Книга: Чапаев и Пустота
Назад: Реввоенсонет
Дальше: 3

2

Собственно, решетка была не близко к окну, а на самом окне, еще точнее – на маленькой форточке, сквозь которую мне прямо в лицо падал узкий луч солнца. Я захотел отстраниться, но мне это не удалось – когда я попытался опереться о пол рукой, чтобы повернуться с живота на спину, оказалось, что мои руки скручены. На мне было похожее на саван одеяние, длинные рукава которого были связаны за спиной – кажется, такая рубашка называется смирительной.
У меня не было особых сомнений относительно происшедшего – видимо, матросы заметили в моем поведении что-то подозрительное и, когда я заснул в машине, отвезли меня в ЧК. Извиваясь всем телом, я ухитрился встать на колени, а потом сесть у стены. Моя камера имела довольно странный вид – высоко под потолком была зарешеченная форточка, сквозь которую в комнату падал разбудивший меня луч. Стены, дверь, пол и потолок были скрыты под толстым слоем мягкой обивки, так что романтическое самоубийство в духе Дюма («еще один шаг, милорд, и я разобью голову о стену») исключалось. Видимо, чекисты завели такие камеры для особо почетных посетителей, и, должен признаться, на секунду мне это польстило.
Прошло несколько минут, в течение которых я глядел в стену, вспоминая пугающие подробности вчерашнего дня, а затем дверь растворилась.
На пороге стояли Жербунов и Барболин – но, Боже мой, в каком виде! На них были белые халаты, а у Барболина из кармана торчал самый настоящий стетоскоп. Это было намного больше, чем я мог вместить, и из моей груди вырвался нервный смех, который обожженное кокаином горло превратило в подобие сиплого кашля. Барболин, стоявший впереди, повернулся к Жербунову и что-то тихо сказал. Я вдруг перестал смеяться – отчего-то мне показалось, что они собираются меня бить.
Надо сказать, что я совершенно не боялся смерти; умереть в моей ситуации было так же естественно и разумно, как покинуть театр, запылавший во время бездарного спектакля. Но чего мне не хотелось никак, так это чтобы в окончательное путешествие меня провожали пинки и оплеухи малознакомых людей, – видимо, в глубине души я не был в достаточной мере христианином.
– Господа, – сказал я, – вы, я полагаю, понимаете, что вас тоже скоро убьют. Так вот, из уважения к смерти – если даже не к моей, то хотя бы к своей собственной – прошу вас, сделайте это быстро и без издевательств. Я все равно ничего не смогу вам сообщить. Я, видите ли, частное лицо, и…
– Это что, – с ухмылкой перебил меня Жербунов. – Вот что ты вчера выдавал, это да. А какие стихи читал! Хоть сам-то помнишь?
В его манере говорить была какая-то несообразность, что-то неопределимо странное, и я решил, что он уже побаловался с утра своим балтийским чаем.
– У меня превосходная память, – ответил я и посмотрел ему прямо в глаза.
Его взгляд был несокрушимо пуст.
– Да что ты с этим мудаком разговариваешь, – тонко просипел Барболин. – Пускай Тимурыч разбирается, ему за это деньги платят.
– Пойдем, – подытожил Жербунов, подошел и взял меня под руку.
– Нельзя ли развязать мне руки? – спросил я. – Вас ведь двое.
– Да? – спросил Жербунов. – А вдруг ты душить начнешь?
От этих слов я покачнулся, как от удара. Они все знали. У меня возникло почти что физическое чувство того, как слова Жербунова наваливаются на меня невыносимой тяжестью.
Барболин подхватил меня под другую руку; они легко поставили меня на ноги и выволокли в пустой полутемный коридор, где действительно пахло чем-то медицинским – может быть, кровью. Я не сопротивлялся, и через несколько минут они втолкнули меня в просторную комнату, усадили на табурет в ее центре и исчезли за дверью.
Прямо напротив меня стоял большой письменный стол, заваленный множеством папок конторского вида. За столом сидел интеллигентного вида господин в белом халате, таком же, как на Жербунове и Барболине, и внимательно слушал черную эбонитовую трубку телефонного аппарата, прижимая ее к уху плечом. Его руки механически перебирали какие-то бумаги; время от времени он кивал головой, но вслух ничего не говорил. На меня он не обратил ни малейшего внимания. Еще один человек в белом халате и зеленых штанах с красным лампасом сидел на стуле у стены, между двумя высокими окнами, на которые были спущены пыльные портьеры.
Что-то неуловимое в обстановке этой комнаты заставило меня вспомнить Генеральный штаб, где я часто бывал в шестнадцатом году, пробуя себя на ниве патриотической журналистики. Вот только над головой господина в белом халате вместо портрета Государя (или хотя бы этого Карла, уже успевшего украсть кораллы у половины Европы) висело нечто настолько жуткое, что я закусил губу.
Это был выдержанный в цветовой гамме российского флага плакат на большом куске картона. Он изображал синего человека с обычным русским лицом, рассеченной грудью и спиленной крышкой черепа, под которой краснел открытый мозг. Несмотря на то что его внутренности были вынуты из живота и пронумерованы латинскими цифрами, в его глазах сквозило равнодушие, а на лице застыла спокойная полуулыбка – или, может быть, так казалось из-за широкого разреза на щеке, сквозь который была видна часть челюсти и зубы, безупречные, как на рекламе германского зубного порошка.
– Ну давай, – буркнул господин в халате и бросил трубку на рычаг.
– Простите? – сказал я, опуская на него глаза.
– Прощаю, прощаю, – сказал он. – Имея некоторый опыт общения с вами, напомню, что мое имя – Тимур Тимурович.
– Петр. По понятным причинам не могу пожать вам руки.
– Это и не требуется. Эх, Петр, Петр. Как же вы дошли до жизни такой?
Его глаза смотрели на меня дружелюбно и даже с некоторым сочувствием; бородка клинышком делала его похожим на земского идеалиста, но я многое знал о чекистских ухватках, и в моей душе не мелькнуло даже тени доверия.
– Ни до какой особенной жизни я не доходил, – сказал я. – А уж если вы так ставите вопрос, то дошел вместе с другими.
– Это с кем же именно?
Так, подумал я, началось.
– Вы, видимо, ждете от меня каких-то адресов и явок, правильно я вас понимаю? Но поверьте, мне совершенно нечем вас обрадовать. Моя история с самого детства – это рассказ о том, как я бегу от людей, а в этом контексте о других следует говорить только категориально, понимаете?
– Разумеется, – сказал он и что-то записал на бумажку. – Без всяких сомнений. Но в ваших словах противоречие. Сначала вы говорите, что дошли до своего нынешнего состояния вместе с другими, а затем – что бежите от людей.
– Помилуйте, – ответил я, не без риска для равновесия закидывая ногу за ногу, – противоречие только кажущееся. Чем сильнее я пытаюсь избежать общества людей, тем меньше мне это удается. Кстати говоря, причину я понял только недавно – шел мимо Исаакия, поглядел на купол – знаете, ночь, мороз, звезды… да… и стало ясно.
– И в чем причина?
– Да в том, что если пытаешься убежать от других, то поневоле всю жизнь идешь по их зыбким путям. Уже хотя бы потому, что продолжаешь от них убегать. Для бегства нужно твердо знать не то, куда бежишь, а откуда. Поэтому необходимо постоянно иметь перед глазами свою тюрьму.
– Да, – сказал Тимур Тимурович. – Да. Когда я представляю себе, сколько с вами будет возни, мне становится страшно.
Я пожал плечами и поднял глаза на плакат над его головой. Все же, видимо, это была не гениальная метафора, а какое-то медицинское пособие. Может быть, часть анатомического атласа.
– Вы знаете, – продолжил Тимур Тимурович, – я ведь человек опытный. Через меня очень много народу тут проходит.
– О, не сомневаюсь, – сказал я.
– И вот что я вам скажу. Меня не столько интересует формальный диагноз, сколько та внутренняя причина, по которой человек выпадает из своей нормальной социально-психической ниши. И, как мне кажется, ваш случай очень прозрачный. Вы просто не принимаете нового. Вы помните, сколько вам лет?
