Книга: Диалектика Переходного Периода Из Ниоткуда В Никуда
Назад: ЧИСЛА. Роман
Дальше: МАКЕДОНСКАЯ КРИТИКА ФРАНЦУЗСКОЙ МЫСЛИ. Повесть

34

Бойня в «Якитории» наполнила Степину душу ужасом и омерзением, которые любой нормальный человек испытывает от близости насильственной смерти. Несмотря на это, он вынырнул из кровавой купели полный сил и оптимизма. Причина была простой: смена крыши произошла третьего апреля, то есть третьего числа четвертого месяца. Яснее число «34», наверно, не могло себя явить, разве что воплотиться в мессии с тремя ногами и четырьмя руками. Поэтому добравшийся наконец до него парадигматический сдвиг вызвал в Степе то же восторженное чувство, которое поэт Маяковский в свое время выразил в словах: «Сомнений не было – моя революция!».
Новое пришло к Степе с большим опозданием. Постоянная близость Исы и Мусы мешала поверить в реальность происходящих в стране перемен. Теперь, когда главную занозу вынули из мозга, горизонт показался безоблачно-чистым. Но сомнение все равно мелькнуло на дне души: Степа помнил, что за границей при написании даты сначала ставят месяц, а потом уже число, и тогда выходило, что жизнь по новым порядкам сулит ему самое настоящее «43». Но с этой мыслью жить было нельзя, и Степа не хотел даже начинать ее думать.
Ветер смерти, подувший совсем рядом, временно сделал его смелым человеком – он понял, что боялся не того, чего следовало, и, как часто бывает, до следующего сильного испуга перестал бояться чего бы то ни было вообще. Этим и объяснялся тот безрассудный привет, который он послал новой эпохе. У Мюс был знакомый рекламщик, которого она называла «циничным специалистом» и очень хвалила в профессиональном смысле. Степа проплатил рекламную плоскость на Рублевском шоссе, как раз в том месте, к которому выводила тропинка с его дачи. На этой плоскости поместили огромную эмблему ФСБ – щит и меч – и придуманный специалистом текст: «ЩИТ HAPPENS!»
Через несколько дней ему позвонил Лебедкин.
– Слушай, – сказал он, – я тут по Рублевке проезжал. Где твоя наружка стоит… Насчет картинки все ништяк. Вот только текст какой-то…
– А что такое? – спросил Степа.
– Ты закон о языке знаешь? Ну вот. Чтоб это английское слово убрал на хуй. Что у нас русских мало? Подумай, Степа, подумай. Картинку не трогай, а надпись подлечи. Понял, нет?
Степа понял. Пришлось снова обратиться к циничному специалисту. Тот придумал новый слоган, которым заклеили старый: «Все БАБы суки!» Этот вариант Лебедкину понравился гораздо больше.
– Вот! – сказал он, позвонив прямо с Рублевки. – Чувствуется человек, небезразличный к судьбам страны и мира. Не зря я тебе жизнь спас, Степа…
Самое интересное, что Лебедкин говорил сущую правду. Он действительно спас Степину жизнь.
Бизнес шел совсем не так гладко, как в дни, когда Степе исполнилось солнечное число лет. Сложности, начавшиеся после кризиса, не уходили, а все накапливались, постепенно сгущаясь в непробиваемую стену напротив его лба. Это тоже в некотором роде было связано с парадигматическим сдвигом.
В финансовом пространстве России оседала муть, в которой раньше могли кормиться небольшие хищники вроде «Санбанка». Все становилось прозрачным и понятным. Серьезные денежные реки, попетляв по Среднерусской возвышенности, заворачивали к черным дырам, о которых не принято было говорить в хорошем обществе по причинам, о которых тоже не принято было говорить в хорошем обществе. Степин бизнес в число этих черных дыр не попал по причинам, о которых в хорошем обществе говорить было не принято, так что Степа постепенно начинал ненавидеть это хорошее общество, где всем все ясно, но ни о чем нельзя сказать вслух. Он даже переставал иногда понимать, что, собственно говоря, в этом обществе такого хорошего.
Но волновали его не столько общественные проблемы, сколько профессиональные. А они заключались в том, что мелкие банки вымирали. Здравый смысл подсказывал, что это когда-нибудь может произойти и с опорой священного числа – «Санбанком», – но защитные механизмы Степиной психики не пропускали это понимание в область осознанного, что приводило к ночным кошмарам и дневным депрессиям.
Банкиры Степиного калибра решали проблему, ложась под крупные фирмы реального сектора. Они становились так называемыми «карманными банками». Перейдя на обслуживание одного главного клиента, они повисали в его финансовом потоке, как пловец, гребущий навстречу струе воды в бассейне с джет-тренажером. При этом они могли по-прежнему заниматься другими операциями, просто у них появлялась опора. Степа давно мечтал о таком варианте, но его пронзительная чеченская крыша, наследие эпохи первоначального накопления, отпугивала возможных партнеров. К сожалению, эту проблему было сложно объяснить Мусе с Исой. Степе достаточно было представить контуры будущего разговора (выражение удивления на небритом лице Мусы, сменяющееся недоверием, а потом гневом), чтобы у него пропало желание предпринимать хоть что-то.
Но стоило его крыше потерять свой острый национальный колорит, как подходящий партнер нашелся сам. Через пару месяцев после знакомства с Лебедкиным на Степу вышли люди, представлявшие русско-французскую нефтяную фирму «Ойл Эве». Она была зарегистрирована на территории Эвенкского национального округа (налоговая льгота, сразу понял Степа), а ее центральный офис находился в Париже (красное и белое, как говорил великий Стендаль). Они предложили Степе именно тот вариант, о котором он мечтал уже давно, – превратиться в «карманный банк» (такая операция на европейской банковской фене назвалась «merder» – гибрид слов «merger» и «tender»).
Степа проанализировал название «Ойл Эве». Первое слово состояло из трех букв. Второе – тоже из трех. Это походило на неустойчивое равновесие. Степа истолковал свои ощущения следующим образом – благоприятным или неблагоприятным союз станет в зависимости от его действий. Возражений со стороны чисел не предвиделось.
Была только одна проблема. О фирме «Ойл Эве» никто ничего толком не знал, из чего следовало, что это какая-то подставная структура. Степа сразу понял, в чем дело. Это был семейный бизнес. Такой внезапный и высокий взлет вызывал приятную щекотку под ложечкой. Условия, которые предложили загадочные нефтяники, заставляли вспомнить о божественной любви, бесконечном милосердии и Махатме Ганди. Они даже брали на себя часть долгов, которые, если честно, у Степы к этому времени уже имелись. Им просто нужен был свой банк в Москве, на счет которого можно было бы перекачивать деньги из Парижа, хотя Степа не очень понимал, зачем им понадобилось идти против мирового порядка вещей – все стремились делать прямо обратное, уводя деньги из России как можно тише и дальше. Но ничего незаконного, как Степа ни вглядывался, во всем этом не было.
Единственное условие, которое он поставил новым партнерам, заключалось в том, чтобы они не меняли названия банка. Они согласились. Степа не верил, что его главная проблема решилась так просто вплоть до момента, когда все требуемые бумаги были подписаны. Когда он наконец в этом убедился, он позволил себе забыть о делах и расслабиться на целых тридцать четыре дня. Именно в это время и произошли события, превратившие его дружбу с Мюс в роман.

69

В сезон слива компроматов несколько московских таблоидов напечатали телефонный разговор Степы с неидентифицированным собеседником, которого он называл «дядя Борь». Разговор публиковался как компромат исключительно по той причине, что Степа матерился через каждое слово. Текст в газетах выглядел так:

 

Собеседник: (неразборчиво)
Степа: «Меня вообще ломают такие названия, дядя Борь. Что это такое: вилла „Лук Эрота“, павильон „Раковина Венеры“, пансион „Тс-с-с“. Мне как потребителю не нравится. Вводят в заблуждение».
Собеседник: (неразборчиво)
Степа: «Да потому что там ни х#я такого не будет».
Собеседник: (неразборчиво)
Степа: «Как честно? А вот так: агентство „Пи#да за деньги“, клуб „Разводка х#я“. Или салон „Бл#ди раком“».
Собеседник: (неразборчиво)
Степа: «Да какая чистота языка. Они просто хотят торговать пи#дой вразвес, а числиться купидонами. Вот и весь х#й, дядя Борь».

 

Степин имидж не пострадал от этой публикации совершенно. Наоборот, скандал придал ему респектабельности. Раньше у него был не тот статус, чтобы московские таблоиды подавали распечатки его разговоров в качестве острого блюда. Акулы покрупнее презрительно называли таких, как он, «карманниками» – конечно, имея в виду не карманное воровство, а «карманный банк». И прослушивали в тот раз не его, а собеседника. Но собеседник применил хай-тек примочку, которой не было у ФСБ, и все, что он говорил, не прописалось на пленке. Поэтому, чтобы хоть чем-то порадовать читателя, распечатали Степу, после чего он на целый месяц попал в список «сто ведущих политиков России».
Его даже сравнили пару раз с Жириновским. Степе это было приятно – Жириновский был единственным русским политиком, которого он уважал. Дело было не в политической платформе (про это в хорошем обществе не говорят), а в его высоком артистизме: разница между ним и остальными была такая же, как между актрисами-одногодками, одна из которых все еще пытается петь, а другие, уже не скрываясь, живут проституцией.
Кроме того, смущенные сотрудники «Санбанка» получили некоторое представление об интимной жизни шефа.
Большинство женщин в Степиной жизни были профессионалками – они появлялись из специальных агентств, стоили освежающе дорого, были дивно красивы и в конечном счете рождали в клиенте чувство, которое Степа однажды выразил в следующих словах: «Какая, если вдуматься, мерзость эта красота». Некоторые из них были моделями, то есть стояли в иерархии ступенью выше, поскольку, как язвительно говорил Степа, торговали не только телом, а еще и сделанными с него фотографиями. Были и профессионалки самого высокого ранга – актрисы, которые специализировались на фотографиях подразумеваемой души.
Степины отношения с ними обычно не выходили за рамки оговоренного контрактом и длились недолго. Степа проверял их на причастность к числам без особой веры в то, что среди них отыщется его избранница. Интуитивно он чувствовал, что их отношения с его тайным миром просты как мычание: чем больше нулей, тем лучше.
Встречая девушку, которая ему нравилась, Степа старался выяснить, что она знает о числах и что числа знают о ней. Но он никогда не спрашивал об этом прямо. Окольных путей было много. Обычно Степа отправлялся с новой подругой куда-нибудь на далекое море. Романтическая поездка на острова давала много возможностей приглядеться к другому человеку. Степа устраивал так, что тридцать четвертый и сорок третий номера в гостинице были свободны. Портье был заранее проинструктирован и проплачен – стоило все это, конечно, довольно дорого, но на своей судьбе он старался не экономить.
Первый тест выглядел так: на стойку ложился лист бумаги со списком свободных номеров, и Степа со словами «Выбирай, дорогая» передавал его подруге. В списке всегда было шесть вариантов, независимо от количества свободных мест в гостинице. Четыре были произвольными числами, которые представлялись Степе подобием пустых гнезд в барабане револьвера. Два гнезда были заряжены. Под влиянием наружной рекламы московских интернет-провайдеров Степа про себя называл этот аттракцион «летка.ru».
Если девушка выбирала сорок третий, дальнейшее развитие событий было неумолимым. Степа вынимал из кармана мобильный и имитировал тревожный разговор о делах. Выяснялось, что ему надо срочно навестить американского партнера по имени Доу Джонс, который упал с лестницы и сломал ногу. Девушке предлагалось подождать в гостинице день-два и ни в чем себе не отказывать. Сам Степа немедленно улетал чартерным рейсом, даже не попросив спутницу последний раз протрубить в его рог.
Подруга проводила несколько дней в неге и роскоши, а затем возвращалась к своим баранам, начиная догадываться, что Степа уже никогда не станет одним из них. Можно было, конечно, устраивать все и дешевле, отшивая несчастную прямо у стойки, но Степа был галантен с карьерными девушками и не экономил на их простых радостях, понимая, что кроме быстро разрушающегося физиологического ресурса у бедняжек нет других активов, и их прогноз на длительную перспективу ничуть не лучше, чем у инвесторов, целиком вложившихся в интернет-проекты.
Если первый тест оказывался пройден, наступала очередь второго, такого же по сути, но иного по форме. Подруге предлагалось взять машину напрокат. Она отправлялась на стоянку выбрать автомобиль, который придется ей по душе, – ей надо было всего-навсего записать его номер. Вслед за вторым тестом шел третий – заполнение карточек лото. За ним четвертый, пятый и так далее – рано или поздно экзамен проваливали все, поэтому женщины не удерживались рядом со Степой дольше нескольких месяцев.
При этом набор его ожиданий, не связанных с числами, был довольно скромен. «She doesn't have to be a movie star», – тихонько напевал Степа вслед за Родом Стюартом, и действительно имел это в виду – ему достаточно было элементарной привлекательности. Он не ждал от избранницы, что она будет высокоточной секс-бомбой или бывшей шпагоглотательницей, перековавшей мечи на орал.
Но у него была одна маленькая стыдная тайна. Степа иногда страдал тем, что на языке уголовной медицины называется «расстройством в сфере влечения», а на бытовом языке не называется никак, потому что о таких вещах люди друг с другом не разговаривают. Впрочем, на извращение это не тянуло – так, пустячок, ничего глубокого или сверхчеловеческого. Эта его особенность давала о себе знать редко и, как правило, не причиняла его спутницам неудобств.
Временами, когда он чувствовал, что скоро не сможет, так сказать, удержать чашу наслаждения, не расплескав ее, Степа проделывал одно странное действие. Он быстро слезал на пол, садился на корточки спиной к партнерше и заводил согнутые руки как можно дальше назад, стараясь ткнуться локтями прямо в ямочку между ее ягодицами. Он делал это потому, что при взгляде на воображаемое сечение этой композиции получалось «тридцать четыре»: тройку давал контур женского зада, а четверку – его торс и выброшенные назад локти. Это был его способ слиться с любимым числом не только умственно, но и телесно: после этого движения Степе не нужна была никакая дополнительная стимуляция, чтобы чаша наслаждения опрокинулась прямо на пол (в особо знойных случаях – вместе с партнершей, а один раз было, что и вместе с кроватью).
Степа был в курсе, что коллеги капитана Лебедкина провели много часов в просмотровом зале, ломая голову над этой особенностью его личной жизни. Было непонятно, могут ли считаться компроматом видеопленки, на которых под разными углами заснят этот однообразный и несколько суетливый маневр. Выглядело это очень странно, да. Но, с другой стороны, в этом не было ничего предосудительного или попадающего под описание осуждаемых обществом секс-гештальтов. Во всяком случае, после моральной реабилитации онанизма, которую Мюс называла величайшим духовным завоеванием рыночной демократии. Поэтому Степа не переживал, считая, что трудно будет использовать против него такую ничтожную странность поведения в качестве компромата.
Вот если бы он имперсонировал в этой ситуации число «37», тогда можно было бы опасаться, что его позу истолкуют как нацистский салют, который его неудержимо тянет отдать сумрачной тени фюрера в момент оргазма. Это имело бы тяжелые последствия для банка, тут все было ясно на уровне корпоративной телепатии. А так – ну лыжник и лыжник, даже модно. Кому какое дело? Другие и не такое вытворяют.
Степа знал, что женщинам несложно смириться с такой его особенностью, напоминавшей о себе в дни, когда он чувствовал смятение и неуверенность в себе. Только этого, как заметил поэт Арсений Тарковский, было мало. Девушка его мечты должна была не просто принимать его странности, она должна была разделять его… его… Степа даже не знал, как это назвать. Выражение «духовные запросы» не подходило – он ничего ни у кого не запрашивал, запрашивали чаще у него. «Интересы?» Тоже не годилось. «Религию?» Звучало слишком пафосно. «Суеверие?» Слишком презрительно и бескомпромиссно.
В общем, его спутница должна была чувствовать его душу, но не лезть в нее слишком далеко. Ей следовало знать о его отношениях с числами, но не все. Кроме того, она должна была быть вовлечена в магию чисел сама. Иначе Степа не смог бы довериться ей до конца – ему казалось бы, что она мирится ради денег с тем, что считает патологией и сумасшествием. Понятно, что найти такого человека было нелегко даже с его финансовыми возможностями, поэтому он сделался почти циничен. Женщины проходили по подиуму его души, не задерживаясь надолго, – покачивали бедрами, поправляли шляпки, улыбались, замирали на прощание в картинной позе и исчезали за кулисами, радуясь, если кроме денег им удавалось утащить чулки и пару туфель.
Мюс имела мало общего с этим типом связей. Ей было двадцать семь лет, что выходило за границы возрастной зоны от девятнадцати до двадцати пяти, в которой Степа подбирал своих нимфет. Общение с ней позволяло не только улучшить разговорный английский, но и расширяло его интеллектуальный горизонт. Мюс была эффектной спутницей – народ оглядывался на торчащие из ее прически «антенны». У нее была смешная привычка покусывать кончик карандаша, когда она над чем-нибудь задумывалась, и Степу волновали полоски помады на желтом карандашном лаке. Ритуал ухаживания, который обычно занимал у него около часа (ужин, коктейль, душ), в этом случае оказался очень необычным и даже сделал Степу духовно богаче.

