13. Три чувства молодой матери
Доедая последнюю мятую сливу, Марина совершенно не волновалась насчет будущего — она была уверена, что ночью найдет все необходимое на рынке. Но когда она решила вылезти и посмотреть, не ночь ли на дворе, и сползла с кучи слежавшегося под ее тяжестью сена, она увидела, что выхода на рынок нет, и вспомнила, что Николай заделал его почти сразу после своего появления. Сделал он все настолько аккуратно, что не осталось никаких следов, и Марина даже не могла вспомнить, где этот выход был. Она отчаянно огляделась: из черной дыры, перед которой лежал сплетенный Николаем половичок, тянуло ледяным ветром, а остальные три стены были совершенно одинаковыми — черными и сырыми. Начинать рыть ход заново нечего было и думать — не хватило бы сил, и Марина, бессильно зарыдав, упала на сено. Во французском фильме, который она стала вспоминать, возможность такого поворота событий не предусматривалась, и Марина совершенно не представляла, что делать.
Наплакавшись, она несколько успокоилась — во-первых, ей не особенно хотелось есть, а во-вторых, еще оставались два тяжелых свертка, с которыми она вышла из театра. Решив перетащить их в камеру, Марина протиснулась в черную дыру и поползла по узкому и кривому лазу, в который намело довольно много снега. Через несколько метров она ощутила, что ползти ей очень трудно: бока все время цеплялись за стены. Ощупав себя руками, она с ужасом поняла, что за те несколько дней, что она пролежала на сене, приходя в себя после шока от гибели Николая, она невероятно растолстела; особенно раздались талия и места, где раньше росли крылья, — теперь там были настоящие мешки жира. В одном особенно узком участке коридора Марина застряла и даже решила, что теперь ей отсюда не выбраться, но все же после долгих усилий ей удалось доползти до выхода наружу. Баян и свертки лежали на том же месте, где она их и оставила, только были занесены снегом. Подумав, Марина решила не тащить с собой баян и взяла назад только свертки, а баяном изнутри подперла крышку, закрывавшую вход в нору.
Кое-как вернувшись на место, Марина устало поглядела на серую газетную бумагу свертков. Она догадывалась, что найдет внутри, и поэтому не очень спешила их разворачивать. На бумаге крупным псевдославянским шрифтом было напечатано: «Магаданский муравей», а сверху был подчеркнутый девиз «За наш магаданский муравейник!», набранный готическим курсивом. Ниже была фотография, но что именно на ней изображено, Марина не поняла из-за корки засохшей крови, которой была покрыта нижняя часть свертка; единственное, что она разобрала из подзаголовков, — это что номер воскресный и посвящен в основном вопросам культуры. Марину томило незнакомое физическое ощущение, и, чтобы развеяться, она решила немного почитать. Осторожно отвернув начало листа, она увидела с другой его стороны столбцы текста.
Первой шла статья майора Бугаева «Материнство». Увидев перед собой это слово, Марина ощутила, как у нее екнуло в груди. Со всем вниманием, на которое она была способна, она стала читать.
«Приходя в эту жизнь, — писал майор, — мы не задумываемся над тем, откуда мы взялись и кем мы были раньше. Мы не размышляем о том, почему это произошло, — мы просто ползем себе по набережной, поглядывая по сторонам, и слушаем тихий плеск моря».
Марина вздохнула и подумала, что майор знает жизнь.
«Но наступает день, — стала она читать дальше, — и мы узнаем, как устроен мир, и понимаем, что наша первая обязанность перед природой и обществом — дать жизнь новым поколениям муравьев, которые продолжат начатое нами великое дело и впишут новые славные страницы в нашу многовековую историю. В этой связи считаю необходимым остановиться на чувствах молодой матери. Во-первых, ей свойственна глубокая и нежная забота о снесенных яйцах, которая находит выражение в постоянном попечении. Во-вторых, ее не оставляет легкая печаль, являющаяся следствием непрестанных размышлений о судьбе потомства, часто непредсказуемой в наше неспокойное время. И в-третьих, ее не покидает радостная гордость от сознания…»
Последнее слово упиралось в ссохшуюся коричневую корку, и Марина, хмурясь от нахлынувших на нее незнакомых чувств, перевела взгляд на соседний столбец.
«Для коммунистической партии Латвии я оказался чем-то вроде Кассандры», — прочла она и отбросила газету.
— А ведь я беременна, — сказала она вслух.
