XXII
Улица, по которой уходил Олсуфьев, была совершенно пустой, что выглядело немного странным несмотря на ранний час. За всё время преследования Т. никого не встретил — и это было хорошо, потому что двустволка в его руках наверняка смутила бы прохожих.
То, что Олсуфьев лукавит и ему нельзя верить, выяснилось на первом же перекрёстке, когда к тому присоединился явно ожидавший его спутник — ливрейный лакей с объёмистой сумкой на плече.
«Я ведь чертовски голоден, — понял вдруг Т., глядя на лакейскую сумку. — Нельзя жить в материальном мире и игнорировать его законы. Фёдор Михайлович в таких случаях охотился на мёртвых душ и имел с них колбасу и водку… Мерзостно… Но как быть? When in Rome, do as the Romans do, даже если этот Рим имеет неясный порядковый номер…»
Т. вспомнил, что в кармане лежат очки со святоотческим визором, вынул их и решительно надел на нос.
И Олсуфьева, и лакея окружал отчётливый жёлтый ореол, который сразу перевёл вопрос в ту чисто практическую плоскость, которая начинается за гранью добра и зла. Сглотнув слюну, Т. взвёл ружьё.
«А как здесь с непротивлением? — подумал он. — Плохо… Это ведь ходячие трупы — по всем понятиям зло. Хотя, с другой стороны, что есть непротивление злу? Это отсутствие сопротивления. А сопротивляться можно только тогда, когда зло напало на тебя первым. Если же напасть самому, да ещё и быстро всех укокошить, никакого противления злу не будет вообще…»
Словно почувствовав эту мысль, лакей обернулся, увидел Т. и указал на него Олсуфьеву. Тот замер на месте. Лакей потянул из кармана револьвер, и это решило дело: больше не думая, Т. вскинул ружьё и два раза выстрелил.
Подойдя, он подобрал лакейскую сумку и отошёл под полотняный навес, в тени которого стояли какие-то ящики и бочки. В сумке нашёлся батон колбасы и бутылка водки. Остальной её объём заполняли предметы непонятного назначения — сальные на ощупь белые стержни, похожие на свечи без фитиля, и сделанные из того же материала кольца.
«Ага, — догадался Т., — стержень Поливанова. А это шайба Поливанова… Артефакты… Наверно, надо теперь шайбу на стержень…»
Но делать этого он не стал. Сев на ящик, он съел колбасу, а потом легко, как воду, выпил водку — и полил её остатком руки, чтобы избавиться от колбасного запаха. Это удалось не до конца — от ладоней по-прежнему исходило отчётливое чесночное амбре.
Поглядев на трупы, он вздохнул.
«Нехорошо вышло… Можно, впрочем, убедительно показать, что от идеи непротивления я здесь не отошёл. Ибо категории добра и зла, как боговдохновенные, существуют только для живой души, а мёртвая душа становится для них чуждой — поскольку она исторгла из себя Бога, который единственно и является их мерилом… Значит… Впрочем, кому я вру? Других обману — а себя? Или с собой тоже договорюсь? Договорюсь, отчего же нет… Я ведь ещё и души у них сейчас высосу… Ей-ей, высосу…»
Эта возможность, о которой он подумал сперва с самоуничтожительным сарказмом, как о примере немыслимого падения, какого с ним уж точно не могло произойти, вдруг показалась вполне допустимой. А потом даже уместной.
«А и высосу, — спокойно повторил он про себя, вставая с ящика. — Как там Фёдор Михайлович делал?»
Вытянув руку перед собой, ещё наполовину в шутку, он легонько потянул в себя низом живота, и сразу увидел еле заметный голубой туман, какое-то растворённое в воздухе электричество, которое заструилось от трупов к его ладони, и дальше — по руке и позвоночному столбу, в самый низ живота, вызывая лёгкое и приятное гудение во всём теле. В сознании через миг осталось только одно желание: чтобы эта электрическая щекотка никогда не кончалась — но раздался тихий треск, и голубое сияние пропало.
Потом треск повторился снова — и Т. открыл глаза.
Стучал дверной молоток внизу.