34

Все случилось во время мероприятия, которое даже самый утонченный развратник не смог бы отнести к области возбуждающего чувственность. Это было заседание литературного семинара, где Мюс выступала с докладом на тему «Новорусский дискурс как симулякр социального конструкта». Мюс посещала эти заседания по профессиональным соображениям, а Степа отправился с ней просто из интереса, как мог бы пойти на женский рестлинг в жидкой грязи или петушиные бои под «Хорошо темперированный клавир». Кроме того, ему хотелось заглянуть в мир, где Мюс проводит свое время.
Семинар проходил в здании одного из московских вузов, и темные пещеры пустых коридоров, по которым Мюс провела его к месту, несколько раз заставили его пожалеть, что он оставил шофера-телохранителя в машине.
На второй минуте доклада он начал раскаиваться, что согласился на это приключение. В том, что говорила Мюс, он узнавал только слово «дискурс», относительно которого уже твердо для себя выяснил, что не в состоянии понять его смысл. Поэтому он перестал слушать и начал листать художественные журналы, которые стопками были разложены по партам – их принесли с собой собравшиеся на семинар. Сначала Степа взял альманах с ярко-оранжевой обложкой, раскрыл его наугад и прочел:
«Говоря о читателе и писателе, мы ни в коем случае не должны забывать о других важных элементах творческого четырехугольника, а именно чесателе и питателе…»
Помотав головой, как вылезшая из воды собака, Степа перелистнул несколько страниц.
«…встречаются фразы, каждой из которых мог бы всю зиму питаться у себя в норке какой-нибудь мелкий литературный недотыкомзер, – например, такое вот: „на дворе стоял конец горбачевской оттепели“».
Было непонятно, что особенного в этой фразе, и почему мелкий литературный недотыкомзер должен питаться ею всю зиму. Вместо того чтобы разделить сарказм автора, Степа вспомнил горбачевские времена, когда «Санбанк» делал первые шаги в клубах конопляного дыма, к которому еще не успел примешаться пороховой.
«Действительно ведь была оттепель, – подумал он с ностальгией, – а мы не понимали».
И ему до слез стало жалко свою растраченную юность, а заодно и неведомого недотыкомзера, которому нечем было закусить в зимней норке, кроме сырого повествовательного предложения.
Через несколько страниц после недотыкомзера в альманахе размещалась большая поэма какого-то уголовного авторитета, посвященная, как следовало из предисловия, могуществу человеческого разума, которое автор со свежей силой осознал во время одного из своих таежных побегов. Она так и называлась – «Человек», и начиналась со строки:
Я развел и лису, и медведя, и волка.
Степа не смог читать дальше – ему представился голый Березовский с калькулятором в руке, озаренный прыгающим светом костра.
Отложив альманах, он принялся за журналы. Под их обложками догорал закат эпохи, которая представлялась современникам такой бесчеловечно-жестокой и хищной, а была на самом деле такой наивной, жалкой и простодушной – как всегда в истории. Это трогало, но все равно журналы были неудобоваримы, как серая бумага, на которой их печатали. Почти на каждой странице в них упоминались какие-то «эстеты» и «высоколобые интеллектуалы», которые презрительно морщились от чего-то одного и восторженно аплодировали чему-то другому. Степа вдруг понял (это было головокружительное умственное сальто), что собравшиеся в аудитории люди, похожие не то на рассредоточившуюся очередь за пивом, не то на участников спартакиады по зимним шахматам, и были теми эстетами и высоколобыми интеллектуалами, о которых шла речь.
«А ведь в эту самую минуту, – подумал он с эйфорией, которую вызывало в нем постижение тайн мироздания, – кто-то сидит и волнуется – что же скажут эстеты и высоколобые интеллектуалы? Будут восторженно аплодировать или нет?»
Занятнее остальных ему показался журнал «Царь Навухогорлоносор». Как следовало из аннотации, это был «орган лингвистических нудистов, которые не признают лицемерных фиговых листков на прекрасном зверином теле русского языка». Журнал был малоинтересен, потому что его главным содержанием был мат, от обилия которого делалось скучно (хотя выражения вроде «отъебись от меня на три хуя» или «иди ты на хуй и там погибни» приятно удивляли, пробуждая надежду, что русский народ еще не сказал последнего слова в истории). Степа мат не любил и матерился только тогда, когда думал, что это полезно для бизнеса – как, например, в распечатанном таблоидами разговоре с «дядь Борей». Вокруг него тоже ругались мало. Исключением, пожалуй, был только капитан Лебедкин. Но в речи джедая мат воспринимался как элемент репрессивной государственной атрибутики, что-то вроде бряцанья служебной сабли.
В журнале были напечатаны отрывки из «современного эквивалента „Божественной комедии“ Данте – первого русского романа, написанного на народном языке» («Возле охуительного двухэтажного особняка, прятавшегося в тени старых лип, резко затормозил невъебенный „бугатти“ цвета маренго»). Роман Степу тоже не заинтересовал.
Все эти поиски жанра компенсировались тем, что на последних страницах журнала был напечатан тест, который не имел прямого отношения к прекрасному звериному телу. Ознакомившись с ним, Степа понял, до какой степени смутные и эфемерные издания-однодневки ненавидят друг друга. Но тест был интересен и другим – похоже, он основывался на серьезном анализе работы человеческого мозга. Так следовало из вступления, где цитировалась научная работа:
«Как известно, базовым механизмом взаимодействия полушарий человеческого головного мозга является их функциональная асимметрия. Лауреат Нобелевской премии R. Sperry (1982) так обобщил результаты исследований функциональной асимметрии полушарий: „В каждом полушарии представлены свои функции. В левом – речь, письмо, счет. В правом – восприятие пространственных отношений и не идентифицируемое словами опознание. Каждое из полушарий имеет, по-видимому, отдельное «самосознание». На этом и строится наш двухэтапный тест на проверку их функционирования“».
Оба этапа, для левого и правого полушарий, были основаны на сравнении пар фотографий. Сначала шел тест для левого полушария. Читателю нужно было сравнить два снимка, подписанные: «мужской половой член» и «огурец „мичуринский“» (они изображали именно то, что обещали подписи).
Предлагалось найти максимальное число различий между изображениями, начисляя себе пять очков за каждое. На обороте страницы был комментарий: «ваше левое полушарие работает нормально, если в сумме у вас получилось пять очков, так как отличие только одно – справа хуй, слева огурец».
Тест для правого полушария основывался на двух фотографиях, изображавших бутылку софтдринка и газету с голой бабой на обложке. Снимки были подписаны: «бутылка пепси-колы и „альтернативный контркультурный англоязычный революционно-антизападный таблоид «eXile», издающийся в Москве группой американских нонконформистов“».
Надо было повторить опыт. «Если в сумме у вас вышел ноль очков, – поясняла надпись на обороте страницы, – ваше правое полушарие тоже работает нормально, и вы способны к опознанию, которое не поддается словесной идентификации».
На этом тест не кончался. Следом предлагалось провести опыт по определению способности полушарий к взаимному замещению. Надо было разделить зрительное поле надвое, взяв лист плотной бумаги и поставив его перпендикулярно странице, так, чтобы правый глаз видел только правый снимок, а левый глаз – только левый. Посмотрев таким образом на фотографии десять секунд, надо было повернуть журнал на сто восемьдесят градусов и повторить опыт так, чтобы правый глаз видел только левый снимок, а левый глаз – только правый.
Сначала надо было проэкспериментировать с первой парой фотографий. Если испытуемому приходила в голову мысль: «огурец можно иногда использовать вместо хуя, но хуй никогда нельзя использовать вместо огурца», считалось, что его правое и левое полушарие способны полностью замешать друг друга.
Тест на взаимодействие полушарий заключался в том, что предлагалось повторить тот же опыт со второй парой снимков. Правое и левое полушарие тестируемого взаимодействовали между собой нормально, если в голову ему приходила мысль: «альтернативный контркультурный англоязычный революционно-антизападный таблоид „eXile“ издается в Москве на деньги ЦРУ».
Пока Степа возился с тестом, роняя журнал на пол и шелестя на всю аудиторию вырванной из оранжевого альманаха страницей (в нем была самая плотная бумага), на него косились все присутствующие, а одна важная дама, похожая на снежную королеву в отставке, даже несколько раз кашлянула в кулак. Степа не сдавался, решив пройти испытание до конца.
Тест дал интересные результаты. Как оказалось, и правое, и левое полушария Степиного мозга не выполняли своих функций. Зато они были способны замещать друг друга примерно на пятьдесят процентов. А взаимодействовали между собой они просто отлично, хотя до этого Степа ничего не знал про газету «eXile».
Отзывы прошедших тест показали, что Степе не следует расстраиваться из-за таких результатов. Полушария других людей взаимодействовали между собой куда более странными способами:

 

«Дело не в позорном листке „Хуйло молоХа“ (a.k.a. „eXile“), который все годы реформ объяснял заезжим педофилантропам, как надругаться над голодным русским тинейджером, угостив she or he эстонским „порошком горячих парней“. Дело в нынешней россиянской власти, которая давно проделывает то же самое со всем русским народом. Только вместо шприца у нее Останкинская телебашня. Малюта, PR-технолог и русский интеллигент».