Первое яйцо Марина снесла незаметно для себя, во сне. Ей снилось, что она опять стала молоденькой самочкой и строит снеговика во дворе Магаданского оперного театра. Сначала она слепила маленький снежок, потом стала катать его по снегу, и постепенно он становился все больше и больше, но почему-то был не круглым, а сильно вытянутым, и как Марина ни старалась, она не могла придать ему круглую форму.
Когда она проснулась, она увидела, что во сне сбросила с себя штору и, разметавшись, лежит на сене, а на полу возле постели — в том месте, где раньше стояли сапоги Николая, — белеет предмет, точь-в-точь повторяющий странный снежный ком из ее сна. Марина пошевелилась, и на пол скатилось еще одно яйцо. Она испуганно вскочила, и ее тело начало содрогаться в неудержимых, но практически безболезненных спазмах. На пол упало еще несколько яиц. Они были одинаковые, белые и холодные, покрытые мутной упругой кожурой, а по форме напоминали дыни средних размеров: всего их было семь.
«Что ж теперь делать?» — озабоченно подумала Марина, и тут же ей стало ясно, что надо было первым делом вырыть для яиц нишу.
Привычно откидывая совком землю, Марина прислушивалась к своим чувствам и с недоумением замечала, что совсем не испытывает радости материнства, так подробно описанной майором Бугаевым. Единственными ее ощущениями были озабоченность, что ниша выйдет слишком холодной, и легкое отвращение к снесенным яйцам.
Видно, роды отобрали у нее слишком много сил, и, закончив работу, она ощутила усталость и голод. Есть можно было только то, что было в свертке, и Марина решилась.
— Я ведь это не для себя, — сказала она, обращаясь к кубу темного пространства, в центре которого она сидела на четвереньках. — Я для детей.
В первом свертке оказалась ляжка Николая в заскорузлой от крови зеленой военной штанине. Своими острыми жвалами Марина распорола штанину вдоль красного лампаса и стянула ее, как колбасную шкурку. На ляжке у Николая оказалась татуировка — веселые красные муравьи с картами в лапках сидели за столом, на котором стояла бутылка с длинным узким горлышком. Марина подумала, что ничего, в сущности, не успела узнать про своего мужа, и откусила от ляжки небольшой кусок.
На вкус Николай оказался таким же меланхолично-основательным, каким был и при жизни, и Марина заплакала. Она вспомнила его сильные и упругие передние лапки, поросшие редкой рыжей щетиной, и их прикосновения к ее телу, раньше вызывавшие только скуку и недоумение, теперь показались ей исполненными тепла и нежности. Чтобы прогнать тоску, Марина стала читать клочки газеты, лежавшие перед ней на полу.
«Для негодования уже не остается сил, — писал неизвестный автор, — можно только поражаться бесстыдству масонов из печально знаменитой ложи П-4 („психоанализ-четыре“), уже много десятилетий измывающихся над международной общественностью и простерших свою изуверскую наглость до того, что в центре мировой научной полемики благодаря их усилиям оказались два самых гнусных ругательства древнекоптского языка, которым масоны пользуются для оплевывания чужих национальных святынь. Речь в данном случае идет о выражениях „sigmund freud“ и „eric bern“, в переводе означающих, соответственно, „вонючий козел“ и „эректированный волчий пенис“. Когда же магаданская наука, последняя из нордических наук, стряхнет с себя многолетнее оцепенение и распрямит свою могучую спину?»
Марина не понимала, о чем идет речь, но догадывалась, что за газетным обрывком стоит неведомый ей мир науки и искусства, который она мимоходом видела на старом расписном щите возле моря: мир, населенный улыбающимися широкоплечими мужчинами с логарифмическими линейками и книгами в руках, детьми, мечтательно глядящими в неведомую взрослым даль, и небывалой красоты женщинами, замершими у весенних роялей и кульманов в тревожном ожидании счастья. Марине стало горько от того, что она никогда уже не попадет на этот фанерный щит, но это еще могло произойти с ее детьми, и она ощутила беспокойство за лежащие в нише яйца. Она подползла к ним поближе и стала внимательно их изучать.
Мутная пелена на их поверхности успела рассосаться, и стали видны зародыши. Они совершенно не походили на муравьев и скорее напоминали толстых червяков, но следы их будущего строения были уже различимы. Пять из них были бесполыми рабочими насекомыми, а шестой и седьмой имели крылышки, и Марина с радостным испугом увидела, что один из них — мальчик, а другой — девочка. Она вернулась к кровати, надергала сена и тщательно обложила им яйца, потом накрыла их снятой с себя шторой и зарылась в остатки сена. Оно неприятно кололо голое тело, но Марина старалась не обращать внимания на это неудобство. Некоторое время она с нежностью глядела на получившееся гнездышко, а потом ее глаза закрылись и ей начала сниться магаданская наука, распрямляющая спину под черным небом Ледовитого океана.
