Девятый сон Веры Павловны
Здесь мы можем видеть, что солипсизм совпадает с чистым реализмом, если он строго продуман.
Людвиг Витгенштейн
Taken: , 1
Перестройка ворвалась в сортир на Тимирязевском бульваре одновременно с нескольких направлений. Клиенты стали дольше засиживаться в кабинках, оттягивая момент расставания с осмелевшими газетными обрывками, на каменных лицах толпящихся в маленьком кафельном холле педерастов весенним светом заиграло предчувствие долгожданной свободы, еще далекой, но уже несомненной, громче стали те части матерных монологов, где помимо господа Бога упоминались руководители партии и правительства, чаще стали перебои с водой и светом.
Никто из вовлеченных во все это толком не понимал, почему он участвует в происходящем – никто, кроме уборщицы мужского туалета Веры, существа неопределенного возраста и совершенно бесполого, как и все ее коллеги. Для Веры начавшиеся перемены тоже были некоторой неожиданностью – но только в смысле точной даты их начала и конкретной формы проявления, а не в смысле их источника, потому что этим источником была она сама.
Началось все с того, что как-то однажды днем Вера первый раз в жизни подумала не о смысле существования, как она обычно делала раньше, а о его тайне. Результатом было то, что она уронила тряпку в ведро с темной мыльной водой и издала что-то вроде тихого «ах». Мысль была неожиданная и непереносимая, и, главное, ни с чем из окружающего не связанная – просто пришла вдруг в голову, в которую ее никто не звал, а выводом из этой мысли было то, что все долгие годы духовной работы, потраченные на поиски смысла, оказывались потерянными зря, потому что дело было, оказывается, в тайне. Но Вера как-то все же успокоилась и стала мыть дальше. Когда прошло десять минут и значительная часть кафельного пола была уже обработана, появилось новое соображение о том, что другим людям, занятым духовной работой, эта мысль тоже вполне могла приходить в голову, и даже наверняка приходила, особенно если они были старше и опытнее. Вера стала думать, кто это может быть из ее окружения, и сразу безошибочно поняла, что ей не надо ходить слишком далеко, а надо поговорить с Маняшей, уборщицей соседнего туалета, такого же, но женского.
Маняша была намного старше. Это была худая старуха тоже неопределенных, но преклонных лет, при взгляде на нее Вере отчего-то – может быть, из-за того, что та сплетала волосы в седую косичку на затылке – вспоминалось словосочетание «Петербург Достоевского». Маняша была Вериной старшей подругой, они часто обменивались ксерокопиями Блаватской и Рамачараки, настоящая фамилия которого, как говорила Маняша, была Зильберштейн, ходили в «Иллюзион» на Фасбиндера и Бергмана, но почти не говорили на серьезные темы, Маняшино руководство духовной жизнью Веры было очень ненавязчивое и непрямое, отчего у Веры никогда не появлялось ощущения, что это руководство существует.
Стоило Вере только вспомнить о Маняше, как раскрылась маленькая служебная дверь, соединявшая оба туалета (с улицы в них вели разные входы), и Маняша появилась. Вера тут же принялась путано рассказывать о своей проблеме, Маняша не перебивая слушала.
– …и получается, – говорила Вера, – что поиск смысла жизни – сам по себе единственный смысл жизни. Или нет, не так – получается, что знание тайны жизни в отличие от понимания ее смысла позволяет управлять бытием, то есть действительно прекращать старую жизнь и начинать новую, а не только говорить об этом – и у каждой новой жизни будет свой особенный смысл. Если овладеть тайной, то уж никакой проблемы со смыслом не останется.
– Вот это не совсем верно, – перебила внимательно слушавшая Маняша. – Точнее, это совершенно верно во всем, кроме того, что ты не учитываешь природы человеческой души. Неужели ты действительно считаешь, что знай ты эту тайну, ты решила бы все проблемы?
– Конечно, – ответила Вера. – Я уверена. Только как ее узнать?
Маняша на секунду задумалась, а потом словно на что-то решилась и сказала:
– Здесь есть одно правило. Если кому-то известна эта тайна и ты о ней спрашиваешь, тебе обязаны ее открыть.
– Почему же ее тогда никто не знает?
– Ну почему. Кое-кто знает, а остальным, видно, не приходит в голову спросить, – ответила Маняша. – Вот ты, например, кого-нибудь когда-нибудь спрашивала?
– Считай, что я тебя спрашиваю, – быстро проговорила Вера.
– Тогда коснись рукой пола, – сказала Маняша, – чтобы вся ответственность за то, что произойдет, легла на тебя.
– Неужели нельзя без этих сцен из Мейринка, – недовольно пробормотала Вера, наклоняясь к полу и касаясь ладонью холодного кафельного квадрата, – ну?
Маняша пальцем подозвала Веру к себе и, взяв ее за голову и наклонив так, чтобы Верино ухо приходилось точно напротив ее рта, прошептала что-то не очень длинное.
И в эту же секунду за стенами раздался гул.
– Как? И все? – разгибаясь, спросила Вера.
Маняша кивнула головой.
Вера недоверчиво засмеялась.
Маняша развела руками, как бы говоря, что не она это придумала и не она виновата. Вера притихла.
– А знаешь, – сказала она, – я ведь что-то похожее всегда подозревала.
Маняша засмеялась.
– Так все говорят.
– Ну что ж, – сказала Вера, – для начала я попробую что-нибудь простое. Например, чтоб здесь на стенах появились картины и заиграла музыка.
