Щит Родины
Я сильно опоздал на встречу в Зале Приемов. Когда я вошел, Энлиль Маратович вовсю распекал сжавшихся халдеев:
— У мусульман пророк! У евреев богоизбранность! У американцев свобода! У китайцев пять тысяч лет истории! А у нас ничего нет. Ничего вообще, за что нормально оскорбиться можно. Пятьдесят миллионов положили — и не считается. Наоборот! Нам еще и говорят — а ну повинились по-бырому перед английской разведкой! Вот как западные халдеи работают! А вы… Сколько лет уже ничего в ответ выдать не можете! Даже в тактических вопросах тонем. Просрали все дискурса. Россия не в состоянии изготовить ни одного ударного симулякра, способного конкурировать на информационном поле боя с зарубежными образцами… Ни од-но-го! Позор! Мне вам что, горло порвать и кровь выпить, чтоб вы поняли, как все серьезно?
— Работаем, — еле слышно сказал Калдавашкин.
— Я результаты хочу видеть, понял? Результаты!
Энлиль Маратович наконец заметил меня и недовольно кивнул.
— Ладно, — сказал он, успокаиваясь. — Все в сборе. Можно начинать.
Калдавашкин положил свой дипломат на пол, открыл его и привел в боеготовность находящийся внутри проектор. Видимо, предполагалась демонстрация.
— Здесь нет экрана? — спросил он.
Энлиль Маратович указал на потолок.
— Давайте вон туда. А что показать хотите?
— Конечную фазу, как вы велели. Через восемь циклов и шесть ветвлений.
— Вы что, уже просчитали все? — удивился Энлиль Маратович.
— Угу, — сказал Калдавашкин. — Дело-то ответственное. Ночами не спали.
— Ну давайте.
В зале было полутемно, поэтому свет гасить не пришлось. На потолке зажегся бледный прямоугольник света. Я увидел заполненный людьми зал и длинный подиум с надписью «Гражд@нка ГламурЪ».
По подиуму шла модель в сложно устроенных женских тряпках, которые напоминали несколько разноцветных шарфов, прикрывающих ее грудь и бедра. Дойдя до края подиума, она охватила себя руками за плечи и запрокинула голову, изобразив эдакую свечу, тающую под огнем страсти. Выждав пару секунд в этой позе, она призывно глянула в объектив и сказала:
— Карго-либерализм как состояние души возникает, когда человек, живущий в несправедливом и лживом обществе, видит, что рядом есть группа людей, по неясной причине обладающая серьезными социальными преференциями…
Она качнула руками, и верхняя часть ее наряда упала на пол, обнажив бледно-лиловый бюстгальтер, плотно заполненный силиконовой грудью.
— Наблюдая за элитой, — продолжала она, изгибаясь, — человек перенимает характерный для нее набор ритуальных восклицаний, получая таким образом символическое право на социальные преференции — обычно лишь в своих собственных глазах.
На пол упало еще несколько разноцветных шарфов, и модель осталась только в нижнем белье лилового шелка — и туфлях на высоком каблуке.
— Большинство людей думает, что встать в эту воображаемую очередь за бесплатным черепаховым супом и означает «разделить идеологию», — сказала она. — Классический либерализм — одно из высших гуманитарных достижений человечества. Ухитриться даже из него сделать грязную советскую неправду — это уникальное ноу-хау российского околовластного интеллигента, уже четверть века работающего подручным у воров. Превратить слово «либерализм» в самое грязное национальное ругательство — означает, по сути, маргинализировать целую нацию, отбросив народ на обочину мирового прогресса. Однако российских мафиозных консольери называют «либеральной интеллигенцией» по чистому недоразумению. Для этого существует не больше оснований, чем именовать каких-нибудь приторговывающих своим народцем африканских колдунов «европейцами» на основании того, что они в ритуальных целях носят голландские кружева. Такое возможно только в обществе, которое восемьдесят — а сейчас уже и все сто лет — жило строго по лжи, полностью ею пропитавшись…
Закрутившись на несколько секунд юлой, она резко затормозила, со стуком вонзив в пол каблук, а затем вдруг потеряла к камере интерес и пошла по подиуму назад.
По дороге она разминулась с темно-оливковой девушкой, наряженной в какие-то веселые перья, с боевой раскраской на лице — и самым настоящим копьем в руке.
Девушка с копьем походила на ухоженную валькирию, умеренно одичавшую на пятизвездочном пляже от рэйвов и детокса. Ее наряд предполагал более экспрессивную презентацию. Так и оказалось — подойдя к краю подиума, она взмахнула копьем и закричала в камеру:
— Ты вдохнул воздух свободы! Ты заявляешь — я не буду сосать грязный уд туземных чекистских царьков! Я стану феллировать только сертифицированным международным корпорациям на глобальном уровне! Потому что этого требует мое достоинство! Улулу! Ты еще не понял, бедняга, что ближайший к тебе чекистский царек и есть наведенный на тебя сертифицированный уд международных корпораций, потому что силы добра всегда найдут между собой общий язык, а кроме них в мире уже давно ничего нет! Улулу!
