Ацтланский календарь
Энлиль Маратович давал халдеям аудиенцию в своем новом зале приемов. Встреча была формальной, потому что о ней попросили сами халдеи. Но я догадывался, что перед этим халдеев попросили попросить. Я все-таки был вампиром достаточно долго, чтобы понимать некоторые вещи без объяснений.
Мое присутствие имело не только церемониальный, но и символический смысл: оно должно было напомнить халдеям о том измерении, куда они рискуют отправиться, если их намерения недостаточно черны — или, что бывало гораздо чаще, недостаточно умны. Но вообще-то я подозревал, что это пустой ритуал. Из-за которого, однако, мне пришлось встать на целый час раньше.
Энлиль Маратович был одет подчеркнуто официально — в черный смокинг и черную шелковую косоворотку с бледно-лиловой пуговицей на горле. Это ему шло.
— Ты здесь еще не был, — сказал он. — Нравится?
Новый зал приемов впечатлял. Он был огромен — и сразу подавлял пустотой и холодом. Бронза и темный камень, которыми он был отделан, создавали ощущение смутной имперской преемственности, крепкой, как скала, но недостаточно расшифрованной для того, чтобы можно было предъявить конкретные претензии морального или юридического плана.
Я не бывал в старом зале — но говорили, что он давно уже не производит впечатления на халдеев, которых должен подавлять и смирять. Он не впечатлял даже уборщиков. Они называли его «мутным глазом» и «планетарием» из-за ретрофутуристического дизайна с космической символикой, что, конечно, в наши дни выглядело нелепо (зал построили в шестидесятые годы прошлого века, когда человечеству снились совсем другие сны).
Новый зал был строг, современен — и устремлен в будущее.
У дальней стены возвышался помост с массивным троном из черного базальта. Его спинкой служила древняя плита с барельефом, изображающим двухголовую летучую мышь (я в первый момент вообще не понял, что это мышь, приняв ее за двусторонний топор). Плиту, как объяснил Энлиль Маратович, нашли в Ираке — и передали в дар России из-за стратегических аллюзий на государственную символику.
В троне была система электрического подогрева, потому что иначе сидеть на базальте было очень холодно — «почкам пиздец», как совсем по-человечески пожаловался Энлиль Маратович. Что значила двухголовая мышь в символическом плане, я не решился спросить — наверняка мне следовало знать это самому. Не хотелось лишний раз показывать прорехи в образовании.
По краям базальтового седалища стояли две бронзовые скульптурные группы, создававшие в пустом зале ощущение многолюдия — как бы жадной толпы, симметрично суетящейся у трона. Скульптуры весьма сильно различались, но из-за сходства их контуров это делалось заметно не сразу.
— Посмотри, пока время есть, — сказал Энлиль Маратович. — Интересно, что скажешь.
Первая скульптура называлась «Сизиф».
Согнувшийся вихрастый пролетарий выдирал бронзовый булыжник из невидимой мостовой, а вокруг кольцом лежали, стояли, сидели, нависали и даже подползали снизу не меньше двадцати журналистов с разнообразнейшей бронзовой оптикой — часть снимала крупным планом булыжник, часть самого прола, а часть пыталась сделать такой кадр, чтобы попали и булыжник, и вихрастая голова. Было непонятно, куда пролетарий собирается обрушить свой гневный снаряд — куда ни кинь, всюду были одни видеооператоры.
Это, если я правильно помнил халдейское искусствоведение, был образец так называемого «развитого постмодернизма». На булыжнике виднелась мелко выгравированная надпись. Я нагнулся и прочел ее:
Трансляция происходящего вовсе не доказывает, что оно происходит.
Это, конечно, было очевидно сразу во многих смыслах — но я сомневался, что надпись попадет хоть в одну из двадцати бронзовых телепередач. Не докинет мужик.
Вторая скульптура называлась «Тантал».
Это был роденовский мыслитель, отлитый в одном масштабе с метателем булыжника. Вокруг него располагалось такое же кольцо бронзовых наблюдателей — только в руках у них были не камеры, а джойстики от «Xbox» и «Playstation», провода от которых тянулись к его ушам, глазам, ноздрям, рту и даже паху.
Камень, на котором сидел мыслитель, походил на увеличенный булыжник пролетария — и тоже был украшен мелкой надписью:
Понимание происходящего вовсе не означает, что у него есть смысл.
С этим тоже трудно было поспорить.
Скульптуры радовали глаз своей симметрией. Было в этом что-то надежное. Чем дольше я вглядывался в них, тем больше интересных деталей замечал. Из-за того, что метатель и мыслитель были в точности одного размера, начинало казаться, что это один и тот же человек в разных позах. Или даже в разных фазах одного движения — словно бронзовый пролетарий начал было революционный подъем, но что-то вдруг заставило его присесть и задуматься… И было понятно, в принципе, что именно: пролетарий был в штанах и ботинках, а мыслитель уже без.