– Я думаю, что это у тебя получится, – ответила Маняша, – но учти, что произойти в результате твоих усилий может что-то неожиданное, совсем вроде бы не связанное с тем, что ты хотела сделать. Связь выявится только потом.
– А что может произойти?
– А вот посмотришь сама.
Посмотреть удалось не скоро, только через несколько месяцев, в те отвратительные ноябрьские дни, когда под ногами чавкает не то снег, не то вода, а в воздухе висит не то пар, не то туман, сквозь который просвечивают синева милицейских шапок и багровые кровоподтеки транспарантов.
Произошло это так: в уборную спустились несколько праздничных пролетариев с большим количеством идеологического оружия, огромными картонными гвоздиками на длинных зеленых шестах и заклинаниями на специальных листах фанеры. Справив нужду, они поставили двуцветные копья к стене, заслонили писсуары своими промокшими транспарантами – на верхнем была непонятная надпись «Девятый трубоволочильный» – и устроились на небольшой пикник в узком пространстве перед зеркалами и умывальниками. Сильней, чем мочой и хлоркой, запахло портвейном, зазвучали громкие голоса. Сначала доносился смех и разговоры, потом вдруг стало тихо и строгий мужской голос спросил:
– Что ж ты, сука, на пол льешь специально?
– Да не специально я, – затараторил неубедительный тенор, – тут бутылка нестандартная, горлышко короче. А я тебя заслушался. Проверь сам, Григорий! У меня рука всегда автоматически…
Тут раздался звук удара во что-то мягкое и одобрительная матерная разноголосица, но после этого пикник как-то быстро сошел на нет, и голоса, гулко взвыв напоследок с ведущей на бульвар лестницы, исчезли. Тогда только Вера решилась выглянуть из-за угла.
В центре кафельного холла сидел на полу мужичонка с расквашенной мордой и через равные интервалы времени плевал кровью на залитый портвейном кафель. Увидев Веру, он отчего-то перепугался, вскочил на ноги и убежал на улицу, под открытое небо. После него в холле осталась мокрая надломленная гвоздика и маленький транспарантик с кривой надписью: «Парадигма перестройки безальтернативна!» Вера совершенно не поняла, какой в этих словах заключен смысл, но долгий опыт жизни ясно говорил: началось что-то новое, и даже не верилось, что это новое вызвано ею. На всякий случай она подхватила гигантский цветок с транспарантом и отнесла их в свою каморку, представлявшую собой две крайних кабинки: перегородка между ними была убрана, и места было как раз достаточно, чтобы разместились ведра, швабры и стул, на котором можно было иногда передохнуть.
После этого все еще долго тянулось по-старому (да и что нового может быть в туалете?). Жизнь текла размеренно и предсказуемо, только количество пустых бутылок, которое приносил день, стало падать, а народ стал злее.
Но вот однажды в туалете появилась компания зашедших явно не по нужде. Они были в одинаковых джинсовых костюмах и темных очках, а с собой у них был складной метр и такая специальная штучка на треножном штативе – Вера не знала, как она называется, – в которую какие-то люди на улицах часто глядят на особым образом разграфленную палку, которую держат другие люди. Гости обмерили входную дверь, озабоченно оглядели все помещение и ушли, так и не воспользовавшись своим оптическим приспособлением. Еще через несколько дней они появились в сопровождении человека в коричневом плаще и с коричневым портфелем – Вера знала его, это был начальник всех городских туалетов. Вели себя прибывшие непонятно – они ничего не обсуждали и не измеряли, как в прошлый раз, а просто прохаживались взад и вперед, задевая плечами спины переливающихся в писсуары (как зыбок мир!) трудящихся, и время от времени замирали, мечтательно заглядываясь на что-то, Вере и посетителям не видимое, но, очевидно, прекрасное: об этом можно было догадаться по улыбкам на их лицах и по тем удивительным романтическим положениям, в которых застывали их тела – Вера не смогла бы выразить своих чувств словами, но поняла она все безошибочно, и на несколько мгновений перед ее глазами встала когда-то висевшая у них в детдоме репродукция картины «Товарищи Киров, Ворошилов и Сталин на строительстве Беломоро-Балтийского канала».
А еще через два дня Вера узнала, что теперь работает в кооперативе.
Обязанности остались, в общем, прежние, но невероятно изменилось все вокруг. Как-то постепенно и быстро, без остановки производственных мощностей, был сделан ремонт. Сначала бледный советский кафель на стенах заменили на крупную плитку с изображением зеленых цветов. Потом переделали кабинки – их стены обшили пластиком под орех, вместо строгих унитазов победившего социализма поставили какие-то розово-фиолетовые пиршественные чаши, а у входа установили турникет, как в метро – только вход стоил не пять, а десять копеек.
В завершение этих изменений Вере подняли зарплату на целых сто рублей в месяц и выдали новую рабочую одежду: красную шапку с козырьком и черный полухалат-полушинель с петлицами – словом, все как в метро, только на петлицах и кокарде сверкала не буква «М», а две скрещенные струи, выбитые в тонкой меди. Две соединенные кабинки, где раньше можно было хотя бы поспать, теперь превратились в склад туалетной бумаги, куда уже было не втиснуться. Теперь Вера сидела возле турникетов в специальной будке, похожей на трон марсианских коммунистов из фильма «Аэлита», улыбалась, разменивала деньги, в ее жестах появилась счастливая плавность, совсем как у виденной однажды в детстве и запомнившейся на всю жизнь продавщицы из Елисеевского – та, белокурая и женственно полная, резала семгу на фоне настенной фрески, изображавшей залитую солнцем долину, где прямо в полуметре от реальности висела прохладная виноградная кисть, – и было утро, и нежно пело радио, и Вера была девушкой в красном ситцевом платье.