– Разумеется. Двадцать шесть.
– Ну вот видите. Вы как раз принадлежите к тому поколению, которое было запрограммировано на жизнь в одной социально-культурной парадигме, а оказалось в совершенно другой. Улавливаете, о чем я говорю?
– Еще бы, – ответил я.
– Таким образом, налицо серьезный внутренний конфликт. Хочу сразу вас успокоить – с этим сталкиваетесь не вы один. И у меня самого имеется подобная проблема.
– Вот как? – спросил я с несколько издевательской интонацией. – И как же вы ее решаете?
– Обо мне потом, – сказал он, – давайте сначала разберемся с вами. Как я уже сказал, этот подсознательный конфликт есть сейчас практически у каждого. Я хочу, чтобы вы осознали его природу. Понимаете ли, мир, который находится вокруг нас, отражается в нашем сознании и становится объектом ума. И когда в реальном мире рушатся какие-нибудь устоявшиеся связи, то же самое происходит и в психике. При этом в замкнутом объеме вашего «я» высвобождается чудовищное количество психической энергии. Это как маленький атомный взрыв. Но все дело в том, в какой канал эта энергия устремляется после взрыва.
Разговор становился любопытным.
– А какие, позвольте спросить, бывают каналы?
– Ну, если говорить грубо, их два. Психическая энергия может двигаться, так сказать, наружу, во внешний мир, устремляясь к таким объектам, как… ну, скажем, кожаная куртка, роскошный автомобиль и так далее. Многие ваши сверстники…
Я вспомнил фон Эрнена и вздрогнул.
– Я понял. Не продолжайте.
– Прекрасно. А во втором случае эта энергия по той или иной причине остается внутри. Это самое неблагоприятное развитие событий. Представьте себе быка, запертого в музейном зале…
– Прекрасный образ.
– Спасибо. Так вот, этот зал с его хрупкими и, возможно, прекрасными экспонатами и есть ваша личность, ваш внутренний мир. А бык, который по нему мечется, – это высвободившаяся психическая энергия, с которой вы не в силах совладать. Та причина, по которой вы здесь.
Он определенно умен, подумал я. Но какой подлец.
– Я вам скажу больше, – продолжал Тимур Тимурович. – Я много думал о том, почему одни люди оказываются в силах начать новую жизнь – условно назовем их новыми русскими, хотя я недолюбливаю это выражение…
– Действительно, на редкость гадкое. К тому же перевранное. Если вы цитируете Чернышевского, то он, кажется, называл их новыми людьми.
– Возможно. Но вопрос тем не менее остается – почему одни устремляются, так сказать, к новому, а другие так и остаются выяснять несуществующие отношения с тенями угасшего мира…
– А вот это великолепно. Почти Бальмонт.
– Еще раз спасибо. Ответ, на мой взгляд, очень прост. Боюсь даже, что вам он покажется примитивным. Начну издалека. В жизни человека, страны, культуры и так далее постоянно происходят метаморфозы. Иногда они растянуты во времени и незаметны, иногда принимают очень резкие формы – как сейчас. И вот именно отношение к этим метаморфозам определяет глубинную разницу между культурами. Например, Китай, от которого вы без ума…
– С чего вы это взяли? – спросил я, чувствуя, как за моей спиной сжимаются туго стянутые рукавами кулаки.
– Так вот же ваше дело, – сказал Тимур Тимурович, поднимая со стола самую толстую папку. – Как раз его перелистывал.
Он бросил папку назад.
– Да, Китай. Если вы вспомните, то все их мировосприятие построено на том, что мир деградирует, двигаясь от некоего золотого века во тьму и безвременье. Для них абсолютный эталон остался в прошлом и любые новшества являются злом – в силу того, что уводят от этого эталона еще дальше.
– Простите, – сказал я, – это вообще свойственно человеческой культуре. Это присутствует даже в языке. Например, в английском. Мы, что называется, descendants of the past. Это слово обозначает движение вниз, а не подъем. Мы не ascendants.
– Возможно, – сказал Тимур Тимурович. – Из иностранных я знаю только латынь. Но важно здесь другое. Когда такой тип сознания воплощается в отдельной личности, человек начинает воспринимать свое детство как некий потерянный рай. Возьмите хотя бы Набокова. Эта его бесконечная рефлексия по поводу первых лет жизни – классический пример того, о чем я говорю. И классический пример выздоровления, переориентации сознания на реальный мир – это та, я бы сказал, контрсублимация, которую он мастерски осуществил, трансформировав свою тоску по недостижимому и, может быть, никогда не существовавшему раю в простую, земную и немного грешную страсть к девочке-ребенку. Хотя с первого…
– Простите, вы о каком Набокове? – перебил я, – о лидере конституционных демократов?
Тимур Тимурович с подчеркнутым терпением улыбнулся.
– Нет, – сказал он, – я о его сыне.
– Это о Вовке из Тенишевского? Вы что, его тоже взяли? Но ведь он же в Крыму! И причем тут девочки? Что вы несете?
– Хорошо, хорошо. В Крыму, – сказал Тимур Тимурович. – В Крыму. Мы говорили не о Крыме, а о Китае. И речь у нас шла о том, что для классической китайской ментальности любое движение вперед будет деградацией. А есть другой путь – тот, по которому всю свою историю идет Европа, что бы вы там не говорили о языке. Тот путь, на который уже столько лет пытается встать Россия, вновь и вновь совершая свой несчастный алхимический брак с Западом.
– Замечательно.
– Спасибо. Здесь идеал мыслится не как оставшийся в прошлом, а как потенциально существующий в будущем. И это сразу же наполняет существование смыслом. Понимаете? Это идея развития, прогресса, движения от менее совершенного к более совершенному. То же самое происходит на уровне отдельной личности, даже если этот индивидуальный прогресс принимает такие мелкие формы, как, скажем, ремонт квартиры или смена одного автомобиля другим. Это дает возможность жить дальше. А вы не хотите платить за это «дальше». Метафорический бык, о котором мы говорили, носится по вашей душе, сокрушая все на своем пути, именно потому, что вы не готовы отдаться реальности. Вы не хотите выпустить быка на свободу. Вы презираете те позы, которые время повелевает нам принять. И именно в этом причина вашей трагедии.
– Все, что вы говорите, конечно, интересно, но слишком запутанно, – сказал я, покосившись на военного у стены. – И потом, у меня затекли руки. А что касается прогресса, то я могу вам коротко объяснить, что это такое на самом деле.
– Сделайте милость.
– Очень просто. Если сказать все то, о чем вы говорили, короче, то выйдет, что некоторые люди приспосабливаются к переменам быстрее, чем другие, и все. А вы когда-нибудь задавались вопросом, почему эти перемены вообще происходят?
Тимур Тимурович пожал плечами.
– Так я вам скажу. Вы, надеюсь, не будете спорить с тем, что чем человек хитрее и бессовестнее, тем легче ему живется?
– Не буду.
– А легче ему живется именно потому, что он быстрее приспосабливается к переменам.
– Допустим.
– Так вот, существует такой уровень бессовестной хитрости, милостивый государь, на котором человек предугадывает перемены еще до того, как они произошли, и благодаря этому приспосабливается к ним значительно быстрее всех прочих. Больше того, самые изощренные подлецы приспосабливаются к ним еще до того, как эти перемены происходят.
– Ну и что?
– А то, что все перемены в мире происходят исключительно благодаря этой группе наиболее изощренных подлецов. Потому что на самом деле они вовсе не предугадывают будущее, а формируют его, переползая туда, откуда, по их мнению, будет дуть ветер. После этого ветру не остается ничего другого, кроме как действительно подуть из этого места.
– Почему это?
– Ну как же. Я же ведь вам объяснил, что говорю о самых гнусных, пронырливых и бесстыдных подлецах. Так неужели вы думаете, что они не сумеют убедить всех остальных, что ветер дует именно оттуда, куда они переползли? Тем более, что ветер, о котором идет речь, дует только внутри этой идиомы… Но я что-то слишком долго говорю. По правде сказать, я был намерен молчать до самого расстрела.
Военный у стены крякнул и со значением посмотрел на Тимура Тимуровича.
