Три Богдана
По дороге села Летня цокают две лошадки, запряженные в телегу. На облучке сидит молодой мужчина в спортивных штанах. Телега застлана сеном, колеса — резиновые, автомобильные. Только что на повороте телега попала в большую лужу. По обочине бежит ручей, унося дождевую воду. Небо — чистое, только далеко за кронами деревьев по нему проходят полоски серо-коричневого дыма. Где-то в поле жгут прошлогодние листья. Воздух — дымный, холодный, с клейким запахом молодых почек.
Близко к копытам дорогу перебегает черная дворняга. Упряжка сворачивает влево, открывая вид на дорогу и показывая одноногого мужчину в черной куртке. Он быстро и ловко передвигается на костылях, словно никогда и не знал, что такое иметь вторую ногу.
— Я — фашист… Я — фашист? Я? Фашист? — повторяет он, сворачивая к двухэтажной школе, из чистых окон которой смотрят белоснежные занавески. Останавливается у крыльца, тяжело навалившись подмышками на костыли. Его трехногая тень падает на солнечную землю.
— Фашисты — це олигархи при владе, це — зло. Вот чему детей мы учим, и вот як надо их учить, — он поднимается по ступенькам. — Я — учитель истории. Бандера народился в двадцати километрах отсюда. Летня — самое бандеровское село, дальше некуда. Но я — не фашист, — он качает головой в черной кепке. Из-под ее козырька на вспотевший лоб выбивается черная челка. Над губой учителя истории Богдана — полоска черных усов.
Так же ловко — ставя на ступень металлический костыль и подтягивая за ним ногу — Богдан поднимается на второй этаж. В пролете на стене висит лист ватмана, на котором чернилами нарисована голова Тараса Шевченко в каракулевых папахе и воротнике. Из-под белых усов смотрят рисованные гроздья черного винограда. Под портретом четверостишье, выведенное аккуратной рукой — «У на оновленiй землi, врага не буде, супостата. А буде син i буде мати, У будуть люди на землi». Лестница выводит к стене, у которой раскатан отрез красной синтетической дорожки, на той горят четыре поминальные свечи, по бокам стоят вазы с лилиями. На стене — фотография мужчины, схваченная черной лентой. Под ней — плакат с желто-голубыми словами: «Вони загинули за нас».
— Это брат моей жены, — говорит Богдан. — Он — герой. Погиб на Майдане — пуля в голову. Звали Богданом. Заходь-заходь, — открывает передо мной двери класса.
Учительский стол покрыт скатертью с вышитыми цветочками. В углу — кафельная высокая печь. Ученики сидят за партами и стоят у доски. Последний урок только что закончился.
— Это мой седьмой класс, — говорит Богдан. — Я их классный руководитель. Сегодня на уроке истории мы проходили Петра Першего. Что мы еще проходили? — обращается он к ученикам.
— Битву под Полтавой, — отвечают те. — Як она була, як она закiнчилася. Як Петр Перший победил.
— А еще кого из русских правителей вы знаете?
— Путина… — отвечают семиклассницы, прячась за печку.
— Чего вы стесняетесь? — спрашивает Богдан. — Расскажите, как вы к Путину относитесь?
— Да ни як, — смеясь и не выглядывая из-за печки, отвечают они.
— Он — президент России, — говорит мальчик, сидящий за партой. — Плохой. Неправду говорит.
— А к России как относитесь? — спрашиваю я.
— Вы ненавидите Россию? — утяжеляет вопрос учитель.
— Да не, — отвечают ученики. — Зачем?
— Так они еще маленькие, чтоб политикой интересоваться, — говорит он. — Они в основном музыку слушают. Какую? — обращается с новым вопросом к ученикам. — Ра-сий-с-ка-ю, — сам отвечает за них.
Выйдя из школы, Богдан идет в ту сторону, куда полчаса назад свернули лошадки. В весенней траве на обочине копошатся белые куры с ярко-красными гребешками. По левую сторону — дома: в один или два этажа.