 

«Господа, не возьму в толк, для чего обижать издателей-нонконформистов. Неужели вам не видно, что они искренне хотят создать что-то непохожее на пепси-колу в лаборатории своего коллективного разума? Если в их ретортах раз за разом получается кока-кола, это не злой умысел с их стороны, а настоящая трагедия духа, ницшеанский сумрак, глумиться над которым так же позорно, как смеяться над катастрофами шаттлов. Татьяна Абакус, студентка филфака».

 

«Словосочетание „огурец «Мичуринский»“ искрится двойными, даже тройными аллюзиями. Но когда рядом появляется бутылка пепси-колы, это, друзья, уже символическая тавтология. Переборчик-с. Тариэл, Бирюлево-Товарная».

 

«Деньги ЦРУ? А что же делать, если больше ни у кого их нет? ЦРУ не Талибан. Свои люди. Семенов, пограничник».

 

В надежде, что со второго раза полушария все-таки начнут выполнять свои функции, Степа снова вооружился страницей, по которой полз куда-то на черных лапках букв мелкий литературный недотыкомзер. Но повторить эксперимент не удалось.
Степа почувствовал, что в аудитории происходит что-то не то. Стало тихо – Мюс больше не бубнила свою абракадабру про конструкты, парадигмы и дискурсы. Подняв глаза, он увидел, что она стоит возле кафедры и молча глядит на него. И все остальные, кто был в аудитории, тоже глядели на Степу. Он отложил свои бумажные инструменты и принял задумчивый вид, чтобы показать присутствующим, что ему глубоко интересен происходящий пир духа, и отвлекся он только на секунду. Но это не помогло. Мюс подхватила папку с текстом доклада, прошла через аудиторию, сняла куртку с крючка и вышла прочь.
Присутствующие начали бичевать Степу взглядами, но ему было не до них. Схватив пальто, он побежал вслед за Мюс. Когда он выскочил из аудитории, она была уже в самом конце коридора. Добравшись до поворота, Степа увидел, что Мюс исчезла.
Лежавший перед ним коридор напоминал мемориал советской науки – космические мозаики на стенах постепенно растворялись в густеющем мраке, а кончалось все черной дырой. Там, видимо, была лестничная клетка, где свет вообще не горел. Ответвлений у коридора не было. Мюс не могла так быстро добраться до лестницы, даже если бы бежала со всех ног. Это значило только одно – она была в какой-то из аудиторий.
Он медленно пошел по коридору. Через несколько шагов он понял, в какой комнате прячется Мюс. Помогла в этом не открытая дверь – вокруг были и другие. Просто это стало ясно, и все, словно он поймал сигнал, который она послала ему своей антенной. Он вошел в аудиторию и прикрыл за собой дверь.
Мюс сидела у окна в бледном свете уличного фонаря и беззвучно плакала. Он подошел к ней и сел рядом. Она никак не отреагировала на его появление.
– Эй, – сказал он тихо, – ну зачем же так.
– Я думала, что тебе интересна эта тема, – ответила Мюс. – Я очень старалась. Вчера весь день репетировала. И вовсе не для них. Ты же сам постоянно об этом расспрашивал… Если бы я знала, я никогда, никогда не взяла бы тебя с собой.
Он неловко обнял ее за плечи. Мюс дернулась, как от удара током, но не отстранилась. Они оба поняли, что сейчас произойдет.
– Ты совсем не слушал, – сказала она жалобно. – А у меня здесь много нового материала… Другой парадигматический анекдот про рояль в форме кобуры… Не надо… И его кросс-культурный анализ… Я же говорю, не надо… No always means no, you Russian swine!… Пусти… Пусти же… Ах, Пикачу…

66

Мюс оказалась совсем не такой, как гламурные шлюшки. Она не воспринимала Степу в качестве клиента, которого следовало профессионально обслужить, начиная протяжно стонать после третьей фрикции. Она была настолько требовательна, что это сперва шокировало его, а потом наполнило забытым энтузиазмом. То, что к нему относятся как к источнику наслаждения, а не денег, настолько польстило его мужскому самолюбию, что он решился подвергнуть Мюс обычному тесту с неохотой, боясь неблагоприятного результата. Он даже специально облегчил его условия.
Степа повез Мюс на Бали. Это было уже после взрыва, отели пустовали, и вместо обычных шести номеров в списке было целых тридцать четыре. Но Мюс, услышав просьбу выбрать номер, даже не посмотрела в лист.
– Is number sixty six vacant? – спросила она.
Степа навострил уши. Он, разумеется, был не так прост, чтобы спросить Мюс о роли числа «66» в ее жизни. Если бы кто-нибудь заговорил с ним о числах «34» или «43», Степа в ответ недоуменно пожал бы плечами или покрутил пальцем у виска. Было понятно, что и Мюс не станет распространяться о тайной бухгалтерии своей души. Но Степа запомнил это число, попутно позавидовав такому мудрому выбору. Мюс могла вообще не иметь ахиллесовой пяты – такой, как его «43». Это означало бы невозможное – свет без тени, добро без зла, радость без печали. Но Степа догадывался, что в такой ситуации могут быть свои сложности.
Первым делом он попытался выяснить все возможное о числе «66». Пошарив по интернету, он узнал, что в Библии 66 книг, в мире есть 66 видов зубастых китов, самый большой метеорит на Земле, найденный в Намибии, весит 66 тонн, и 66 процентов австралийских аборигенов живут в городах. Подобная информация расширяла кругозор, но имела мало практической ценности.
Тогда он начал экспериментировать, подстраивая Мюс мелкие ловушки. В ресторанах она предпочитала блюда, отмеченные двумя шестерками, – одна могла быть в номере, другая в цене. В длинном меню она нередко выбирала номер «66», даже если это были какие-нибудь жареные тараканы с гарниром из одуванчиков или другая неудобоваримая экзотика. Но она никогда не говорила «принесите шестьдесят шестой номер», а всегда произносила название блюда. Это доказывало, что Мюс скрытничает. В номере ее мобильного было четыре шестерки; в номере ее «Гольфа» их было две. Однако три шестерки, похоже, казались ей дурным знаком.
Число «66» ничем не успело зарекомендовать себя в глазах Степы. Оно состояло в визуальном родстве с нулем, что делало его не до конца понятным. Кроме того, «66» приходилось родственником другому известному числу, «666». Иного это напугало бы, но Степа гораздо сильнее опасался числа «661», которое делилось на «43» без остатка.
Две шестерки упоминались Бингой, когда она говорила о числе зверя на руке его лунного брата. Но в нем было три цифры, он помнил это точно. В конце концов он одобрил число «66» – правда, с некоторым скрипом, но этот скрип означал, что проверка была серьезной и опасаться нечего.
На ощупь приближаясь к тайному нерву возлюбленной, он наткнулся на болевую точку случайно. Это произошло, когда он подарил ей изумрудные сережки с узором, похожим на знак рака. Степа купил их из-за дивных камней, вставленных в голову каждому из зодиакальных головастиков. Мюс, выражавшая в таких случаях свою радость довольно шумно, побледнела, как только открыла коробочку.
– Что такое? – спросил Степа.
– Так, – ответила она, – закружилась голова.
Человек с другими жизненными ориентирами мог бы предположить, что дело в неверно выбранном знаке зодиака, но у Степы что-то щелкнуло в мозгу, и он понял, что Мюс боится числа «69»: знак рака выглядел в точности как его зеркальное отражение.
Через пару недель он пригласил Мюс на встречу с индийским духовным учителем Свами Маканандой, гостившим в Москве. Не то чтобы к махатме были какие-то вопросы, просто к нему ломился весь город, а Степа мог купить место в очереди.
Встреча произошла в номере «Мариота». Свами Макананда был похож на пожилой просветленный баклажан. Поджав босые ноги, он сидел на диване и, пока Мюс мрачно листала дамские журналы, объяснял почтительному Степе систему упражнений, целью которых было полное раскрытие Аджня-чакры, психического центра, расположенного между бровей. Услышав, что у этого центра имеется девяносто шесть лепестков, Мюс нахмурилась и уронила журнал на прозрачный столик.
На обратном пути он решился спросить Мюс, отчего она проявляла такие явные признаки раздражения во время беседы. Мюс нахмурилась.
– Ну Степ, – сказала она, – ты сам подумай, что он говорит. Если раскрыть эту чакру, то можно, во-первых, оставаться вечно молодым, а во-вторых, мумифицировать свое тело после смерти, чтобы оно могло храниться тысячу лет. Я не пойму – если ты можешь оставаться вечно молодым, зачем тебе мумифицировать свое тело после смерти? И потом, что это за имя – Макананда? Или эти журналы на столике – как в парикмахерской. Какой-то макдональдс духа. You know, I hate spiritual fast food.
Теперь Степа знал, что Мюс боится не только числа «69», но и числа «96». Кажущаяся защищенность от темной стороны чисел обернулась удвоенной уязвимостью.
Что касалось перевернутого «66» – числа «99» – то к нему Мюс, похоже, была равнодушна. Степа проверил это во время благотворительной акции по уходу от налогов под названием «99 детей Нечерноземья», которую Мюс помогла организовать. Ни позитивной, ни негативной реакции он не засек. Это радовало. Будь у Мюс проблема с числом «99», витрина любого магазина, где идет распродажа, ввергала бы ее в депрессию. Шагать по жизни рядом с таким уязвимым человеком означало бы сделаться уязвимым самому.
Мюс была удивительно многомерным существом. Помимо коробок с собранием городского фольклора на перфорированных карточках, она украсила Степину дачу множеством картинок с покемонами, симпатичными магическими зверьками.
Степа давно привык, что его называют «Пикачу» из-за необыкновенного внешнего сходства с одним из них. Но он не знал, что слово «покемон» происходит от «pocket monstaa», японской транскрипции английского «карманный монстр». Его расстроила такая издевательская игра слов («карманный банк» – «карманный монстр»), но на приколы судьбы обижаться было глупо.
Страсть к покемонам у Мюс была нешуточной. Но она лежала очень близко к ядру ее identity и раскрывалась только при интимном знакомстве. Это делало Мюс невероятно сексапильной, добавляя в волшебный коктейль ее свойств что-то от запретной прелести нимфеток.
– Запомни, – говорил Степа, сжимая ее в руках и думая о том, что выражение feline grace нельзя перевести на русский, поскольку «кошачья грация» заставляет задуматься о седенькой покровительнице пятнадцати кошек, а вовсе не о хищной кошачьей красоте, – запомни, пожалуйста, Мюс. Я не покемон. Я покебан. И никогда не путай. Понятно?
– Пикачу, – шептала Мюс и проводила острыми коготками по его груди, – Пикачу… Мюс знала, что когда-нибудь тебя встретит…
Несмотря на очарование игры, желание Мюс видеть в нем Пикачу порой бывало обременительным. По ее упорной мысли, он должен был больше всего на свете любить жареные орешки, и ему иногда приходилось съесть целый пакет фисташек перед тем, как Мюс подпускала его на расстояние вытянутой руки (если она не хотела, она начинала так больно царапаться, что Степа неизменно отступал). Степа же не особо любил орехи, которые были ему вредны из-за полноты. К счастью, Мюс допускала альтернативный вариант – ягоды. Вместо пакета фисташек можно было откупиться половиной упаковки клюквы «Ocean Spray», и, хоть она была очень кислой, процедура завораживала, потому что Мюс разрешала есть ягоды прямо из теплых ложбинок своего тела:
– My hungry little beast… No, you can't do that! You shameless little pig!
Кроме того, Мюс требовала, чтобы любая кровать, на которой они спят, была привязана проволокой к батарее, и его «excessive electricity» уходило в землю. Степа не понимал, что это за «избыточное электричество», но предполагал, что оно как-то связано с ролью, которую Мюс заставляла его играть.
Лень мешала ему выяснить, каким должен быть образцовый Пикачу. Он совершенно не интересовался покемонами, посмеивался над происходящим и считал его невинным рецидивом младенчества, чем-то вроде привычки играть в куклы, которая сохраняется даже у некоторых мам, пока Мюс не объяснила, насколько все глубже. Объяснение последовало за одной из нотаций, которые Мюс любила читать ему в кровати, пока они набирались сил для следующей прогулки в рай. Началось все со спора о группе «Тату».
– Запомни, свинка, – сказала Мюс, – чтобы ты никогда больше не смел так выражаться! I was born in a gay and lesbian family, это как у вас раньше было рабоче-крестьянское происхождение, и если ты еще раз скажешь при мне слово «ковырялки», я уйду от тебя навсегда… Понял?
Степа испуганно кивнул – он уже жалел, что необдуманные слова сорвались у него с губ.
– Вы вообще не понимаете, что такое терпимость к чужому образу жизни. Тем более что такое moral tolerance. Погляди на эту демонстрацию, – Мюс кивнула на телевизор, передававший новости ВВС, в которых мелькнул поп-дуэт. – Наше общество стремится обеспечить потребителю не только дешевый бензин, но и моральное удовлетворение от протеста против метода, которым он добывается. В эфире постоянно идут раскаленные теледебаты, где происходит срывание масок с разных всем известных фарисеев, и так каждую войну. И все спокойно живут рядом. А у вас все стараются перегрызть друг другу глотку. И при этом ни теледебатов, ни протеста, так, дождик за окном. Потому что общество недоразвитое, understand? Просто какое-то убожество. Вот почему вы не выражаете протест против Чечни?
Степа вспомнил Мусу с Исой.
«Ну да, – подумал он, – попробуй вырази, когда один на кокаине, а другой на героине. Такие качели будут, что мало не покажется. Если б не джедаи, так и банка, наверно, уже не было бы».
– Почему? – повторила Мюс. – Ведь самим потом будет интереснее телевизор смотреть!
– Так, – мрачно ответил Степа. – Свиньи потому что.
– Вот именно. А еще говорите про какую-то духовность. Это еще ладно. Вы, русские, при этом постоянно твердите про бездуховность Запада. Про его оголтелый материализм, and so on. Но это просто от примитивного убожества вашей внутренней жизни. Точно так же какой-нибудь Afro-African из экваториальных джунглей мог бы решить, что Ватикан совершенно бездуховное место, потому что там никто не мажет себе лоб кровью белого петуха.
– Я никогда ничего не говорил про бездуховность Запада, – попробовал Степа уклониться от коллективной русской вины. Но Мюс не обратила на его слова внимания.
– Вас только что выпустили из темной вонючей казармы, и вы ослепли, как кроты на солнце. You totally miss the point. Секрет капиталистической одухотворенности заключен в искусстве потреблять образ себя.
– Че-чего? – спросил Степа.
– Ты, наверно, думаешь, что я покемон, потому что я – инфантильная дурочка, которая никак не может забыть свое детство? Don't even hope…
Чем сильнее Мюс возбуждалась, тем больше она начинала употреблять английских слов.
– Все наоборот. Инфантильный дурачок – это ты. За исключением тех редких минут, когда я помогаю тебе побыть Пикачу, ты просто дикарь и nonentity, understand, нет?
– Нет, – сказал Степа. – Можно яснее?
– В цивилизованном мире человек должен поддерживать общество, в котором живет. Интенсивность потребления сегодня есть главная мера служения социуму, а значит, и ближнему. Это показатель… Как это по-русски… social engagement. Но в постиндустриальную эпоху главным становится не потребление материальных предметов, а потребление образов, поскольку образы обладают гораздо большей капиталоемкостью. Поэтому мы на Западе берем на себя негласное обязательство потреблять образы себя, свои consumer identities, которые общество разрабатывает через специальные институты. Понимаешь?
– Нет, – честно признался Степа.
Мюс несколько секунд щелкала пальцами, подыскивая слова.
– Вспомни свой накрученный и навороченный «Геландеваген», – нашлась она.
– Какой «Геландеваген»? Я что, полковник ГАИ? – обиделся Степа. – У меня спецбрабус, пора бы привыкнуть.
– Ага! Вот видишь? Ты ведь потребляешь не его. Ты потребляешь образ себя, ездящего на нем…
Только тут Степа понял, что она хотела сказать. Она была права. Как всегда, он чувствовал что-то подобное, но не мог облечь в слова.
– Но это, извини, уровень spiritual mediocrity, – продолжала Мюс. – Это потребление образов, связанных с материальными предметами. Если вы, русские, хотите когда-нибудь по-настоящему влиться в великую западную цивилизацию, вы должны пойти гораздо дальше. Ты спросишь, как это сделать? Посмотри на меня. Посмотри на мир вокруг. Послушай, что он тебе шепчет… Я – покемон Мюс. Только что с тобой говорил по телефону твой друг Лебедкин – он джедай. А из телевизора нам улыбается Тони Блэр – он премьер-министр. В эту секунду в мире нет ни одной щели, ни одного изъяна. Но ты? Могу я верить тебе до конца? Настоящий ли ты Пикачу? Или это просто маска, муляж, за которым пустота и древний русский хаос? Кто ты на самом деле?
В Степе дрогнул ответ. Но, досчитав до тридцати четырех, он решил на всякий случай промолчать. Вместо этого он приподнялся на локте и потянул на себя одеяло, под которым пряталась его подруга.

