12
Вроде бы я плыл на водном велосипеде по густым камышам, из которых торчали огромные телеграфные столбы; велосипед был странный – не такой, как обычно, с педалями перед сиденьем, а как бы переделанный из наземного: между двух толстых и длинных поплавков была установлена рама со словом «Спорт». Совершенно было непонятно, откуда взялись все эти камыши, водный велосипед да и я сам. Но меня это не очень волновало. Вокруг была такая красота, что хотелось плыть и плыть дальше, и смотреть, и, наверное, ничего другого не захотелось бы долго. Особенно красивым было небо – над горизонтом стояли узкие и длинные сиреневые облака, похожие на звено стратегических бомбардировщиков. Было тепло; чуть слышно плескалась вода под винтом, и с запада доносилось эхо далекого грома.
Потом я понял, что это не гром. Просто через равные промежутки времени не то во мне, не то вокруг меня все сотрясалось, после чего у меня в голове начинало гудеть. От каждого такого удара все окружающее – река, камыши, небо над головой – как бы изнашивалось. Мир делался знакомым до мельчайших подробностей, как дверь сортира изнутри, и происходило это очень быстро, пока я вдруг не заметил, что вместе со своим велосипедом нахожусь уже не среди камышей, и не на воде, и даже не под небом, а внутри прозрачного шара, который отделил меня от всего вокруг. Каждый удар заставлял стены шара становиться прочнее и толще; через них просачивалось все меньше и меньше света, пока не стало совсем темно. Тогда вместо неба над головой появился потолок, зажглось тусклое электричество, и стены начали менять свою форму, приближаясь ко мне вплотную, выгибаясь и образуя какие-то полки, заставленные стаканами, банками и чем-то еще. И тогда ритмичное содрогание мира стало тем, чем оно было с самого начала, – телефонным звонком.
Я сидел внутри лунохода в седле, сжимая руль и пригнувшись к самой раме; на мне были летный ватник, ушанка и унты; на шею, как шарф, была накинута кислородная маска. Звонила привинченная к полу зеленая коробка радио. Я снял трубку.
– Ну ты, еб твою мать, пидарас сраный! – надрывным страданием взорвался в моем ухе чудовищный бас. – Ты что там, хуй дрочишь?
– Кто это?
– Начальник ЦУПа полковник Халмурадов. Проснулся?
– А?
– Хуй на. Минутная готовность!
– Есть минутная готовность! – крикнул я в ответ, от ужаса до крови укусил себя за губу и свободной рукой вцепился в руль.
– Коз-зел, – выдохнула трубка неразборчиво и заквакала – видно, тот, кто кричал на меня, говорил теперь с другими, отведя трубку от лица. Потом в трубке что-то бикнуло и послышался другой голос, говорящий безлично и механически, но с сильным украинским акцентом:
– Пятьдесят девять… пятьдесят уосемь…
Я был в том состоянии стыда и шока, когда человек начинает громко стонать или выкрикивать неприличные слова; мысль о том, что я чуть было не сделал что-то непоправимое, заслонила все остальное. Следя за взрывающимися у меня в ухе цифрами, я попытался вспомнить происшедшее и осознал, что вроде бы не совершил ничего страшного. Я помнил только, как оторвал ото рта стакан с компотом и отодвинулся от стола – мне вдруг расхотелось есть. А следующее, что я понял, – это что звонит телефон и надо взять трубку.
– Тридцать три…
Я заметил, что луноход полностью снаряжен. Полки, раньше пустые, теперь были плотно заставлены – на нижней блестели вазелином банки с китайской тушенкой «Великая стена», на верхней лежали планшет, кружка, консервный нож и кобура с пистолетом; все это было перехвачено контровочной проволокой. В мое левое бедро упирался кислородный баллон с надписью «Огнеопасно», а в правое – алюминиевый бидон; в нем отражалась горящая на стене маленькая лампа, под которой висела карта Луны с двумя черными точками, нижняя из которых была подписана – «Место посадки». Рядом с картой на нитке висел красный фломастер.
– Шестнадцать…
За двумя глазками была полная тьма – как и следовало ожидать, понял я, раз луноход закрыт колпаком обтекателя.