— Я — фашист? Я? Фашист? — снова спрашивает себя он, и так доходит до стелы, стоящей на постаменте, а у ее подножия лежит плита с выгравированными фамилиями. В верхушке стелы — каменный венок. Ниже — надпись: «Вечная слава героям».
— А если я — фашист, почему у меня в селе стоит памятник советским воинам? — спрашивает Богдан. — Мой прадед — Герой Советского Союза, — растягивает он слова, от чего кажется, что это легкий ветерок, гуляющий в ветвях граба, утягивает их из его рта. — Его в сорок четвертом призвали, ему было девятнадцать лет. А тех, кто не хотел, сразу в бандеровцы записывали. Через две недели они уже были в бою, и половина из них была уничтожена. — Он направляет костыли в проход оградки, окружающей стелу. Карабкается ближе к плите. — Хамандяк В.П. — тысяча девятьсот первый — тысяча девятьсот сорок третий, — читает он. — Хамандяки — это мои родичи. Старшей сестры муж — из Хамандяков.
На плите, покрытой тонким слоем зеленого мха, оказывается еще три брата Хамандяка. Только один из них — тысяча девятьсот восьмого года рождения — дожил до сорок шестого года.
— А я, получается, фашист. — Богдан вытирает мокрый лоб. — У нас в Дрогобычском районе — тридцать восемь сел. В каждом есть такие памятники, кроме трех. В тех — сломали… Це герои, — говорит он, спускаясь вниз. — Вне зависимости от того, за кого загинули. Кратко: главное — что за родину воевали. За ро-ди-ну.
Сельский учитель отправляется дальше — вперед по дороге к деревянной церкви, крыша которой накрыта пластинами такой блестящей стали, что кажется, на ней плещется вода. Иконы на входе в церковь проложены вышитыми полотенцами. Холодное солнце высвечивает зеленые отметины на боках грабов. Из земли поднимаются ярко-белые кресты, на которых яркий свет стирает темные пятна зимних осадков. Икона на деревянном фасаде яркостью красок оттеняет бледность весны, входящей сейчас в село Летня, и подснежников, кое-где поднимающихся из травы.
— Живем бедно, — говорит Богдан. — А хотим жить лучше. Постоянной работы нет, в основном в селе живут за счет заработков за рубежом. Мы привыкли каждую копейку считать, но церковь люди построили сами — за свои деньги.
— Разве вы бедно живете? — спрашиваю я, оглядываясь по сторонам. За церковной оградой виднеются двухэтажные дома — белый, желтый, розовый. В одном из дворов — высоким квадратом сложены кирпичи. Некоторые крыши краснеют черепицей.
— Да вы посмотрите на эти хаты! — опершись на костыль, Богдан поднимает другой и показывает в сторону домов, которые я сейчас разглядываю. — Разве это гарно? Разве это хорошо? С девяностых годов у нас строится новая школа и никак не могут закончить. У нас тут завод долотный работал. Его Газпром приватизировал и закрыл… А вы были в Европе? Мы с Европой сравниваем. Там — порядок. Как там хотим жить. Живите и вы краше. Чем краше наш сосед живет, тем и нам краше. Я — сельский учитель. Моя зарплата в перекладе на доллары — двести. Я хочу достойно жить и достойно зарабатывать.
Выйдя из церковной ограды и снова ступив на сельскую дорогу, Богдан своей бойкой ходьбой демонстрирует — и одной ногой человек может развивать большую скорость. На повороте его нагоняет невысокий человек. Они здороваются за руку, тот представляется мне Андреем, и дальше они идут вместе. Богдан — немного выбиваясь вперед.
— Я — фашист… — снова начинает Богдан. — Скажите, что мне должна сделать Донецкая область, чтобы я туда поехал и начал кого-то… резать? — Последнее слово он произносит почти по-соловьиному — нараспев. — Когда-то здесь так сложились обстоятельства — я могу, как историк, вам фактами и цифрами объяснить.