29

Степа был счастлив с Мюс. Как только ее фольклорный грант кончился, он взял ее на ставку, придумав для нее должность «первый референт с правом финансовой подписи». Это, как заметил бы покемон-аналитик, было весьма прозрачным символом: Пикачу давал подержаться за свой большой толстый «Mont-Blanc» и даже доверял выпустить из него струйку жидкости.
Оказалось, что знакомство с современным городским фольклором – лучшая школа бизнеса. Мюс хорошо понимала, что требуется от бизнесмена в России – быть немного вором, немного юристом и немного светским человеком. У нее была прекрасная деловая хватка, и ей можно было доверить любую работу.
Банк работал как часы. На память о чеченской крыше остался только подарок Мусы – сделанная из крупнокалиберного патрона настольная зажигалка с выгравированной сурой из Корана. Все в Степиной жизни, казалось, было устроено для счастья.
Кроме одного.
Ему исполнилось сорок два года. А следом, как подсказывала логика, должно было исполниться сорок три.
Чем ближе становилась страшная дата, тем чаще Степа вспоминал слова Бинги, пытаясь найти в них смысл, пропущенный прежде. Постепенно в его уме созрел план, который, как казалось, способен был решить его проблемы. План был лукавым и казуистическим. Но мог и сработать.
Бинга ничего не говорила ни про «43», ни про «34». Она говорила только про лунное и солнечное числа. И ужас, который она напророчила, должен был начаться тогда, когда Степе исполнится лунное число лет.
Болгарская ясновидящая сказала:
«Солнечное число может быть любым. И лунное тоже. Дело не в числах, а совсем в другом».
В чем дело, она не объяснила. Но это, предполагал Степа, могли быть сила воли, решимость, бесстрашие – или что-нибудь вроде того. А если, думал он, проявить эти качества, и на год подменить числа силы другой парой, лишив «43» лунного статуса, а значит, и возможности вредить? А потом тихо вернуться в лоно старой веры… Эта мысль была заманчива до головокружения.
И Степа решился. Дождавшись момента, когда в делах наступило затишье и никаких серьезных операций не предвиделось, он совершил простой ритуал, который, однако, заставил его сердце биться так, как если бы это была черная месса. Записав числа от одного до девяносто девяти на кусочках бумаги, он кинул их в пустую сахарницу. Повернув лицо к люстре, он умоляюще сказал:
– На время, только на время, клянусь!
Вселенная промолчала, и Степа вытянул жребий. Выпало «29». Лунным числом, соответственно, оказалось «92». В новом числе семерка тоже присутствовала – как разность входящих в него цифр. Степа перевел дух. Похоже, это был знак.
Он начал жить по-новому. Внешне все оставалось прежним, но выстроенные вокруг числа «34» ритуалы и священнодействия, из которых складывалась его жизнь, уступили место новым, обращенным к числу «29». Первые несколько дней, прожитых по новым правилам, были наполнены ужасом, смешанным с эйфорией, – словно в Степину душу мелкими дозами поступало то чувство, с которым самоубийца-оптимист шагает из окна в лучший мир.
Все вокруг было непредсказуемым и новым. Выходя в зимний сад пить кофе, он подозрительно оглядывался по сторонам, словно ожидая удара молнии возмездия. В саду играла тихая музыка – Филип Гласс, любимый Степин композитор. Опера «Эхнатон», посвященная египетскому фараону-реформатору, который сверг старых богов и провозгласил нового, казалась Степе историей про него самого. Тем более что, помимо личного бесстрашия, необходимого для радикальных духовных разворотов, были и культурные параллели: Эхнатон поклонялся солнечному диску, а Степа руководил «Sun-банком».
Катастрофа произошла, когда Степа уже решил, что эксперимент удался. Однажды, доедая за завтраком тост с клубничным джемом (теперь он совершал двадцать девять движений челюстями вместо тридцати четырех, отчего казалось, что пища попадает в желудок недожеванной), Степа протянул к хрустальной розетке вилку, и вдруг увидел, что она означает не «34», как это было всегда, а «43».
– Что случилось? – испуганно спросила сидевшая напротив Мюс.
Трудно было сказать, что именно произошло. Даже не трудно, а невозможно, потому что на самом деле не случилось ничего – у вилки были те же четыре зубца, под которыми начиналась ручка с серебряными завитками в виде морских волн. Но первым, что бросалось в глаза, были зубцы. И только потом внимание перемещалось на три просвета между ними. Было непонятно, как Степа вообще мог когда-то видеть в этом сочетании выступов и пустот число «34». Если бы «43» было вырублено перед ним на дубовых досках стола раскаленным топором, даже тогда оно не было бы таким отчетливым.
Степа понял, что такое небесная кара. Теперь он лучше любого египтолога представлял, какая сила заставила египтян бросить построенную в пустыне столицу вместе с солнечным культом и вернуться к прежним богам, умоляя их о прощении. Этот же древний ужас проглотил его душу, и Степа первый раз в жизни осознал, как ничтожен человек перед лицом невидимых надмирных сил, с которыми он шутит и играет, как идиот с высоковольтными проводами.
Степа чувствовал, что искупить вину будет трудно – но другого пути не было. Он начал с того, что отбил тридцать четыре раза по тридцать четыре поклона. С непривычки на это ушло почти два дня – боль в коленях заставляла делать долгие паузы. Затем в ход пошли другие ритуалы, как бы вернувшие его в детство, – он чувствовал, что чем наивнее и чистосердечнее будут его поступки, тем легче отпустят ему грехи силы, перед которыми он провинился. Он дал клятву, что никогда, никогда больше не изменит числу, выбранному раз и на всю жизнь, что бы ни принес ему надвигающийся день рождения. В его душе происходило что-то похожее на реставрацию опрометчиво скинутой монархии. Слава богу, монарх был еще жив – и после недельного покаяния Степа понял, что прощен.
Но в его душе появилась новая стигма – рядом с ненавистным «43» зажглось другое проклятое число – «29». Против него теперь было два числа, а за него – одно. И винить в этом было некого.
Степа принял экстренные меры. Во-первых, он установил на участке перед своей дачей уменьшенную в два раза копию танка «Т-34», купленную в захиревшем музее боевой славы. Танк выглядел грозно, и Степа рядом с ним чувствовал себя спокойнее. Затем он вспомнил, что лучшая оборона – это наступление, и перешел в атаку. Несколько дней он расстреливал из охотничьего ружья тарелки, помеченные числами «29» и «43», и хохотал, когда заряд дроби разносил в пыль очередной диск, косо летящий над кромкой леса. Часть его гнева приняли на себя кефирные пакеты, датированные числом «29» – они, бывало, подолгу хранились в холодильнике, безобразно распухали, словно в них действительно вселялся дух зла, и лопались под Степиным свинцом как гнойные бомбы.
Затребовав к себе в кабинет личные дела сотрудников, Степа провел над ними несколько дней и без объяснения причин уволил часть персонала. Ничего общего между уволенными не было – кроме того, что все они были отмечены каким-нибудь из чисел зла: кто-то жил в доме номер 29, кто-то на станции «Сорок третий километр», другие имели родителей 1943 или 1929 года рождения, и так далее. Никто из них не понял, в чем дело.
Постепенно к Степе вернулась уверенность в себе и спокойствие. Он знал, что может выбирать повороты жизненного пути, отмеченные прежним знаком, и все будет хорошо, если он сам не совершит какой-нибудь глупости. Откуда он это знал, сказать было трудно – все опиралось на таинственное мистическое чувство, присутствие которого он стал хорошо ощущать после того, как оно на время покинуло его из-за проклятого эксперимента.
Однако эта история оставила одну рану, исцелиться от которой он не смог. Вилка, которая раньше благословляла каждый отправляемый в рот кусок пищи, стала отравлять его своим невидимым проклятием. Он стал хуже выглядеть, появились проблемы с пищеварением. Иногда начинались беспричинные тошнота и понос – беспричинные, по мнению медиков, сам же Степа причину знал. Слушая доктора, гадающего, где и чем он мог отравиться, Степа чувствовал, что мог бы многое рассказать о том, как действует самый страшный на земле яд – ум.
Мюс видела, что с ее Пикачу творится что-то нехорошее, но не могла понять, в чем дело. По ее настоянию Степа поехал на обследование в Германию. В результате он разуверился в медицинской науке: он понял, что разница между дешевым русским доктором, недоуменно разводящим руками, и дорогим немецким, делающим то же самое, заключается в том, что немецкий доктор может перед этим послать говно пациента в специальной двойной баночке авиапочтой в другой город, а затем получить оттуда сложную диаграмму на пяти страницах с какими-то красно-зелеными индикационными полосками, цифрами, стрелками и восклицательными знаками. Разница в деньгах уходила на оплату труда людей, занятых в производстве этого глянцевого высокотехнологичного продукта, а само движение докторских рук было одинаковым. К тому же в обоих случаях речь шла о самых лучших докторах, поскольку они недоуменно разводили руками вместо того, чтобы назначить курс каких-нибудь губительных процедур.
Степа нашел выход сам. Возвращаясь в гостиницу после визита к врачу, он зашел в русский ресторанчик «Сакура» на Курфюрстендам (раньше он обедал в экзотическом армянском погребке «Donskoj Kazachok Rebroff» на Вестфалишер Штрассе, а тут захотелось простого московского сашими). Кивнув, как знакомым, трем берлинским браткам, он устроился в уголке для некурящих и сделал заказ. Когда перед ним поставили деревянный эшафотик с расчлененной туной, он немного подумал, отодвинул вилку с ножом, и первый раз в жизни взял в руки палочки.
Оказалось, что это несложно – все получилось с первого раза. За едой он раздумывал о символизме происходящего. Палочки могли означать «11» или римское «II». Это, конечно, не было «34», но это не было и «43». После обеда Степа ощутил беспричинную эйфорию, какой не чувствовал уже давно. Официантка получила на чай сто евро.
Степа съел гостиничный ужин принесенными из ресторана палочками, а ночью ему в первый раз за много лет приснилось, что он куда-то летит невысоко над землей. На следующий день он поехал в антикварный магазин и купил сразу несколько китайских столовых наборов.
Среди них оказались палочки из слоновой кости, выточенные в начале века в Шанхае. Они становились приятно гибкими, полежав в воде. Их покрывала тонкая раскрашенная резьба: каждую украшало 34 цветка сливы (так, во всяком случае, можно было сосчитать, принимая за скрытые цветки семь лепестков на заднем плане). Палочки хранились в резном футляре из красного дерева, который был настоящим произведением искусства.
Прошло всего несколько дней питания по-новому, и недомогание, поставившее в тупик столько докторов, исчезло само. Мюс была счастлива.
– Я же говорила, you just needed a good doctor. Глупый смешной Пикачу…
Мюс думала, что все прошло. Она не знала, что после «катастрофы 29» (так Степа называл про себя неудачный эксперимент) ему приходилось вести себя в два раза осмотрительнее. Степа никогда не садился в машину, в номере которой были двойка и девятка рядом. А двадцать девятое число стало для него опасной датой – у Степы было чувство, что мировое зло, бессильное пробить его защитные поля, доходило в это время до пика могущества и делалось способным ужалить. В этот день он не выходил из комнаты, почти ничего не ел и не снимал телефонную трубку.
Сотрудники банка и партнеры по бизнесу, которые научились уважать Степу за его непостижимую интуицию, почувствовали вызванную «катастрофой 29» перемену в его подходе к делам. Степа стал осторожнее, хотя никакой ясной логики в его решениях по-прежнему не прослеживалось. Многие связали это с мировым фондовым кризисом и еще с тем, что у Степы появились новые источники инсайдерской информации. Но люди, которые пытались копировать Степины действия, попадали впросак. Это было неудивительно. Например, покупая и сбрасывая акции, он руководствовался не диаграммами роста и предсказаниями аналитиков, а тем, что в цифровых последовательностях на экране компьютера возникали числа «43», «29» и, конечно, «34» – причем ему было совершенно не важно, до запятой или после. Брокер часто бывал в шоке от его распоряжений. Но тем сильнее уважал Степу, видя их результат.