С этим «улулу» она швырнула копье в зал, повернулась и гордо пошла прочь.
Навстречу ей шла другая девушка — в чем-то вроде пестрого длинного пиджака, из-под которого свисали редкие полоски прозрачной ткани, украшенные мохнатыми красными звездами.
— Главная задача российского либерального истеблишмента, — начала она, развернувшись на триста шестьдесят градусов, — не допустить, чтобы власть ушла от крышующей его чекистской хунты. Именно поэтому все телевизионно транслируемые столпы либеральной мысли вызывают у зрителей такое отвращение, страх и неполиткорректные чувства, в которых редкий интеллигентный человек сумеет признаться даже себе самому. Это и есть их основная функция…
Она расстегнула пиджак, сбросила его с плеч, и тот плавно стек на пол. Теперь на ней остались только еле скрепленные друг с другом прозрачные полоски с красными звездами из ворсистого материала. Это выглядело и красиво, и страшновато — звезды походили на что-то среднее между цветами и язвами.
— Как только под чекистской хунтой начинает качаться земля, — продолжала девушка, делая такие движения бедрами, словно на них крутился невидимый обруч, — карголиберальная интеллигенция формирует очередной «комитет за свободную Россию», который так омерзительно напоминает о семнадцатом и девяносто третьем годах, что у зрителей возникает рвотный рефлекс пополам с приступом стокгольмского синдрома, и чекистская хунта получает семьдесят процентов голосов, после чего карголибералы несколько лет плюются по поводу доставшегося им народа, а народ виновато отводит глаза…
Теперь она вращала бедрами с такой скоростью, что прикрывающие ее тело полоски ткани практически ничего уже не прятали.
— Потом цикл повторяется, — продолжала она, с трудом удерживая дыхание. — Карголиберальное и чекистское подразделения этого механизма суть элементы одной и той же воровской схемы, ее силовой и культурный аспекты, инь и ян, которые так же немыслимы друг без друга, как Высшая школа экономики и кооператив «Озеро»…
Она сделала заключительное движение бедрами — очень быстрое, словно сбрасывая невидимый обруч, — развернулась и пошла прочь.
— Понятно, — сказал Энлиль Маратович. — Будут носить все светлое и левое. Дальше не надо.
Прямоугольник света на потолке замер.
— Почему у вас в слове «гламур» твердый знак, а в слове «гражданка» — этот значок?
— Ну это такие ололо из молодежной культуры, — ответил Самарцев. — Мы их называем мемокодами.
— Мемокод? — переспросил Энлиль Маратович. — Что это?
— Такой… Ну как сказать… Такой спецтэг, который указывает, что данная информация исходит от молодых, светлых и модных сил. Из самых недр креативного класса.
— А для чего это надо?
— С помощью таких тэгов можно повышать уровень доверия к своей информации, — сказал Самарцев. — Или понижать уровень доверия к чужой. Если вас в чем-то обвинят не владеющие культурной кодировкой граждане, вам достаточно будет предъявить пару правильных мемокодов, и любое обвинение в ваш адрес покажется абсурдным. Если, конечно, на вас будет правильная майка и вы в нужный момент скажете «какбе» или «хороший, годный».
— Рама, ты понимаешь, что он говорит? — спросил Энлиль Маратович.
Я кивнул.
— Креативный класс — это вообще кто?
— Это которые качают в торрентах и срут в комментах, — ответил я.
— А что еще они делают?
— Еще апдейтят твиттер.
— А живут на что?
— Как все, — сказал Калдавашкин. — На нефтяную ренту. Что-то ведь дотекает.
— Они и в Америке сейчас поднялись, — добавил Самарцев. — Типа римский народ. Требуют велфэра и контента, как раньше хлеба и зрелищ. У них вся демократия теперь вокруг этого.
— Понятно, — сказал Энлиль Маратович. — Вот так всегда и говорите — коротко, ясно и самую суть. А то слышу со всех сторон про этих интернетсексуалов, а кусать лень. Рама, ты здесь самый креативный. Скажи — убедили тебя эти ололо-мемокоды?
Я почувствовал, что следует поставить заигравшихся халдеев на место.
— Неплохо, — сказал я. — Но есть недоработки. Протест со стороны гламура раскрыт. А вот гламур со стороны протеста — нет. Например, пламенный революционер, на котором не просто пиджак, а правильный пиджак. Акцент. Понимаете?