Еще я заметил еле видные контуры двух огромных люков в потолке — наверно, чтобы при необходимости скульптуры можно было быстро сменить с помощью подъемного крана. В новом зале все было просчитано до мелочей.
— Ну как? — спросил Энлиль Маратович.
— Ничего, — сказал я. — Адекватно. Но как-то уж слишком по-человечески.
Энлиль Маратович засмеялся.
— Мы тоже в чем-то люди, Рама. И даже очень. Но мне интереснее, — он заговорил громким басом, — что скажут наши маленькие друзья, которые здесь впервые…
Обернувшись, я увидел, что депутация халдеев уже здесь. Они шли гуськом — как и требовал обычай. Кажется, так было заведено с древности, чтобы людям было труднее напасть на вампира. Они, конечно, не собирались нападать — но я вообще не заметил их приближения, что не делало мне чести. Пространство, которое халдеям следовало пересечь по пути к нам, было весьма обширным — и они напомнили мне ряженых, перебирающихся через замерзшую реку.
Я был знаком со всеми приглашенными — и опознал каждого, хоть они и закрывали лица золотыми масками.
Впереди семенил крошечный худой халдей в расшитой васильками хламиде. Это был начальник дискурса профессор Калдавашкин. Он любил кутаться в простенький ситчик в цветочках. Говорили, что он перенял эту манеру у позднесоветского халдея Суслова, ставшего вампиром после сорока лет — что обычно не практикуется. Видимо, Калдавашкин деликатно намекал на награду, которой ожидал за свой ежедневный труд.
Вторым шел халдей в зеленом шелковом халате и ритуальной юбке из крашеной овчины — тоже зеленой, но чуть другого оттенка, из-за чего возникал еле заметный, тонкий и чрезвычайно изысканный из-за своей простоты контраст, который в первый момент казался нестыковкой — и только потом согревал эстетический нерв. В его волосах было как бы несколько горностаевых коков — выбеленных прядей, кончающихся черной точкой, а на лице сверкала новенькая золотая маска Гая Фокса, мегапопулярная среди молодящихся халдеев. Так мог выглядеть только начальник гламура Щепкин-Куперник.
Третьим шел здоровый рыжебородый детина в чем-то вроде грязной ночной рубашки. Его маску покрывали тусклые пятна — видно было, что он никогда ее не чистит. Такое небрежение выглядело бы прямым хамством, если бы не профессия третьего халдея. Это был начальник провокаций Самарцев — и он, конечно, провоцировал нас своим внешним видом. В отличие от первых двух халдеев его трудно было назвать «маленьким другом» из-за габаритов. Но я допускал, что Энлиль Маратович провоцирует его в ответ, намекая, что он нам вовсе и не друг.
— Снимайте маски, — сказал Энлиль Маратович, — я хочу глаза видеть. Что думаете? Щепкин, что шепчет гламурное сердце?
— Гламурное сердце шепчет о вечности, — певуче отозвался Щепкин-Куперник, оглядывая статуи. — О ее скрытых хозяевах, которым мы имеем счастье служить, и о мелкой человеческой суете, не помнящей своего начала и не ведающей конца…
Энлиль Маратович скривился — нельзя было сказать, что недовольно, но и не особо одобрительно.
— Самарцев?
— Все верно, — пробасил Самарцев. — Булыжник — оружие пролетариата, а видеоряд — оружие финансовой буржуазии. Вот только насчет джойстиков не до конца ясно. Будем думать.
— Ваше слово, товарищ дискурс, — сказал Энлиль Маратович, поворачиваясь к Калдавашкину.
Я давно заметил, что при общении с халдеями у него прорезаются ухватки не то полуграмотного секретаря обкома, не то высокопоставленного бандита. Видимо, это был оптимальный модус поведения, которого следовало держаться и мне самому. Но это было непросто.
Калдавашкин приблизился к статуям и деликатно коснулся затылка одного из бронзовых журналистов.
— Я тут перечитывал комментарии к «Воспоминаниям и Размышлениям» нашего всего, — сказал он. — Там разбиралась одна интересная, но спорная мысль. Если мы взглянем на текущую перед нами реку жизни, мы увидим людей, занятых тем, что они принимают за свои дела. Но если мы проследим, куда река жизни сносит этих людей и что с ними происходит потом, мы в какой-то момент увидим совсем других людей, занятых совсем другими делами — которые вытекли из прежних людей и дел, но уже не имеют с ними ничего общего. То же самое случится с новыми людьми и их делами. Так происходит от века. В каждую секунду у происходящего вроде бы есть ясный смысл. Но чем больший временной промежуток мы возьмем, тем труднее сказать, что в это время происходило и с кем… Однозначно можно утверждать только одно — выделилось большое количество агрегата «М5», чтобы превратиться… Впрочем, здесь скромность велит мне умолкнуть.