II

Меняя какую-то одну привычку, человек часто не осознает, что расстается с привычным укладом жизни. Начав есть палочками, Степа почувствовал, что будет смотреться гораздо уместнее, если станет приверженцем азиатской кухни. Это оказалось несложно – она ему, в общем, нравилась. Став адептом темпуры и супа из акульих плавников, Степа понял, что эту трансформацию было бы в самый раз запить хорошим чаем. Он начал пить зеленый чай, с которого перешел сначала на белый, а потом на улун.
Чай приносили из расположенной на территории парка Горького конторы со странным названием «ГКЧП». Этими буквами, стилизованными под китайские иероглифы, был украшен каждый пакетик с «Железной Гуанинь» или «Большим Красным Халатом», его любимыми сортами. Пакетики украшал золотой иероглиф «Путь», и рядом с ним грозный четырехбуквенник воспринимался как конкретизация расплывчатого философского понятия.
Когда Степа спросил, что все это значит, ему объяснили, что сокращение расшифровывается как «Городской клуб чайных перемен». Название было интригующим и подвигало на дальнейшие расспросы. Так состоялось Степино знакомство с гадателем Простиславом, который был в клубе за главного консультанта и духовного учителя.
Внешне Простислав напоминал Кощея Бессмертного, переживающего кризис среднего возраста. Все в нем выдавало осведомителя ФСБ – восемь триграмм на засаленной шапочке, нефритовый дракон на впалой груди, расшитые фениксами штаны из синего шелка и три шара из дымчатого хрусталя, которые он с удивительной ловкостью крутил на ладони таким образом, что они катались по кругу, совсем не касаясь друг друга. Когда он взял в руки гитару и, отводя глаза, запел казацкую песню «Ой не вечер», Степа укрепился в своем подозрении. А когда Простислав предложил принять ЛСД, отпали последние сомнения.
Уверенность была полной и до такой степени иррациональной, что Степа долго не мог понять, откуда она. Ответ появился, когда Степа позвонил Простиславу сразу после разговора с Лебедкиным. Простислав смеялся совсем как Лебедкин, только останавливался за секунду до момента, когда в смехе капитана прорезалось что-то ледяное и жуткое, – так, что на это слышался только намек. Тем не менее сходство было настолько явным, что Степа с самого начала смотрел на Простислава умудренными жизнью глазами.
Степа никогда не боялся людей этой ориентации, потому что не имел порочных привычек, на которых они могли бы сыграть. Наоборот, он старался чаще бывать в их обществе, чтобы власть как можно большим количеством глазенок видела, что ему нечего скрывать. Поэтому он продолжал встречаться с Простиславом, и между ними вскоре установилось что-то вроде дружбы, которая очень шла к Степиной привычке есть палочками.
У Простислава была самая большая в Москве коллекция буддийского порно, «стрэйт» и «гей». Оно отличалось от стандартного тем, что все действие происходило в горящем доме, который символизировал недолговечную земную юдоль. Метафора трогала Степу, однако в фильмах к ней подходили довольно формально: партнеры елозили друг по другу на фоне пылающего комода или созревшего для свалки дивана, дававшего вместо огня скудный серый дым. А то и вообще все ограничивалось групповухой на фоне коптящей промасленной простыни, растянутой на сушилке для белья. Степе как раз хотелось, чтобы духовности в этих фильмах было больше, а хлюпа меньше, но их создатели, видимо, стремились занять рыночную нишу самым экономным способом.
Имелось у Простислава и более традиционное порно, которое не стыдно было посмотреть утонченному и культурному человеку. Например, стильная экранизация «Ромео и Джульетты», где Джульетта приходила в себя в склепе сразу после того, как Ромео выпивал яд над ее неподвижным телом. У героев оставалось всего сорок минут времени, но уж его-то они использовали по полной, не теряя ни секунды на сентиментальную болтовню. А другой фильм начинался так: камера показывала сидящую на дощатом полу ящерицу, затем долетало девять далеких ударов колокола… На то, что начиналось вслед за этим, глаза смотрели уже совсем иначе.
Простислав познакомил Степу с «Книгой Перемен». Степу не волновали эзотерические глубины этого текста, о которых Простислав постоянно толковал. Интересно было другое. Оказалось, что числам от одного до шестидесяти четырех соответствуют гексаграммы, состоящие из непрерывных мужских и прерывающихся женских линий. Каждая из них описывала ситуацию, в которой может оказаться человек. Услышав это, Степе понадобилось напрячь волю, чтобы сразу не заговорить о главном.
Выжидать случая пришлось долго. Сначала Степа гадал вместе с Простиславом. Нужные номера никак не желали появляться. Скоро Степа научился составлять гексаграммы сам. Способ гадания, в котором использовались стебли тысячелистника, показался ему слишком муторным. В нем было что-то безнадежное, напоминающее о принудительных сельхозработах в Северной Корее – нужно было сидеть на полу и долго-долго сортировать пучок черных высохших стеблей. За это время Степу посещали мысли о голоде, неурожае, тяжести крестьянского труда, об особом пути России, и так далее. Кроме того, начинали сильно болеть ноги.
К счастью, существовал другой способ – его изобрели современники Конфуция и Лао-Цзы, решившие приспособить архаический оракул к убыстряющемуся темпу жизни. В нем использовались три монеты, которые надо было кидать вместе шесть раз, по числу линий в гексаграмме. Степа стал пользоваться этим методом, и каждый раз после гадания вез полученный результат в ГКЧП. Клуб представлял собой лабиринт закопченных благовониями темных комнаток с такими низкими дверями, что приходилось передвигаться скрючившись, в постоянном полупоклоне то ли комитету госбезопасности, то ли небесным наставникам из даосского пантеона, и эта процедура смиряла и исцеляла разуверившуюся в святынях душу.
Чтобы в ФСБ не догадались, на чем держится его тайный мир, Степа не стал выспрашивать у Простислава, какие гексаграммы имеют номера «29», «34» и «43», и честно гадал по любому поводу, дожидаясь дня, когда числа сами выйдут ему навстречу, чтобы открыть свои древние лица.
Сначала «Книга Перемен» пожелала разъяснить Степе число «29». Когда он принес очередную гексаграмму в ГКЧП, Простислав покачал головой и надолго замолчал.
– Дело-то серьезное? – спросил он наконец.
– А что? – переспросил Степа.
– Да то, – скрипуче ответил Простислав, – что хуже ентого самого только она же сама, родимая, и есть. Номер двадцать девять – «Повторная опасность».
С трудом выцеживая смысл из его слов, Степа выяснил следующее: номер «29» был символом удвоенной опасности – пропастью внутри пропасти. Смысл этой ситуации отлично выражала поговорка «Лиха беда – начало». Внутри одной проблемы была скрыта другая, за ужасом таился ужас, и, кроме скудного тюремного рациона, ожидать было нечего. Гексаграмма была симметричной и изображала как бы два клыка в зияющей пасти – они были обозначены двумя сильными линиями среди четырех слабых. Увернуться было невозможно, и оставалось только ждать, питаясь слабой надеждой, что судьба подбросит веревку, по которой удастся выбраться из бездны. Две слабые черты в центре напоминали поток, текущий между Сциллой и Харибдой, – можно было проскочить, а можно было и не успеть. Словом, если бы кто-нибудь попросил Степу изложить все мрачные ассоциации, которые после известного опыта вызывало у него число «29», вышло бы очень похоже.
Гексаграмма за номером «43», которая появилась через несколько дней после этого, называлась «Прорыв». Простислав охарактеризовал ее коротко:
– Фильтруйте базарчик!
Степа понял четко: сорок третья позиция подразумевала, что надо помалкивать. А если уж человек открывал рот, говорить ему следовало строго по делу, не отвлекаясь на риторические фигуры, за которые можно было ответить. Все остальное, о чем толковал Простислав, – дождь, под который попадает одинокий путник, ночное применение оружия и так далее – было таинственным и напоминало волшебную китайскую сказку о бесах и студентах. Степа все брал на заметку, но ничего не понимал, пока не услышал сжатого объяснения всей гексаграммы.
– Короче, так. Здесь у нас пять сильных линий снизу и одна слабенькая сверху. То есть снизу как бы сильно пучит и распирает, а сверху уже начинает от такой силищи понемногу и расступаться. В общем, типичный перитонит от бараньего супчика со шпинатом. Прорыв, одним словом.
Этот образ показался Степе очень доходчивым – слово «перитонит» вполне соответствовало тому, что он ожидал услышать про этот номер.
«34» появилось не скоро, после долгой возни со всякими «Стиснутыми зубами», «Разладами» и «Войсками». Заветное число словно испытывало Степину верность – и решилось вознаградить его, только когда сомнений в ней не осталось.
– У, тридцать четвертая, – проблеял Простислав. – Во мощща-то прет. Пруха, одним словом. «Мощь великого». Значится, собрались вокруг тебя, грешного, темные силы, и говорят: «Ну ты, козел!» А ты им: «Кто козел? Да вы все сами козлы, поняли, нет? Сейчас вы мне тут реально за козла ответите!» И темные силы встают раком и реально отвечают, с первой по шестую позицию. Только рога им отрывать надо осторожненько, чтобы не застрять на третьей черте, она всегда кризисная. В общем, гуляй Вася. Благоприятна стойкость – это и понятно, оно хорошо, ежели стоит. Особливо когда он у тебя как тележная ось, хе-хе…
Знакомство с «Книгой перемен» потрясло Степу. Оказалось, что тайный смысл чисел, знание которого он полагал своей привилегией, был известен китайцам древности ничуть не хуже. Какое там. Степа, изучивший только три числа, не смог бы ничего добавить к тому их описанию, которое встретил. А в «Книге перемен» таких чисел было шестьдесят четыре!
Степа чувствовал себя ужасно, словно кто-то распахнул настежь все его тайные дверцы. Ему даже приснилось, что он стоит голый перед глазеющей на него толпой. Но вскоре его настроение изменилось. Он понял, что тайна по-прежнему оставалась тайной. Из-за принятых мер предосторожности он мог быть уверен, что в ФСБ по-прежнему ничего не знают. А совпадение того, что было ему известно про числа «29», «43» и «34» с тем, что говорила о них «Книга перемен», было хорошим знаком: он сам, в одиночестве, сумел расшифровать часть тайного уравнения Вселенной.
Его знание не было шизофренией. Оно было объективным, общедоступным и поддавалось проверке. Но это вовсе не значило, что он разжалован в рядовые люди. Было одно отличие между ним и любым другим читателем «Книги перемен». Степа не просто знал свойства числа «34», а еще и находился с ним в особых отношениях с самого детства. Именно это и было его самым главным секретом.