В турникетах весело звенели деньги – за каждый день набегало полтора-два больших холщовых мешка. «Кажется, – смутно думала Вера, – Фрейд где-то сопоставил экскременты и золото. Все-таки умный мужик был, чего говорить… за что только его так люди ненавидят… вот тот же Набоков…» И она погружалась в привычные неторопливые мысли, часто состоявшие из одного только начала и так и не доползавшие до собственного конца, потому что им на смену приходили другие.
Жить постепенно становилось все лучше – у входа появились зеленые бархатные портьеры, которые посетитель должен был, входя, раздвинуть плечом, а на стене у входа – купленная в обанкротившейся пельменной картина, в какой-то странной перспективе изображавшая тройку: трех белых лошадей, впряженных в заваленные сеном сани, где, не обращая никакого внимания на бегущих следом сосредоточенных волков, сидели трое – два гармониста в расстегнутых полушубках и баба без гармони (отчего гармонь казалась признаком пола). Единственным, что смущало Веру, был какой-то далекий грохот или гул, иногда доносившийся из-за стен – она никак не могла взять в толк, что может так странно гудеть под землей, но потом решила, что это метро, и успокоилась.
В кабинках зашуршала настоящая туалетная бумага – не то что раньше. На умывальниках появились куски мыла, рядом – настенные электрические ящики для сушения рук. Словом, когда один постоянный клиент сказал Вере, что приходит сюда как в театр, она не удивилась сравнению и даже не особенно была польщена.
Новым начальником был румяный парень в джинсовой куртке и темных очках – он появлялся на месте редко и, как понимала Вера, курировал еще два-три туалета. Вере он казался очень загадочным и могущественным человеком, но однажды выяснилось, что заправляет всем вовсе не он.
Обычно румяный молодой человек, входя с улицы, раскидывал половинки зеленой бархатной портьеры коротким и властным движением ладони, затем появлялось его лицо с двумя черными стеклянными эллипсами вместо глаз, а потом раздавался тонкий голос. В тот раз все было наоборот – сначала Вера услышала его высокий заискивающий тенор, раздавшийся на лестнице, в ответ там же что-то снисходительное рявкнул бас, и портьера разошлась – но вместо ладони и черных очков появилась даже не согнутая, а какая-то сложившаяся джинсовая спина: это пятился и что-то на ходу объяснял Верин начальник, а вслед за ним шествовал пожилой толстый гном с большой рыжей бородой, в красной кепке и красной заграничной майке, на которой Вера прочла:
What I really need is less shit from you people
Гном был крошечный, но держался так, что казался выше всех. Быстро оглядев помещение, он открыл портфель, вынул связку печатей и приложил одну из них к листу бумаги, торопливо подставленному начальником Веры. После этого он дал какую-то короткую инструкцию, ткнул молодого человека в черных очках пальцем в живот, захохотал и исчез – Вера даже не заметила как: стоял напротив зеркала и – нету, словно нырнул в какой-то только для гномов открытый подземный ход.
После развоплощения карлика с печатями Верин начальник успокоился, вырос в длину и сказал несколько ни к кому не обращенных фраз, из которых Вера поняла, что только что исчезший гном – на самом деле очень большой человек и заправляет всеми московскими туалетами.
– Ну и начальники теперь у нас, – бормотала себе под нос Вера, звякая монетами на стоящем перед ней блюде и выдавая одноразовые полотенца, – прямо ужас.
Она любила делать вид, что воспринимает все происходящее так, как должна была бы воспринять его некая абстрактная Вера, работающая уборщицей в туалете, и старалась не думать о том, что сама разбудила эти подземные силы – и разбудила для смеха, для того, чтобы на стене повисла картина. Что касалось музыки, то она полагала, что ее желание уже воплотилось в двух нарисованных гармонях.
Вообще, насколько скучной и однообразной была раньше Верина жизнь, настолько теперь она стала значительной и интересной. Теперь Вера довольно часто видела разных удивительных людей: ученых, космонавтов и артистов, а однажды туалет посетил отец братского народа маршал Пот Мир Суп – ехал в Кремль, да не стерпел по дороге. С ним была уйма народу, и пока он сидел в кабинке, возле Вериной будки на длинных флейтах играли какую-то протяжную и печальную мелодию три волнующихся накрашенных пионера – так трогательно и хорошо, что Вера украдкой всплакнула.
Вскоре после этого случая Верин начальник принес с собой магнитофон и колонки, и уже на следующий день в сортире заиграла музыка. Теперь к Вериным обязанностям добавилась еще одна – переворачивать и менять кассеты. Утро обычно начиналось с «Мессы и Реквиема» Джузеппе Верди, первые взволнованные посетители появлялись обычно тогда, когда страстное сопрано из второй части уже успевало попросить Господа об избавлении от вечной смерти.
– Либера ме домини де морте аэтерна, – тихонько подпевала Вера и в такт тяжелым ударам невидимого оркестра позвякивала медью на блюде. Потом обычно ставилась «Рождественская Оратория» Баха или что-нибудь в этом роде, по-немецки и на духовные темы, и Вера, разбиравшая этот язык с некоторыми усилиями, прислушивалась, как далекие звонкоголосые дети весело уверяют в чем-то Господа, пославшего их в дольний мир.
– Так зачем Господь создал нас? – с сомнением спрашивало конвоируемое двумя скрипками сопрано.
– Затем, – убежденно отвечал хор, – чтоб мы его славили.