– Я вас не познакомил, – сказал Тимур Тимурович. – Это полковник Смирнов, военный психиатр. Он здесь по другому поводу, но вашим случаем тоже заинтересовался.
– Очень польщен, полковник, – сказал я, наклоняя голову.
Тимур Тимурович наклонился над телефоном и нажал какую-то кнопку.
– Сонечка, пожалуйста, четыре кубика, как обычно, – сказал он в трубку. – Прямо у меня, пока он в рубашке. Да, а потом сразу в палату.
Повернувшись ко мне, Тимур Тимурович сокрушенно вздохнул и почесал бороду.
– Пока нам придется продолжить фармакологический курс, – сказал он. – Я вам скажу честно, что рассматриваю это как свое поражение – пусть маленькое, но все же поражение. Я считаю, что хороший психиатр должен избегать лекарств – они… Ну как это вам объяснить… Как косметика. Не решают проблем, а только прячут их от постороннего глаза. Но в вашем случае не могу придумать ничего другого. Вы должны сами прийти мне на помощь. Ведь чтобы спасти тонущего, недостаточно протянуть руку – надо, чтобы он в ответ подал свою.
Сзади открылась дверь, и я услышал тихие шаги за спиной. Мягкие женские пальцы взяли меня за плечо, и я почувствовал, как холодное маленькое жало, пройдя сквозь ткань смирительной рубашки, впилось мне в кожу.
– Кстати, – зябко потирая руки, сказал Тимур Тимурович, – хочу заметить, что на дурдомовской фене расстрелом называют не то, что мы колем вам, – то есть обычную смесь аминазина с первитином, а так называемый сульфазиновый крест, то есть четыре инъекции в… Впрочем, надеюсь, что до этого у нас не дойдет.
Я не повернул головы, чтобы посмотреть на женщину, делавшую мне укол. Я глядел на расчлененного сине-красно-белого человека на плакате, и когда он тоже начал глядеть на меня, улыбаться и подмигивать, откуда-то издалека донесся голос Тимура Тимуровича:
– Да, прямо в палату. Нет, мешать он не будет. Все-таки какое-то воздействие… Он ведь и сам скоро будет сидеть на этом стуле.
Чьи-то руки (кажется, это опять были Жербунов и Барболин) сдернули с меня рубашку, подняли за руки и, как мешок с песком, переложили на что-то вроде носилок. Затем перед моими глазами мелькнул дверной косяк, и мы оказались в коридоре.
Мое онемевшее тело перемещалось вдоль высоких белых дверей с номерами, а сзади раздавались искаженные голоса и смех переодетых матросов – кажется, они бесстыдно обсуждали женщин. Потом я увидел склоненное надо мной лицо Тимура Тимуровича – оказывается, он шел рядом.
– Вы, Петр, конечно, не Пушкин, но все же мы решили вернуть вас в третье отделение, – сказал он и довольно засмеялся. – Там сейчас еще четыре человека, так что с вами будет пять. Вы знаете, что такое групповая терапия по профессору Канашникову? То есть по мне?
– Нет, – с трудом промычал я.
Мелькание дверей перед глазами стало непереносимым, и я закрыл глаза.
– Говоря по-простому, это совместная борьба больных за выздоровление. Представьте себе, что ваши проблемы на время становятся коллективными, то есть каждый из участников сеанса в течение некоторого срока разделяет ваше состояние. Так сказать, отождествляется с вами. Как вы думаете, к чему это приведет?
Я молчал.
– Очень просто, – продолжал Тимур Тимурович. – После того как сеанс заканчивается, возникает эффект отдачи – совместный выход участников из состояния, только что переживавшегося ими как реальность. Это, если хотите, использование свойственного человеку стадного чувства в медицинских целях. Те, кто участвует в сеансе вместе с вами, могут проникнуться вашими идеями и настроениями на некоторое время, но, как только сеанс кончается, они возвращаются к своим собственным маниям, оставляя вас в одиночестве. И в эту секунду – если удается достичь катарсического выхода патологического психоматериала на поверхность – пациент может сам ощутить относительность своих болезненных представлений и перестать отождествляться с ними. А от этого до выздоровления уже совсем близко.
Я слабо понимал смысл его слов – если допустить, что он был. Но кое-что все же застревало в моем сознании. Укол действовал все сильнее – я уже ничего не видел вокруг, мое тело практически потеряло чувствительность, а душа погрузилась в тяжелое и тупое безразличие. Самым неприятным в нем было то, что оно словно бы овладело не мной, а каким-то другим человеком, в которого меня превратил впрыснутый мне препарат. А этого другого человека, как я с ужасом ощутил, и в самом деле можно было вылечить.
– Конечно можно, – подтвердил Тимур Тимурович. – И вылечим, не сомневайтесь. Вообще, гоните от себя само это понятие – «сумасшедший дом». Воспринимайте это просто как интересное приключение. Тем более что вы литератор. Я тут порой такое слышу, что прямо тянет записать. Вот сейчас, например. В вашей палате будет крайне интересное событие – групповой сеанс с Марией. Вы ведь помните, о ком я говорю?
Я отрицательно покачал головой.
– Ну конечно, конечно, – сказал он. – Все равно случай весьма интересный. Я бы сказал, просто-таки шекспировская психодрама. Столкновение таких разных на первый взгляд объектов сознания, как мексиканская мыльная опера, голливудский блокбастер и неокрепшая русская демократия. Знаете эти мексиканские телесериалы «Просто Мария»? Тоже не помните? Понятно. Короче, считает себя героиней, этой самой Марией. Было бы самым банальным случаем, если бы не подсознательное отождествление с Россией плюс комплекс Агамемнона с анальной динамикой. Короче, прямо по моему профилю – раздвоение ложной личности.
О Боже, подумал я, какие длинные у них коридоры.
– Вы, конечно, будете не в состоянии принять полноценное участие в сеансе, – продолжал голос Тимура Тимуровича, – так что можете спать. Но не забывайте, что в скором времени вам предстоит стать рассказчиком самому.
Кажется, мы въехали в какую-то комнату – заскрипела дверь, и я услышал обрывок смолкшего разговора. Тимур Тимурович поздоровался с темнотой, и ему ответило несколько голосов. Меня тем временем переложили на невидимую кровать, подоткнули под мою голову подушку и накинули сверху одеяло. Некоторое время я прислушивался к долетавшим до меня фразам (Тимур Тимурович объяснял каким-то людям, почему меня так долго не было), а потом полностью отключился от происходящего, потому что меня посетила одна чрезвычайно знаменательная галлюцинация личного характера.
Не знаю, сколько времени я провел наедине с совестью, – в какой-то момент мое внимание привлек монотонный голос Тимура Тимуровича.
– Внимательно глядите на этот шарик, Мария. Вы совершенно спокойны. Если вы ощущаете во рту сухость, это объясняется действием введенного вам препарата и скоро пройдет. Вы слышите меня?
– Да, – ответил голос, который показался мне больше похожим на высокий мужской, чем на низкий женский.
– Кто вы?
– Мария, – ответил голос.
– Как ваша фамилия?
– Просто Мария.
– Сколько вам лет?
– Дают восемнадцать, – ответил голос.
– Вы знаете, где вы находитесь?
– Знаю. В больнице.
– А почему вы здесь оказались?
– От удара, почему же еще. Непонятно, как я вообще в живых осталась. Я и подумать не могла, что он такой человек.
– Обо что же вы ударились?
– Об Останкинскую телебашню.
– Вот как. А как это произошло?
– Долго рассказывать.
– Ничего, – сказал Тимур Тимурович ласково, – мы не спешим никуда. Вы расскажите, а мы послушаем. С чего все началось?
– Началось с того, что я пошла погулять по набережной.
– А где вы были до этого?
– До этого я нигде не была.
– Хорошо, продолжайте.