— Украинско-польская история очень кровавая, — хриплым голосом начинает Андрей и говорит очень быстро: — Резали по очереди — эти тех, те — этих. Обстоятельства были многослойными — людей насильно переводили в католическую веру, закрывали храмы, отменяли украинский язык. Но они же не просто так поднялись и начали резать — их тоже резали. Я — десятник. На Майдане я участвовал в уличных боях. Богдан погиб на моем посту. Он в тот день только в шесть утра приехал в Киев, а в половине девятого уже был убит.
— В селе улицу хотят назвать в его честь, — говорит учитель. — Но я против. Сколько денег уйдет на то, чтобы сменить таблички? А люди — бедные…
По квадрату земли, огороженному металлической сеткой, вокруг пластмассового таза с водой ходят куры, гуси и одна цесарка с крапчатой спиной. Хилый петух стоит, далеко вытянув шею, и время от времени надрывается удивленным криком, словно видит в траве нечто особенное. Лает коротколапая рыжая дворняга, выглядывая из-под двери сарая, в которой специально для нее квадратно вырезан уголок. Этот сарай стоит между двумя белеными низкими хатами. Двор засыпан мелким гравием. В палисаднике стоит белый колодец с ржавым колесом.
— Я еще не верил, когда мне позвонили и сказали, что Богдан убит, — говорит живой Богдан, — не хотел жене говорить. Но зашел во двор и услышал, как воет Барс, — он показывает на дворнягу. — А он никогда не выл. И тогда я понял у себя в душе — это стопроцентно уже, Богдан погиб… Это Богдана батькин дом, — он кивает на хату справа, — а это — материн, — кивает на хату слева. — Они были соседями, потом поженились. Теперь оба дома пустые, в них никто не живет.
Через двор спешит женщина в приталенном бежевом пальто старого фасона, в черных туфлях. На шее — прозрачный черный шарф. Она заходит в хату, где жила мать. Там в узкой прихожей на тумбе, прикрытой вышитым полотенцем, спит линяющий черный кот. За тумбой стоят мешки, набитые просом для птиц. У другой стены — рассохшийся диван, накрытый выцветшим килимом. Женщина вынимает из кармана листок бумаги, сложенный вчетверо. Разворачивает. На нем крупным почерком написано: «куры маленькие — 2, куры большие — 3, гуси — 3, индокачки — 6, цесарки — 1».
— Вот он ехал на Майдан, — говорит она, трогая покрасневший нос рукой, — а я говорю: «Ну, напиши ты мне, как их кормить». Он написал. У него хобби было такое — декоративные куры — для красы, для души. У него четыре петуха, вы можете себе представить? — плачет она. — Зачем в хозяйстве — четыре? Ему просто было жалко их. А резать кур он никогда не мог.
В комнате встречает та же фотография, что висит в школе на стене. Тут Богдан — сорокалетний мужчина в вышиванке, с уже образовавшимися залысинами по бокам русой головы — смотрит, подняв подбородок, с ковра. На столе перед ним — коробка с истрепанными общими тетрадями. Его сестра вынимает из нее корочку школьного аттестата.
— Видите, как он учился в школе — одни пятерки и четверки, — говорит она, раскрыв аттестат. Следующей она достает из коробки трудовую книжку и тоже показывает. — Он закончил Львовский техникум по обработке древесины и был принял на работу старшим мастером.
— Зачем вы показываете мне его аттестат и трудовую? — спрашиваю ее.
— Ну как… А больше же после него ничего не осталось. Он не женился, дом не построил, это все ему не нужно было, но детей он любил и в школе учился хорошо. Потом четыре года работал в Италии — садовником. Он был очень добрый и очень хороший человек.
— А почему не женился? — спрашиваю ее.