— Разумеется, — сказал Щепкин-Куперник.
— Согласитесь, — продолжал я, — что это уже намного больше, чем просто пламенный революционер.
— Беру на карандаш.
— Правильный революционер, на котором пламенный пиджак, — сострил Самарцев. — Можно устроить. Где-нибудь в Казани.
— А вам, — продолжал я, поворачиваясь к нему, — надо бы над названием поработать. «Гражданка Гламур». Звучит замшело. По-совковому. Как будто сериал о деле врачей-убийц. И потом, заменять в словах русскую букву «а» на сучку из электронного адреса — это уже прошлый век практически. Мемокоды быстро протухают. Пользоваться ими надо с осторожностью. Особенно если вы не очень молоды и из вашей души заметно смердит.
Самарцев только хохотнул и попытался ткнуть меня пальцем в живот. Пронять его, видимо, было невозможно в принципе.
— Учтем, — сказал Калдавашкин. — Акеллу и правда лучше убрать. А то как-то вторично.
— Кстати, — проговорил Щепкин-Куперник небрежно, — насчет ололо. Обратите внимание, насколько быстро мейнстрим утилизирует антимейнстримный контент, который вырабатывается интернет-сообществом для того, чтобы максимально от него дистанцироваться! Это просто какой-то ад и Израиль…
Он выговорил «ад» как «адык», чтобы обозначить подразумеваемый твердый знак. Самарцев собирался сказать что-то еще, но Энлиль Маратович, видимо, сообразил, что если халдеи начнут по очереди предъявлять все известные им мемокоды, чтобы показать, как они еще молоды, это может затянуться надолго.
— Ладно, — махнул он рукой, — теперь дайте тот же фрактал по дискурсу.
— По дискурсу дальше прошли, — сказал Калдавашкин. — На три цикла. Хотите посмотреть дальний край? Где полное затухание? Только материал пока сырой — в основном для ориентировки.
— Ну давай.
Калдавашкин склонился над проектором.
На потолке появилась опушка вечернего леса. Горело несколько костров, у которых сидела молодежь немного гопнического, как мне показалось, вида. Между кострами и лесом высилась шеренга знамен с узкими полотнищами во все древко — совсем как в фильмах Куросавы. Знамена были белые, с красным серпом и молотом. На их фоне грозно чернела современная тачанка — пикап с установленным в кузове крупнокалиберным пулеметом на штанге.
Рядом с пулеметом в машине стоял бритоголовый мужчина в черных очках. На нем была тесная кожаная куртка немного гейского извода и белая лента с красным серпом и молотом на лбу. По возрасту он был немногим старше слушающих его гопов.
— Проблема не в том, — загромыхал он, — что в девяностые и нулевые несколько проходимцев украли много денег. Проблема в том, что новейшая история России растлила народ окончательно и навсегда, без всякой надежды на излечение. Как учить детей честному труду, если вся их вселенная возникла в результате вспышки ослепительного воровства? И честному труду — на кого? На того, кто успел украсть до приказа быть честным? Как сказал один офицер ГАИ, и эти люди запрещают нам ковырять полосатой палочкой в носу… Господа! Вы что, серьезно собираетесь поднять общественную мораль, запретив ругаться матом? Не стоит талдычить из телевизора о нравственности, пока последнего коха не удавят кишкой последнего чубайса, пока продолжает существовать так называемая «элита» — то есть организованная группа лиц, которая по предварительному сговору просрала одну шестую часть суши, выписала себе за это астрономический бонус и уехала в Лондон, оставив здесь смотрящих с мигалками и телевышками. Но эти люди со своим вечнозеленым гешефтом намерены сохраниться при любой власти, что как-то обесцвечивает романтический горизонт грядущей революции. Начинаешь понимать, что в сегодняшней России слово «революция» означает только одно — кроме ржавых челюстей Гулага, которые они уже распилили и продали, они хотят переписать на себя всю землю, воду и воздух — подготовив нас к этому, как и в прошлый раз, каскадом остроумных куплетов. Vive la liberte!
В мозгу кого-то из гопников, видимо, сработал случайный триггер, и он несколько раз хлопнул в ладоши. Разразились аплодисменты, за время которых оратор успел перевести дух.
— Но будем реалистами, — продолжал он, — то есть, если перевести на современный русский, будем постмодернистами. Стоит посмотреть на другую сторону баррикады, и становится непонятно, почему она другая. Она та же самая. Коррупция, конечно, отвратительна. Но самая омерзительная из форм коррупции — это борьба с коррупцией по отмашке. Вероятно, новая Россия снова вберет в себя все худшее, созданное историей, и соединит власть пожилых пацанов с элементами африканского опыта в рамках новой, еще неизведанной криптоколониальной модели, осененной кадением Святаго Духа. И если есть еще какая-то гадость, которую я забыл упомянуть в своем коротком обзоре, не сомневайтесь, друзья — в либерально-джамахирической пацанерии грядущего она тоже будет…
— Что за Дантон? — спросил Энлиль Маратович, когда прямоугольник на потолке замер. — На кого баллоны катим?