Т. встал с кушетки, где его сморил сон, и с облегчением покосился на ружьё, только что стрелявшее в сновидении. Оно по-прежнему мирно висело на месте. Подойдя к окну, он осторожно выглянул из-за шторы.
У входной двери стояла молодая женщина в красном платье, с шёлковой сумочкой-ридикюлем такого же цвета в руке. Она подняла голову, словно ожидая увидеть кого-то в окне, и Т. узнал Аксинью.
Постучав ещё раз, она пожала плечами, достала из ридикюля ключ и открыла дверь.
Т. опустился на тот же самый стул, где сидел во время разговора с Олсуфьевым. Он чувствовал странную нервическую бодрость, будто привидившийся кошмар действительно оставил после себя электрический заряд во всём теле.
«Вот так, — подумал он, — хотел тайну мира постичь, слиться с читателем — и чем кончил? Отчего мне такая мерзость снится? Наверно, Ариэль хочет сделать мою смерть мучительной и страшной. А когда драматург выпускает кому-то кишки, он должен убедить публику, что перед ней отвратительный тип… Чтобы никакого сочувствия…»
Т. резко обернулся, словно ожидая увидеть ряды уходящего в бесконечность зрительного зала. Но вокруг была всё та же гостиная.
«Людям говорят, что они страдают, поскольку грешат. А на деле их учат грешить, чтобы оправдать их страдание. Заставляют жить по-скотски, чтобы и забить их можно было как скот. Сколько бедняг в России запивает сейчас водочкой преступление, совершённое ради колбасы. Бараны на мясобойне, которые ещё не поняли, что их ждёт…»
Его взгляд упал на лежащую на столе кавалергардскую каску со стальной птицей. Холодный блеск металла вдруг отрезвил его — и всё представилось в абсолютно другом свете.
«Впрочем, что это я, — подумал он. — Ариэль сливает остатки шутера, а я философию развожу. И думаю — какой в этом смысл? Да такой и смысл — пожилой гой-каббалист зарабатывает себе на скудный ужин… И с Олсуфьевым тоже всё ясно — это Гриша Овнюк сюжет вытягивал. Ариэль ведь предупредил… Но отчего я почти никогда не вижу всё так отчётливо, как в эту секунду? И, главное, почему я всё время принимаю эту свору за себя? Их мысли за свои? Их действия за свои поступки? Неужели это правда, что я — просто все они вместе? Нет, не может быть… Тогда я не мог бы узнавать их, когда они вторгаются в мою душу. Главное — никогда не упускать этой ясности взгляда, видеть их, видеть их всегда…»
Судя по долетавшим сквозь открытую дверь звукам, Аксинья всё ещё была в прихожей. Оттуда доносилась какофония скрипов, шорохов и постукиваний, которая длилась так долго, что Т. пришла в голову мысль о затянувшемся обыске в мелочной лавке. Нервное напряжение ещё сильнее обострило его мысль.
«Ведь правда, — думал он, — единственное, что я по-настоящему могу сделать, это постоянно возвращаться к трезвому наблюдению за собой. Моя единственная свобода в том, чтобы видеть, какой из злых духов захватил и ведёт мою душу. А ещё есть свобода этого не видеть, вот и всё „to be or not to be“. Следует постоянно напоминать себе, что я — не Ариэль, и не Митенька. И уж тем более не этот Пиворылов, хотя ему отчего-то отдают всё больше места… Никто из них не я. А кто тогда я? Не знаю. Но чего бы мне это ни стоило, я найду ответ…»
Наконец лёгкие шаги Аксиньи послышались в коридоре — она что-то напевала. Потом она позвала:
— Алексис!
Т. промолчал.
Дверь открылась, и Аксинья вошла в гостиную.
Увидев сидящего у стола Т., она остановилась, открыла рот от изумления и выронила свой алый ридикюль на пол.
Она была неузнаваема. От смешливой девчонки, встретившейся Т. на улице провинциального города, не осталось почти ничего — только глаза сверкали прежним зелёным блеском. Перед ним стояла молодая светская женщина в летнем шёлковом платье, с кулоном на низко открытой груди. Её волосы были подвиты и приведены в тщательный поэтический беспорядок.
— Лёва, — изумлённо выдохнула она. — Лёва… Не убивай!
Т. смущённо прокашлялся.