— Это хорошо, — сказал Энлиль Маратович. — И что дальше?
— Река жизни, — продолжал Калдавашкин, — все время пытается избавиться от самой себя, но не может. Мир меняется потому, что убегает от своей жуткой сути — и контрабандно проносит себя же в будущее. Река не может вытечь из себя насовсем. Она может только без конца меняться. Но хоть и говорят, что нельзя войти в одну реку дважды, ее суть остается той же самой — как первая скульптура неотличима от второй. И всегда сохраняется полный энтузиазма напор, задорное давление живой жизни, которое крутит турбины тайной электростанции. Пусть говорят, что это уже другая река — для тех, кто в теме, она все та же. А на крутом ее берегу стоит этот черный трон — величественный и прекрасный. Единственная неизменность в изменчивом человеческом мире.
— Нормально, — кивнул Энлиль Маратович. — Молодец. Чувствуется, что начальник дискурса — я вообще ни хера не понял. А про реку жизни можно объяснить проще.
Калдавашкин склонился в полупоклоне, изображая почтительное внимание.
— Типа анекдот, — сказал Энлиль Маратович. — Умирает старый раввин. Вокруг собралась паства и просит: ребе, скажите мудрость на прощание. Раввин вздыхает и говорит: «Жизнь — это река». Все начинают повторять «жизнь — это река…» Потом какой-то маленький мальчик спрашивает: «А почему?» Раввин еще раз вздыхает и говорит: «Ну, не река…»
Халдеи вежливо засмеялись.
Этот анекдот я слышал раз двадцать. Кажется, Энлиль Маратович рассказывал его халдеям при каждой официальной встрече. На каждом капустнике — совершенно точно.
— Запомни, Калдавашкин, — сказал Энлиль Маратович, — дискурс должен быть максимально простым. Потому что люди вокруг все глупее. А вот гламур должен становиться все сложнее, потому что чем люди глупей, тем они делаются капризней и требовательней…
Он повернулся к халдеям спиной, поднялся к черному базальтовому трону и сел на него. И сразу превратился в другого человека — в его лице появилось грозовое недовольство, словно у маршала Жукова перед битвой.
— Излагайте, — сказал он. — Но быстро и коротко. Я знаю, что вы умные. Докажите, что от вашего ума есть хоть какая-то польза. Ну?
Халдеи переглянулись, словно решая, кто будет говорить. Как я и ожидал, вперед шагнул Калдавашкин.
— Не секрет, что дискурс в России сегодня пришел в упадок, — сказал он. — То же касается и гламура. В результате они уже не могут в полном объеме выполнять свои надзорно-маскировочные функции. Дискурс кажется не храмом, где живет истина, а просто речитативом бригады наперсточников. От гламура начинают морщиться. Что еще хуже, над ним начинают потешаться. Упадок настолько глубок, что нам все сложнее держать человеческое мышление под контролем.
— А в чем проблема? — спросил Энлиль Маратович.
— Плохо с принудительным дуализмом.
— Чего? — наморщился Энлиль Маратович.
— Это проще всего пояснить по Лакану, — затараторил Калдавашкин. — Он учил, что правящая идеология навязывает базовое противоречие, дуальную оппозицию, в терминах которой люди обязаны видеть мир. Задача дискурса в том, чтобы сделать невозможным уход от принудительной мобилизации сознания. Исключить, так сказать, саму возможность альтернативного восприятия. Это абсолютно необходимо для нормального функционирования человеческих мозгов. А у нас с принудительным дуализмом совсем плохо. В результате смысловое измерение, которое должно быть запретным и тайным, зияет во всех дырах. Оно без усилий видно любому. Это фактически катастрофа…
Энлиль Маратович жалобно вздохнул.
— А проще можно?
Калдавашкин секунду думал.
— Помните профессора Преображенского в «Собачьем сердце»? Его просят дать полтинник на детей Германии, а он говорит — не дам. Ему говорят — вы что, не сочувствуете детям Германии? Он говорит — сочувствую, но все равно не дам. Его спрашивают — почему? А он говорит — не хочу.
Энлиль Маратович сделал серьезное лицо и обхватил подбородок руками.
— Продолжай.