Самарцев прокашлялся.
— Сами же всегда просите поотвязнее.
— Да нет, ничего, — сказал Энлиль Маратович. — Я ведь не ругаю. Я хвалю. Но надо подшлифовать. Впрячь, так сказать, и другие дискурса. Для баланса. И без этой коммуняцкой левоты, надоело. Лучше уж… Не знаю. Как-нибудь народно и пасхально. Отметь. И подумай.
Самарцев кивнул.
— Давай следующее.
Картинка на потолке мигнула. Пикап с пулеметом исчез, и я увидел переключающиеся телевизионные каналы. Пошел кусок из сумрачного сериала, снятого, в соответствии с канонами новой искренности, ручной камерой, подрагивающей от правды жизни. Но я не успел толком понять, что происходит — по экрану поплыла рябь, и сериал перекрыла другая картинка с пятнами помех. Что, видимо, должно было изображать несанкционированное подключение к эфиру.
Я увидел типичный скайп-сеттинг: два скрещенных мачете на стене и человека в маске Гая Фокса (в первый момент я принял его за халдея, но потом сообразил, что маска сделана из белого пластика). Человек, похоже, не знал, что трансляция началась — он косился на свое отражение в зеркале.
Поняв наконец, что он уже на экране, Гай Фокс вздрогнул — и тотчас заговорил в очень быстром темпе, словно пытаясь втиснуть как можно больше информации в вырванные у цензуры секунды:
— В условиях захвата нефтегазовой ренты группой пожилых альфа-самцов единственная доступная технология размножения, оставленная молодому поколению — отделить себя от социума непроницаемой культурной тайной, чтобы увлечь в ее мглу невостребованных бета-самок. Революционная работа здесь вне конкуренции. Поэтому современный революционер сражается не за народное счастье, а за плацдарм в информационном поле, который нужен ему для того, чтобы начать оттуда борьбу за распространение своего генома — а затем уже и за народное счастье… Когда же время подвига наконец приходит, в информационном потоке такого революционера уже нет. Он исчез, потому что все его силы заняты борьбой за успех личного биологического проекта…
Пока он говорил, я успел заметить странные слова «DER NEUNUCH» и «НЕОСКОП» над скрещенными мачете и свисающий со стены свиток с крупной цитатой: «Блажен, кто сам оскопил себя для царствия Небѣснаго».
— Какой вывод должен сделать из этого подлинный, а не паркетно-фейсбучный революционер?
Гай Фокс озабоченно посмотрел на часы — и вдруг, в полном соответствии со своим учением, исчез из информационного потока.
Картинка опять поменялась.
Теперь я видел митинг перед храмом Христа Спасителя — над морем радужных хоругвей возвышалась сцена, где у микрофона стоял взволнованный молодой человек в белой вязаной шапочке с зеленым конопляным пятилистником. Людское море перед ним угрожающе рокотало.
— Права гомосексуалистов, — выкрикивал молодой человек, стараясь переорать толпу, — связаны с рекреационным сексом — то есть сексом для удовольствия, а не деторождения. Разумеется, такое право должно быть у всех. Но эти проблемы логично рассматривать в одном контексте с правом на рекреационное использование субстанций. А с этой точки зрения совершенно непонятно, почему содомия и лесбийский грех легализованы, а кокаин и каннабис — еще нет. Да, мы согласны, что каждый гражданин вправе сам распоряжаться частями своего тела. И это в полном объеме относится не только к гениталиям, но и к устланным слизистой оболочкой органам двойного назначения. Но такой же подход должен быть к легким, венам и головному мозгу — применительно к фармакологическим веществам! Считайте эти препараты набором химических страпонов, господа депутаты, если так вам легче будет понять! А на сегодняшний день в обществе возникла опасная асимметрия…
Молодой человек ловко увернулся от пущенного в него розового презерватива с водой и продолжал:
— Гомосексуалистам разрешено мужеложество per se, но они требуют права называться семьей — и даже венчаться в церкви. В контексте лигалайза это было бы аналогично борьбе за право причащаться во время религиозных таинств не кагором, а гашишем и кетамином. Вот где должен находиться сегодня фронт борьбы! Мы отстаем на целую эпоху. Нас душит косность и мракобесие в важнейших вопросах, связанных с современным укладом жизни — а все внимание общества почему-то до сих пор притянуто к этим жопникам и ковырялкам…
— Достаточно, — сказал Энлиль Маратович.