На следующее утро она заметила, что хоть уже долгое время ничего не ела, но растолстела до такой степени, что не только потеряла возможность вылезти в коридор, но и в самой камере помещается лишь потому, что лежит по диагонали, головой к кладке яиц. Ей трудно было представить, что раньше она протискивалась в крохотный квадратный лаз, отверстие которого чернело на стене. Из-за складок жира на шее она даже не могла толком повернуть голову, чтобы посмотреть, какой она стала, но чувствовала, что там, за шеей, течет по своим законам жизнь большого самодостаточного тела, которое уже не совсем Марина — Мариной оставались только голова с немногими мыслями и пара еще подчиняющихся этой голове лапок (остальные были намертво придавлены брюхом к полу). В теле бродили соки, в его недрах раздавались странные завораживающие звуки, и оно, совершенно не спрашивая у Марины ни разрешения, ни совета, иногда начинало медленно сокращаться или переваливалось с боку на бок. Марина думала, что дело тут в генах: за все время с тех пор, как она стала матерью, она съела только ляжку Николая, и то не потому, что сильно хотелось есть, а чтобы та не испортилась.
Шли дни. Но однажды она проснулась с чувством голода, который не походил ни на что из испытанного ею раньше: сейчас голодна была не худенькая девушка из прошлого, а огромная масса живых клеток, каждая из которых пищала тоненьким голосом о том, как ей хочется есть. Решившись, Марина подтянула к себе оставшийся сверток, развернула его и увидела бутылку шампанского. Сначала она обрадовалась, потому что так и не попробовала шампанского в театре и часто думала, какое оно на вкус, но потом поняла, что осталась совсем без еды. Тогда она протянула лапки к яичной кладке, выбрала яйцо, в котором медленно дозревал бесполый рабочий муравей, подтянула его и, не давая себе опомниться, вонзила жвалы в хрустнувшую полупрозрачную оболочку. Яйцо оказалось вкусным и очень сытным, и Марина, до того как пришла в себя и вновь обрела контроль над своими действиями, съела целых три.
«Ну и что, — подумала она, чувствуя, как к горлу подступает сытая отрыжка, — пусть хоть кто-то останется. А то все вместе…»
Сильно захотелось шампанского, и Марина стала открывать бутылку. Шампанское хлопнуло, и не меньше трети содержимого белой пеной выплеснулось на пол. Марина расстроилась, но потом вспомнила, что точно так же было в фильме, и успокоилась. Шампанское ей не очень понравилось, потому что в рот из бутылки попадала только пузырящаяся пена, которую трудно было глотать, но все же она допила его до конца, отбросила пустую бутылку в угол и стала изучать газету, в которую та была упакована. Это тоже был номер «Магаданского муравья», но не такой интересный, как прошлый. Почти весь его объем занимал репортаж с магаданской конференции сексуальных меньшинств; это ей было скучно читать, но зато на большой групповой фотографии она нашла автора статьи о материнстве, майора Бугаева — он был, как следовало из подписи, пятый сверху.
Отложив газету, Марина прислушалась к ощущениям от собственного тела. Не верилось, что все это толстое и огромное и есть она. Или, наоборот, этому огромному и толстому уже не верилось, что оно — это Марина.
«А вот начну с завтрашнего дня спортом заниматься, — чувствуя, как из живота медленно поднимается пузырящаяся надежда, подумала Марина, — похудею, опять пророю ход на юг, к морю… И найду того генерала, который Николая хвалил. Он на мне женится, и…»
Дальше Марина боялась даже думать. Но она ощутила, что она еще молода, полна сил, и, если не сдаваться обстоятельствам, вполне можно начать все сначала. Потом она задремала и спала очень долго, без сновидений.
Разбудили ее чавкающие звуки. Марина открыла глаза и обомлела. Из угла на нее смотрели два больших, ничего не выражающих глаза. Сразу под глазами были острые сильные челюсти, которые быстро что-то перетирали, а ниже располагалось небольшое червеобразное тельце белого цвета, покрытое короткими и упругими чешуйками.
— Ты кто? — испуганно спросила Марина.