— Что такое ты говоришь… Кажется, до тебя дошли какие-то гнусные слухи?
— Левушка, — повторила Аксинья, — не надо!
— Всё так же глупа, — сказал Т. — Однако как похорошела…
Не спуская с него глаз, Аксинья прошла через залу и села на крохотную кушетку у стены.
— Что ты здесь делаешь? — спросила она.
— У нас с Олсуфьевым был разговор. Мы ведь с ним старые знакомые — ты, верно, знаешь. В общем, вышло так, что он оставил меня здесь, а сам уехал по важному делу. Оно затянется до вечера.
— Вы устраиваете дуэль? — вскричала Аксинья, широко открыв глаза.
— Нет, — улыбнулся Т., — не надейся.
— Поклянись, Лёва.
— Клясться не буду, поскольку не понимаю этого ритуала. Но обещаю, что дуэли между нами не будет. Однако к тебе есть вопросы по поводу…
— Только не надо упрёков, — перебила Аксинья. — Как, по-твоему, я должна была поступить, когда ты бросил меня одну у гостиницы — в этой мужицкой телеге, без средств к существованию?
— Я… — Т. даже растерялся. — Признаться, я об этом не подумал.
— Ах, не подумали, ваше сиятельство?
— Нет, — ответил Т. — Мне отчего-то казалось, что у тебя… Ну, как бы это сказать, своя жизнь, в которую мне не следует вторгаться слишком глубоко.
Аксинья зло засмеялась.
— Вот потому я и ушла от тебя к Алексису.
— Я не спрашиваю, почему ты сблизилась с Олсуфьевым. Это твоё личное дело. Но что ты говорила ему обо мне?
— Да ничего, собственно говоря, — пожала Аксинья плечами. — Его интересовала Оптина Пустынь, в которую ты порывался уехать на телеге. Я объяснила, что ты меня про неё спрашивал, а я наврала со страху, что это за лесом.
— Понятно. А что за подлый приём — переодеться крестьянской девчонкой и подкараулить пьяного человека?
— Тебя, Лёва, не поймёшь. Теперь уже и опрощение грех? И потом, среди мужчин высшего света считается хорошим тоном охотиться на невинных беззащитных девушек, совершенно не считаясь с тем, какова будет их судьба после соблазнения… Фаты вроде тебя даже придумали такую фразу — «в любви и на войне всё позволено…» Отчего же, Левушка, когда на ваше кобелирование вам отвечают чем-то симметричным, это сразу становится подлым приёмом?
На лице Т. выступили красные пятна.
— Положим, тут ты права. Но что это за книги, про которые все говорят? Особенно вот эта, я запомнил: «Моя жизнь с графом Т.: взлёты, падения и катастрофа».
— Лёва, людям надо зарабатывать на жизнь, — сказала Аксинья. — Не у всех есть усадьба на холме и белая лошадь с декоративным плугом.
Т. почувствовал, что краснеет ещё сильнее.
— Но где ты набрала материала на целых две книги? Какие взлёты и падения? Мы и вместе-то провели всего полчаса.
— Да, — ответила Аксинья, — это так. Но ведь всё зависит от яркости индивидуального впечатления. Пророк Магомет был взят на небо только на миг, а люди помнят об этом до сих пор.
Т. недоверчиво покачал головой.
— А фамилию мою почему взяла? Кто тебе позволил?
— Это не фамилия, а литературный псевдоним. Его каждый вправе выбирать сам. Но если бы ты был порядочным человеком, Лёва, то это была бы моя фамилия.
Т. почувствовал, что у него краснеет даже шея.
— И ты сама пишешь? Как такое возможно — я только до Петербурга доехал, а ты уже две книжонки тиснула? Ты бы и одной написать не успела.
— А я диктую, — сказала Аксинья. — Со мной работают две стенографистки. Потом машинистки перепечатывают, а я уже новой главой занимаюсь. Так можно книгу за неделю, и ничуть не устаёшь.
Она лучезарно улыбнулась.
Т. опустил глаза, увидел всклокоченные завитки своей бороды, нервно подрагивающую на колене исцарапанную ладонь — и вдруг почувствовал невыносимое отвращение к себе. Видимо, что-то отразилось на его лице — Аксинья испуганно выдохнула:
— Лёва, не злись!