Митинг на потолке погас.
Самарцев шагнул к Энлилю Маратовичу и протянул ему пухлый скоросшиватель. Я даже не понял, откуда он его вытащил.
— Вот тут все направления изложены. На машинке, как вы любите.
— А зачем мне читать, — сказал Энлиль Маратович. — Дай-кось я по-нашему…
Он дернул головой, и Самарцев испуганно попятился. На его шее появилось крохотное пятнышко крови.
Энлиль Маратович покачал головой и поглядел на Самарцева исподлобья. Тот вдруг густо покраснел. Я даже представить себе не мог, что этот человек умеет краснеть. Энлиль Маратович погрозил ему пальцем.
— Ай да сукин сын, — сказал он. — Как не стыдно?
— Извините, — ответил Самарцев и покраснел еще сильнее.
— Великий Вампир тебя извинит, — сказал Энлиль Маратович. — Не мое это дело. А тебе с этим жить.
Самарцев угрюмо кивнул.
— Ладно, — смилостивился Энлиль Маратович и закрыл глаза. — Вопросов к тебе больше нет. Давай по проекту… Так… Так… Подожди. «Самопрезентация как двигатель политического протеста…» Может, правильнее наоборот?
— Нет, — сказал Самарцев твердо. — Политический протест как двигатель самопрезентации — это уже много раз было. В прошлом веке. А вот самопрезентация как двигатель политического протеста — реально новое слово. Под мою ответственность.
— Ну хорошо, — согласился Энлиль Маратович. — Хоть и не очень тебя понимаю…
Мне стало жалко Энлиля Маратовича, наверняка испортившего себе день этим укусом. Но он выглядел величественно и непроницаемо, как и полагалось вампиру его ранга.
Повернувшись, он подошел к черному базальтовому трону, сел на него — и, как и в прошлый раз, слился с ним. Теперь он казался черной прямоугольной глыбой с бледным пятном лица. Потом от глыбы отделилась рука — Энлиль Маратович пошарил сбоку от трона и взял прислоненную к нему балалайку, которой я раньше не замечал из-за ее черного цвета.
Балалайку покрывал палехский лак, на котором виднелось несколько тонких желтых завитков, складывающихся в контур чего-то крылато-двуглавого. Черный резонатор угрожающе поблескивал — словно сталинское голенище с полотна художника Налбандяна.
Припав к инструменту, Энлиль Маратович извлек из него серию тревожных звуков — которые как бы вопрошали о чем-то тишину. Мы не услышали ответа. Но Энлиль Маратович, похоже, услышал.
— Ну что, Самарцев, — сказал он, — убедил. Бери моих лучших халдеев — и делай мне русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Но только чтобы все было цивилизованно и мягко. И не дольше трех месяцев. Не хочу краснеть за вас перед миром. А теперь идите, друзья. У нас с Кавалером Ночи дела.
Калдавашкин быстро сложил свой походный проектор. Надев маски, халдеи раскланялись и гуськом двинулись к выходу.
— Погодите, — сказал Энлиль Маратович.
Он говорил совсем тихо, но халдеи услышали его издалека — и замерли на месте.
— Некоторые названия в проекте мне не нравятся. Что это за «Sabertoothed Cunts»? У нас тут что, африканская саванна? Миллион лет до нашей эры? Ведь по мировым новостям пойдет. Скольких старух инфаркт хватит…
Я вспомнил отрывок из Ацтланского Календаря — и догадался, о чем речь. У меня по спине прошла дрожь: без всяких шуток мне показалось, что я слышу кошачью поступь истории. Я уже открыл рот для подсказки, но Энлиль Маратович знаком велел мне молчать.
— Может, перевести на русский? — спросил Калдавашкин.
— Не, — сказал Энлиль Маратович. — Оставьте английский. Так для контрпропаганды удобнее. Чтоб сразу ясно было, откуда уши растут. Только назовите как-нибудь деликатнее. Провокативно — это я не против. Но чтоб было… — он пошевелил пальцами в воздухе, — семейно и ласково… Пушисто как-нибудь… Подумайте. И без самодеятельности — прислать на утверждение…
— Есть, — хрипло выдохнул Самарцев.
Халдеи ждали дальнейших указаний, но Энлиль Маратович сидел молча, с закрытыми глазами — и только изредка трогал струны.
Халдеи возобновили движение к выходу. Как и в прошлый раз, большую часть пути они пятились, повернувшись к нам лицами — словно ожидая, что Энлиль Маратович передумает и попросит их остаться. Но он не передумал, и дверь за ними закрылась.
— Вы даже не сказали ничего, — прошептал я восхищенно. — Только чуть-чуть подтолкнули… Они ведь будут уверены, что они сами! И, самое смешное, будут правы…
— Вот так и управляют миром. Учись.