— Я твоя дочь Наташа, — ответило существо.
— А что это ты ешь? — спросила Марина.
— Яйца, — невинно прошамкала Наташа.
— А…
Марина поглядела на нишу с яйцами, увидела, что та совершенно пуста, и подняла полные укора глаза на Наташу.
— А что делать, мам, — сквозь набитый рот ответила та, — жизнь такая. Если б Андрюшка быстрее вылупился, он бы сам меня слопал.
— Какой Андрюшка?
— Братишка, — ответила Наташа. — Он мне говорит, значит, давай маму разбудим. Прямо из яйца еще говорит. Я тогда говорю — а ты, если б первый кожуру прорвал, стал бы маму будить? Он молчит. Ну, я и…
— Ой, Наташа, ну разве так можно, — прошептала Марина, покачивая головой и разглядывая Наташу. Она уже не думала о яйцах — все остальные чувства отступили перед удивлением, что это странное существо, запросто двигающееся и разговаривающее, — ее родная дочь. Марина вспомнила фанерный щит у видеобара, изображавший недостижимо прекрасную жизнь, и попыталась в своем воображении поместить на него Наташу. Наташа молча на нее глядела, потом спросила:
— Ты чего, мам?
— Так, — сказала Марина. — Знаешь что, Наташа, сползай-ка в коридор. Там баян стоит. Принеси его сюда, только осторожней, смотри, чтобы крышка вниз не упала. Снегу наметет.
Через несколько минут Наташа вернулась с источающей холод черной коробкой.
— Теперь послушай, Наташа, — сказала Марина. — У меня была тяжелая и страшная судьба. У твоего покойного папы — тоже. И я хочу, чтобы с тобой все было иначе. А жизнь — очень непростая вещь.
Марина задумалась, пытаясь в несколько слов сжать весь свой горький опыт, все посещавшие ее долгими магаданскими ночами мысли, чтобы передать Наташе главный итог своих раздумий.
— Жизнь, — сказала она, отчетливо вспомнив торжествующую улыбку на лице завернутой в лимонную штору сраной уродины, — это борьба. В этой борьбе побеждает сильнейший. И я хочу, Наташа, чтобы победила ты. С сегодняшнего дня ты будешь учиться играть на баяне твоего отца.
— Зачем? — спросила Наташа.
— Ты станешь работником искусства, — объяснила Марина, кивая на черную дыру в стене, — и пойдешь работать в Магаданский военный оперный театр. Это прекрасная жизнь, чистая и радостная (Марина вспомнила генерала со сточенными жвалами и парализованными мышцами лица), полная встреч с самыми удивительными людьми. Хочешь ты так жить? Поехать во Францию?
— Да, — тихо ответила Наташа.
— Ну вот, — сказала Марина, — тогда начнем прямо сейчас.
Успехи Наташи были удивительными. За несколько дней она так здорово выучилась играть, что Марина про себя решила — все дело в отцовской наследственности. Единственной нотной записью, которую они с Наташей нашли в «Магаданском муравье», оказалась музыка песни «Стража на Зее», приведенная там в качестве примера истинно магаданского искусства. Наташа стала играть сразу же, прямо с листа, и Марина потрясенно вслушивалась в рев морских волн и завывание ветра, которые сливались в гимн непреклонной воле одолевшего все это муравья, и размышляла о том, какая судьба ждет ее дочь.
— Вот такие песни, — шептала она, глядя на быстро скачущие по клавишам пальцы Наташи.
Как-то Марина подумала о мелодии из французского фильма и напела дочке то, что смогла. Наташа сразу же подхватила мотив, сыграла его несколько раз, а потом поразмышляла и сыграла его несколько иначе, и Марина вспомнила, что именно так в фильме и было. После этого она окончательно поверила в свою дочь, и когда Наташа засыпала рядом, Марина заботливо накрывала шторой беззащитную белую колбаску ее тельца, словно Наташа была еще яйцом.
Иногда по вечерам они начинали мечтать, как Наташа станет известной артисткой и Марина придет к ней на концерт, сядет в первый ряд и даст наконец волю гордым материнским слезам. Наташа очень любила играть в такие концерты — она садилась перед матерью на фанерную коробку, прижимала баян к груди и исполняла то «Стражу на Зее», то «Подмосковные вечера»; Марина в самый неожиданный момент прерывала ее игру тоненьким криком «браво» и начинала истово бить друг о друга двумя последними действующими лапками. Тогда Наташа вставала и кланялась; выходило это у нее так, словно всю свою жизнь перед этим она ничего другого не делала, и Марине оставалось только клоком сена размазывать по лицу сладкие слезы. Она чувствовала, что живет уже не сама, а через Наташу, и все, что ей теперь нужно от жизни, — это счастья для дочери.