100

Лунный день рождения приближался, и Степа думал о том, как ему быть. Он вспоминал слова Бинги:
«Все будет зависеть от того, сможешь ли ты помочь своему числу… Если в это тяжелое время ты сумеешь сделать так, что солнечное число станет сильнее лунного, ты победишь».
Бинга не сказала ни слова о том, как этого добиться. Сказала только, что за числом надо ухаживать, словно это растущая в пустыне роза. Именно эти слова и навели Степу на мысль о Мюс – потому что в некотором роде она и была розой, растущей в пустыне его жизни. Если за солнечным числом надо было ухаживать, как за ней, это означало только одно…
Когда он первый раз решился проделать свой магический ритуал с ее помощью (вернее, с помощью ее тела), Мюс не обратила на это внимания. Когда он вступил в связь с числом «34» во второй раз, Мюс тоже не возразила против своего использования в качестве медиума. Но когда он в третий раз ткнулся локтями в очаровательную ложбинку под ее позвоночником, она не выдержала:
– What the hell is this?
– А что? – невинно спросил Степа.
– Ты как Саддам Хусейн. Cooperating on the procedure, but not on substance. Зачем ты каждый раз слазишь на пол?
Степа меньше всего на свете хотел пускаться в объяснения – тогда объяснять пришлось бы абсолютно все, а это не входило в его планы.
– Пикачу играет, – сказал он довольно сухо.
– Это я понимаю, – ответила Мюс, глядя на него своими огромными глазами, которые, как Степе иногда казалось, светились в темноте. – Я не понимаю, во что играет Пикачу!
– В Пикачу.
– А разве Пикачу такой? – недоверчиво спросила Мюс.
– Да, – с достоинством ответил Степа. – Такой вот Пикачу.
Степа вышел из положения так элегантно, потому что знал – у самой Мюс были причуды интимного толка, связанные с числом «66», о которых она ничего ему не говорила. Например, проследив связь между зодиакальным знаком рака и числом «69», он догадался, почему некоторые позиции казались его подруге непривлекательными, и любая попытка подвести к ним действие вызывала у нее раздражение. Понимание скрытых пружин чужого либидо давало Степе ощущение всемогущества. Но он долго не мог понять, почему Мюс каждый раз настаивает, чтобы они ложились ногами к окну.
Ясность появилась после того, как он тайно проконсультировался с дорогим аналитиком (Степа уважал психоанализ, считая его чем-то вроде рыночной экономики души). Аналитик принимал, сидя на велотренажере, и был похож на старого мудрого козла, из милосердия говорящего людям только часть страшной правды. Выяснилось, что все просто – направление, откуда приходил свет, транслировалось в подсознании Мюс как «верх». Чтобы ощутить себя частью числа «66», а не «99», ей необходимо было, чтобы к источнику света были обращены именно ноги. Этим же объяснялась, как Степа догадался сам, и ее любовь к модному развлечению, прыжкам со специальной вышки на резиновом канате, прикрепленном к ногам (сам он ни разу не отважился на такое, хотя Мюс много раз пыталась уговорить его прыгнуть, – ему мерещилось в этом занятии что-то жуткое, имеющее равное отношение к сексу и к смерти).
По всем этим причинам Степа приступил к плану Маршалла для числа «34» с уверенностью в своем моральном праве на это таинство. Всего он планировал провести тридцать четыре сеанса энергетической связи. После его короткого, но самоуверенного объяснения Мюс стала относиться к происходящему терпеливо и больше не проявляла никаких признаков раздражения, словно все Пикачу в ее жизни на каком-то этапе отношений начинали проделывать то же самое.
– Пикачу меня проверяет, – шептала она. – Глупый Пикачу!
Иногда она пробовала принять участие в Степиной мистерии – заводила руку назад, ловила локоть, упертый в ее копчик, и начинала успокаивающе гладить его, словно помогая содрогающемуся Степе расслабиться и прийти в себя. Степе не особо нравились эти попытки. Ему было приятно прикосновение Мюс, но он боялся, что из-за него может нарушиться связь с сакральным числом. Отчего-то приходила на ум история Самсона, потерявшего свою силу после того, как Далила обрила ему голову, и, хоть ничего похожего на бритье головы не прослеживалось, ему трудно было избавиться от опасений. Слишком высоки были ставки.
Однажды, дождавшись, когда он закончит свой ритуал (тридцать первый по счету), Мюс спросила:
– Почему Пикачу все время так делает? Он не хочет детей?
Степа издал что-то среднее между утвердительным мычанием и отрицательным кряхтением.
– Не бойся, – продолжала Мюс, – об этом я позабочусь сама. Неужели так будет всегда? Пикачу, ну давай хоть разик как раньше…
Степе трудно было ответить отказом.
– Давай, – буркнул он, – только не сегодня. Я устал.
Но следующий раз все равно наступил.
Мюс помнила о своей просьбе – ее пальцы впились в него в момент, когда он уже готов был перелезть через нее и спрыгнуть на пол. Мюс не отпускала. Он мог, конечно, высвободиться силой. Но она была как счастье, как весенняя ночь, как сон о самом главном… И Степа смирился, решив, что за один раз ничего страшного не случится. Закрыв глаза, он прижался к ней и забыл обо всем на свете. Мюс взяла его руку, и он вдруг понял, что висит внутри остановившейся секунды, в самом центре которой была небольшая капелька вечности.
Он увидел свое «34» – оно было ярко-белого цвета и парило в пространстве, окруженное со всех сторон огромным красным «66», как Луна, видная из космоса на фоне Земли. Степа сложил эти числа и в первый раз понял, что в сумме они дают ровно сто.
Это было похоже на вспышку перед глазами. Бесконечные смыслы, прятавшиеся в числе «100», раскрылись, словно у Степы появилось несколько сознаний, которые могли воспринимать их одновременно. «Сто» состояло из бытия и небытия, которые были представлены нулем и единицей. Эти же цифры намекали на роли, которые Степа и Мюс исполняли в этот миг в великом театре жизни. А второй ноль был дверью, из которой они вышли на сцену, чтобы отыграть положенное. И в ту же дверь им предстояло вернуться, чтобы вновь стать ничем, растворившись в окружности, замыкавшей бытие с небытием. Но это должно было произойти не скоро, а пока два нуля глядели на них, словно глаза вечности, и у этой вечности были личность и воля, представленные единицей, соединявшей все многообразие сущего в одно целое, которое находилось сейчас совсем близко, готовое наделить новой жизнью. Как всегда, оно пришло на зов стонущего двухголового животного, одного из невероятных существ, которые и населяли эту самую вечность… Степа испугался и попытался заслониться от того, что он, как ему показалось, не вправе был знать. Но страх оказался лишним: бесконечность исчезла, растворилась в себе, и рядом осталась только быстро дышащая Мюс. Придя в себя, она легонько куснула его за губы.
– Пикачу, – прошептала она.
Степе было хорошо и грустно. Хорошо из-за того, что он уже давно не испытывал ничего подобного. Грустно было потому, что он понимал – в волшебной вспышке сгорела вся накопленная перед этим энергия. Работы по плану Маршалла надо было начинать с нуля.