— Заядлый холостяк, — отвечает ее муж. — В молодости не женился, а потом так пошло. Но вот он автографы собирал олимпийских чемпионов. — Богдан достает из коробки общую тетрадь. Открывает ее. Все листы исписаны аккуратными ровными буквами и цифрами. — Он записывал результаты всех Олимпийских игр. Девяносто второй год — Барселона, — видите? — водит Богдан пальцем по строчкам. — Дзюдо, теннис, фехтование. Он вел документацию каждой игры до две тысячи десятого года. А перед смертью он болел — следил за Олимпиадой в Сочи по телевизору. Но когда начался штурм, он сказал, что должен быть там, и поехал… Я бы сказал, что он не был счастлив — потому что у него не было детей. Для меня все, у кого нет детей, несчастны… Но у него были его Олимпиады, по переписке он собрал три тысячи автографов олимпийских чемпионов — Вячеслава Третьяка, Льва Яшина, Турищева…
— Наши дети вставали и бежали сразу к нему, — говорит его жена. — Мои дочки тут следили за порядком, — оборачивается на сервант, в котором за стеклом каждая чашка с блюдцем, каждая статуэтка проложены вышитыми крестиком салфетками. Проход в другую комнату — завешен крахмальным полотном с вышивкой того же орнамента. Я заглядываю туда.
Всю тесную спальню занимает кровать со вспухшим матрасом. Он туго затянут покрывалом, но все равно бугрится под ним. Сверху лежит подушка с вышитым уголком. На стене за кроватью — ковер.
— В этом доме незаметно присутствия мужчины, — произношу я.
— Так понимаете, — отвечает женщина, — он тут с матерью старенькой жил. Она год назад умерла, а мы, по традиции, год ничего не должны после смерти в доме менять. И Богдан тоже погиб двадцатого февраля — в день ее рождения. А первого апреля, когда ему будет сорок дней — это день рождения нашего отца… Я вам скажу, что у меня было предчувствие — двадцатого февраля я пошла в церковь, у нас день траура был. Стою, а у меня слезы текут, текут, текут, — снова подносит она к лицу руку, на которой тускло выделяется узкое обручальное кольцо. — Целую ночь я ему звонила, а он постоянно… вне зоны… Так по-русски говорится? Я просто двадцать пять лет уже по-русски не говорила… Телефон всегда был в кармане. Утром пришло сообщение, что он доступен, я сразу нажимаю на кнопку — «Ты где есть?». Отвечает: «Я уже в Киеве на Майдане». — «Спокойно там у вас?». — «Нет, тут ужас делается. Стреляют. Меня зовут, я по…». Он даже не договорил, а я подумала — ну пошел он и пошел. Включила телевизор, а там — один погибший, второй, десятый…
— Мы видели, как они за нами шли, — подает голос Андрей. — В полшестого, когда мы уже уходили спать, было нормально — одного убили, пару ранили. А они только приехали, вышли из автобуса и сразу — штурм. Он не умел обращаться со щитком, прятать голову. — Андрей надевает на руку воображаемый щит и, нагнувшись, прячет за ним голову. — Мы только легли, сразу — шур-бур. Встали, начали выносить трупы. И Богдан там тоже был.
— Мы с ним разговаривали перед смертью, — говорит Богдан, — вот тут собралась вся семья. Мы его спросили: «А если ты жизнь отдашь?» Он ответил: «Пойду без сомнения».
— А от меня жена ушла — не хотела, чтобы я ехал на Майдан, — говорит Андрей. — Но сердцем и душой я все равно уже был там, а телом здесь. Но тело все равно за душой потянется.
— Понимаете, — говорит женщина, — мы — семья украинских националистов. Я родилась седьмого декабря, и Богдан сам придумал мне имя — «Это будет Любочка, моя голубочка»… Он был страшным патриотом. Ну, просто у нас есть такое в крови. Мать, когда умирала год назад, она собрала узелок себе в могилу и говорит мне: «Ты посмотри, что там». Я открываю, а там — две фотографии Степана Бандеры и наш трезубец… И мой дед был националистом, за это его сослали в Сибирь, оторвали от пятерых детей.
— Кто такой Степан Бандера? — спрашиваю я.
— Вы знаете, — отвечает за нее Богдан, — УПА воевала против Германии, не давала людей отсюда забирать, а потом, когда пришли советские войска и они начали над нами издеваться, — воевала уже с ними… Ну, как же так вы из-за этого сегодня сделали из нас фашистов?
— Здесь в каждом доме, в каждой семье кто-то погиб, воюя с фашистами, а потом — с советской армией, — говорит Андрей. — Но люди живут мирно.