— Хорошо вы с ними умеете, — сказал я. — Выглядите таким генералом-дурачком.
— Дурачком, который умнее, потому что он начальник. В России другого ума не понимают. А как тебе балалайка?
— Круто, — сказал я. — Правда круто.
— Мне тоже нравится. Это Мардук изобрел. Позволяет взять музыкальную паузу. Специально такие тембры подобрали, чтобы у халдеев в животе плохо делалось. Целая научная группа думала…
— А против чего конкретно протест? — спросил я. — Они не сказали.
Энлиль Маратович наморщился.
— Какая разница. Я туда не смотрел.
— Вам что, не интересно?
— Я и так знаю. Вернее, не знаю, но все равно знаю.
— Не понимаю, — сказал я растерянно.
Энлиль Маратович посмотрел на меня с грустью.
— Как ты еще молод, Рама. Вампир должен уметь не только прикидываться дураком — что, кстати, выходит у тебя замечательно. Он должен быть умнее любого из прислуживающих ему халдеев. Ты знаешь, откуда берется протест?
Я пожал плечами.
Энлиль Маратович легонько провел пальцем по струнам. Балалайка откликнулась — тревожно и зло.
— Дракула объяснил тебе, что этот мир — мир страдания, — сказал он. — Любая радость в нем мимолетна. Она берет начало в боли и растворяется в ней. Но люди находятся в постоянном окружении образов счастья. Ритуал потребления учит человека изображать восторг от того, что по сути является навязанной ему суетой и мукой. Все массовое искусство обрывается хэппи-эндом, который обманчиво продлевает счастье в вечность. Все другие шаблоны запрещены. Вроде и дураку понятно, что за следующим поворотом дороги — старость и смерть. Но дураку не дают задуматься, потому что образы радости и успеха бомбардируют его со всех сторон.
— Я помню, — сказал я. — Это как помидоры, которые лучше растут под мажорную музыку.
— Именно, — кивнул Энлиль Маратович. — При такой обработке человек дает больше баблоса. Но на самом деле счастье — лишь блесна. Анимация на экране, свисающем с прибитого к голове кронштейна. К этому экрану приблизиться невозможно, потому что куда бы ты ни шел, экран будет перемещаться вместе с тобой.
— Вы хотите сказать, счастливых людей вообще нет?
— Есть временно счастливые. Ни один человек в мире не может быть счастливее собственного тела. А человеческое тело несчастно по природе. Оно занято тем, что медленно умирает. У человека, даже здорового, почти всегда что-нибудь болит. Это, так сказать, верхняя граница счастья. Но можно быть значительно несчастнее своего тела — и это уникальное человеческое ноу-хау.
— А какая тут связь с протестом?
— Самая прямая. В повседневной действительности человек испытывает вовсе не тот перманентный оргазм, образы которого окружают его со всех сторон. Он испытывает постоянно нарастающие с возрастом муки, кончающиеся смертью. Такова естественная природа вещей. Но из-за бомбардировки образами счастья и удачи человек приходит к убеждению, что его кто-то обманул и ограбил. Потому что его жизнь совсем не похожа на рай из промывающего его голову информационного потока.
— Это точно, — вздохнул я.
— Протест и есть попытка прорваться от ежедневного мучения к блаженству, обещанному всей суммой человеческой культуры. Удивительно подлой культуры, между нами говоря — потому что она гипнотизирует и лжет даже тогда, когда делает вид, что обличает и срывает маски.
— Но разве не важно, против кого протест?
— Протест всегда направлен против свойственного жизни страдания, Рама. А повернуть его можно на любого, кого мы назначим это страдание олицетворять. В России удобно переводить все стрелки на власть, потому что она отвечает за все. Даже за смену времен года. Но можно на кого угодно. Можно на кавказцев. Можно на евреев. Можно на чекистов. Можно на олигархов. Можно на гастарбайтеров. Можно на масонов. Или на каких-нибудь еще глупых и несчастных терпил. Потому что никого другого среди людей нет вообще.
— А под каким лозунгом начнутся события?
— Это пусть Самарцев вникает. Важно дать людям чувство, что они что-то могут. Без эмоциональной вовлеченности в драму жизни ни гламур, ни дискурс не работают. Здесь халдеи совершенно правы. Пусть люди поверят в свою силу. Дайте офисному пролетарию закричать «yes we can!» в промежутке между поносом и гриппом. И все будет хорошо. Люфт в головах уйдет. Народ опять начнет смотреть сериалы, искать моральных авторитетов в сфере шоу-бизнеса и строгать для нас по ночам новых буратин. А мы надолго скроемся в самую плотную тень…
— Но зачем же по яйцам бить? — спросил я совсем тихо.