— Да как не злиться, — сказал Т., — когда… Зачем ты газетам рассказала, будто я тебя топором хотел убить?
Аксинья широко раскрыла глаза.
— Затем, что это правда. Ты разве не помнишь? Как я от тебя в лес убегала?
— Помню, — ответил Т. хмуро. — Только не «убегала», а «убежала». Слово «убегала» подразумевает, что действие было многократным.
— Не обязательно, — возразила Аксинья. — Может быть, я имела в виду процесс в его растянутости. Как я встала с телеги, поправила косынку, с ужасом поглядела на твои шарящие в сене руки, затем в твои налитые наркотическим бешенством глаза…
— Каким наркотическим бешенством?
— А ты разве не помнишь? Ты же с лошадью говорил. Я до сих пор вижу её горящий чёрный взгляд, уставленный куда-то поверх твоей головы, словно ей передалось твоё яростное безумие.
— Понятно теперь, что ты в своих книжонках пишешь, — пробормотал Т. — Ну говорил с лошадью, да. Так это любой гусар каждый день делает, и не только это. А тебя убивать я не хотел, тут ты врёшь. Я палец хотел отрубить. И не тебе, а себе.
— Ты говорил, я помню, — сказала Аксинья спокойно. — У меня в последней книге про это целых две главы.
— Две? Да про что тут две главы можно выдумать?
— Я пыталась проникнуть в твой внутренний мир. Хотела раскрыть читателю возможный смысл твоих действий.
— И что же ты раскрыла?
— Тебе правда интересно?
— Конечно.
Аксинья устроилась на кушетке удобнее и, с хорошей дикцией человека, привыкшего часто и помногу говорить на людях, начала:
— Я предположила, Лёва, что тебя нравственно изувечило извержение из церкви. Ты стал принимать наркозы, увлёкся восточными культами и в конце концов вошёл в молитвенное общение с бесами. В наркотическом бреду эти бесы стали являться тебе в видениях, уверяя тебя, что они на самом деле являются светлыми духовными сущностями и даже подлинными создателями этого мира…
— При чём тут палец? — спросил Т.
— Погоди, — сказала Аксинья, — эти вещи взаимосвязаны. Я и пытаюсь эту связь проследить — имей терпение. Тут было одно из двух — либо бесы говорили с тобой, вселяясь в лошадь, а ты в своей гордыне думал, что приобрёл дар общения с бессловесными тварями, как святые отцы-пустынники. Либо бесы вселялись непосредственно в тебя самого, вызывая у тебя наваждение, будто лошадь говорит с тобой, в то время как она мирно щипала траву.
— Это кто тебе наплёл?
— Не наплёл, а разъяснил. Я обсуждала этот вопрос со священником, который занимается изгнанием злых духов. Его зовут отец Эмпедокл.
— Ага, — сказал Т. — Понятно. Так всё-таки при чём тут палец?
— А при том, — ответила Аксинья, — что под действием наркозов и общения с бесами ты стал некритически воспринимать багаж чужой культурно-религиозной традиции. А в этом багаже, как нам с отцом Эмпедоклом удалось установить, была одна история, которая и повлияла на твоё воображение.
— Не понимаю, о чём ты.
— Это легенда о древнем китайском мудреце, который в ответ на все вопросы об устройстве мира и природе человека молча поднимал вверх палец. Понятное дело — если бы так поступал простой человек, все решили бы, что он дурак. Но все знали, что он просветлённый муж, и находили в этом жесте уйму смысла. И ещё при его жизни составили целые кипы комментариев — одни говорили, что он демонстрирует невыразимость высшей истины в словах, другие — что указывает на примат действия над размышлением, третьи ещё что-то, и так без конца.
— Но какая связь…
— Подожди, Лёва. У этого мудреца был ученик, совсем молодой человек, который во всём старался походить на учителя и мечтал со временем стать его преемником. Он много раз видел, как мастер поднимает палец, и научился точно повторять этот жест, даже с тем самым выражением лица. Единственное, он не был просветлённым.
Аксинья сделала паузу и посмотрела на Т. Тот пожал плечами.
— И что?