– Так ли это? – недоверчиво переспрашивало сопрано, готовясь залезть в обозначенный хриплыми духовыми кузов.
– Это, несомненно, так! – спешили заслонить происходящее детские голоса из хора, не замечая уже давно наведенной на них сзади виолы-да-гамба.
Потом, когда время подходило часам к двум-трем, Вера заводила Моцарта, и растревоженная душа медленно успокаивалась, скользя над холодным мраморным полом какого-то огромного зала, в котором, перебивая друг друга, дребезжали два минорных рояля.
А совсем близко к вечеру Вера ставила Вагнера, и летящие в бой Валькирии несколько секунд никак не могли взять в толк, что это за кафельные стены и раковины мелькнули на миг возле их бешено несущихся вперед коней.
Все было бы прекрасно, если б не одна странность, сначала почти незаметная и даже показавшаяся галлюцинацией. Вера стала замечать какой-то странный запах, а сказать откровенно – вонь, на которую она раньше не обращала внимания. По какой-то необъяснимой причине вонь появлялась тогда, когда начинала играть музыка – точнее, не появлялась, а проявлялась. Все остальное время она тоже присутствовала – собственно, она была изначально свойственна этому месту, но до каких-то пор просто не ощущалась из-за того, что находилась в гармонии со всем остальным, – а когда на стенах появились картины, да еще заиграла музыка, вот тут-то и стало заметно то особое непередаваемое туалетное зловоние, которое совершенно невозможно описать и о котором некоторое представление дает разве что словосочетание «Париж Маяковского».
Вера поняла, что ее мысли незаметно приняли какой-то антисоветский уклон, но поделать с собой ничего не смогла, да и чувствовала, что теперь это не страшно.
Как-то вечером к Вере зашла Маняша, послушала увертюру к «Корсару» и вдруг тоже заметила вонь.
– Ты, Вера, никогда не задумывалась над тем, почему наши воля и представление образуют вокруг нас эти сортиры? – спросила она.
– Задумывалась, – ответила Вера. – Я давно над этим думаю и никак не могу понять. Я знаю, что ты сейчас скажешь. Ты скажешь, что мы сами создаем мир вокруг себя, и причина того, что мы сидим в сортире – наши собственные души. Потом ты скажешь, что никакого сортира на самом деле нет, а есть только проекция внутреннего содержания на внешний объект, и то, что кажется вонью – на самом деле просто экстериоризованная компонента души. Потом ты прочтешь что-нибудь из Сологуба…
– И мне светила возвестили, – нараспев перебила Маняша, – что я природу создал сам…
– Во-во, или еще что-нибудь в этом роде. Все верно?
– Не вполне, – ответила Маняша. – Ты допускаешь свою обычную ошибку. Дело в том, что в солипсизме интересна исключительно практическая сторона. Кое-что в этой области уже сделано – вот, например, картина с тройкой, или эти цимбалы – бум, бум! Но вот вонь – в какой момент и почему мы ее создаем?
– С практической стороны я могу тебе ответить, – сказала Вера, – что мне теперь несложно убрать и вонь и сам сортир.
– Мне тоже, – ответила Маняша, – я и убираю его каждый вечер. Но вот что наступит дальше? Ты действительно думаешь, что это возможно?
Вера открыла было рот для ответа, но вместо этого надолго закашлялась в ладонь.
Маняша высунула язык.
Прошло два-три дня, и вот зеленую штору на входе откинули несколько посетителей, сразу же напомнивших Вере тех первых, в джинсовых куртках, с которых все и началось. Только эти были в коже и еще румяней – а в остальном вели себя так же, как и те: медленно ходили по помещению, тщательно оглядывая все вокруг. И вскоре Вера узнала, что туалет закрывают и теперь здесь будет комиссионный магазин.
Ее так и оставили уборщицей, а на время ремонта даже дали оплачиваемый отпуск – Вера хорошо отдохнула и перечитала некоторые книги по солипсизму, до которых никак не доходили руки. А когда она в первый день вышла на новую работу, уже ничто не напоминало о том, что в этом месте когда-то был туалет.
Теперь справа от входа начинался длинный стеллаж, где продавались всякие мелочи, дальше – там, где раньше были писсуары, – помещался длинный прилавок с одеждой, а напротив – стойка с радиоаппаратурой. В дальнем конце зала висели зимние вещи – кожаные плащи и куртки, дубленки и женские пальто, и за каждым прилавком теперь стояла похожая на народную артистку США продавщица.
При ремонте было найдено несколько человеческих черепов и планшет с секретными документами – но этого Вера не увидела, потому что за ними приехали откуда надо и куда надо увезли.
Работы стало намного меньше, а денег – просто уйма. Теперь Вера ходила по помещениям в новом синем халате, вежливо раздвигала толпящихся посетителей и протирала сухой фланелевой тряпочкой стекла прилавков, за которыми новогодней разноцветной фольгой («все мысли веков! все мечты! все миры!» – тихонько шептала Вера) мерцали жевательные резинки и презервативы, отсвечивали пластмассовые клипсы и броши, мерцали очки, зеркальца, цепочки и карандашики.
Затем, во время обеденного перерыва, надо было вымести грязь, которую на своих башмаках принесли посетители, и можно было отдыхать до самого вечера.
Теперь музыка играла круглый день, иногда даже несколько музык – а вонь исчезла, о чем Вера с гордостью сообщила зашедшей как-то через дверь в стене Маняше. Та поджала губы.