– Ну чего. Иду я, значит, иду – а вокруг дым какой-то. И чем дальше иду, тем его больше…
Я вдруг заметил, что чем дальше я вслушиваюсь в долетающие до меня слова, тем тяжелее доходит до меня их смысл. Было такое ощущение, что этот смысл привязан к ним на веревках, и эти веревки становятся все длиннее и длиннее. Я не успевал за разговором, но это было не важно, потому что одновременно я стал видеть некое подобие зыбкой картинки – набережную, затянутую клубами дыма и идущую по ней женщину с широкими мускулистыми плечами, больше похожую на переодетого мужика. Я знал, что ее зовут Мария, и мог одновременно видеть ее и смотреть на мир ее глазами. В следующую минуту я понял, что каким-то образом воспринимаю все ее мысли и чувства: думала она о том, что, как ни крути, прогулка не получается, потому что солнечное утро, в самом начале которого она появилась в страдающем мире, сменилось черт знает чем. И произошло это так плавно, что она даже не заметила, как это случилось.

 

Сначала в воздухе запахло гарью, и Мария решила, что где-то жгут опавшие листья. Потом к этому запаху примешалась вонь горелой резины, а дальше на нее стали наплывать волны похожего на туман дыма, который становился гуще и гуще, пока не скрыл вокруг все, кроме чугунного ограждения набережной и нескольких метров окружающего пространства.
Вскоре Марии стало казаться, что она идет по длинному залу художественной галереи, – сегменты окружающего мира, которые время от времени появлялись из окутавшей мир мглы, своей затасканной обыденностью очень походили на объекты актуального искусства. Ей навстречу выплывали таблички с надписью «обмен валюты», изрезанные перочинными ножами скамейки и огромное количество пустых банок, свидетельствовавших о том, что новое поколение в своей массе выбирает все-таки пиво.
Из дыма выныривали и опять ныряли в него какие-то беспокойные люди с автоматами в руках. Они делали вид, что не замечают Марию, и она платила им тем же. И без них было достаточно тех, кто помнил и думал о ней. Сколько их было – миллионы? Десятки миллионов? Мария точно не знала их числа, но была уверена, что если бы все сердца, в которых ее прописала судьба, ударили бы в унисон, то их слившийся шум оказался бы гораздо громче, чем оглушительные взрывы за рекой.
Мария оглянулась и сощурила свои лучистые глаза, пытаясь понять, в чем дело.
Где-то неподалеку – где именно, видно не было из-за дыма – время от времени раздавался грохот, и вслед за каждым его раскатом доносился собачий лай и шум множества голосов, как бывает на стадионе после гола. Мария не знала, что думать по этому поводу, – может быть, за рекой снимали кино, может быть, новые русские разбирались, кто из них самый новый. Поскорей бы уж поделили все, подумала она со вздохом, а то сколько еще молодых красивых ребят упадет на асфальт и зальет его кровью из пробитого сердца.
Мария стала думать о том, как облегчить невыносимое бремя этой жизни всем тем, кто Бог знает зачем корчится сейчас в черных клубах дыма, закрывших небо и солнце. Ей в голову приходили ясные, светлые, незамысловатые образы – вот она, в простом платье, входит в скромную квартиру, прибранную для такого случая хозяевами. А вот и сами хозяева – сидят за столом возле самовара и влюбленно смотрят на нее, и она знает, что ничего не нужно говорить, нужно просто сидеть напротив и ласково глядеть на них, по возможности не обращая внимания на стрекочущую камеру. Или так: больничная палата, перебинтованные люди, лежащие на неудобных койках, и ее изображение, висящее на стене в таком месте, чтобы видно было всем – с коек смотрят на нее и на время забывают о своих бедах и болях…
Все это было прекрасно, но она смутно понимала, что этого недостаточно – нет, в этом мире нужна была сила, суровая и непреклонная, способная, если надо, противостоять злу. Но где взять эту силу? И какой она должна быть? Мария не знала ответа на эти вопросы, но чувствовала, что именно для этого она и идет сейчас по набережной в этом источающем страдание городе.
Порыв ветра на секунду разогнал окруживший ее дым, и на Марию упал солнечный луч. Она заслонилась от него ладонью и вдруг поняла, где искать ответ – конечно же, он был в тех бесчисленных сердцах и умах, которые призвали ее сюда и заставили воплотиться на этой дымной набережной. Все они как бы сливались в один океан сознания, через миллионы глаз глядящий на телеэкран, и весь этот океан был открыт ее взору. Она оглядела его и сначала не увидела ничего, что могло бы помочь. Нет, конечно, в этом океане сознания была представлена всепобеждающая сила, и в большинстве случаев – примерно одинаково, так что складывался некий общий образ: молодой человек с небольшой головой и широкими плечами, в двубортном малиновом пиджаке, стоящий, широко расставив ноги, у длинного приземистого автомобиля. Этот автомобиль был очень смутным и как бы размазанным в воздухе, потому что все те, чьи души видела Мария, представляли на его месте разные модели. То же касалось и лица молодого человека – оно было очень приблизительным, только прическа, чуть кудрявый каштановый ежик, получилась немного четче. Зато пиджак прорисовался с чрезвычайной отчетливостью, и можно было бы даже, чуть напрягшись, прочесть надписи на золотых пуговицах. Но Мария не стала этого делать. Дело ведь было не в том, что написано на пуговицах, а в том, как эту всепобеждающую силу соединить с ее кроткой любовью.
Мария остановилась и оперлась на одну из гранитных тумб, разделявших чугунные решетки ограды. Нужно было снова искать ответ в доверившихся ей умах и душах, но в этот раз – Мария знала это совершенно точно – усредненные мысли не годились. Надо было…
«Должна же там быть хоть одна умная баба», – подумала она.
И эта умная баба почти сразу нашлась. Мария не знала, как ее зовут, кто она и даже как она выглядит, – мелькнули только на секунду высокие книжные шкафы, заваленный бумагами стол с пишущей машинкой и висящая над ним фотография человека с чудовищными вьющимися усами и мрачным взглядом – все это было дрожащим, искривленным и черно-белым, словно Мария видела это изнутри совсем старого телевизора с экраном не больше сигаретной пачки, который к тому же стоял не в центре комнаты, а где-то в углу. Но зрительные образы исчезли слишком быстро, чтобы Мария успела задуматься над увиденным, а потом на смену им пришли мысли.
Мария не поняла почти ничего из того вихря понятий, который ей открылся; к тому же этот вихрь был каким-то затхлым и мрачным, словно волна пыли, которая поднимается, когда из чулана выпадает старая ширма. Мария заключила, что имеет дело с сильно замусоренным и не вполне нормальным сознанием, и, когда все кончилось, испытала большое облегчение. Улов, оставшийся в розовой пустоте ее души, состоял из не до конца ясных слов. Слова были такие: «прекрасная дама» (здесь было понятно, о ком идет речь), «незнакомка» (тоже), потом мерцало слово «Жених» (почему-то с большой буквы), потом слово «Гость» (тоже с большой), дальше висело непонятное словосочетание «алхимический брак», а за ним – что-то совсем темное: «отдых напрасен, стучу в ворота». На этом мысли кончались – после них еще раз мелькнула фотография человека с исступленным взглядом и длинными висячими усами, больше похожими на растущую прямо из-под носа бороду.
Она растеряно огляделась по сторонам. По-прежнему вокруг был главным образом дым. Мария подумала, что, может быть, где-то рядом находятся ворота, в которые надо постучать, и сделала несколько робких шагов во мглу. Чернота сразу же обступила ее со всех сторон, ей стало страшно, и она выскочила назад на набережную, где все-таки было немного света.
«Да и если постучать, – подумала она, – разве ж кто откроет?»
Сзади раздалось урчание автомобильного мотора. Мария прижалась к ограждению набережной и с опаской стала ожидать, что появится из дыма. Прошло несколько секунд, и мимо нее медленно проплыла длинная черная машина, «Чайка», украшенная разноцветными лентами, – это был, как она поняла, свадебный экипаж. Машина была забита сосредоточенно молчащими людьми; из ее окон торчало несколько автоматных стволов, а на крыше блестели два желтых кольца, побольше и поменьше.
Мария проводила «Чайку» взглядом и хлопнула себя ладошкой по лбу. Ну конечно, поняла она. Да. Именно так. Два соединенных кольца, Жених, Гость, Спонсор. Алхимический брак – правда, непонятно, что это такое – алхимический, но, в случае чего, адвокат у нее хороший. Мария покачала головой и улыбнулась. Как она могла столько времени не видеть самого простого, самого главного? И о чем она вообще думала?