— К его учителю приходили самые разные люди. Те, кто был богаче и влиятельней, естественно, попадали к самому мастеру. А народ попроще просто толпился вокруг его дома, без всякой надежды увидеть мудрого старца. И ученик стал понемногу принимать эту публику в своей каморке. Он выслушивал их вопросы о жизни и с умным видом поднимал палец. Довольные посетители после этого расходились по домам, радуясь, что им удалось приобрести кусочек откровения совсем недорого. Но однажды об этом узнал сам старый мастер. Тем же вечером он взял нож, накинул рваный плащ с капюшоном и постучался в каморку к ученику. Ученик решил, что пришёл очередной посетитель. Мастер, изменив голос, задал ему вопрос о смысле жизни. Ученик, не задумываясь, поднял вверх палец. И тогда учитель выхватил из-под плаща нож и одним движением отсёк этот палец.
— Вот как, — пробормотал Т. — И что же произошло дальше?
— А дальше, — сказал Аксинья, — учитель громким и ясным голосом повторил тот же самый вопрос, который только что задал. И ученик, не успев сообразить, что он делает, поднял вверх палец, которого уже не было.
— И?
— Вот тут начинается самое интересное, — ответила Аксинья. — Если бы ученик думал, что его учитель просто жулик, он решил бы, что тот устраняет возможного соперника и вдобавок ещё издевается. Но ученик, как и все остальные люди, приходившие к дому старца, свято верил, что учитель был просветлённым…
— Так чем всё кончилось? — спросил Т. нетерпеливо.
— Ученик достиг просветления, вот чем, — сказала Аксинья. — Мы думали, ты эту историю знаешь.
— Кто «мы»?
— Мы с отцом Эмпедоклом. Мы думали, что к утехам плоти ты захотел добавить люциферическое духовное наслаждение, которое на Востоке называют «просветлением», и для этого решил отрубить себе палец. Отец Эмпедокл учит, что последователям восточных демонических культов мало телесных радостей, и самое страшное своё грехопадение они совершают в духе, увлекаясь тончайшими переживаниями и сверхъестественными экстазами, которыми соблазняют их погибшие сущности невидимого мира. И вот, насладясь невинной девушкой-ребёнком, ты сразу же устремился…
— Ну это, положим, неправда, — перебил Т. — Насчёт невинной.
— Я имею в виду, невинной духовно. В книге всё понятно из контекста. Не цепляйся к мелочам.
— Наплела, — вздохнул Т. — Понятно теперь, почему на меня за столом так косились, перед тем как я бом…
Он осёкся и не договорил.
— Что? — спросила Аксинья.
— Неважно. Для чего, спрашивается, надо было всё это выдумывать? Ты ведь сама меня спросила, зачем я палец рубить хочу. И я тебе ясно ответил — от зла уберечься. Не помнишь?
— Помню, — ответила Аксинья.
— Ты что, своему Эмпедоклу про это не сказала?
— Сказала. А он ответил, что восточные сатанисты самым большим злом считают отсутствие тонкого духовного наслаждения, известного среди них как «просветление». Словно морфинисты, для которых самое ужасное — остаться без своего наркоза. Разве не в этом дело?
— Конечно нет, — ответил Т.
Аксинья нахмурилась.
— Так зачем же ты его тогда рубил?
Т. смущённо пожал плечами.
— Я же тебе сказал. От греха уберечься.
— От какого греха?
— Будто не знаешь, — отозвался Т. совсем тихо.
Аксинья прыснула в кулак.
— Да какой же это грех, Лёва. Вот выдумал.
— Выдумал не я, а… В общем, тебе не понять. Только, прошу, не обижайся.
Но Аксинья и не думала обижаться.
Она улыбнулась, и Т. заметил в её глазах знакомые зелёные искры. Сразу вспомнилась косынка над русой копной, хрупкая шея над застиранным красным сарафаном.
«В сущности, — подумал он, — несмотря на весь этот петербургский лоск, в ней всё ещё видна та смешливая деревенская девчонка, которую я встретил в Коврове…»
— Не понять? — переспросила Аксинья насмешливо. — Да уж где там. Рубить палец, чтоб от греха уберечься… Что же ты им делаешь такое, что никто уразуметь этого не может?