Но шли дни, и Марина стала замечать в дочери странную вялость. Иногда Наташа замирала, баян в ее руках смолкал, и она надолго уставлялась в стену.
— Что с тобой, девочка? — спрашивала Марина.
— Ничего, — отвечала Наташа и принималась играть вновь.
Иногда она бросала баян и уползала в ту часть камеры, которую Марина не могла видеть, и не отвечала на вопросы, занимаясь там непонятным. Иногда к ней приходили друзья и подруги, но Марина не видела их, а слышала только молодые самоуверенные голоса. Однажды Наташа спросила ее:
— Мама, а кто лучше живет — муравьи или мухи?
— Мухи-то лучше, — ответила Марина, — но до поры до времени.
— А после поры да времени?
— Ну как тебе сказать, — задумалась Марина. — Жизнь у них, конечно, неплохая, но очень неосновательная и, главное, без всякой уверенности в будущем.
— А у тебя она есть?
— У меня? Конечно. Куда я отсюда денусь.
Наташа задумалась.
— А в моем будущем у тебя уверенность есть? — спросила она.
— Есть, — ответила Марина, — не волнуйся, милая.
— А ты можешь так сделать, чтобы ее у тебя больше не было?
— Что? — не поняла Марина.
— Ну, можешь ты так сделать, чтобы не быть насчет меня ни в чем уверенной?
— А почему ты этого хочешь?
— Почему, почему. Да потому, что, пока у тебя будет уверенность в моем будущем, я отсюда тоже никуда не денусь.
— Ах ты дрянь неблагодарная, — рассердилась Марина. — Я тебе все отдала, всю жизнь тебе посвятила, а ты…
Она замахнулась на Наташу, но та быстро уползла в угол камеры, где Марина не могла ее даже видеть.
— Наташа, — через некоторое время позвала Марина, — слышишь, Наташа!
Но Наташа не отвечала. Марина решила, что дочь обиделась на нее, и решила больше ее не трогать. Опустив голову, она задремала. Утром на следующий день она очень удивилась, не нащупав рядом маленького упругого Наташиного тельца.
— Наташа! — позвала она.
Никто не отозвался.
— Наташа! — повторила Марина и беспокойно заерзала на месте.
Наташа не отзывалась, и Марина испытала самую настоящую панику. Она попробовала повернуться, но огромное жирное тело совершенно ей не подчинялось. У Марины мелькнула мысль, что оно, может быть, еще в состоянии двигаться, но просто не понимает, чего Марина от него хочет, или не в состоянии расшифровать сигналы, идущие от мозга к его мышцам. Марина сделала колоссальное волевое усилие, но единственным ответом тела было раздавшееся в его недрах тихое урчание. Марина попыталась еще раз, и ее голова немного повернулась вбок. Стал виден другой угол камеры, и Марина, изо всех сил выворачивая глаз, рассмотрела висящий под потолком небольшой серебристый кокон, состоящий, как ей показалось, из множества рядов тонких шелковых нитей.
— Наташа, — опять позвала она.
— Ну что, мам? — долетел из кокона тихий-тихий голос.
— Ты что это? — спросила Марина.
— Известно что, — ответила Наташа. — Окуклилась. Пора уже.
— Окуклилась? — переспросила Марина и заплакала. — Что ж ты меня не позвала? Совсем уже взрослая стала, выходит?
— Выходит так, — ответила Наташа. — Своим умом теперь жить буду.
— И что ты делать хочешь, когда вылупишься? — спросила Марина.
— А в мухи пойду, — ответила Наташа из-под потолка.
— Шутишь?
— И ничего не шучу. Не хочу так, как ты, жить, понятно?
— Наташенька, — запричитала Марина, — цветик! Опомнись! В нашей семье такого позора отроду не было!
— Значит, будет, — спокойно ответила Наташа.
На следующее утро Марина проснулась от скрипа. Висящий под потолком кокон слегка покачивался, и Марина поняла, что Наташа готова вылупиться.
— Наташа, — стараясь говорить спокойно, начала Марина, — пойми. Чтобы пробиться к свободе и солнечному свету, надо всю жизнь старательно работать. Иначе это просто невозможно. То, что ты собираешься сделать, — это прямая дорога на дно жизни, откуда уже нет спасенья. Понимаешь?