– Девять… Уосемь…
«Секунды предстартового отсчета, – вспомнил я слова товарища Урчагина, – что это, как не помноженный на миллион телевизоров голос истории?»
– Три… Два… Один… Зажигание.
Где-то далеко внизу послышался гул и грохот, с каждой секундой он становился громче и скоро перерос все мыслимые пределы – словно сотни молотов били в железный корпус ракеты. Потом началась тряска, и я несколько раз ударился головой о стену перед собой – если б не ушанка, я бы, наверно, вышиб себе мозги. Несколько банок тушенки полетело на пол, потом качнуло так, что я подумал о катастрофе, – а в следующий момент в трубке, которую я все еще продолжал прижимать к уху, раздалось далекое:
– Омон! Летишь!
– Поехали! – крикнул я. Грохот превратился в ровный и мощный гул, а тряска – в вибрацию наподобие той, что испытываешь в разогнавшемся поезде. Я положил трубку на рычаг, и телефон сразу же зазвонил снова.
– Омон, ты в порядке?
Это был голос Семы Аникина, накладывающийся на монотонно произносимую информацию о начальном участке полета.
– В порядке, – сказал я, – а почему это мы вдруг… Хотя да…
– Мы думали, пуск отменят, так ты спал крепко. Момент-то ведь точно рассчитан. От этого траектория зависит. Даже солдата послали по мачте залезть, он по обтекателю сапогом бил, чтоб ты проснулся. По связи тебя без конца вызывали.
– Ага.
Несколько секунд мы молчали.
– Слушай, – опять заговорил Сема, – мне ведь четыре минуты осталось всего, даже меньше. Потом ступень отцеплять. Мы уж все друг с другом попрощались, а с тобой… Ведь не поговорим никогда больше.
Никаких подходящих слов не пришло мне в голову, и единственное, что я ощутил, – это неловкость и тоску.
– Омон! – опять позвал Сема.
– Да, Сема, – сказал я, – я тебя слышу. Летим, понимаешь.
– Да, – сказал он.
– Ну, ты как? – спросил я, чувствуя бессмысленность и даже оскорбительность своего вопроса.
– Я нормально. А ты?
– Тоже. Ты чего видишь-то?
– Ничего. Тут все закрыто. Шум страшный. И трясет очень.
– Меня тоже, – сказал я и замолчал.
– Ладно, – сказал Сема, – мне пора уже. Ты знаешь что? Ты, когда на Луну прилетишь, вспомни обо мне, ладно?
– Конечно, – сказал я.
– Вспомни просто, что был такой Сема. Первая ступень. Обещаешь?
– Обещаю.
– Ты обязательно должен долететь и все сделать, слышишь?
– Да.
– Пора. Прощай.
– Прощай, Сема.
В трубке несколько раз стукнуло, а потом сквозь треск помех и рев двигателей долетел Семин голос – он громко пел свою любимую песню:
А-а, в Африке реки вот такой ширины…
А-а, в Африке горы вот такой вышины.
А-а, крокодилы-бегемоты.
А-а, обезьяны-кашалоты.
А-а… А-а-а-а…
На «кашалотах» что-то затрещало, словно разрывали кусок брезента, и почти сразу в трубке раздались короткие гудки, но за секунду до этого – если мне не показалось – Семина песня стала криком. Меня опять тряхнуло, ударило спиной о потолок, и я выронил трубку. По тому, как изменился рев двигателей, я догадался, что заработала вторая ступень. Наверно, самым страшным для Семы было включать двигатель. Я представил себе, что это такое – разбив стекло предохранителя, нажать на красную кнопку, зная, что через секунду оживут огромные зияющие воронки дюз. Потом я вспомнил о Ване, схватил трубку снова, но в ней были гудки. Я несколько раз ударил по рычагу и крикнул:
– Ваня! Ваня! Ты меня слышишь?
– Чего? – спросил наконец его голос.
– Сема-то…
– Да, – сказал он, – я слышал все.
– А тебе скоро?
– Через семь минут, – сказал он. – Знаешь, о чем я сейчас думаю?