Т. почувствовал, как ёкнуло в груди сердце. «Вот и Митенька подрулил. Хорошо хоть, узнаю сразу. Ясности взгляда не потерял. А дальше что?»
— Так скажешь аль нет? — повторила Аксинья, безукоризненно подражая простонародному деревенскому выговору.
Она глядела на него всё откровеннее, с той лукавой и неизъяснимой тысячелетней загадкой в глазах, у которой, по меткому наблюдению Ницше, нет на земле иной разгадки, кроме будущей беременности.
— Хочешь знать? — спросил Т. неожиданно охрипшим голосом.
Аксинья кивнула.
— Ну идём, покажу…
— А Алексис? — прошептала Аксинья. — Вдруг он вернётся?
— Нет, — таким же шёпотом ответил Т. — Он ушёл надолго. Практически навсегда.
— Хорошо, — еле слышно выдохнула Аксинья. — Но только, Лёва…
— Что?
— Пусть это будет нашим прощаньем…
Лёжа на спине, Т. глядел в потолок спальни. Свернувшаяся рядом Аксинья водила кончиком алого ногтя по его щеке, щекоча и наматывая бороду на палец — это и раздражало, и одновременно было приятно. Другой рукой она прижимала к груди ночную сорочку.
«Почему она стала прятать своё тело? — думал Т. — Уже увяла? Может быть, её изуродовали роды… Какой, однако, гадкий каламбур — „изуродовали роды“. Гадкий и точный. Впрочем, родить так быстро она вряд ли смогла бы даже с помощью двух стенографисток… Но раньше она вела себя иначе. Она и была другой. Безгрешной светлой частицей весны — именно это к ней и влекло. А город всё украл… Или не город? Неважно, кто. Главное, что женщина в своём ослеплении думает, будто способна подменить это мимолётное цветение природы, намазавшись помадой и белилами, надушившись парижскими духами и украсив себя золотом… Смешно. Только впору не смеяться, а плакать, потому что делает она это вынужденно, на потребу мужской похоти в зловонных клоаках городов, вместо того, чтобы радостно работать в поле…»
Т. вздохнул.
«Впрочем, эту возможность Олсуфьев ей предоставит. Но почему она прикрывается? Стоп, не спать… Видимо, Ариэль не хочет терять целевую аудиторию до пятнадцати лет. Вот она титьки и прячет. Господи, и как только жить в твоём мире? Впрочем, какой ещё „господи“»…
Т. снова вздохнул.
— Что ты так тяжело вздыхаешь, Лёва? — спросила Аксинья. — Тебя что-то гложет? Поделись, легче станет.
— Угу, — хмыкнул Т. — Материал для книжки собираешь?
— Отчего же материал, — улыбнулась Аксинья. — Просто интересно, чем ты живёшь, как видишь мир.
— Да ты всё равно не поймёшь. А поймёшь, так обидишься. Или не поверишь.
— А ты попробуй, — сказала Аксинья. — Не думай, что я глупа. Вот Алексис поверил в меня, и сам видишь результат.
— Алексис? — презрительно поднял бровь Т. — Он тут вообще ни при чём. Скорей всего, Митеньке на литературных курсах объяснили, что героиня должна эволюционировать.
— Какому Митеньке?
— Тому, кто тебя придумывает, — ответил Т. — Вернее, придумывает даже не тебя, а эротические сцены с твоим участием. Ты для него просто говорящая декорация.
Аксинья покачала головой.
— Это звучит настолько хамски, — сказала она, — что лень думать, насколько это глупо.
— Тем не менее так оно и есть. Когда ты исчезла из моей жизни, это произошло потому, что Митенька был занят и отдавал свои силы не нам, а некой омерзительной старухе, которая… Впрочем, не буду продолжать, всё равно не поверишь. А сегодняшний наш союз, я думаю, был так короток и невыразителен, потому что они фильтруют контент.
— Теперь понятно, — улыбнулась Аксинья. — Не переживай, Лёва. Каждого мужчину может постигнуть неудача, в этом нет ничего стыдного. Перенервничал, выпил много плохой водки. За меня не переживай, у меня для подобных занятий всегда под рукой Алексис Олсуфьев.
Т. поморщился, как от зубной боли.