— Затем, — сказал Энлиль Маратович, — что в идеале все действия властей должны вызывать тягостное недоумение и душевную скорбь, терзая людские сердца необъяснимой злобой и тупостью… Главная задача российского государства вовсе не в том, чтобы обогатить чиновника. Она в том, чтобы сделать человеческую жизнь невыносимой.
— И тогда, — продолжил я язвительно, — ум «Б» выделит еще больше страдания, и мы, хозяева жизни, всосем его в виде баблоса?
Энлиль Маратович посмотрел на меня долгим взглядом.
— Нет, Рама, совсем нет. Свой баблос мы отобьем и так. Мы это делаем из сострадания к людям. То, о чем я говорю — это уникальная особенность российской культуры. Мы называем ее «Щит Родины».
— От чего же он защищает людей?
— От них самих, Рама. Людьми надо управлять очень тонко. Если слишком их угнетать, они восстанут от невозможности это вытерпеть. Но если слишком ослабить гнет, они провалятся в куда большее страдание, ибо столкнутся с ужасающей бессмысленностью жизни… Такое бывало на древнем Востоке с представителями царских фамилий. И с некоторыми великими вампирами тоже — ты, я думаю, в курсе. Следует избегать обеих крайностей.
Он дернул струну, издав протяжный звук.
— Был у нас однажды лимбо-мост с американскими вампирами. Они и говорят — мол, слишком у вас в России ум «Б» страдает. А Локи к тому времени уже напился — и как брякнет: «И пусть себе страдает, сука, мы его для того миллион лет назад и вывели…» Прямо при бэтмане, хе-хе…
— При ком?
— Неважно. Сказано грубо, но верно. Дракула говорит правду, Рама. Главная функция ума «Б» — излучать боль. Во всех национальных укладах происходит именно это — только с разной культурной кодировкой…
Энлиль Маратович снова тронул струну и грустно посмотрел вдаль.
— Но человек не может просто излучать страдание, — продолжал он. — Он не может жить с ясным пониманием своей судьбы, к которой его каждый день приближает распад тела. Чтобы существование стало возможным, он должен находиться под анестезией — и видеть сны. В каждой стране применяют свои методы, чтобы ввести человека в транс. Можно выстроить культуру так, что люди превратятся в перепуганных актеров, изображающих жизненный успех друг перед другом. Можно утопить их в потреблении маленьких блестящих коробочек, истекающих никчемной информацией. Можно заставить биться лбом в пол перед иконой. Но подобные методы ненадежны и дают сбои. А российская технология гуманнее всего, потому что срабатывает всегда и безотказно.
— А в чем она? — спросил я.
— Она в том, Рама, что здесь выводится предельно рафинированный и утонченный, все понимающий тип ума. Вспомни Блока: «Нам внятно все — и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений…» А потом он ставится в абсолютно дикие, невозможные и невыносимые условия существования. Русский ум — это европейский ум, затерянный между выгребных ям и полицейских будок без всякой надежды на спасение. Если хочешь, мы уникальные и единственные наследники всего ценного и великого, созданного человечеством. Не только, так сказать, пятый Карфаген, но еще и шестой Метрополис и седьмой Корусант. Опущенный в бездонную и беспросветную ледяную жопу.
Я чувствовал, что не в силах спорить со старым мудрым вампиром — мои вопросы отлетали от него, как горох от танка.
— Но зачем надо было опускаться в эту жопу? Зачем эти выгребные ямы и полицейские будки? Разве не лучше было бы без них?
Энлиль Маратович посмотрел на меня прищурившись, словно не в силах поверить, что на свете бывает такая наивность.
— Нет, Рама. Не лучше. Именно эти ямы и будки делают свойственное нашей культуре страдание таким интенсивным и острым.
— Но для чего?
— Такова географическая неизбежность. Посмотри на наш огромный простор. Только очень сильная боль способна дойти из находящегося во Владивостоке ума «Б» до московской Великой Мыши.
— Не слишком ли большая плата…
— Нет, не слишком. Русский ум именно в силу этой своей особенности породил величайшую в мире художественную культуру, которая по сути и есть реакция души на это крайне сильное и ни с чем не сравнимое по своей бессмысленности страдание. О чем вся великая русская классика? Об абсолютной невыносимости российской жизни в любом ее аспекте. И все. Ничего больше там нет. А мир хавает. И просит еще.
— Для чего им? — спросил я.
— Для них это короткая инъекция счастья. Они на пять минут верят, что ад не у них, а у нас. Но ад везде, где бьется человеческая мысль. Страдает не одна Россия, Рама. Страдает все бытие. У нас просто меньше лицемерия и пиара.
— Но ведь в России все думают, что эта жуть только у нас, — сказал я.