Она огляделась, примерно сориентировалась по сторонам света и протянула руки на запад (каким-то образом было ясно, что Жених появится оттуда).
– Приди! – молитвенно прошептала она и сразу почувствовала некое новое присутствие, появившееся в мире.
Теперь осталось только дождаться встречи. Она побежала вперед, с радостью чувствуя, как расстояние между ней и Женихом сокращается, – он, как она уже знала, шел ей навстречу по этой же самой набережной, но, в отличие от нее, не спешил, потому что спешить было не в его характере.
Чудом перескочив через неожиданно появившийся из дыма открытый канализационный люк, Мария замедлила шаг и стала лихорадочно шарить по карманам. Ей в голову пришло, что у нее с собой нет ни зеркальца, ни косметички. На миг ее охватило отчаяние – она даже стала вспоминать, не было ли на пути какой-нибудь лужи, где можно было бы увидеть свое отражение. Но отчаяние рассеялось так же быстро, как появилось, – Мария вспомнила, что может предстать перед Женихом такой, какой пожелает.
Она некоторое время размышляла. Пусть он увидит совсем молодую девушку, решила она, с двумя рыжими косичками, веснушчатым лицом и… и… Нужна была какая-нибудь милая деталь, какая-нибудь наивная черточка – сережки? Бейсбольная кепка? Оставалось совсем мало времени, и в последний момент Мария украсила себя ярко-розовыми наушниками, которые как бы продолжали горящий на ее щеках румянец. После этого она подняла глаза и стала смотреть вперед.
Впереди, в рваных лоскутах дыма, мелькнуло что-то металлическое и сразу скрылось. Потом появилось чуть ближе и опять скрылось во мгле. Вдруг порыв ветра отогнал дым в сторону, и Мария увидела высокую сверкающую фигуру, медленно идущую ей навстречу. Одновременно она заметила – или это показалось ей, – что с каждым шагом этой фигуры земля чуть содрогается. Металлический человек был намного выше ее ростом, и его бесстрастно-красивое лицо не выражало абсолютно никаких чувств. Марии стало страшно, и она попятилась назад – она помнила, что где-то у нее за спиной остался открытый люк, но не могла оторвать взгляда от металлического торса, надвигавшегося на нее, как нос огромного ледокола на льдину.
В тот момент, когда она уже готова была закричать, с металлическим человеком произошла удивительная трансформация. Сначала на его сверкающих ляжках появились полосатые трусы очень домашнего вида, потом белая майка, затем его тело приобрело нормальный цвет загорелой человеческой кожи и сразу же вслед за этим облеклось в канареечные брюки, рубашку с полосатым галстуком и дивной красоты малиновый двубортный пиджак с золотыми пуговицами. Только тут Мария успокоилась. Но малиновый пиджак радовал ее глаза совсем недолго – он скрылся под возникшим сверху длинным серым плащом. На ногах Гостя появились черные туфли, а на лице – черные зеркальные очки. Волосы застыли в рыжеватом ежике, и Мария с радостным замиранием сердца узнала в Женихе Арнольда Шварценеггера – да это, как она сразу же поняла, и не мог быть никто другой.
Он стоял перед ней и молча глядел на нее квадратными черными стеклами; на его губах играла еле заметная улыбка. Мария увидела свое отражение в его очках и поправила наушники.
– О дева Мария, – тихо сказал Шварценеггер.
Он говорил без выражения, гулким, но приятным голосом.
– Нет, милый, – сказала Мария, загадочно улыбаясь и поднимая сложенные руки к груди, – просто Мария.
– Просто Мария, – повторил Шварценеггер.
– Да, – сказала Мария. – А ты Арнольд?
– Sure, – сказал Шварценеггер.
Мария открыла рот, чтобы что-то сказать, но вдруг выяснилось, что сказать ей совершенно нечего. Шварценеггер все так же молча смотрел на нее и улыбался. Мария потупилась и покраснела, и тогда Шварценеггер ласковым, но непреодолимо сильным движением развернул ее и повел рядом с собой. Мария подняла на него глаза и улыбнулась своей знаменитой глуповато-загадочной улыбкой. Шварценеггер положил ей руку на плечо. Мария чуть просела под ее тяжестью, и тут же из памяти выплыла неожиданная картина – Ленин, несущий бревно на субботнике. На картине над плечом Ленина был виден только край бревна, и Мария подумала, что, может быть, на самом деле это было не бревно, а рука некоего могущественного существа, на которое Ленин мог только коситься с беззащитной улыбкой, как сейчас она на Шварценеггера. В следующий момент Мария поняла, что думает нечто совершенно неуместное, и вымела все это прочь из головы.
Шварценеггер повернул к ней лицо.
– У тебя очи, – монотонно сказал он, – как с полотна Айвазовского.
Мария от неожиданности вздрогнула. Таких слов она не ждала, и Шварценеггер, видимо, понял это сразу. А дальше произошло нечто странное – или, может быть, не произошло на самом деле, а только почудилось Марии: по темным очкам Шварценеггера изнутри замелькали какие-то чуть заметные красные буквы, как это бывает на бегущей строке, и одновременно что-то тихо заверещало в его голове, словно там включился компьютерный хард-диск. Мария испуганно отшатнулась, но тут же вспомнила, что Шварценеггер, так же как и она, – существо условное и соткан из тысяч русских сознаний, думающих в эту секунду о нем, а мысли по его поводу у людей могли быть самыми разными.
Шварценеггер поднял перед собой свободную руку и пошевелил в воздухе пальцами, подыскивая подходящие слова.
– Нет, – сказал он наконец, – у тебя не глаза, а жемчужины!
Мария прильнула к нему и доверчиво посмотрела на него снизу вверх. Шварценеггер втянул подбородок в шею, словно для того чтобы Мария не заглянула ему под очки.
– Тут много дыма, – сказал он, – зачем мы идем по этой набережной?
– Не знаю, – ответила Мария.
Шварценеггер развернулся и повел ее прочь от решетки прямо сквозь дым. Через несколько шагов Марии стало страшно, потому что дым стал таким плотным, что видно уже не было ничего, даже Шварценеггера, – разглядеть можно было только ту часть его руки, которая обнимала ее плечо.
– Откуда столько дыма? – спросила Мария. – Ведь вроде и не горит ничего.
– Си-Эн-Эн, – ответил Шварценеггер.
– Что, они что-то жгут?
– Нет, – сказал Шварценеггер. – Показывают.
Ага, поняла Мария, наверно, все те, кто думает про нее и Шварценеггера, смотрят сейчас Си-Эн-Эн, а Си-Эн-Эн показывает какой-то дым. Но как уже долго, однако.
– Ничего, – сказал невидимый Шварценеггер. – Скоро кончится.
Но дым никак не кончался, а они уходили все дальше и дальше от набережной. Марии вдруг пришло в голову, что вместо Шварценеггера рядом с ней уже несколько минут может идти кто-то другой – ну хотя бы тот, кто обнимал Ленина на субботнике, – и эта мысль так ее напугала, что она машинально поправила наушники и включила музыку. Музыка была странной и какой-то рубленой – то начинали сладко петь о любви гитары и трубы, то вдруг раздавался протяжный электронный вой, очень похожий на волчий. Но все же это было лучше, чем слышать только далекие взрывы и неясную мешанину человеческих голосов.
Вдруг из дыма прямо на Марию вылетела какая-то фигура и сильно пихнула ее в грудь. Мария вскрикнула и увидела перед собой человека в пятнистой одежде, с автоматом в руке. Человек поднял глаза на Марию, открыл было рот, но тут Шварценеггер снял свою руку с плеча Марии, взял человека за голову, несильно крутанул ее вбок и отбросил обмякшее тело за пределы видимости. Его рука вернулась на плечо Марии, и Мария прижалась к его литому торсу.
– Ах, мужчины, мужчины, – тихо проворковала она.
Дым стал понемногу рассеиваться. Мария опять стала видеть лицо Шварценеггера, а потом и все его большое тело, спрятанное, как памятник перед открытием, под светло-серым покрывалом плаща.