– О чем?
– Да вот что-то детство вспомнилось. Помню, как я голубей ловил. Брали мы, знаешь, такой небольшой деревянный ящик, типа от болгарских помидоров, сыпали под него хлебную крошку и ставили на ребро, а под один борт подставляли палку с привязанной веревкой метров так в десять. Сами прятались в кустах или за лавкой, а когда голубь заходил под ящик, дергали веревку. Ящик тогда падал.
– Точно, – сказал я, – мы тоже.
– А помнишь, когда ящик падает, голубь сразу хочет смыться и бьет крыльями по стенкам – ящик даже подпрыгивает.
– Помню, – сказал я.
Ваня замолчал.
Между тем, стало уже довольно холодно. Да и дышать было труднее – после каждого движения хотелось отдышаться, как после долгого бега вверх по лестнице. Чтобы сделать вдох, я стал подносить к лицу кислородную маску.
– А еще помню, – сказал Ваня, – как мы гильзы взрывали с серой от спичек. Набьешь, заплющишь, а в боку должна быть такая маленькая дырочка – и вот к ней прикладываешь несколько спичек в ряд…
– Космонавт Гречка, – раздался вдруг в трубке разбудивший и обругавший меня перед стартом бас, – приготовиться.
– Есть, – вяло ответил Ваня. – А потом приматываешь ниткой или, еще лучше, изолентой, потому что нитка иногда сбивается. Если хочешь из окна кинуть, этажа так с седьмого, и чтоб на высоте взорвалось, то нужно четыре спички. И…
– Отставить разговоры, – сказал бас. – Надеть кислородную маску.
– Есть. По крайней надо не чиркать коробкой, а зажигать лучше всего от окурка. А то они сбиваются от дырочки.
Больше я ничего не слышал – только обычный треск помех. Потом меня опять стукнуло о стену, и в трубке раздались короткие гудки. Заработала третья ступень. То, что мой друг Ваня только что – так же скромно и просто, как и все, что он делал, – ушел из жизни на высоте сорока пяти километров, не доходило до меня. Я не чувствовал горя, а, наоборот, испытывал странный подъем и эйфорию.
Я вдруг заметил, что теряю сознание. То есть я заметил не то, как я его теряю, а то, как я в него прихожу. Только что я вроде бы держал у уха трубку – и вот она уже лежит на полу; у меня звенит в ушах, и я отупело гляжу на нее из своего задранного под потолок седла. Только что кислородная маска, как шарф, была перекинута через мою шею – и вот я мотаю головой, силясь прийти в себя, а она лежит на полу рядом с телефонной трубкой. Я понял, что мне не хватает кислорода, дотянулся до маски и прижал ее ко рту – сразу же стало легче, и я почувствовал, что сильно замерз. Я застегнул ватник на все пуговицы, поднял воротник и опустил уши ушанки. Ракету чуть трясло. Мне захотелось спать, и хотя я знал, что этого не стоит делать, перебороть себя я не сумел, – сложив руки на руле, я закрыл глаза.
Мне приснилась Луна – такая, как ее рисовал в детстве Митёк: черное небо, бледно-желтые кратеры и гряда далеких гор. Вытянув перед мордой передние лапы, к пылающему над горизонтом шару Солнца медленно и плавно шел медведь со звездой героя на груди и засохшей струйкой крови в углу страдальчески оскаленной пасти. Вдруг он остановился и повернул морду в мою сторону. Я почувствовал, что он смотрит на меня, поднял голову и взглянул в его остановившиеся голубые глаза.
– И я, и весь этот мир – всего лишь чья-то мысль, – тихо сказал медведь.
Я проснулся. Вокруг было очень тихо. Видно, какая-то часть моего сознания сохраняла связь с внешним миром, и наступившая тишина подействовала на меня, как звонок будильника. Я наклонился к глазкам в стене. Оказалось, что обтекатель уже отделился – передо мной была Земля.