— У Булгакова это показано как пример высшей номенклатурной свободы, вырванной у режима. Тогда подобное поведение было немыслимым исключением и привилегией — потому-то Булгаков им упивается. А для остальных дискурс всегда устроен таким образом, что при предъявлении определенных контрольных слов они обязаны выстроиться по росту и сделать «ку». Мир от века так жил и живет. В особенности цивилизованный. А вот Россия сильно отстает от цивилизации. Потому что здесь подобных слов уже не осталось. Тут каждый мнит себя профессором Преображенским и хочет сэкономить свои пятьдесят копеек. Понимаете? Дискурс перестал быть обязательной мозговой прошивкой. У людей появилось слишком много внутренней пустоты. В смысле люфта. Когда тяги внутри гуляют…
— Все равно не понимаю, — повторил Энлиль Маратович. — Народней объяснить можешь?
Калдавашкин думал еще несколько секунд.
— У китайских даосов, — сказал он, — была близкая мысль, я ее своими словами перескажу. Борясь за сердца и умы, работники дискурса постоянно требуют от человека отвечать «да» или «нет». Все мышление человека должно, как электрический ток, протекать между этими двумя полюсами. Но в реальности возможных ответов всегда три — «да», «нет» и «пошел ты нахуй». Когда это начинает понимать слишком много людей, это и означает, что в черепах появился люфт. В нашей культуре он достиг критических значений. Надобно сильно его уменьшить.
Энлиль Маратович благосклонно улыбнулся Калдавашкину.
— Вот теперь сформулировал. Можешь, когда хочешь… Продолжай.
— В нормальном обществе возможность ответа номер три заблокирована так же надежно, как третий глаз. А у нас… Все стало необязательным. В результате роль гламура и дискурса делается понемногу заметна. Мало того, они начинают восприниматься как нечто принудительно навязанное человеку…
— Ну и что? — спросил Энлиль Маратович. — В конце концов, так оно и обстоит. Пусть муссируют.
— Разумеется, — поклонился Калдавашкин. — Но такое положение не может сохраняться долго. Если магическая ограда становится видна, она больше не магическая. То есть ее больше нет — и бесполезно делать ее на метр выше. Нам нужно вывести гламур и дискурс из зоны осмеяния…
Энлиль Маратович вдумчиво кивнул.
— Чтобы дискурс и гламур эффективно выполняли свою функцию, человек ни в коем случае не должен смотреть на них критически, тем более анализировать их природу. Наоборот, он как огня должен бояться своего возможного несоответствия последней прошивке. Он должен сосредоточенно совершенствоваться в обеих дисциплинах, изо всех сил стараясь не оступиться. Это стремление должно жить в самом центре его существа. Именно от успеха на данном поприще и должна зависеть самооценка человека. И его социальные перспективы.
— Согласен, — сказал Энлиль Маратович. — Внесите в гламур и дискурс требуемые изменения. Не мне вас учить.
— Сегодня мы уже не можем решить эту проблему простой корректировкой. Мы не можем трансформировать гламур и дискурс изнутри.
— Почему?
— Как раз из-за этого самого люфта. Нужно сперва его убрать. Взнуздать людям мозги. Любым самым примитивным образом. Показать им какую-нибудь тряпку на швабре и потребовать определиться по ее поводу. Жестко и однозначно. И чтоб никто не вспомнил про третий вариант ответа.
Энлиль Маратович некоторое время думал.
— Да, — сказал он. — Тут есть зерно. Но как этого добиться?
— Нужно временно добавить к гламуру и дискурсу третью силу. Третью точку опоры.
— Что это за третья сила? — подозрительно спросил Энлиль Маратович.
— Протест, — звучно сказал Самарцев.
— Да, — повторил Калдавашкин, — протест.
— Нам нужен шестьдесят восьмой год, — шепнул Щепкин-Куперник.
— Шестьдесят восьмой — лайт, — добавил Самарцев.
Лицо Энлиля Маратовича покраснело.
— Вы что, хотите, чтобы я танки ввел?
— Наоборот, — поднял палец Самарцев. — Студентов.
— Но зачем? Собираетесь устроить хаос?
— Энлиль Маратович, — сказал Самрацев, — мы не выходим за рамки мирового опыта. Все идеологии современного мира стремятся занять такое место, где их нельзя подвергнуть анализу и осмеянию. Методов существует довольно много — оскорбление чувств, предъявление праха, протест, благотворительность и так далее. Но в нашей ситуации начать целесообразно именно с протеста.
Калдавашкин деликатно кашлянул, привлекая к себе внимание.
— Кто-то, помнится, сказал, — промолвил он, жмурясь, — что моральное негодование — это техника, с помощью которой можно наполнить любого идиота чувством собственного достоинства. Именно к этому мы и должны стремиться.
— Вот-вот, — отозвался Самарцев. — Сегодня всякий готов смеяться над гламуром и дискурсом. Но никто не посмеет смеяться над благородным негодованием по поводу несправедливости и гнета, запасы которых в нашей стране неисчерпаемы. Гражданский протест — это технология, которая позволит поднять гламур и дискурс на недосягаемую нравственную высоту. Мало того, она поможет нам наделить любого экранного дрочилу чувством бесконечной моральной правоты. Это сразу уберет в черепных коробках весь люфт. А вслед за этим мы перезапустим святыни для остальных социальных страт. Чтобы везде горело по лампадке. Мы даже не будем чинить ограду. Публика все сделает сама. Не только починит, но и покрасит. А потом еще и разрисует. И сама набьет себе за это морду…
Энлиль Маратович поскреб пальцем подбородок.