– Арнольд, – спросила она, – а куда мы идем?
– Разве ты не знаешь? – сказал Шварценеггер.
Мария покраснела и потупилась.
«Что же это все-таки такое – алхимический брак? – подумала она. – И не будет ли мне больно? В смысле – потом? Ведь уже столько раз бывало».
Она подняла на него глаза и увидела на его щеках прославленные ямочки – Шварценеггер улыбался. Мария закрыла глаза и, не веря своему счастью, пошла туда, куда ее направляла рука, лежавшая на ее плече.
Когда Шварценеггер остановился, она открыла глаза и увидела, что дыма вокруг почти не осталось. Они стояли на незнакомой улице, между старых домов, облицованных гранитом. Улица была пустынной, только вдалеке, там, где за полосой дыма осталась набережная, бессмысленно суетились согбенные фигурки с автоматами. Шварценеггер как-то странно мялся на месте – Марии показалось, что его грызут сомнения непонятной природы, и она испуганно подумала, что эти сомнения могут касаться ее.
«Срочно нужно сказать что-нибудь романтическое, – подумала она. – А что, собственно, сказать? Да не важно».
– Знаешь, Арнольд, – заговорила она, прижимаясь к его боку, – мне вдруг… Я не знаю, может быть, это покажется тебе глупым… Но ведь я могу быть с тобой искренней?
– Конечно, – сказал Шварценеггер, поворачивая к ней черные стекла.
– Когда я рядом с тобой, мне так хочется взлететь ввысь! Мне кажется, что небо совсем близко!
Шварценеггер поднял голову и посмотрел вверх.
Между полосами дыма действительно виднелось ярко-голубое небо – нельзя было сказать, что оно особенно близко, но и далеким его назвать тоже было нельзя.
«Ах, – подумала Мария, – ну что я только несу».
Но останавливаться было уже поздно.
– А ты, Арнольд, – ты хотел бы взлететь ввысь?
Шварценеггер секунду подумал.
– Хотел бы, – сказал он.
– А ты возьмешь меня с собой? Ведь я… – Мария застенчиво улыбнулась, – ведь я такая земная.
Шварценеггер подумал еще секунду.
– O.K., – сказал он. – Я возьму тебя ввысь.
Он осмотрелся по сторонам, словно пытаясь найти вокруг какие-то только ему ведомые ориентиры, – и, видимо, нашел их, потому что решительно схватил Марию под руку и потащил ее вперед. Мария поразилась такому быстрому переходу от поэтической абстракции к действиям, но сразу же подумала, что именно так и должен поступать настоящий мужчина.
Шварценеггер поволок ее вдоль длинного сталинского дома. Через несколько шагов Мария приноровилась к его быстрой поступи и затрусила рядом, держась за рукав его плаща. Она чувствовала, что стоит ей сбавить шаг, и рука Шварценеггера из галантно предоставленной ей точки опоры превратится в стальной рычаг, который безжалостно потащит ее по мостовой, и эта мысль отчего-то наполняла ее беспредельным счастьем, которое возникало в самом низу живота и теплыми волнами растекалось по телу.
Дойдя до конца здания, Шварценеггер повернул в похожую на триумфальную арку подворотню. Когда они оказались во дворе, Марии показалось, что они перенеслись в какой-то другой город. Здесь стояла ничем не нарушаемая утренняя тишина; никакого дыма вокруг не было, и трудно было даже поверить, что где-то совсем рядом мечутся озабоченные люди с автоматами.
Шварценеггер определенно знал, куда он ведет Марию. Они обогнули маленькую детскую площадку с качелями и нырнули в лабиринт узких проходов между ржавыми гаражами. Мария со сладким ужасом подумала, что где-нибудь здесь, быстро и немного неловко, и произойдет алхимический брак, – как вдруг проход вывел в пустое пространство, со всех сторон окруженное жестяными стенами разного цвета и высоты.
Впрочем, пространство было не совсем пустым. Под ногами, как и положено, валялись бутылки, еще была пара старых покрышек, мятая дверь от «Лады» и большое количество разного квазимеханического мусора, который всегда скапливается возле гаражей.
Кроме того, был еще самолет.
Он занимал собой почти все свободное место, но Мария увидела его в последнюю очередь – наверно, потому, что ее мозг несколько секунд отфильтровывал поступающие из глаз сигналы как заведомую галлюцинацию. Марии стало страшно.
«Откуда здесь взяться самолету? – подумала она. – Хотя, с другой стороны, откуда здесь взяться Шварценеггеру? Но все равно, это очень странно».
– Что это? – спросила она.
– Истребитель вертикального взлета и посадки «Харриер», – сказал Шварценеггер, – модель «А-4».
Мария увидела на его щеках прославленные ямочки – Шварценеггер улыбался. Она чуть нахмурила свои пушистые брови, и страх в ее душе сменился ревностью к этому огромному насекомому из стекла и металла, который явно занимал в сердце Шварценеггера не меньше места, чем она сама.
Шварценеггер пошел к самолету. Поглощенная своими мыслями Мария не сразу стронулась с места, и ее дернуло вперед, как будто Шварценеггер был трактором, а она – наспех прицепленным сельскохозяйственным агрегатом.
– Но ведь тут всего одно место, – сказала она, увидев под стеклянным колпаком кабины спинку сиденья.
– Это не страшно, – сказал Шварценеггер, подхватил ее и одним легким движением посадил на крыло.
Мария подтянула ноги и встала на косую дюралевую плоскость. Подул ветер, ее одежды затрепетали, и она подумала, что ей всегда удавались романтические роли.
– А ты? – спросила она.
Но Шварценеггер уже был в кабине – залез он удивительно быстро и ловко, и Мария подумала, что это наверняка монтаж или комбинированные съемки. Высунув голову из кабины, он улыбнулся и показал ей кольцо из соединенных большого и указательного пальцев; Мария подумала, что может считать это кольцо обручальным.
– Садись на фюзеляж, – сказал Шварценеггер, – там, где кончаются крылья. Не бойся. Представь себе, что это карусель. Представь, что ты сидишь на лошадке.
– Ты что, собираешься…
Шварценеггер кивнул.
Его черные очки смотрели Марии прямо в душу, и она поняла, что сейчас, именно сейчас, решается ее судьба. Это, несомненно, был экзамен. Женщина, достойная того, чтобы быть рядом со Шварценеггером, не могла оказаться трусливым и пошлым существом, годным только для вялых многосерийных интриг на сексуально-бытовой почве. Она должна была быть способна встречать лицом к лицу смертельную опасность и не выдавать своих чувств ничем, кроме улыбки. Мария попробовала улыбнуться и почувствовала, что улыбка выходит немного вялой.
– Отличная мысль, – сказала она. – А я не замерзну?
– Мы ненадолго, – сказал Шварценеггер. – Садись.
Мария пожала плечами, осторожно шагнула к фюзеляжу, который рыбьим позвоночником выпирал над плоскостью крыльев, и аккуратно присела на него.
– No, – сказал Шварценеггер. – Амазонкой ты будешь садиться тогда, когда мы поедем на мое ранчо в Калифорнии. А сейчас сядь нормально. Сдует.
Мария секунду колебалась.
– Отвернись, – сказала она.
Шварценеггер улыбнулся левым углом рта и отвернулся. Мария перекинула ногу через дюралевый хребет и оседлала фюзеляж. Металл под ней был холодным и чуть влажным от росы; она привстала, чтобы подоткнуть под себя куртку, и ей вдруг померещилось, что самые нежные части ее тела распластались на угловатых бедрах лежащего на спине металлического человека – не то поваленного ветром перемен Дзержинского, не то какого-то адского робота. Она вздрогнула, но эта короткая галлюцинация сразу же кончилась. На смену пришло ощущение, что она сидит на вынутой из холодильника сковородке. Происходящее нравилось ей все меньше и меньше.
– Арнольд, – позвала она, – а ты уверен, что нам надо это делать?
Эти слова она приберегала для совсем других обстоятельств, но сейчас они сами сорвались с языка. Шварценеггер несколько секунд думал.