Кокон треснул по всей длине, и из появившегося в его верхней части отверстия высунулась голова — это была Наташа, но совсем не та девочка, с которой Марина долгими вечерами играла в магаданские концерты.
— А мы, по-твоему, где живем? На потолке, что ли? — грубо отозвалась она.
— Смотри, — с угрозой сказала Марина, еле удерживая взгляд на коконе, — вернешься вся ободранная, яиц в подоле принесешь — на порог тебя не пущу.
— Ну и не надо, — отвечала Наташа.
Она уже разорвала стенку кокона, и вместо скромного муравьиного тельца с четырьмя длинными крыльями Марина увидела типичную молодую муху в блядском коротеньком платьице зеленого цвета с металлическими блестками. Наташа была, конечно, красива — но совсем не целомудренной и быстрорастворимой красотой муравьиной самки. Она выглядела крайне вульгарно, но в этой вульгарности было нечто завораживающее и притягательное, и Марина поняла, что мордастый мужчина из французского фильма, случись ему выбирать между Мариной, какой она была в молодости, и Наташей, выбрал бы, несомненно, Наташу.
— Проститутка! — выпалила Марина, чувствуя, как к оскорбленным родительским чувствам примешивается женская ревность.
— Сама проститутка, — не оборачиваясь, отозвалась Наташа, занятая своей прической.
— Ты… Ах ты… — зашипела Марина. — На мать… Прочь из моего дома! Слышишь, прочь!
— Сейчас сама уйду, — сказала, заканчивая туалет, Наташа. — Больно надо.
— Немедленно! — закричала Марина. — Какими словами на мать! Прочь отсюда!
— И баян мне твой надоел, старая дура, — бросила Наташа. — Сама на нем играй, пока не подохнешь.
Марина уронила голову на сено и в голос зарыдала. Она ожидала, что через несколько минут Наташа опомнится и приползет извиняться, и даже решила не извинять ее сразу, а некоторое время помучить, но вдруг услышала звяканье врезающегося в землю совка.
— Наташа, — закричала она, чудовищным усилием поворачивая голову, — что ты делаешь!
— Ничего, — ответила Наташа, — наружу выбираюсь.
— Так вон ведь выход! Ты что, хочешь все разрушить, что мы с отцом построили?
Наташа не ответила — она продолжала сосредоточенно копать и, какие бы материнские проклятия ни обрушивала на ее голову Марина, даже не оборачивалась. Тогда Марина, как могла, приблизила голову к черной дыре в стене и завопила:
— Помогите! Люди добрые! Милиция!
Но ответом ей было только далекое завывание ледяного ветра.
— Спасите! — опять заорала Марина.
— Да чего ты орешь, — тихо сказала из-под потолка Наташа, — во-первых, добрых людей там нет, а во-вторых, все равно никто не услышит.
Марина поняла, что дочь права, и впала в оцепенение. Под потолком мерно позвякивал совок, так продолжалось час или два, а потом в камеру упал солнечный луч и ворвался полный забытых запахов свежий воздух; Марина вдохнула его и неожиданно поняла, что тот мир, который она считала навсегда ушедшим в прошлое вместе с собственной юностью, на самом деле совсем рядом и там началась осень, но еще долго будет тепло и сухо.
— Пока, мама, — сказала Наташа.
«Улетает», — поняла наконец Марина и закричала:
— Наташа! Сумку хоть возьми!
— Спасибо! — крикнула сверху Наташа. — Я взяла!
Она чем-то прикрыла прорытую наверх дыру, и в камере опять стало темно и холодно, но тех нескольких секунд, пока светило солнце, хватило Марине, чтобы вспомнить, как все было на самом деле в тот далекий полдень, когда она шла по набережной и жизнь тысячью тихих голосов, доносящихся от моря, из шуршащей листвы, с неба и из-за горизонта, обещала ей что-то чудесное.
Марина поглядела на стопку газет и с грустью поняла, что это все, что у нее осталось, — точнее, все, что осталось для нее у жизни. Ее обида на дочь прошла, и единственное, чего она хотела, — это чтобы Наташе повезло на набережной больше, чем ей. Марина знала, что дочь еще вернется, но знала и то, что теперь, как бы близко к ней ни оказалась Наташа, между ними всегда будет тонкая, но непрозрачная стена — словно то пространство, где они когда-то играли в магаданские концерты, вдруг разделила доходящая до потолка комнаты глухая желтая ширма.