— Давайте по порядку. Что думает гламур?
Щепкин-Куперник шаркнул ножкой.
— Полностью согласен с прозвучавшим. Начинать надо с протеста — и вовлекать в него бомонд. Это позволит мобилизовать широкие слои городской бедноты.
— Каким образом? — спросил Энлиль Маратович.
Щепкин-Куперник сделал шажок вперед.
— Участие гламурного элемента, светских обозревателей и поп-звезд одновременно с доброжелательным вниманием СМИ превратит протест в разновидность conspicuous consumption. Протест — это бесплатный гламур для бедных. Беднейшие слои населения демократично встречаются с богатейшими для совместного потребления борьбы за правое дело. Причем встреча в физическом пространстве сегодня уже не нужна. Слиться в одном порыве с богатыми и знаменитыми можно в Интернете. Управляемая гламурная революция — это такое же многообещающее направление, как ядерный синтез…
— Не говори красиво, — сказал Энлиль Маратович. — Что значит — гламурная революция? Ее что, делают гламурные бляди?
— Нет. Сама революция становится гламуром. И гламурные бляди понимают, что если они хотят и дальше оставаться гламурными, им надо срочно стать революционными. А иначе они за секунду станут просто смешными.
— Ничего радикально нового здесь нет, — пробасил Самарцев. — Только хорошо забытое старое. Во время Первой мировой светские дамы ездили в госпиталь выносить за ранеными крестьянами утки. И наполняли себя благородным достоинством, вышивая кисеты для фронтовых солдат.
— Но тогда в этом не было элементов реалити-шоу, — сказал Калдавашкин. — А нам нужно именно непрерывное реалити-шоу, блещущее всеми огнями гламура и дискурса — но не в студии, а на тех самых улицах, где ходят зрители. Которое позволит наконец участвовать в реалити-шоу всем тем, кто искренне презирает этот жанр.
— Это будет реалити-шоу, — сказал Самарцев, — которое никто даже не посмеет так назвать. Потому что оно обнимет всю реальность, которую мы будем правильным образом показывать ей самой, используя зрителя не как конечного адресата, а просто как гигиеническую прокладку. И как только зритель почувствует, что он не адресат, а просто сливное отверстие, как только он поймет свое настоящее место, он и думать забудет, что кто-то пытается его обмануть. Тем более что ему будут не только предъявлять актуальные тренды, но и совершенно реально бить по зубам…
— И по яйцам? — строго спросил Энлиль Маратович.
— И по яйцам тоже, — сказал Самарцев. — Обязательно.
Халдеи заметно повеселели, решив, что если начальство шутит, идея уже почти принята.
Мне показалось, что я тоже должен подать голос.
— А как вовлечь в протест гламур? — спросил я.
— Нам не надо ничего делать, — пророкотал Самарцев. — Он втянется сам. С гламурной точки зрения протест — это просто новая правильная фигня, которую надо носить. А не носить ее — означает выпасть из реальности. Какие чарующие и неотразимые сочетания слов! Политический жест… Самый модный оппозиционер… Стилистическое противостояние…
— Но как все удержать под контролем? Вдруг это начнет вот так… — Энлиль Маратович сделал сложное спиральное движение руками, — и перевернет лодку?
— Нет, — улыбнулся Калдавашкин. — Любая гламурная революция безопасна, потому что кончается естественным образом — как только протест выходит из моды. Когда новая правильная фигня перестанет быть модной, из реальности начнут выпадать уже те, кто до сих пор ее носит. Кроме того, мы ведь не только поп-звезд делаем революционерами. Мы, что гораздо важнее, делаем революционеров поп-звездами. А какая после этого революция?
— Они про правильную прическу будут больше думать, чем про захват телеграфа, — добавил Щепкин-Куперник.
— Не телеграфа, а твиттера, — поправил Самарцев.
— Это вы мне сейчас говорите, — сказал Энлиль Маратович. — Всякие красивые слова. А на моделях вы просчитали?
— Так кто же нам разрешит расчеты делать, — ответил Самарцев. — Без вашей-то визы? Понять могут неправильно. Решат, что мы без согласования…
— Правильно, — согласился Энлиль Маратович и подозрительно уставился на Самарцева. — Без согласования бунт не начинают. Даже и думать об этом нельзя. А вы, выходит, думаете. И уже долго. Когда я тебя кусал последний раз, а, Самарцев?