– Ты же хотела ввысь, – сказал он. – Но если тебе страшно…
– Нет, – переборов себя, сказала Мария, – мне ни капли не страшно. Просто я создаю тебе столько хлопот.
– Никаких хлопот, – сказал Шварценеггер. – Сейчас будет очень шумно, так что надень свои наушники. Кстати, а что ты слушаешь?
– «Джихад Кримсон», – сказала Мария, поправляя на ушах маленькие розовые подушечки.
Лицо Шварценеггера окаменело. Если бы не ветер, шевеливший его осветленные перекисью водорода волосы, Мария решила бы, что кто-то из съемочной группы заменил настоящего Шварценеггера манекеном.
– Что случилось? – испуганно спросила она.
Шварценеггер некоторое время не шевелился. На стеклах его очков задрожали странные красные блики – Мария подумала, что это отражаются увядшие листья поднимающихся за гаражами кленов.
– Арни, – позвала она.
У Шварценеггера несколько раз дернулся угол рта, а затем к нему, видимо, вернулась способность двигаться. Он повертел головой – далось ему это с усилием, словно в подшипник, на котором она вращалась, попал песок.
– Кримсон Джихад? – переспросил он.
– «Джихад Кримсон», – ответила Мария. – Нусрат Фатех Али Хан с Робертом Фриппом. А что?
– Так, – сказал Шварценеггер, – пустяки.
Его голова исчезла в кабине. Внизу, где-то под металлическим брюхом самолета, раздалось электрическое жужжание, которое за несколько секунд переросло в чудовищный по силе рев, – Марии показалось, что она чувствует, как поролоновые подушечки вдавливаются ей в уши. Затем ее плавно качнуло, и гаражи поплыли вниз и назад.
Покачиваясь из стороны в сторону, как лодка, «Харриер» поднимался вертикально вверх – Мария даже не знала, что самолеты могут так летать. Она подумала, что если закрыть глаза, будет не так страшно, но любопытство оказалось сильнее страха, и меньше чем через минуту она снова их открыла.
Первым, что она увидела, открыв глаза, было наезжающее прямо на нее окно – оно было настолько близко, что Мария отчетливо увидела на экране работавшего в комнате телевизора танк, который поворачивал пушку в ее сторону. Танк на экране выстрелил, и в ту же секунду самолет сильно наклонился и поплыл прочь от стены. Чуть не съехавшая на крыло Мария завизжала от страха, но самолет быстро выровнялся.
– Держись за антенну! – крикнул Шварценеггер, высовываясь из кабины и махая рукой.
Мария опустила глаза. Прямо перед ней из фюзеляжа торчал продолговатый металлический предмет с круглым утолщением на конце – было непонятно, как она не заметила его раньше. Он походил на короткое и узкое вертикальное крыло и сразу вызвал у Марии нескромные ассоциации, хотя его размер был значительно больше, чем встречается в реальной жизни. От одного взгляда на этот мощный выступ страх в ее душе сменился радостным воодушевлением, которого ей так не хватало со всеми этими утомленными Мигелями, немытыми Ленями и пьяненькими Иванами.
Тут все было совсем иначе: круглое утолщение на конце антенны было покрыто маленькими дырочками, что слегка напоминало душевой кран и одновременно заставляло думать о неземных формах жизни и любви. Мария показала на него пальцем и вопросительно поглядела на Шварценеггера. Тот кивнул, широко улыбнулся, и на его зубах засверкало солнце.
Мария подумала, что то, что происходит с ней сейчас, – исполнение ее детской мечты. В каком-то фильме она подолгу просиживала над сказками, разглядывая рисунки и воображая себя летящей в небе на спине дракона или огромной птицы, – и теперь это действительно с ней происходило. Может быть, не совсем это, но, подумала она, кладя ладонь на стальной выступ антенны, мечты всегда сбываются иначе, чем мы ожидаем.
Самолет чуть накренился, и Мария заметила, что это произошло в явной связи с тем, что она прикоснулась к антенне. Причем движение самолета показалось ей каким-то удивительно одушевленным – словно бы антенна была самой чувствительной его частью. Мария провела по стальному стержню рукой и сжала его верхнюю часть в кулаке. «Харриер» нервно качнул крыльями и поднялся еще на несколько метров. Мария подумала, что самолет ведет себя совсем как привязанный к кровати мужчина, который не может заключить ее в объятия и в состоянии только дергаться всем телом – сходство усиливалось тем, что она сидела как раз за крыльями, которые походили на раскинутые в стороны ноги – невероятно мускулистые, но неспособные пошевелиться.
Это было занятно, но все-таки слишком замысловато – Мария предпочла бы, чтобы вместо этой огромной стальной птицы в пустом пространстве между гаражами нашлась самая обычная раскладушка. Но со Шварценеггером, подумала она, и не могло быть иначе. Она поглядела на кабину – в ней мало что было видно, потому что на стекле отражалось солнце. Кажется, он сидел в своем кресле и чуть водил головой из стороны в сторону в такт движениям ее руки.
«А вот у этого робота в кино, – подумала Мария, кладя на антенну вторую руку, – который был сделан из металла и мог как угодно менять свою форму, какой у него, интересно, был? Наверно, какой угодно?»
Самолет, между тем, поднимался все выше. Крыши домов остались далеко внизу, и перед Марией открылась величественная панорама Москвы.
Повсюду блестели купола церквей, и город из-за этого казался огромной косухой, густо усыпанной бессмысленными заклепками. Дыма над Москвой было гораздо меньше, чем Марии казалось, когда она шла по набережной. Кое-где он действительно поднимался над домами, но не всегда было понятно, что это – пожар, выбросы заводских труб или просто низкие облака.
Несмотря на полное безобразие каждой из составных частей, общий вид города был чрезвычайно красив, но источник этой красоты был непонятен. С Россией всегда так, подумала Мария, водя руками по холодной стали, – любуешься и плачешь, а присмотришься к тому, чем любуешься, так и вырвать может.
Вдруг самолет дернулся под ней, и она почувствовала, что верхняя часть стержня как-то странно болтается в ее ладони. Она отдернула руки, и сразу же металлический набалдашник с дырочками отвалился от антенны, ударился о фюзеляж и полетел вниз, а от былой мощи осталась короткая трубка с резьбой на конце, из которой торчали два перекрученных оборванных провода, синий и красный.
Мария перевела взгляд на кабину. За стеклом был виден неподвижный белобрысый затылок Шварценеггера. Сначала Мария подумала, что он ничего не заметил. Потом ей пришло в голову, что он в обмороке. Она растерянно поглядела по сторонам, заметила, что нос самолета медленно и как-то неуверенно поворачивается, и ее догадка мгновенно переросла в уверенность. Почти не соображая, что она делает, она перевалилась с фюзеляжа на плоскую площадку между крыльями (при этом обрубок антенны порвал ей куртку) и поползла к кабине.
Фонарь был открыт. Лежа на крыле, Мария приподнялась и закричала:
– Арни! Арни!
Но ответа не было. Она опасливо встала на четвереньки и увидела его затылок с дрожащей на ветру прядью.
– Арни! – еще раз позвала она.
Шварценеггер повернул к ней голову.
– Слава Богу! – вырвалось у Марии.
Шварценеггер снял очки.
Его левый глаз был чуть сощурен и выражал очень ясную и одновременно неизмеримо сложную гамму чувств, среди которых были смешанные в строгой пропорции жизнелюбие, сила, здоровая любовь к детям, моральная поддержка американского автомобилестроения в его нелегкой схватке с Японией, признание прав сексуальных меньшинств, легкая ирония по поводу феминизма и спокойное осознание того, что демократия и иудео-христианские ценности в конце концов обязательно победят все зло в этом мире.
Но его правый глаз был совсем иным. Это даже сложно было назвать глазом. Из развороченной глазницы с засохшими потеками крови на Марию смотрела похожая на большое бельмо круглая стеклянная линза в сложном металлическом держателе, к которому из-под кожи шли тонкие провода. Из самого центра этой линзы бил луч ослепительного красного света – Мария заметила это, когда луч попал ей в глаза.