Я стал соображать, сколько же я спал, – и не смог прийти ни к какому определенному выводу. Наверно, не меньше нескольких часов: мне уже хотелось есть, и я стал шарить на верхней полке – я вроде бы видел на ней консервный нож. Но его там не было. Я решил, что он свалился на пол от тряски, и принялся оглядываться, и в этот момент зазвонил телефон.
– Алло!
– Ра, прием. Омон! Ты меня слышишь?
– Так точно, товарищ начальник полета.
– Ну, вроде нормально все. Был один момент тяжелый, когда телеметрия отказала. Не то что отказала, понимаешь, а просто параллельно включили другую систему, и телеметрия не пошла. Контроль даже на несколько минут отменили. Это когда воздуха стало не хватать, помнишь?
Говорил он странно, возбужденно и быстро. Я решил, что он сильно нервничает, хоть у меня и мелькнула догадка, что он пьян.
– А ты, Омон, перепугал всех. Так спал крепко, что чуть запуск не отложили.
– Виноват, товарищ начальник полета.
– Ничего-ничего. Ты и не виноват. Это тебе снотворного много дали перед Байконуром. Пока все отлично идет.
– Где я сейчас?
– Уже на рабочей траектории. К Луне летишь. А ты что, разгон с орбиты спутника тоже проспал?
– Выходит, проспал. А что, Отто уже все?
– Отто уже все. Разве не видишь, обтекатель-то отделился. Но пришлось тебе два лишних витка сделать. Отто запаниковал сначала. Никак ракетный блок включать не хотел. Мы уж думали, струсил. Но потом собрался парень, и… В общем, тебе от него привет.
– А Дима?
– А что Дима? С Димой все в порядке. Автоматика прилунения на инерционном участке не работает. А, хотя у него еще коррекция… Матюшевич, ты нас слышишь?
– Так точно, – услышал я в трубке Димин голос.
– Отдыхай пока, – сказал начальник полета. – Связь завтра в пятнадцать дня, потом коррекция траектории. Отбой.
Я положил трубку и прижался к глазкам, глядя на голубой полукруг Земли. Я часто читал, что всех без исключения космонавтов поражал вид нашей планеты из космоса. Писали о какой-то сказочно красивой дымке, о том, что сияющие электричеством города на ночной стороне напоминают огромные костры, а на дневной стороне видны даже реки, – так вот, все это неправда. Больше всего Земля из космоса напоминает небольшой школьный глобус, если смотреть на него, скажем, через запотевшие стекла противогаза. Это зрелище быстро мне надоело; я поудобнее оперся головой на руки и заснул опять.
Когда я проснулся, Земли уже не было видно. В глазках мерцали только размытые оптикой точки звезд, далекие и недостижимые. Я представил себе бытие огромного раскаленного шара, висящего, не опираясь ни на что, в ледяной пустоте, во многих миллиардах километров от соседних звезд, крохотных сверкающих точек, про которые известно только то, что они существуют, да и то не наверняка, потому что звезда может погибнуть, но ее свет еще долго будет нестись во все стороны, и, значит, на самом деле про звезды не известно ничего, кроме того, что их жизнь страшна и бессмысленна, раз все их перемещения в пространстве навечно предопределены и подчиняются механическим законам, не оставляющим никакой надежды на нечаянную встречу. Но ведь и мы, люди, думал я, вроде бы встречаемся, хохочем, хлопаем друг друга по плечам и расходимся, но в некоем особом измерении, куда иногда испуганно заглядывает наше сознание, мы так же неподвижно висим в пустоте, где нет верха и низа, вчера и завтра, нет надежды приблизиться друг к другу или хоть как-то проявить свою волю и изменить судьбу; мы судим о происходящем с другими по долетающему до нас обманчивому мерцанию и идем всю жизнь навстречу тому, что считаем светом, хотя его источника может уже давно не существовать. И вот еще, думал я, всю свою жизнь я шел к тому, чтобы взмыть над толпами рабочих и крестьян, военнослужащих и творческой интеллигенции, и вот теперь, повиснув в сверкающей черноте на невидимых нитях судьбы и траектории, я увидел, что стать небесным телом – это примерно то же самое, что получить пожизненный срок с отсидкой в тюремном вагоне, который безостановочно едет по окружной железной дороге.