Тот не ответил.
Встав с трона, Энлиль Маратович подошел к халдею. Самарцев попятился — и, хоть я не видел его лица, я физически почувствовал его испуг. Я был уверен, что укус неизбежен. Но Энлиль Маратович меня удивил. Он примирительно поднял перед собой руки — и произнес:
— Ну-ну, чего уж так-то… Не хочешь, и не надо.
Самарцев пришел в себя.
— Кусайте, — сказал он.
— Зачем, — махнул рукой Энлиль Маратович. — Я тебе верю. От нас все равно никто не убежит. Ни наружу, ни внутрь, хе-хе…
Он медленно вернулся к базальтовому трону и опустился на его черную плиту. Только теперь я понял, на какой эффект рассчитана царящая в зале полутьма. Весь в черном, Энлиль Маратович слился с троном, и от него остался только желтый круг лица — который вдруг показался мне невыразимо древним, равнодушным и мертвым, словно парящая в ночном небе луна.
— Когда планируете первую волну? — хмуро спросила луна.
— Зимой, — сказал Калдавашкин. — Скоро уже.
— Хорошо, — кивнул Энлиль Маратович. — Начинайте расчеты. Недели две вам хватит?
— Конечно хватит, — ответил Самарцев. — В концептуальном плане уже готово. Только отмашки ждем.
— Работайте, — сказал Энлиль Маратович. — Но только чтоб просчитали до полного затухания. Пока не уйдет под фон.
— Сделаем, — ухмыльнулся Самарцев. — И все продемонстрируем. До последнего кадра.
— Я подряд смотреть не буду, — наморщился Энлиль Маратович. — Вы что? Кухню свою на меня хотите вылить? Вы мне только последнюю фазу покажите. Куда выходить будем через восемь циклов и шесть ветвлений.
Я понятия не имел, о чем он говорит — но Калдавашкин, видимо, понял.
— Так далеко? — удивился он.
— Угу, — сказал Энлиль Маратович. — Дело-то ответственное. Надо понимать, к чему идем.
— Но на таких фракталах малая точность.
— Я в курсе, — ответил Энлиль Маратович. — Зато виден диапазон…
Самарцев и Калдавашкин уважительно склонили головы — причем мне показалось, что уважение было ненаигранным. Видимо, Энлиль Маратович сказал что-то хорошо им понятное — и очень точное.
— Чувствую длань могучего стратега, — прошептал сахарным голосом Щепкин-Куперник.
А это прозвучало приторно — и настолько, что все посмотрели на него с недоумением.
— Ладно, — вздохнул Энлиль Маратович, — идите прочь, льстецы и сикофанты. Жду через две недели. Или раньше. Если успеете…
Он поднял руку. На черном фоне стал виден еще один желтоватый объект — его кулак, словно у Луны появился спутник. Энлиль Маратович распрямил пальцы и слегка качнул ими, как бы смахивая крошки со стола.
Халдеи склонились в поклоне, надели маски, выстроились друг за другом и гуськом попятились к выходу из зала, пересекая замерзшую реку в обратном направлении… Ну или не реку, думал я. Жизненный анекдот.
Несколько секунд мне казалось, что я вижу пущенный в обратном направлении фильм, показывающий их появление в Зале Приемов. Когда стало ясно, что Энлиль Маратович больше их не окликнет, они перешли с церемониального шага на обычный — и даже ненадолго повернулись к нам спинами перед тем как исчезнуть за дверью.
Энлиль Маратович встал с трона и потянулся.
— Вот так, — сказал он мне.
— Скажите, — спросил я, — они правда сами на такие темы размышляют? Типа взять и устроить революцию?
Он засмеялся.
— Нет, конечно. Есть куча способов показать им, в какую сторону грести. Причем так тонко, чтобы они считали, будто это их собственная инициатива.
— Я так и подумал, — сказал я. — А зачем такие сложности? Я имею в виду — темнить, прятаться? Почему нельзя просто дать им команду? Ведь это халдеи.
— Азы менеджмента, Рама, — сказал Энлиль Маратович. — Рабский труд непроизводителен. Раб на галере всегда гребет хуже, чем зомби, который думает, что катается на каноэ. Надо тебя в Калифорнию послать на стажировку… Если халдеи будут уверены, что это их собственная идея, они будут гораздо качественнее работать. С огоньком. Если угодно, с душой — которая на время проекта у них как бы появится…
— Угу, — сказал я. — Значит, это вы решили, что нам нужна революция?
— Не я, — ответил Энлиль Маратович. — Я таких вещей не решаю.
— А кто решает?
— История.
— История? — спросил я. — А как вы узнаете, чего она хочет? Через кого она отдает команды?
Энлиль Маратович поглядел на меня долгим взглядом — оценивающим и очень серьезным, словно колеблясь, открыть мне секрет или нет.