— Болтай что угодно, — сказал он, — только никакого Олсуфьева в сущности нет. Вернее, это просто выцветшая виньетка, пыльный узор пустоты на обочине моей безнадёжной дороги в Оптину Пустынь…
Аксинья широко раскрыла глаза, схватила с прикроватного столика блокнот с карандашом и быстро-быстро застрочила на бумаге.
— Интересно, — нахмурился Т., — что ты там пишешь?
Аксинья промолчала. Исписав две странички, она положила блокнот на место, встала и, прикрываясь скомканной ночной рубашкой, подошла к зеркальному столику. Сняв с него одну из карточек, она вернулась к кровати и протянула её Т.
— Что это?
— Художественная фотография, — ответила Аксинья. — Мы с Алексисом, которого, как ты утверждаешь, на самом деле нет. Он, кстати, стихи пишет. Красивые и весьма странные для кавалергарда. «Белый день уходит прочь, omnes una манит ночь…» Это из од Горация. Там было «omnes una manet nox», всех ждёт одна ночь… А он услышал как «манит»…
— Но почему же ночь, — сказал Т., — возможно, всё не так мрачно…
Аксинья на фотографии была одета сестрой милосердия — это ей шло; правда, на её лице присутствовал избыток косметики, придававший ей что-то южное. Она глядела вдаль с романтической мечтательностью — или так казалось из-за сильно подведённых глаз. Олсуфьев был в белом пиджаке и папахе — судя по штампу над линией нарисованных гор, снимали в петербургском постановочном ателье.
— Он здесь похож на карточного шулера, — сказал Т.
Аксинья сладко улыбнулась.
— Что с тобой, Левушка? Ты ревнуешь?
— Да нет, — буркнул Т., отводя глаза. — Вот ещё. Скажи, а Алексис никогда не говорил с тобой про Соловьёва?
Аксинья задумалась.
— Упоминал один раз. Говорил, что тот в Петропавловской крепости.
— В чём его обвиняют?
— Государственная измена, — ответила Аксинья. — Довольно странная история. Алексис сказал, Соловьёва держат в крепости для его же блага. Но в свете ходит упорный слух, что он уже умер. А некоторые говорят, он был разбойник и убийца почище тебя, Лёва…
Т. ещё раз поглядел на фотографию, виновато вздохнул, отдал её Аксинье и поднялся с кровати.
— Одевайся, — сказал он. — Я подожду тебя в гостиной. Хочу тебе кое-что показать.
— Что именно?
— Будет свежий литературный материал.
Через несколько минут, хмуро-недоверчивая, но с блокнотиком в руках, Аксинья появилась в гостиной и подошла к открытой балконной двери, у которой стоял Т.
— Собственно, я хотел попрощаться, — сказал Т. — Скоро вернётся Алексис, и ты услышишь много интересного.
— На что ты намекаешь?
Т. вышел на балкон и повернулся к Фонтанке спиной.
— Не хочу портить тебе удовольствие, — ответил он. — Но твоя жизнь теперь изменится. С моей точки зрения — к лучшему.
— Прекрати говорить загадками.
— Больше никаких загадок, — сказал Т. и взялся за верёвку. — Запомни меня таким, как видишь сейчас. Поскольку я уже имею представление о твоём стиле, могу даже надиктовать твоей стенографистке… «Помню его мускулистую фигуру, взбирающуюся по верёвке на крышу. Несколько сильных и ловких движений, и нога в чёрном кожаном сапоге перемахнула за скат. Затем там же оказалось и всё его большое, наизусть знакомое мне тело, а потом… Потом в моём окне остались только небо и солнце…»
Аксинья застрочила в блокноте, сумрачно и подозрительно поглядывая на Т., который уже карабкался по верёвке вверх.
Поднявшись до самой крыши, Т. посмотрел вниз и увидел вдали Олсуфьева — тот появился на набережной во главе странной процессии, где были студенты радикального вида, священник и пара хорошо одетых господ, похожих на представителей судейского сословия. Олсуфьев что-то горячо им объяснял, на ходу размахивая руками.
Последний раз глянув на замершую на балконе Аксинью, Т. закинул ногу в кожаном сапоге за жестяной скат, подтянулся и исчез за краем крыши.