– Боюсь, все не так просто. Конечно, с одной стороны мы действительно создаем все вокруг, но с другой – мы сами просто отражения того, что нас окружает. Поэтому любая индивидуальная судьба в любой стране – это метафорическое повторение того, что с происходит со страной, а то, что происходит со страной, складывается из тысяч отдельных жизней.
– Ну и что? – не поняла Вера. – Какое отношение это имеет к разговору?
– А такое, – сказала Маняша, – ты же говоришь, что вонь пропала. А она не пропадала вовсе. И ты с ней еще столкнешься.
С тех пор как мужской туалет перенесли на Маняшину половину и объединили с женским, Маняша сильно изменилась – стала меньше говорить и реже заглядывать в гости. Сама она объясняла это достигнутой уравновешенностью Инь и Ян, но Вера в глубине души считала, что дело в большем объеме работ по уборке и в зависти к ее, Вериному, новому образу жизни – зависти, прикрытой внешней философичностью. При этом Вера совсем не думала о том, кто научил ее всему необходимому для осуществления метаморфозы. Маняша, видимо, почувствовала изменение Вериного отношения к ней, но отнеслась к этому спокойно, как к должному, и просто реже стала заходить.
Вскоре Вера поняла, что Маняша была права. Произошло это так: однажды она, разгибаясь от витрины, краем глаза заметила что-то странное – вымазанного говном человека. Он держался с большим достоинством и двигался сквозь раздающуюся толпу к прилавку с радиоаппаратурой. Вера вздрогнула и даже выронила тряпку, но когда она повернула голову, чтобы как следует рассмотреть этого человека, оказалось, что с ней произошел обман зрения – на самом деле на нем просто была рыже-коричневая кожаная куртка.
Но после этого случая такие обманы зрения стали происходить все чаще и чаще. То Вере вдруг мерещилось, что на застекленном прилавке разложены мятые бумажки, и надо было несколько секунд внимательно глядеть на него, чтобы увидеть нечто другое. То ей начинало казаться, что дорогие – в три-четыре советских зарплаты каждый – флаконы со сказочными названиями, стоящие на длинной полке за спиной продавщицы, недаром находятся в том самом месте, где раньше бодро журчали писсуары, и само название «туалетная вода», выведенное красным фломастером на картонке, вдруг приобретало свой прямой смысл. За стенами теперь почти все время что-то тихо, но грозно рокотало, как будто тихо шептал какой-то исполин: звук был негромким, но рождал ощущение невероятной мощи.
Вокруг появились новые люди – они приходили вскоре после открытия и толклись в узком пространстве предбанника до самого вечера. Они продавали и покупали всякую мелочь, но Вера смутно чувствовала, что дело совсем в другом – дело было в той магической операции, которая происходила с попадавшими к ним предметами. Внешне это выглядело торговлей, но Вере очень трудно было перестать видеть самую явную для нее на свете вещь – как пришибленный советский люд толпился вокруг, робко пытаясь купить кусочек говна подешевле.
Вера стала присматриваться к новым людям. Сначала стали заметны странности с их одеждой: некоторые вещи, надетые на них, упорно выдавали себя за говно, или, наоборот, размазанное по ним говно упорно выдавало себя за некоторые вещи. Лица многих из них были вымазаны говном в форме черных очков, говно покрывало их плечи в виде кожаных курток и джинсами облегало ноги. Все они были вымазаны говном в разной степени, трое или четверо были покрыты им полностью, с ног до головы, а один – в несколько слоев, к нему народ подходил с наибольшим почтением.
Вокруг крутилось множество детей. Один мальчик очень напоминал Вере ее брата, когда-то утопленного в пионерлагере, и она внимательно следила за тем, что с ним происходит. Сначала он просто сообщал покупателям, у кого из обмазанных говном они могут купить ту или иную вещь, и даже сам подлетал ко входящим и спрашивал:
«Что нужно?»
Вскоре он уже продавал какую-то мелочь сам, а однажды днем Вера, переставляя по полу ведро по направлению к прилавку с огромными черными кусками говна со строгими японскими именами, подняла глаза и увидела его сияющее счастьем лицо. Посмотрев вниз, она увидела, что его ноги, на которых раньше были ботинки, теперь густо вымазаны тем же самым, чем было покрыто большинство стоящих вокруг. Чисто инстинктивным движением она провела по ним тряпкой, а в следующий момент мальчик довольно грубо отпихнул ее.
– Под ноги надо смотреть, дура старая, – сказал он и продемонстрировал ей вынутый из кармана кукиш, который после секундного размышления переделал в кулак.
И тут Вера поняла, что пока она управляла миром, к ней пришла старость, и впереди теперь только смерть.
Уже давно Вера не видела Маняшу. Отношения между ними стали в последнее время значительно холоднее, и дверь в стене, ведшая на Маняшину половину, уже давно не отпиралась. Вера стала вспоминать, при каких обстоятельствах обычно появлялась Маняша, и оказалось, что единственной вещью, которую можно было сказать на этот счет, было то, что иногда она просто появлялась.
Вера стала вспоминать историю своих отношений с Маняшей, и чем дольше она вспоминала, тем крепче становилось в ней убеждение, что во всем виновата именно Маняша, хотя чем было это «все», она вряд ли сумела бы сказать. Но она решила отомстить и стала готовить гостинец к встрече с Маняшей – так и называя то, что она приготовила, «гостинцем», и даже про себя не давая вещам их настоящих имен, словно Маняша из-за стены могла прочесть ее мысли, испугаться и не прийти.