Он всегда делал так перед тем, как сказать что-то важное — хотя было непонятно, почему он до сих пор во мне сомневается, если может шарить по моей памяти как по своей собственной. Особенно странно это выглядело сегодня — после того, как он сам обещал что-то мне рассказать. Видимо, он валял дурака не только с халдеями.
— Ты помнишь последнюю лекцию Улла? — спросил он наконец. — Когда его спросили, кто такие ныряльщики-предсказатели?
Я кивнул.
— Улл ответил, что не знает, — продолжал Энлиль Маратович. — Он немного кривил душой. Он знает. Просто об этом не говорят со всеми.
— О чем именно не говорят? — спросил я.
— Уже много лет у вампиров есть доступ к одной из главных исторических хроник далекого будущего, — сказал Энлиль Маратович. — Она называется «Ацтланский Календарь». Это кодекс, который будет составлен примерно через семьсот лет после нашего времени на девяти языках, в том числе и на тогдашнем русском. В нем отмечены самые главные мировые события начиная с тысяча девятьсот сорок восьмого года. По важнейшим странам мира. Соответственно, с этой даты проблемы с мировой историей для нас значительно упростились. Никаких проб и ошибок а-ля «тысяча девятьсот четырнадцать» или «тысяча девятьсот тридцать девять». Управление миром теперь сводится к тому, чтобы подгонять ход событий к сведениям, которые мы получаем из этого календаря. Теоретически говоря, физики утверждают, что мы при всем желании не сможем сотворить ничего другого. Но мы, веришь ли, ни разу и не пытались. Мы, наоборот, изо всех сил стараемся сделать именно то, что должно случиться. Что не всегда легко. Это и есть конец истории, о котором пишут осведомленные халдеи.
— Но это же скучно, — сказал я. — Как можно жить, если уже есть готовый скрипт?
— Все не так просто как кажется, — ответил Энлиль Маратович. — Дело в том, что Ацтланский Календарь составлен после страшных катаклизмов, которые уничтожили… То есть уничтожат большую часть человеческой культуры. В календаре есть серьезные пробелы и неточности, потому что в будущем, к которому у нас есть доступ, от нашего времени осталось совсем мало свидетельств. Примерно как сохранилось бы от Рима, если бы под пеплом уцелело только два-три помпейских подвала.
— В будущем останутся вампиры?
Энлиль Маратович кивнул.
— Но вампирам не очень интересна история людей. Историки будущего кое-как восстановили ее по пережившим катаклизм крохам информации — и наполовину Ацтланские хроники состоят из их догадок. Многое из будущего видится настолько расплывчато, что указания хроник приходится расшифровывать. Чаще всего мы понимаем их смысл только после того, как все события произойдут. Кроме того, в Ацтланском Календаре могут быть и лакуны. Поэтому наше управление миром имеет только самый общий, фактически ритуальный смысл. Это как разгадывать катрены Нострадамуса и претворять их в жизнь…
— И что, по этому календарю в 2012 году у нас гламурная революция?
— Не знаю, — сказал Энлиль Маратович. — Это наше предположение. Я могу сообщить тебе дословно, что говорит про этот год Календарь Ацтлана.
Он вынул из кармана маленькую записную книжку и открыл ее.
— Это уже в переложении на современный русский… «Две тысячи двенадцать. Россия. Главное событие — „гроза двенадцатого года“, также известная как „революция пиздатых шубок“, „pussy riot“ и „дело Мохнаткина“, — гламурные волнения 2012 года, когда дамы света в знак протеста против азиатчины и деспотии перестали подбривать лобок, и их любовники-олигархи вынуждены были восстать против тирана. Волнения закончились, когда небритый лобок вышел из моды. Были отражены в ряде произведений искусства — от полностью сохранившейся в древнем бомбоубежище пьесы Тургенева „Гроза“ до упомянутого в хрониках блокбастера „2012“, посвященного, вероятно, той же тематике…» Конец цитаты. Вот и все, что мы знаем. Много это или мало?
Я пожал плечами.
— Вот именно, — согласился Энлиль Маратович. — Нельзя сказать, что будущее известно в деталях. Но раз уж мы взяли на себя ответственность за ход истории, нам надо грамотно провести ее сквозь эти ворота. Это и просто, и очень сложно.
— Но какой смысл что-то делать, — спросил я, — если будущее все равно наступит?