3

Уже перейдя на палочки, Степа иногда думал, что проблему можно было решить другим путем – обзаведясь набором вилок с тремя зубцами. Такие попадались ему время от времени в кофейнях – обычно их подавали вместе с пирожным. Крайний зубец у них был шире остальных и образовывал что-то вроде лезвия, которым можно было резать пирожное. Теоретически, атаку числа «43» можно было отразить и такой вилкой. Но при этом возникало много вопросов.
Во-первых, Степе пришлось бы есть в ресторанах и гостях обычными вилками: банкир в шелковой китайской куртке, который носит с собой палочки для еды, – это очаровательный оригинал, совсем не испорченный деньгами, а вот банкир, который носит с собой собственные вилки, – уже параноик. Во-вторых, такой путь был равнозначен капитуляции: словно он признавал победу числа «43» и покорно соглашался на все продиктованные условия. Вариант с палочками был лучше – он не только снимал проблему, но и радовал свободой маневра. Кроме того, именно благодаря палочкам в Степину жизнь вошли Восток и Простислав.
Мюс болезненно переживала дружбу Степы с Простиславом. Она чувствовала, что в его вселенной появился другой духовный авторитет, и ревновала, хотя ни за что в этом не призналась бы.
– Сколько раз повторять, – говорила она, – весь этот Far Eastern crap does not work in the Occident! Это попытка уйти от реальных проблем, которые ставит жизнь…
Степа залез в словарь посмотреть, что значит этот термин. Там было написано, что латинское «occident» (от глагола «occidere») переводится как «опускающийся», «идущий вниз». Возможно, это редкое слово было дипломатическим ходом со стороны Мюс, распиской в готовности временно признать условную принадлежность России к Западу в обмен на Степино обещание не уходить слишком далеко на Восток. Но времена, когда с русским человеком можно было расплатиться запахом несвежего чизбургера, прошли. Волшебный призрак Китая манил своими красно-желтыми огнями. Люди, с которыми Степа общался у Простислава, вызвали в нем глубокий интерес, и он не собирался отказывать себе в их обществе только из-за того, что они не нравятся Мюс.
Правда, не все с Востоком обстояло так гладко, как хотелось бы. Один раз Степа приехал к Простиславу рано утром и попал на брифинг, который тот проводил для нескольких таинственных блондинов в штатском, похожих на капитана Лебедкина. Начал Простислав с вдохновенного монолога про Евразию, во время которого он то и дело заглядывал в книгу с надписью «Three who made a revolution» на обложке. Но даже если слова, которые он говорил, были чужими, чувство, которым звенел его голос, было личным и неподдельным:
– На великой Евразийской равнине почти нет препятствий для мороза, ветра и засухи, для марширующих армий и мигрирующих орд. Когда-то здесь простирались огромные азиатские царства – Иранское, Монгольское… Когда они ушли в прошлое, их место заняла Московия, которая расширялась несколько столетий, пока не стала огромнейшей в мире империей. Подобно приливу, она растекалась сквозь леса и бесконечные степи, кое-где заселенные отсталыми кочевниками. Встречая сопротивление, она останавливалась, как это делает прилив, чтобы набрать сил, и затем продолжала свое неостановимое наступление…
Степа подумал, что метафора чем-то напоминает историю ваучерно-залоговой приватизации.
– Только у далеких границ это плато упирается в горные барьеры, – продолжал Простислав. – Снежные вершины Кавказа, Памир, крыша мира (Степа представил себе огромного капитана Лебедкина из снега, гранита и льда), Алтай, Саяны и Становой хребет, которые формируют естественную границу Китая. Разве может народ, чей горизонт так же бесконечен, как Евразийская равнина, не быть великим и не мечтать о величии?
Простислав положил книгу на стол, взял чашечку с чаем и сделал глоток, чтобы смочить горло. Затем он повернулся к доске, взял мел и стал молча рисовать какие-то иероглифы (он то ли действительно знал китайский, то ли талантливо делал вид, что знает). Степе было приятно – в первый раз за долгое время кто-то вспомнил про величие русского народа. Но это чувство прожило в его душе недолго.
– На современных китайских картах, – заговорил Простислав, указывая на покрывающие доску знаки, – примыкающая к Поднебесной территория Сибири и Дальнего Востока, а также Россия в целом обозначаются тремя иероглифами:
– «двадцать»,
– «вспотеть, запыхаться»,
– «жулик, вор, нечестный коммерсант». Эти же три иероглифа служат для описания существующего в России политического строя. Правительство России обозначается в современном китайском языке четырьмя иероглифами:
– «временный, быстротечный»,
– «начальник»,
– «труба, нефтепровод»,
– «север». Сейчас в Китае дожидаются момента, когда временная администрация северной трубы снизит численность населения прилегающих территорий до пятидесяти миллионов человек, после чего великое учение о пути Дао придет наконец на бескрайние просторы Евразии в полном объеме…
Слова Простислава вызвали в Степе сложное чувство. Что касалось существа вещей, то здесь все было нормально: числа «двадцать» и «пятьдесят» не содержали в себе угрозы, хотя и не обещали ничего особо хорошего. При подробном анализе можно было обратить внимание на то, что «пятьдесят» отделено от «сорока трех» семеркой, но было неясно, что это сулит – то ли непроницаемую защиту от зла, то ли, наоборот, короткое замыкание. Лучше было не гадать.
Проблемы возникали не с существом, а с частностями. Некоторая странность проглядывала в том, что Простислав рассуждал о «временной администрации северной трубы» в лекции, которую читал персоналу этой временной администрации. Еще страннее ситуацию делало то, что он и сам явно относился к тому же ведомству. Но Степа давно догадывался, что в подобных парадоксах и заключена соль русской жизни.
Он не испытывал праведного гнева по поводу снижения численности населения, потому что знал – дело здесь не во временной администрации северной трубы. Во всем мире белые консумер-христиане прекращали рожать детей, чтобы поднять уровень своей жизни. Причем от уровня жизни это не зависело, а зависело только от навязчивого стремления его поднять. «Вот так Бог посылает народы на хуй», – шутил по этому поводу один его знакомый, придумавший даже специальный термин для обозначения этого процесса – «консумерки души». Но если уж идти в этом направлении, думал Степа, то хотя бы в хорошем обществе. Хотя опять-таки было не очень понятно, чего в нем такого хорошего. Словом, это была непростая тема.
Приезжая в ГКЧП, Степа встречал там самых разных посетителей. Один раз, дожидаясь Простислава, он разговорился с тремя молодыми людьми, одетыми в такие же китайские куртки, как на нем. Эта деталь сразу расположила его в их пользу. А глаза молодых людей, горевшие неземным огнем, заставили Степу предположить в них людей высокодуховных.
«Наверно, – подумал он, – какие-нибудь особенные мистики».
Двое высокодуховных мистиков были художниками-оформителями, а третий – ландшафтным дизайнером. Желая сказать что-нибудь приятное, Степа вежливо заметил, что на огромных просторах России для человека с такой профессией работы, наверное, непочатый край. После этого ландшафтный дизайнер почему-то помрачнел. Но кончилось знакомство хорошо – Степа и оформители обменялись визитными карточками.
– Эти-то? – переспросил Простислав, когда Степа решил навести справки. – Сурьезный народ…
И добавил какое-то слово – что-то вроде «амитафинщики».
Степа раньше не встречал этого термина, но сразу догадался, что он означает. От гостей Простислава он слышал про будду Амида, владыку мистической Западной Земли, где возрождаются праведники, чтобы за один короткий марш-бросок достичь окончательной нирваны. Для того чтобы родиться в Западной Земле, японцы повторяли заклинание: «Нама Амита Буцу», что означало «Вижу Будду Амида». Китайцы же сжимали все в одно слово – «Амитафо». Видимо, загадочные «амитафинщики» и были праведниками на пути к Чистой Земле – а то, что Степа сумел понять это сам, по одному только блеску глаз, наполнило его самоуважением и подтвердило, что и сам он – не последний человек на духовном пути (догадываться об этом он начал после знакомства с Простиславом).
Вскоре Степа прочел в журнале заметку про дзенский сад камней. Написано было немного: что есть-де такой тип сада, который разбивают при монастырях, так как он способствует успокоению сознания. Степа подумал, что вполне можно устроить что-нибудь похожее на даче – например, на месте теннисного корта, которым никто не пользовался с тех пор, как Ельцин вышел из моды. Это очень пошло бы и к палочкам, и к общей восточной ориентации. Он вспомнил про ландшафтного дизайнера, пробивающегося к Западной Земле сквозь вихри сансары, и решил позвонить.
– Дзенский сад? – энергично переспросил ландшафтный дизайнер. – Знаем. Сделать можем. Но стоить будет дорого…
Степа решил не мелочиться. Он как раз уезжал на финансово-экономический форум, совмещенный с десятидневным морским круизом – и ландшафтный дизайнер с друзьями получили карт-бланш.
Мюс, оставленная на делах, проводила часть времени в банке, а часть на даче, наблюдая за ходом работ. Она позвонила ему на мобильный, чтобы поделиться сомнениями. О том, что именно строили привезенные молодыми людьми рабочие, она не говорила, считая, видимо, что сфера искусства вне ее компетенции. Ее подозрения вызвало другое:
– Они какие-то странные. Бледные, ночью не спят. Глаза навыкате, и челюсти трясутся, как будто они что-то постоянно жуют или бормочут…
«Вот ревнует, а? – подумал Степа. – Все-таки в главном все бабы одинаковы».
– Эх, Мюся, – откликнулся он, глядя на красную полосу заката за кормой, – я тебе так скажу. Нам с тобой тоже не мешало бы так бормотать. Родились бы на блаженном Западе.
– Я и так родилась на Западе, – с достоинством ответила Мюс.
– Это не тот Запад, – сказал Степа, припоминая слышанное в лавке у Простислава. – Там, где ты родилась, воплощаются убитые людьми животные, главным образом быки, свиньи и тунец, чтобы в качестве компенсации некоторое время смотреть фильмы Дженифер Лопес, слушать вокально-инструментальные ансамбли «Мадонна» и «Эминем» и размышлять, как сэкономить на квартирном кредите. Это как отпуск. А потом опять придется много-много раз рождаться животными. Ну и затем опять можно будет ненадолго вынырнуть – послушать, что тогда будет вместо Эминема и Джей Ло. И так без конца. Это называется сансарой, чтоб ты знала. А есть настоящий Запад – чистая земля будды Амида, где… где… В общем, словами про это не скажешь. И вот эти ребята, которые сейчас у нас работают, собираются в следующей жизни родиться именно там. Поэтому и бормочут. Понятно?
– Понятно, – сказала Мюс. – Значит, у нас рождаются быки и свиньи. А у вас в России кто рождается?
– У нас? – Степа изо всех сил напряг память, вспоминая, что по этому поводу говорилось у Простислава. – У нас рождаются побежденные боги. Небесные герои, совершившие военное преступление. Асуры, чью ярость не могут вместить небеса…
Мимо по палубе прошел босой браток в белом костюме, со стратегической цепью типа «голда меир» на шее. У него была крохотная голова, мощные надбровные дуги и рябое лицо монгольского палача. Он что-то тихо разъяснял переводчику в полосатом костюме-тройке, который шустрил рядом, с энергией ретранслируя это в прижатую к сизой щеке трубку:
– Absolutely! The fact that he ain't no pig no more is exactly the shit that pisses everybody here the fuck off!
Поглядев на Степу, браток кивнул ему как старому знакомому и ухмыльнулся во весь рот.
«Клиент, что ли? – озабоченно подумал Степа. – Вроде не помню такого».
– Остальное потом расскажу, – сказал он в трубку, радуясь, что так удачно и красиво закрыл сложную тему – он дорожил не только мнением Мюс о себе, но и крохотным плацдармом духовной независимости, отвоеванным у нее с такими усилиями. – Главное, Мюся, ты делай все, что эти ребята просят.
– Они спрашивают, какой сад камней делать – с лингамом?
– А?
– Они сказали, что бывает два вида дзенского сада камней – со священным лингамом победы и без.
– Я это и без них знаю, – бросил Степа.
– С лингамом на пятнадцать тысяч дороже. Они просят сейчас решить, потому что в смету вносить надо.
– Ну конечно с лингамом, – сказал Степа. – Пора бы тебе, Мюся, научиться самой такие вопросы решать. Все, отбой.
Вернувшись домой, Степа с головой нырнул в дела и первые несколько дней провел в Москве, думая о совсем других вещах. Сумма в счете, который Мюс положила ему на стол, заставила его поднять брови, но он ничего не сказал. Вместе со счетом на стол легла продолговатая коробка, обитая узорчатым желтым шелком, – в таких, только размером поменьше, лавка Простислава продавала чайные наборы.
– Что это? – спросил Степа.
– Это священный лингам победы, – ответила Мюс. – Он отдельно.
– Ясное дело.
Дождавшись, когда Мюс выйдет из кабинета, Степа открыл коробку. Внутри, в аккуратных углублениях, лежали три пластиковых члена – синий, красный и зеленый. Они были сделаны с соблюдением всех анатомических подробностей – с точностью, которая переходила в непристойность. Их покрывали надписи мелкой вязью – не то санскрит, не то тибетское письмо. Степа взял один член в руку. На нерабочем торце у него была круглая дырка, похожая на дуло.
«Можно туда карандаш засунуть, – механически подумал Степа. – На всю длину, чтобы этот елдак не думал, что он тут самый фаллический… Так. Они что, издеваются? Или я чего-то не догоняю?»
Положив член назад в коробку, он еще раз оглядел всю композицию, и заметил по углам четыре одинаковых медных кружка с изображением китайского символа «Инь-Ян» (У Степы был собственный «Инь-Ян», цифровой – «343/434»). Три лингама, четыре кружочка… Степа почувствовал, что от сердца у него отлегло.
В конце концов, говорил один из гостей Простислава, в этом мире каждый всю жизнь общается только с небом, а другие – просто вестники в этом общении. Степа ясно видел перед собой число «34». Могли ли последователи будды Амида послать ему знак лучше? Вряд ли. Но на всякий случай он решил позвонить Простиславу.
– Простислав, мне тут лингам победы принесли…
– Лингам-то? – отозвался Простислав. – И чего?
Степа замялся. Было непонятно, откуда начинать.
– Где его хранить?
– А где душа пожелает. Чтобы было не очень холодно, но и не очень жарко. Не очень сыро, и енто, как его… Не очень сухо.
– А зачем он вообще?
Простислав помолчал.
– А сам ты, что, как думаешь? – спросил он.
Степа напряг душевные силы.
– Ну, наверно, это что-то вроде… Что-то вроде магического жезла? Или ключа? Раз он отдельно?
– Ты смотри, угадал, – с легким удивлением ответил Простислав. – На глазах растешь, Степа, на глазах. Скоро в ученики к тебе пойду…
– А почему их три?
– Три? Ну а как. Ты когда дверь новую ставишь, сколько тебе ключей дают? Один вроде мало, десять уже как бы и много. Чего ты меня-то спрашиваешь? Ведь сам все интуичишь…
Как обычно, беседа с Простиславом укрепила Степину уверенность в себе. Разобравшись с делами, он поехал на дачу, предчувствуя, что его ждет что-то очень необычное. И это предчувствие не обмануло.
Вместо корта Степа увидел перед собой каток. Так, во всяком случае, можно было решить, глядя на борта со скругленными углами и маленькой дверкой. Эти борта были украшены множеством надписей и рисунков самого разного вида, словно кто-то покрыл обычный рекламный ассортимент несколькими слоями уличных граффити, а затем для остроты добавил пару флуоресцирующих цукатов (особенно выделялся оранжевый зигзаг «мочи ГадоВ!», который отозвался мгновенным эхом в самой глубине Степиной души).
Сходство с катком ограничивалось формой бортов. Вместо льда под ногами была трава – ленты японского дерна, то перекрывающие, то, наоборот, не дотягивающиеся друг до друга. Не знай Степа, сколько стоит такая продуманная небрежность, он бы, наверно, решил, что здесь работали похмельные стройбатовцы за день до демобилизации. Но, поскольку это был дзенский сад камней, он догадался, что к кажущимся недоделкам следует отнестись так же, как к следу кисти, на которой почти не осталось краски: никому ведь не придет в голову считать это недостатком при анализе каллиграфии, хотя, безусловно, такое было бы недоработкой при покраске забора.
Ни одного камня на всем огороженном пространстве Степа не увидел. Вопросов по этому поводу у него не возникло – точнее, они появились, но одновременно в голове мелькнул и вероятный ответ: мол, дзенский сад камней с камнями – это уже не дзенский сад камней. По этому поводу можно было не звонить Простиславу и другим людям знания, а обслужить себя самому.
Вместо камней его ждало другое. В центре огороженного пространства из дерна торчали три пластмассовые пальмы. Врытые в землю на расстоянии в несколько шагов друг от друга, они отчетливо выделялись на фоне бледного подмосковного неба. Их было три, а кусков неба, нарезанных их прямыми стволами, четыре – два между, и два по бокам. И это нежданное «34» так приветливо раскрывало перед Степой свою знакомую, но заново новую суть, что все его сомнения исчезли. Он почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы. Сложив ладони перед грудью, он поднял глаза к небу и тихо-тихо прошептал:
– Амитафо! Амитафо! Амитафо!
А потом, после паузы, быстро добавил:
– Амитафо! Амитафо! Амитафо! Амитафо!