Видно, Маняша ничего из-за стены не прочла, потому что однажды вечером она появилась. Выглядела она устало и неприветливо, что Вера автоматически объяснила про себя тем, что у Маняши очень много работы. Забыв до поры про свои планы и про недавнюю надменность, Вера с недоумением и страхом рассказала про свои галлюцинации. Маняша оживилась.
– Это как раз понятно, – сказала она. – Дело в том, что ты знаешь тайну жизни, поэтому способна видеть метафизическую функцию предметов. Но поскольку ты не знаешь ее смысла, ты не в состоянии различить их метафизической сути. Поэтому тебе и кажется, что то, что ты видишь – галлюцинации. Ты пыталась объяснить это сама?
– Нет, – сказала, подумав, Вера. – Очень трудно понять. Наверно, что-то такое превращает вещи в говно. Некоторые превращает, а некоторые нет… А-а-а… Поняла, кажется. Сами-то по себе они не говно, эти вещи. Это когда они сюда попадают, они им становятся… Или даже нет – то говно, в котором мы живем, становится заметным, когда попадает на них…
– Вот это уже ближе, – сказала Маняша.
– Ой, Господи… А я-то думаю: картины, музыка… Вот дура. А вокруг на самом деле говно, какая ж тут музыка может быть… А кто виноват? Ну, насчет говна понятно – вентиль коммунисты открыли. Хотя они ведь тоже внутри сидят…
– В каком смысле внутри? – спросила Маняша.
– А и в том, и в этом… Нет, если кто и виноват, так это, Маняша, ты, – закончила вдруг Вера и нехорошо посмотрела на бывшую уже подругу, так нехорошо, что та даже сделала шажок назад.
– Какой еще вентиль? И почему же я? Я, наоборот, столько раз тебе говорила, что все эти тайны никакой пользы тебе не принесут, пока ты со смыслом не разберешься… Вера, ты что?
Вера, глядя куда-то вниз и в сторону, пошла на Маняшу, та стала пятиться от нее прочь, и так они дошли до неудобной узкой дверцы, ведшей на Маняшину половину. Маняша остановилась и подняла на Веру глаза.
– Вера, что ты задумала?
– А топором тебя хочу, – безумно ответила Вера и вытащила из-под халата свой страшный гостинец с гвоздодерным выростом на обухе, – прямо по косичке, как у Федора Михайловича.
– Ты, конечно, можешь это сделать, – нервничая, сказала Маняша, – но предупреждаю: тогда мы с тобой больше никогда не увидимся.
– Да это уж я сообразить могу, не такая дура, – замахиваясь, вдохновенно прошептала Вера и с силой обрушила топор на Маняшину седую головку.
Раздались звон и грохот, и Вера потеряла сознание.
Придя в себя от рокота за стеной, она обнаружила, что лежит в примерочной кабинке с топором в руках, а над ней в высоком, почти в человеческий рост, зеркале зияет дыра, контурами похожая на огромную снежинку.
«Есенин», – подумала Вера.
Самым страшным Вере показалось то, что никакой двери в стене, как оказалось, не было, и непонятно было, что делать со всеми теми воспоминаниями, где эта дверь фигурировала. Но даже это уже не имело никакого значения – Вера вдруг не узнала саму себя. Казалось, какая-то часть ее души исчезла – часть, которой она никогда раньше не ощущала и почувствовала только теперь, как это бывает с людьми, которых мучают боли в ампутированной конечности. Все вроде бы осталось на месте – но исчезло что-то главное, придававшее остальному смысл, Вере казалось, что ее заменили плоским рисунком на бумаге, и в ее плоской душе поднималась плоская ненависть к плоскому миру вокруг.
– Ну погодите, – шептала она, ни к кому особо не обращаясь, – я вам устрою.
И ее ненависть отражалась в окружающем – что-то содрогалось за стенами, и посетители магазина, или туалета, или просто подземной ниши, где прошла вся ее жизнь (Вера ни в чем теперь не была уверена), иногда даже отрывались от изучения размазанного по прилавкам говна и испуганно оглядывались по сторонам.
Какая-то исполинская сила давила на стены снаружи, что-то гудело и дрожало за тонкой выгибающейся поверхностью – как будто огромная ладонь сжимала картонный стаканчик, на дне которого сидела крохотная Вера, окруженная прилавками и примерочными кабинками, сжимала пока несильно, но в любой момент могла полностью сплющить всю Верину реальность.
И однажды, ровно в 19.40 (как раз тогда, когда Вера думала, что три одинаковых куска говна на полке секции бытовой электроники зелеными цифрами показывают год ее рождения), этот момент настал.
Вера с ведром в руке стояла напротив длинной стойки с одеждой, где вперемешку висели дубленки, кожаные плащи и похабные розовые кофточки, и рассеянно смотрела на покупателей, щупающих такие близкие и одновременно недостижимые рукава и воротники, когда у нее вдруг сильно кольнуло в сердце. И тут же гудение за стеной вдруг стало невыносимо громким, стена задрожала, выгнулась, треснула, и из трещины, опрокинув стойку с одеждой, прямо на закричавших от ужаса людей хлынул отвратительный черно-коричневый поток.
– А-ах! – успела выдохнуть Вера, а в следующий момент ее подняло с пола, крутануло и сильно ударило о стену, последним, что сохранило ее сознание, было слово «Карма», написанное крупными черными буквами на белом фоне тем же шрифтом, каким печатают название газеты «Правда».
В себя она пришла от другого удара, уже слабого, о какие-то прутья. Прутья оказались ветками высокого старого дуба, и Вера в первый момент не поняла, каким образом ее, только что стоявшую на знакомом до последней кафельной плитки полу, могло вдруг ударить о какие-то ветки.