— Да, — согласился Энлиль Маратович. — Для российского сознания характерно ощущение неполноценности и омраченности всего происходящего в России по сравнению с происходящим где-то там. Но это, Рама, просто одна из черт русского ума, делающих его судьбу особенно невыносимой. И в этой невыносимости залог трудного русского счастья.
— Почему?
— Потому что русский человек почти всегда живет в надежде, что он вот-вот порвет цепи, свергнет тиранию, победит коррупцию и холод — и тогда начнется новая жизнь, полная света и радости. Эта извечная мечта, эти, как сказал поэт Вертинский, бесконечные пропасти к недоступной весне — и придают жизни смысл, создавая надежду и цель. Но если тирания случайно сворачивает себе шею сама и цепи рвутся, подвешенный в пустоте русский ум начинает выть от подлости происходящего вокруг и внутри, ибо становится ясно, что страдал он не из-за гнета палачей, а из-за своей собственной природы. И тогда он быстро и незаметно выстраивает вокруг себя новую тюрьму, на которую можно остроумно жаловаться человечеству шестистопным ямбом. Он прячется от холода в знакомую жопу, где провел столько времени, что это для него уже не жопа, а уютная нора с кормящим его огородом, на котором растут злодеи и угнетатели, светлые борцы, скромный революционный гламур и немудрящий честный дискурс. Где есть далекая заря грядущего счастья и морщинистый иллюминатор с видом на Европу. Появляется смысловое поле, силовые линии которого придают русскому уму привычную позу. В таком положении он и выведен жить…
Я хотел что-то вставить, но он поднял ладонь, как бы закрывая мне рот. А потом вдруг ударил по струнам черной балалайки, произведя резкий диссонирующий звук, который отозвался в моем животе болезненным спазмом.
— То, что кажется бессмысленно-подлым страданием русской жизни — и есть созданный усилиями множества поколений Щит Родины, не дающий русскому уму понять, что человеческая жизнь сама по себе есть страдание, полностью лишенное смысла. Пусть это озарение останется уделом восточных царевичей, уставших гулять по дворцовому саду. А нам, Рама, нужен справедливый суд и честные выборы — и постепенно, очень постепенно у нас это появится. Но криво, позорно и с мутными косяками. Так, что весь креативный класс будет много лет блевать карамельным капучино из «Старбакса». И чем больше поколений успеет состариться и умереть в борьбе, тем лучше для них. Русский человек просто не понимает, как он счастлив за этой невидимой броней. Гордись, Рама, что ты русский. Русский вампир…
— Скучно жить в этой тьме, — прошептал я. — И страшно.
— Мы избранные, Рама, — отозвался Энлиль Маратович. — С великой властью приходит и великая печаль… Людям проще — их единственная обязанность вовремя умереть. Никаких других требований к ним нет…
Он опустил глаза и заиграл «Светит месяц».
Он играл с удивительным искусством, просто поразительным — так, что я заслушался. И на миг мне действительно показалось, что я вижу ночное небо, редкие палехские облака и сияющий между ними желтый яичный месяц, даже особо и не скрывающий, что свет его — обман и лишь отражение настоящего света, спрятанного от людей по причине ночи. Ночи, в которую им выпало жить.
— Скажите, Энлиль Маратович, — спросил я, — а что вы увидели про Самарцева?
— Да он детские стихи пишет, — ответил Энлиль Маратович. — На сетевом диалекте. А потом вешает на подростковых сайтах. «Звери спят и только йожег продолжает аццкий отжиг…»
Поставив балалайку на место, он посмотрел на свои часы — сложный хронометр, показывающий движение множества светил.
— Про Озириса знаешь?
— Нет, — сказал я, — а что я должен знать?
— Умер.
Я вздрогнул.
— Жалко старика.
— Все там будем, — вздохнул Энлиль Маратович. — Одни раньше, другие позже. А ты совсем скоро. Правда, пока по службе. Для тебя это сверхответственное погружение. Провожаешь вампира первый раз. Это тебе не с халдеями дурака валять.
Я кивнул.
— Наблюдать за тобой будем в прямом времени. Я, Мардук и Ваал. Стартуешь из моего хамлета.
Я снова кивнул. Хорошо хоть не из Хартланда.
— Вампонавигатор со спецсредством получишь перед сеансом. У нас напряженка, на Озириса дали всего одну чушку. Но больше ему и не надо. Он практически святой.
— А что за спецсредство? Как его применять?
— Инструкция в вампонавигаторе. Проблем не будет.
— А почему чушка?
Энлиль Маратович посмотрел на меня недовольно.
— Озирис все расскажет, Рама.
— Он же умер?
— Об этом говорят только в лимбо. И только с мертвецом.