34

Англофилия казалась Степе почтенным и даже в некотором смысле патриотичным культурным изыском – она как бы устанавливала родство между ним и Набоковыми петербургского периода, которые весело плескались в надувных резиновых ваннах в своем гранитном особняке на Морской, обсуждая на оксфордском диалекте связь между подростковой эрекцией и смертью графа Толстого. Кроме того, Степе очень нравился английский язык – его идиомы указывали на высокий и веселый ум, хотя этот ум очень трудно было встретить в англичанах проявляющимся иначе, кроме как в самой идиоматике языка в тот момент, когда англичане ею пользовались.
Кончилась англофилия просто и быстро. Однажды Степа решил выяснить, чем живет народ его мечты, взял номер самой популярной британской газеты, «The Sun», и со словарем прочел его от корки до корки (если бы не мистическое совпадение с названием банка, его вряд ли хватило бы на такой подвиг). Дочитав последнюю страницу до конца, он понял, что больше не англофил.
Какое там. У него было чувство, что его только что заразили коровьим бешенством посредством анального изнасилования, но сразу же вылечили от него, отсосав вакуумным шлангом все мозги, на которые мог подействовать страшный вирус. Однако англофобом он тоже не стал – это подразумевало бы высокую степень эмоциональной вовлеченности, а она теперь отсутствовала начисто. Все было предельно скучно и предельно ясно, и снежные плечи отчизны казались куда привлекательнее, чем час назад (впрочем, Степа знал, что такое чувство обычно длится до первого к ним прикосновения). Степино отношение к Мюс, конечно, не пострадало – к этому времени он уже любил ее всерьез. Затронутой неожиданно оказалась другая фундаментальная константа. У него впервые появилось желание переименовать «Санбанк».
Но сначала Степа решил поделиться своим открытием с Мюс.
– А, «The Sun», – сказала она. – У нас ее никто не читает.
– Как так? – спросил Степа. – Как никто не читает, когда это самая популярная газета?
Мюс посмотрела на него с надменной гордостью.
– To understand this you have to be British, – сказала она.
Все-таки был в британцах какой-то внутренний стержень, что-то такое, что внушало уважение. Этого нельзя было отрицать. Но с англофилией после чтения «The Sun» было покончено навсегда. С тех пор Степа посылал иногда курьера в центр Москвы, где можно было купить эту газету, и в шутку подкладывал ее Мюс. Та делала вид, что ничего не замечает, но между ее бровей на несколько секунд появлялась складочка, которая каждый раз заставляла Степу таять от нежности.
Желание переименовать «Санбанк» давало о себе знать еще долго после этого случая. Пережитый шок открыл Степе глаза на то, что никакой сущностной связи между числом «34» и названием не было. Если эта связь существовала вообще, то исключительно благодаря тому, что он создавал ее сам. Точно так же можно было связать «34» и с названием кинотеатра, где он получил в день своего семнадцатилетия решающий мистический знак. Нет, название определенно могло быть и получше.
Это делалось особенно актуальным в дни, когда ему надо было срочно зарядить число силы той самой силой, числом которой оно должно было быть. А где было ее взять, как не в самом этом числе?
Он много думал на эту тему, что давало интересные побочные результаты. Один раз он отследил жизнь идеи с начала до конца. Это было поучительно. Все в ней было как в человеческой: зачатие, рождение, мучительная битва за существование и нелепая гибель.
Зачатие произошло во время поездки на Канарские острова (банковский симпозиум, на делах в Москве снова осталась Мюс). Поездка была интересной, но ознаменовалась одним крайне неприятным происшествием.
Развлекаясь у себя в номере с проституткой, вызванной по телефону с виллы «Cosmos» (опять вранье), Степа лениво поглядывал на экран телевизора, поглаживая кудри кислотного цвета в районе своего живота. По телевизору шел фильм про инквизицию – он был на испанском языке, но в нижней части экрана бежали английские титры, что позволяло Степе понимать происходящее. Толстый монах-капуцин, которого волокли куда-то стражники в кирасах, молился:
– Take this cup away from me…
«Да минет меня чаша сия», – механически перевел Степа и вдруг обнаружил удивительное совпадение между словом, стоявшим в начале этого выражения, и делом. Значит, искусство действительно отражало жизнь! Может быть, и не так примитивно-прямо, как думали русские реалисты, но в конечном итоге все равно отражало.
Кислотная труженица отражала очень умело, и чаша уже вырисовывалась на горизонте событий. Степа ощутил ту разновидность когнитивного диссонанса, которую народ отразил в пословице «хоть иконы выноси», – происходившее в комнате не соотносилось с высокой духовностью драмы на экране. Он щелкнул пультом, и телевизор показал ту самую чашу, о которой он только что думал. Это была плоская хрустальная рюмка, полная желтоватой жидкости.
В следующую секунду все и случилось. Рюмка отъехала в сторону, а ее место заняла бутыль вроде коньячной с крупной цифрой «43» на этикетке. Степа так дернулся, что девушка чуть не повалилась на пол, подвергнув его здоровье серьезному риску.
Это была реклама испанского алкогольного напитка «Liqor 43», который уже попадался ему в здешних барах и ресторанах, портя настроение на весь вечер. Картуш с проклятыми цифрами наехал на камеру, потом на комнату, потом на Степу, потом на всю Вселенную. «Liqor 43, – услышал Степа голос из динамика, – Nobody knows the night better!»
Испортить такую секунду… Степа почувствовал, как его глаза набухают слезами, совсем как в те далекие дни, когда исписанный разноцветными семерками лист бумаги, подложенный под матрац, оказывался не в состоянии защитить от самого страшного, что только могло случиться, – ночной лужи во всю простыню. Чем ближе становился сорок третий день рождения, тем наглее вело себя число «43». В окружающем сумраке, замаскированном под ясный солнечный день, вызревало что-то страшное, холодное, направленное против него своим ядовитым острием, и надо было действовать, пока это острие не впилось ему в мозг.
Надо было что-то делать. Но что?
Пролетая на следующий день над Гран Канариа на арендованной «Сессне», он заметил нечто, показавшееся ему огромными солнечными панелями. На самом деле это была пленка, защищавшая растения от солнца, своего рода парники наоборот. Но Степа не стал отвлекать пилота расспросами и узнал об этом только после посадки. Его воображение поразил образ огромных солнечных батарей.
«Солнце в небе каждый день, – думал он, глядя на синий океан с белыми штрихами барашков. – Но пока не подставишь солнечную панель под его лучи, электричества не будет».
Число «34» даже превосходило солнце, потому что светило из своего идеального мира днем и ночью. Чтобы воспользоваться его могуществом в полном объеме, надо было придумать нечто вроде солнечной батареи, которая впитывала бы его целительные эманации. Такой солнечной батареей могло бы стать, например… например…
Шум самолетного мотора мешал Степе думать. Единственный вариант, который снова и снова приходил ему в голову, – это новое название банка. Но он помнил, как трудно зашифровать в нем число «34». Вздохнув, он перевел взгляд с антипарников, которые он принимал за солнечные батареи, на желтое пятнышко далекого виндсерфера, которое он принимал за швартовочный буй. Примерно посередине между ними белел след только что развернувшегося катера, похожий с высоты на греческую букву «Гамма». В следующий миг Степины мысли перескочили на другое. Но зачатие уже произошло.
Родилась зачатая на Канарах мысль в России. Степа ехал в машине по мглистой и депрессивной Москве. Тихо играло радио – гей-звезда Борис Маросеев в своей неповторимой манере исполнял песню «Сурок всегда со мной». Степа знал из новостей, что артистом плотно занимается молодежное движение «Эскадроны Жизни», убеждая его уделять больше внимания патриотической тематике. Видимо, песня про сурка по какой-то причине попала в эту категорию.
Степа задумался, почему, несмотря на продуманно-порочный имидж исполнителя и яростные оргиастические вопли, которыми Борис взрывался после каждого куплета, сквозь музыку просвечивает высокая грусть, от которой на душе становится светлее. Через минуту он понял, в чем дело. Борис был подлинным артистом – в его голосе звучала то прорвавшая преграды страсть, то глухой минор раскаяния, то шепот соблазна, и все вместе неведомо как создавало у слушателя чувство, что сурок, о котором он поет, – это совесть, господний ангел, тихо парящий над плечом лирического героя, записывая на небесную видеопленку все его дела. Сплав порока и покаяния в одно невозможное целое делал песню шедевром.
Вдруг Степины мысли по какой-то причине переключились на половую жизнь приматов. Он вспомнил любопытный рассказ Мюс: оказывается, в стаде шимпанзе было три вида самцов – Альфа, Бета и Гамма. Самыми сильными были Альфа-самцы. Бета-самцы были послабее, но совсем чуть-чуть, поэтому все время соревновались с Альфами. А Гамма-самцы были настолько слабее, что никогда не лезли в драку. В результате получалась интересная картина: пока Альфы с Бетами мочили друг друга в кустах, выясняя, кто круче, Гаммы оплодотворяли большую часть самок в стаде.
У Степы екнуло в груди. Он почувствовал, что в аквариум на его плечах заплыла золотая рыбка, и, может быть, не одна. Первые четыре буквы греческого алфавита были «альфа», «бета», «гамма» и «дельта» – это он помнил из институтского курса математики, где так обозначались неизвестные в уравнениях.
«Гамма-банк»! Ну конечно же! «Гамма-банк». Греческая буква «гамма» давала тройку, а слово «банк» – четверку, поскольку в нем было четыре буквы. Здесь, правда, имелась небольшая натяжка – тройка из одной оперы, четверка из другой. Но число «34» можно было без всякой натяжки представить буквами «гамма» и «дельта». Они не соединялись в одно слово, но могли появиться в нужной последовательности в рекламном слогане, который стал бы чем-то вроде магической мантры, крутящейся в ветряном барабане купленного эфира. Это и стало бы мистической электростанцией, способной зарядить число силы необходимой энергией.
И новое название, и PR-концепция родились в Степиной голове за долю секунды – во время паузы между двумя хриплыми стонами лирического героя Бори. А может, его сурка – сказать наверняка было сложно из-за большого количества электронных примочек.
«Гамма-банк» следовало противопоставить «Альфа-банку». Контрпозиционирование было самым эффективным видом раскрутки. И нечего было бояться, что его примут за Моську, лающую на слона. Смелость города берет. Кто помнит имя слона, на которого лаяла Моська? Никто. А Моську знают все.
Число «34» можно было прописать, например, так:
«Пока Альфа старается быть круче Беты, а Бета пытается стать круче Альфы, Гамма-банк снимает вашу Дельту!»
Или, пожалуй, еще агрессивней:
«Альфа-банк надежен как танк,
А Гамма-банк надежен как банк!»
Это было совсем хорошо, только здесь выпадала «дельта». Можно было заменить в первой строке «надежен» на «стучит», тогда получалось вообще расчудесно, если не считать того, что пропадала вся игра слов, а вместо них начинало поигрывать очко: все-таки Степа знал, что Гамма-самцам лучше не наезжать на Альф без крайней необходимости. И напоследок ассоциативные сети притащили еще одного мертвеца – строчку «Банки грязи не боятся».
Писать слоганы было не его делом, это Степа чувствовал. Но было ясно, что профессионалы, хотя бы тот циничный специалист, которого Мюс привлекала для оформления плоскости на Рублевке, сумеют правильно расположить гамму и дельту множеством разных способов.
Боря Маросеев наконец добился от сурка всего, чего хотел, и успокоился. После короткого рекламного блока анонимные итальянцы запели про ад – так, во всяком случае, казалось по припеву «бона сера, бона сера, сеньорита». Это было мрачновато.
– Радио замучило, – сказал Степа шоферу. – Поставь-ка «Bon Jovi».
Он часто слушал эту группу – не потому, что любил их музыку, а по гораздо более серьезным причинам. Шофер загнал компакт-диск в приборную доску, и вместе с первыми гитарными риффами в Степин аквариум вплыла мурена сомнения. Слово «гамма» точно не встречалось в бизнесе, это он помнил. А вот «дельта»… Что-то такое было. Этим термином, взятым из институтского курса математики, еще во времена компьютерной лихорадки называли разницу между затратами и прибылью. Комсомольцы восьмидесятых и девяностых молились на «дельту» примерно так, как он – на число «34». Не может быть, чтобы никто из них до сих пор не вооружился этим словом.
Степа вынул мобильный и набрал номер Мюс.
– Мюсюсь, это Пика. Узнай-ка, есть в России банки, в название которых входит слово «дельта». И какие у них PR-слоганы. Сразу перезвони.
Мюс перезвонила через пятнадцать минут. Дельта-банков в России существовало около двадцати, а с учетом тех, которые успели исчезнуть с лица одной шестой, их набиралось около сорока. Насчет слоганов Мюс просила дать ей время – пока она выяснила только один, которым был вооружен московский «Дельта-кредит»:
«Дельта-кредит. Полная гамма услуг».
Дельта, потом гамма. Четыре, за ним три. Мало того, еще одно «43» было заключено в словосочетании «Дельта-кредит»: буква «дельта» давала четверку, а буква «к» – тройку, поскольку в ней было три угла. Степа застонал, словно в спину ему вонзилось зазубренное копье, и повалился на сиденье. Водитель испуганно поглядел назад и затормозил.
– Ничего, – сказал Степа чуть слышно, – ничего. Сейчас.
Вот так, подумал он, когда предсердечная тоска отпустила. Пока «Альфы» с «Бетами» мочат друг друга в кустах, а «Гаммы» имеют всех самок в стаде, «Дельты» открывают свой бизнес на соседней поляне. И поделать с этим ничего нельзя. Капитализм.
Вечером Степа принял снотворное, и ему приснились похороны. Он стоял возле могилы, на дне которой лежал розовый пластмассовый гробик. В нем была идея, которая родилась у него днем. Степе хотелось вскрыть гробик, чтобы посмотреть, как выглядят мертвые идеи, но он не решался, потому что был в этом печальном месте не один.
На другом краю могилы сидел пьяный сурок в шапке-ушанке, на которой сверкала начищенная кокарда с буквой «альфа». Оправдываясь, сурок что-то лопотал в мобильный и моргал красными глазами. На шее у него виднелись два больших фиолетовых засоса. Степа, чтобы не обидеть его, делал вид, что слушает через прижатую к уху расческу. Но думал он совсем о другом – о том, что не будет менять названия своего банка, просто станет относиться к планете, на которой живет, немного хуже. И все.
Утром Степа проснулся разбитый и отменил обе назначенные на день встречи.
Назад: ЧИСЛА. Роман
Дальше: МАКЕДОНСКАЯ КРИТИКА ФРАНЦУЗСКОЙ МЫСЛИ. Повесть