Оказалось, что она плывет вдоль Тимирязевского бульвара в чернокоричневом зловонном потоке, плещущем уже в окна второго или третьего этажа. У нее сильно болели уши. На плаву она держалась потому, что ее пальцы глубоко вдавились в толстую пенопластовую прокладку сложной формы, на которой было выдавлено слово «SONY».
Вокруг, насколько хватало взгляда, плескалась темная жижа, по которой плыли скамейки, доски, мусор и люди. Прямо перед ее лицом покачивалась красная кепочка с переплетенными буквами «NYC». Вера помотала головой и сообразила, что то, что она принимала за боль в ушах, было на самом деле оглушительным ревом, несущимся откуда-то сзади. Она оглянулась и увидела над поверхностью жижи что-то вроде горы, образованной бьющим снизу потоком точно в том месте, где раньше был ее подземный дом.
Течение несло Веру вперед, в направлении Тверской. Уровень жижи поднимался со сказочной быстротой: двух-трехэтажные дома по бокам бульвара были уже не видны, а огромный уродливый театр имени Горького теперь напоминал гранитный остров – на его крутом берегу стояли три женщины в белых кисейных платьях и белогвардейский офицер, из-под приставленной ко лбу ладони вглядывавшийся в даль, Вера поняла, что там только что давали Чехова, но ничего не успела по этому поводу подумать, потому что почувствовала, как кто-то вырывает из ее рук кусок пенопласта. В следующий момент она увидела перед собой заляпанное пучеглазое лицо с зажатой во рту ручкой портфеля, две крепкие волосатые руки вцепились в ее спасательный квадрат, отчего тот почти ушел под поверхность жижи.
– Пусти, сволочь, – проорала Вера, пытаясь перекрыть космический грохот говнопада, в ответ мужчина почти членораздельно что-то промычал, сунул руку за пазуху пиджака, вынул и поднес к самому Вериному лицу какую-то книжечку, видно было только, что у нее красная обложка, а все внутренние страницы были коричневыми и слипшимися. Воспользовавшись тем, что мужчина убрал с пенопласта одну руку, Вера изловчилась и сильно укусила его за пальцы второй, мужчина замычал, отдернул ее, но ни портфеля из зубов, ни книжечки из другой руки не выпустил. Несколько секунд Вера глядела в его затуманенные предсмертной обидой глаза, а затем они скрылись под поверхностью жижи, и вслед за ними медленно ушла туда же сжимающая раскрытое удостоверение рука.
Веру уносило все дальше. Мимо нее проплыла детская коляска с изумленно глядящим по сторонам младенцем в синей шапочке с большой пластмассовой красной звездой, потом рядом оказался угол дома, увенчанный круглой башенкой с колоннами, на которой двое мордастых солдат в фуражках с синими околышами торопливо готовили к стрельбе пулемет, и, наконец, течение вынесло ее на почти затопленную Тверскую и повлекло в направлении далеких сумрачных пиков с еле видными рубиновыми пентаграммами.
Поток теперь несся намного быстрее, чем несколько минут назад, сзади и справа над торчащими из черно-коричневой лавы крышами виден был огромный, в полнеба, грохочущий гейзер, к его шуму присоединилось еле различимое стрекотание пулемета.
– Блажен, кто посетил сей мир, – шептала Вера, прижимаясь грудью к пенопласту, – в его минуты роковые…
Вскоре она поравнялась с Моссоветом – его давно уже не было видно, но на том месте, где он когда-то стоял, самоотверженно выгребали против течения несколько десятков пловцов в прилипших к телам пиджаках и галстуках, поверхность потока за ними была усеяна какими-то маленькими разноцветными листочками – подхватив один из них, Вера узнала талон на туалетную бумагу.
«Интурист» превратился в возвышающийся над темными волнами утес. Из его окон высовывались ярко одетые иностранцы с видеокамерами на плечах, те, что были в верхних окнах, что-то ободряюще орали и показывали большие пальцы, те, что были в нижних, которые уже затопляло, суетливо крестились, швыряли вниз чемоданы и прыгали за ними следом, их быстро и жестоко топили кишащие в говне таксисты и шли на дно следом, увлекаемые тяжестью отобранных чемоданов.
Вера увидела плывущий рядом земной шар и догадалась, что это глобус из стены Центрального телеграфа. Она подгребла к нему и ухватилась за Скандинавию, отбросив треснувший посередине кусок пенопласта. Видимо, вместе с глобусом из стены телеграфа вырвало и электромотор, который его крутил, и теперь он придавал всей конструкции устойчивость – Вера со второй попытки вскарабкалась на синий купол, уселась на выделенное красным государство трудящихся и огляделась.
Где-то вдалеке торчала из говна Останкинская телебашня, еще были видны похожие на острова крыши, а впереди медленно наплывала как бы несущаяся над водами красная звезда, когда Вера приблизилась к ней, ее нижние зубья уже погрузились. Вера ухватилась за холодное стеклянное ребро и остановила свой глобус. Рядом с его бортом на поверхности жижи покачивались две солдатские фуражки и сильно размокший синий галстук в мелкий белый горошек, судя по тому, что они почти не двигались, течение здесь было слабым.
Вера еще раз оглянулась по сторонам, удивилась было той легкости, с которой исчез огромный многовековой город, но сразу же подумала, что все изменения в истории, если они и случаются, происходят именно так – легко и как бы сами собой. Думать совершенно не хотелось – хотелось спать, и она прилегла на выпученную поверхность СССР, подсунув под голову мозолистый от швабры кулак.