Шварценеггер улыбнулся. При этом левая часть его лица выразила то, что и положено выражать лицу Арнольда Шварценеггера при улыбке – что-то неуловимо-лукавое и как бы мальчишеское, такое, что сразу становилось понятно: ничего плохого этот человек никогда не сделает, а если и убьет нескольких мудаков, то только после того, как камера несколько раз и под разными углами убедительно зафиксирует их беспредельную низость. Но улыбка затронула только левую часть его лица, правая же осталась совершенно неизменной – холодной, внимательной и страшной.
– Арнольд, – растерянно сказала Мария, поднимаясь на ноги, – Арнольд, зачем ты? Перестань!
Но Шварценеггер не ответил. А в следующий момент самолет резко накренился, и Мария покатилась вниз по его крылу. По дороге она несколько раз ударилась лицом о какие-то выступы, а потом из-под нее исчезла всякая опора. Она решила, что падает вниз и зажмурила глаза, чтобы не видеть летящих на нее деревьев и крыш. Но прошло несколько секунд, и ничего не случилось. Мария заметила, что двигатель по-прежнему ревет совсем рядом, и приоткрыла глаза.
Оказалось, что она висит под крылом – капюшон ее куртки зацепился за какой-то оперенный выступ, в котором она с трудом узнала ракету. Ракета своей расширяющейся головной частью немного напоминала антенну, с которой она имела дело несколько минут назад, – увидев это, она решила, что Шварценеггер попросту продолжает свои любовные игры. Но это было уже слишком – у нее на лице наверняка было несколько синяков, а из разбитых губ в рот сочилась кровь.
– Арнольд, – закричала она, отмахивая руками, чтобы развернуться лицом к кабине, – прекрати! Я так не хочу! Слышишь? Я так не хочу!
Наконец ей удалось увидеть кабину и улыбающееся лицо Шварценеггера.
– Я не хочу так, слышишь? Так, как ты хочешь, мне больно!
– No? – переспросил он.
– Нет! Нет!
– O.K., – сказал Шварценеггер. – You are fired.
В следующий момент его лицо рванулось назад, и невообразимая сила понесла Марию прочь от самолета, который за несколько секунд превратился в крохотную серебряную птицу, соединенную с ней длинным шлейфом дыма. Мария повернула лицо вперед и увидела наплывающий на нее шпиль Останкинской телебашни. Утолщение на ее средней части быстро росло в размерах, и за миг до удара Мария ясно увидела каких-то людей в белых рубашках и галстуках, сидящих за столом и изумленно глядящих на нее сквозь толстое стекло.

 

Зазвенел разбившийся стакан, затем что-то тяжелое упало на пол, и стал слышен громкий плач.
– Осторожнее, осторожнее, – сказал Тимур Тимурович. – Вот так, да.
Поняв, что продолжения не будет, я открыл глаза. Я уже мог кое-как видеть – то, что находилось возле меня, было ясно различимо, но более удаленные предметы расплывались, а общая перспектива была такой, словно я находился внутри большого елочного шара, на стенках которого был намалеван окружающий мир. Прямо надо мной двумя утесами возвышались Тимур Тимурович и полковник Смирнов.
– Да, – сказал кто-то в углу. – Вот так и познакомились Арнольд Шварценеггер и просто Мария.
– Я бы обратил внимание, – прокашлявшись, сказал Тимуру Тимуровичу полковник Смирнов, – на четко выраженный фаллический характер того, что пациенту постоянно мерещится хуй. Заметили? То антенна, то ракета, то Останкинская башня.
– Вы, военные, слишком прямолинейны, – отозвался Тимур Тимурович. – Не все так просто. Как говорится, умом Россию не понять – но и к сексуальному неврозу тоже не свести. Так что не будем спешить. Важно то, что налицо катарсический эффект, хотя и в ослабленной форме.
– Да, – согласился полковник, – даже стул сломался.
– Именно, – сказал Тимур Тимурович. – Когда заблокированный патологический материал выходит на поверхность сознания, он преодолевает сильное сопротивление, поэтому часто бывают видения катастроф, всяких столкновений – вот как сейчас. Самый верный признак того, что мы движемся в верном направлении.
– А может, это от контузии? – сказал полковник.
– От какой контузии?
– А я вам разве не говорил, в чем дело? Понимаете ли, когда по Белому дому стреляли, несколько снарядов пролетело насквозь, через окна. Так вот, один попал прямо в квартиру, где в это время…
Полковник склонился к Тимуру Тимуровичу и что-то зашептал ему на ухо.
– Ну и понятно, – долетали до меня отдельные слова, – все вдребезги… Сначала вместе с трупами засекретили, а потом смотрим – шевелится… Потрясение, конечно, сильнейшее.
– Так что ж вы молчали столько времени, батенька? Это ведь всю картину меняет, – укоризненно сказал Тимур Тимурович. – А я тут бьюсь, бьюсь…
Он наклонился надо мной, двумя толстыми пальцами оттянул мне веко и заглянул в глаз.
– А вы как?
– Даже не знаю, – ответил я. – Это, конечно, не самое интересное видение в моей жизни. Но я… Как бы это сказать… Я нахожу занятной ту сновидческую легкость, с которой на несколько минут получил прописку в реальности этот бред.
– Видали? – повернулся Тимур Тимурович к полковнику Смирнову.
Тот молча кивнул.
– Я, родной мой, интересовался не вашим мнением, а вашим самочувствием, – сказал Тимур Тимурович.
– Я чувствую себя хорошо, благодарю вас, – ответил я. – Вот только хочется спать.
Это было чистой правдой.
– Так поспите.
Он повернулся ко мне спиной.
– Завтра утром, – сказал он невидимой нянечке, – пожалуйста, сделайте Петру четыре кубика таурепама прямо перед водными процедурами.
– Радио можно включить? – спросил тихий голос из угла.
Тимур Тимурович щелкнул какой-то кнопкой на стене, взял военного под руку и повел к выходу. Я закрыл глаза и понял, что открыть их опять буду уже не в силах.
– Мне кажется порою, что солдаты, – запел грустный мужской голос, – с кровавых не пришедшие полей не в землю нашу полегли когда-то, а превратились в белых журавлей…
Как только из репродуктора вылетело последнее слово, в палате раздался шум какой-то суматохи.
– Держите Сердюка! – закричал голос над самым моим ухом. – Кто это про журавлей завел? Забыли, что ли?
– Ты же сам включить попросил, – ответил другой голос. – Сейчас переключим.
Раздался еще один щелчок.
– Прошло ли время, – спросил с потолка вкрадчивый голос, – когда российская поп-музыка была синонимом чего-то провинциального? Судите сами. «Воспаление придатков» – редкая для России чисто женская группа. Полный комплект их сценического оборудования весит столько же, сколько танк «Т-90». Кроме того, в их составе одни лесбиянки, две из которых инфицированы английским стрептококком. Несмотря на эти ультрасовременные черты, «Воспаление придатков» играет в основном классическую музыку – правда, в своей интерпретации. Сейчас вы услышите, что девчата сделали из мелодии австрийского композитора Моцарта, которого многие наши слушатели знают по фильму Формана и одноименному австрийскому ликеру, оптовыми поставками которого занимается наш спонсор фирма «Третий глаз».
Заиграла дикая музыка, похожая на завывание метели в тюремной трубе. Слава Богу, я был уже в забытьи. Сначала меня одолевали тяжелые мысли о происходящем, а потом привиделся короткий кошмар про американца в черных очках, который как бы продолжал историю, рассказанную этой несчастной.
Американец посадил свой самолет во дворе, облил откуда-то взявшимся керосином и поджег. В огонь полетели малиновый пиджак, черные очки и канареечные брюки, а сам американец остался в крохотных плавках. Поигрывая великолепно развитыми мышцами, он долго искал что-то в кустах, но так и не нашел. Затем в моем сне был провал, а когда я увидел его опять, он уже был, страшно сказать, беременным – видимо, встреча с Марией не прошла для него даром. К этому моменту он успел превратиться в пугающую металлическую фигуру с условным лицом, и на его вздувшемся животе яростно сверкало солнце.
Назад: Реввоенсонет
Дальше: 3