— Как ты не понимаешь, — вздохнул Энлиль Маратович. — Раз Великий Вампир открыл нам часть своего плана, значит, доля ответственности за его осуществление лежит на нас. И будущее наступит в том числе и в результате наших усилий. Мы слуги Великого Вампира, Рама — и одновременно его ученики, пытающиеся разгадать великий замысел по имеющимся у нас обрывкам чертежа… Это захватывающая и страшная работа. Сегодня ты видел, как мы влияем на историю. Тонко. Почти незримо. Но тонкие воздействия — самые могущественные. Мы не контролируем мелочи. Мы следим, чтобы события вошли в определенный коридор, общие параметры которого нам известны. Мы почтительно помогаем Великому Вампиру, открывшему нам часть своего замысла. А о деталях история позаботится сама…
— А что это за «Гроза» Тургенева?
— Тургенева мы уже отработали. Этот как раз проще всего было.
— Но почему Тургенева? Может, Островского?
— Ты в школу ходил? «Гроза» Островского про то, как утопилась купеческая дочь. Про небритый лобок там нет.
— Я потому и подумал, что опечатка.
— В Ацтланском календаре не бывает опечаток, — сказал Энлиль Маратович. — Бывают лакуны. А это точно не лакуна.
— Почему?
— Потому, что пьесу эту реально в будущем нашли. Разве непонятно?
Я неуверенно кивнул. А потом спросил:
— А как ее тогда… отработали? Ведь Тургенев умер.
— Что, Тургеневых мало? Мы живого нашли, в Питере. Правда, не Ивана, а Андрея, но нам-то без разницы. Дали ему денег, заказали текст по известным параметрам. Чтоб небритый лобок и бунт олигархов. Он и сочинил. Беккет, говорит, нервно курит в углу. Хуекет. Такое говно написал, что и ставить никто не захотел. Но мы ведь не обязаны ставить. Нам главное, чтобы она в будущее попала. Распечатали в сорока экземплярах и распихали по ближним халдеям. По всем, у кого свой бункер на случай атомной войны. И велели держать в бункере. Без объяснения причин. А одну копию даже заложили в специальную восьмидесятиметровую шахту, типа как капсулу времени. Может, это они ее бомбоубежищем и назвали. Какой-то экземпляр, короче, до будущего уже дошел. Понял, как с календарем работают?
— Понял, — ответил я. — Значит, олигархи восстанут?
— А вот это не факт, — сказал Энлиль Маратович. — Жизнь — не пьеса. Волнения какие-то, конечно, должны быть. Только делать все самим придется. Мирские свинки такие ссыкливые, что противно. На них максимум финансирование можно повесить.
— Мирские свинки? Это кто?
Энлиль Маратович наморщился.
— Не грузись раньше времени.
— Хорошо, — сказал я. — Мне другое интересно. Как можно заглянуть в будущее?
— Запросто, — ответил Энлиль Маратович. — Для величайших представителей класса undead — не таких, понятное дело, как ты, и даже не таких, как Иштар, — ни прошлого, ни настоящего, ни будущего нет. Они способны присутствовать сразу во всех этих трех временах. Стоящие на вершине нашей иерархии могут входить с ними в контакт. Если, конечно, великие undead этого хотят. Но такое бывает редко. Им не интересно с нами разговаривать. Они пребывают совсем в другом измерении, Рама. Совсем в другом модусе бытия. Поэтому из всего будущего мы получили только доступ к календарю, и то не бесплатно.
— А что там дальше, по этому Ацтланскому Календарю?
— Я не в курсе. Нам сообщают на год вперед. Иногда на три. Чтоб слишком долгих планов не строили. Что дальше, мы не знаем. Мы знаем только, чем кончится все вообще. Это нам показали.
— Чем?
— Не спрашивай, Рама. Ничего хорошего.
— Скажите, а?
— Я же говорю, не грузись. Как загрузишь, уже не выгрузишь. Никогда.
— Конец света?
— Если б один. Их там несколько разных. Как у твоих телепузиков — ред, грин, а потом еще и блю. И все самим делать. Хорошо хоть, не завтра и не послезавтра… Кстати, насчет телепузиков. Они уже здесь?
— Вчера звонили.
— Что делают?
— Ходят по клубам.
— Хорошо, — сказал Энлиль Маратович. — Пусть расслабятся перед расшифровкой. Кедаев у тебя завтра?
— Завтра, — подтвердил я.
— Какой он у тебя по счету?
— Семнадцатый.
— Должно пройти нормально, — сказал Энлиль Маратович. — Опыт есть.
— Еще бы, — ответил я. — Все расслабляются, а я работаю. То здесь, то там.
— Я тоже каждый день работаю, — сказал Энлиль Маратович. — Кедаев — это важно, ты соберись. Я сам приду на расшифровку.
Я кивнул. А потом спросил:
— Слушайте, а насчет конца света… Это обязательно? Может, куда-нибудь… Ну, отвернуть?
Энлиль Маратович грустно усмехнулся.
— А куда ты отвернешь-то, Рама? Ты что, думаешь у нас руль есть? Нам только педали крутить разрешают. И то, между нами говоря, не всегда…