно синели кисти — запястьями. У мардонга читают стихи — обычно Сологуба или Блока, отобранные по антоновскому принципу «максимума шипящих». Иногда читают стихи самого Антонова:
…а когда догорит свеча,
и во тьме отзвучат часы,
мертвецы ощутят печаль,
на полу уснут мертвецы…

С шоссе открывается удивительный вид.
Назад: Часть вторая Спи
Дальше: Часть третья День бульдозериста