Когда она проснулась, мир состоял из двух частей – предвечернего неба и бесконечной ровной поверхности, в сумраке ставшей совсем черной. Ничего больше видно не было, рубиновые пентаграммы давно ушли на дно и были теперь Бог знает на какой глубине. Вера подумала об Атлантиде, потом о Луне и ее девяноста шести законах – но все эти уютные старые мысли, внутри которых вчера еще душа так приятно сворачивалась в калачик, теперь были неуместны, и Вера опять задремала. Сквозь дрему она вдруг заметила, как вокруг тихо – заметила, потому что послышался тихий плеск, он долетал с той стороны, где над горизонтом возвышался величественный красный холм заката.
К ней приближалась надувная лодка, в которой стояла высокая и широкоплечая фигура в фуражке, с длинным веслом. Вера приподнялась на руках и подумала, вглядываясь в приближающегося, что она на своем глобусе похожа, должно быть, на аллегорическую фигуру, и даже поняла, на аллегорию чего – самой себя, плывущей на шаре с сомнительной историей по безбрежному океану бытия. Или уже небытия – но никакого значения это не имело.
Лодка подплыла, и Вера узнала стоящего в ней – это был маршал Пот Мир Суп.
– Вэра, – сказал он с сильным восточным акцентом, – ты знаэш, кто я такой!
В его голосе было что-то ненатуральное.
– Знаю, – ответила Вера, – кой-чего читала. Я уже все поняла давно, только вот там было написано про туннель. Что должен быть какой-то туннель.
– Тунэл хочиш? Сдэлаэм.
Вера почувствовала, что часть поверхности глобуса, на которой она сидела, открывается внутрь и она падает в образовавшийся проем. Это произошло очень быстро, но она все же успела уцепиться руками за край этого проема и стала яростно дрыгать ногами, стремясь найти опору – но под ногами и по бокам ничего не было, была только темная пустота, в которой дул ветер. Над ее головой оставался кусок грустного вечернего неба в форме СССР (ее пальцы изо всех сил вжимались в южную границу), и этот знакомый силуэт, всю жизнь напоминавший чертеж бычьей туши со стены мясного отдела, вдруг показался самым прекрасным из всего, что только можно себе представить, потому что кроме него не оставалось больше ничего вообще.
– Тунэл хатэла? – послышалось оттуда, из прекрасного мимолетного мира, который уходил навсегда, и тяжелое весло ударило Веру сначала по пальцам правой, а потом по пальцам левой руки, светлый контур Родины завертелся и исчез где-то далеко вверху.
Вера почувствовала, что парит в каком-то странном пространстве – это нельзя было назвать падением, потому что вокруг не было воздуха и, что самое главное, не было ее самой – она попыталась увидеть хоть часть собственного тела и не смогла, хотя там, куда она поворачивала взгляд, положено было находиться ее рукам и ногам. Оставался только этот взгляд – но он не видел ничего, хотя смотрел, как с испугом поняла Вера, сразу во все стороны, так что поворачивать его не было никакой необходимости. Потом Вера заметила, что слышит голоса – но не ушами, а просто осознает чей-то разговор, касающийся ее самой.
– Тут одна с солипсизмом на третьей стадии, – сказал как бы низкий и рокочущий голос, – что за это полагается?
– Солипсизм? – переспросил другой голос, как бы высокий и тонкий. – За солипсизм ничего хорошего. Вечное заключение в прозе социалистического реализма. В качестве действующего лица.
– Там уже некуда, – сказал низкий голос.
– А в казаки к Шолохову? – с надеждой спросил высокий.
– Занято.
– А может, в эту, как ее, – увлеченно заговорил высокий голос, – военную прозу? Каким-нибудь двухабзацным лейтенантом НКВД? Чтоб только выходила из-за угла, вытирала со лба пот и пристально вглядывалась в окружающих? И ничего нет, кроме фуражки, пота и пристального взгляда. И так целую вечность, а?
– Говорю же, все занято.
– Так что делать?
– А пусть она сама нам скажет, – пророкотал низкий голос в самом центре Вериного существа. – Эй, Вера! Что делать?
– Что делать? – переспросила Вера. – Как что делать?
И вдруг вокруг словно подул ветер – это не было ветром, но напоминало его, потому что Вера почувствовала, что ее куда-то несет, как подхваченный ветром лист.
– Что делать? – по инерции повторила Вера и вдруг все поняла.
– Ну! – ласково прорычал низкий голос.
– Что делать?! – с ужасом закричала Вера. – Что делать?! Что делать?!
Каждый из ее криков усиливал это подобие ветра, скорость, с которой она неслась в пустоте, становилась все быстрее, а после третьего крика она ощутила, что попала в сферу притяжения некоего огромного объекта, которого до этого крика не существовало, но который после крика стал реален настолько, что Вера теперь падала на него, как из окна на мостовую.
– Что делать?! – крикнула она в последний раз, со страшной силой врезалась во что-то и от этого удара заснула – и сквозь сон донесся до нее бубнящий монотонный и словно какой-то механический голос:
– …место помощника управляющего, я выговорил себе вот какое условие: что я могу вступить в должность когда хочу, хоть через месяц, хоть через два. А теперь я хочу воспользоваться этим временем: пять лет не видал своих стариков в Рязани – съезжу к ним. До свиданья, Верочка. Не вставай. Завтра успеешь. Спи.
XXVII
Когда Вера Павловна на другой день вышла из своей комнаты, муж и Маша уже набивали вещами два чемодана.