— Нет, пусть я буду бандеровцем! — топает по полу костылем Богдан. Сейчас он стоит, подсунув под отсутствующую ногу костыль. Собранная и подоткнутая серая брючина образовывает между ногой и костылем мягкую подушку. — Да, я — националист! — кричит он, а во дворе в это время очередным удивленным криком надрывается петух. — Я люблю свою отчизну! Я люблю свой народ! Но я не буду никого завоевывать, а за свое буду воевать до последней капли крови!
— А как вы будете воевать? — спрашиваю, опустив взгляд на его отсутствующую ногу.
— Интеллектом!
— В Дрогобычском районе сейчас все мужчины мобилизованы, — говорит Андрей.
— У меня к вам большая просьба. — Учитель снимает кепку, вытирает лоб и возвращает ее снова на место. Кажется, его грузное тело постоянно в легком напряжении — от того, что нет второй опоры. — Вы не могли бы написать в статье нашу просьбу… Я хочу продолжить дело Богдана. Вы не могли бы написать, что мы просим российских олимпийских чемпионов прислать свои автографы Богдану? Адрес — Львовская область, Дрогобычский район, улица Грушевского, восемнадцать.
— Почему вы говорите, что тут не видно его присутствия, — шмыгая носом, спрашивает женщина. Она подходит к шкафу, открывает его. Вынимает мужскую одежду. — Вот же его рубашки…
Она остается в спальне, где умерла ее мать, собрав накануне себе в могилу националистический узелок. И стоит, приложив охапку рубашек брата к груди. А тот, чуть подняв подбородок, спокойно смотрит с фотографии вниз — в стоящую на столе олимпийскую коробку.
Богдан спускается с крыльца. Идущий за ним Андрей шепотом говорит мне на ухо:
— У него никогда не было ноги. Во время родов он получил травму, ногу сразу ампутировали.
Во дворе Богдан подставляет под отсутствующую ногу костыль, разводит в сторону руки и снова спрашивает:
— Я — фашист? Я? Фашист? Нет, скажите, я — фашист? Я — фашист? — Этот вопрос он повторяет раз десять, а солнце поблескивает на его золотом зубе, потому что в конце концов Богдан смеется над своими словами, как смеются над веселой шуткой.
Под желтым потолком горит лампа. Воздух за открытой дверью быстро темнеет. Два окна завешаны короткими красными занавесками, сидящими на резинке. У стены, противоположной входу, стоит стол, накрытый белой скатертью. На нем вазочка с первыми весенними цветами. На лавках перед столом молча сидят мужчины и женщины — жители села Унятичи. Они собрались в сельском клубе, узнав, что в село приехал русский журналист. Сложив руки перед собой, они, пока молча и с осуждением, смотрят на меня, сидящую за столом.
— Чтобы мы могли с вами общаться, мы специально перейдем на русский, — встает крупный пожилой мужчина, имеющий вид дотошного российского пенсионера. — Меня Олегом Петровичем зовут. У меня такой интересный вопрос — почему, если я разговариваю на украинском, я получаюсь фашистом и бандеровцем? А если вы — по-русски, то вы — не фашист? — помяв в корявых пальцах мягкую кепку, Олег Петрович с облегчением садится, показывая, что вопрос его, скорее, был высказыванием и ответа не подразумевал.
— У нас — сто человек погибших на Майдане, — начинает женщина с аккуратно уложенными светлыми волосами, сидящая в первом ряду. — Мы потеряли много людей. У меня муж и сын стояли на Майдане. Психологически нам, матерям, очень плохо. Но теперь нас сильно волнует вопрос Крыма. Почему туда полез русский Путин? Что будет завтра? — она задыхается. — После Майдана все начинало уже успокаиваться понемножку. Мы думали, у нас начнется новая жизнь.
— А что для вам Крым? — спрашиваю я.
— Родная земля! — отвечают они. — Наша земля! Там живут наши родные и близкие — украинцы и те же самые русские. Это — наша граница! Мы все так туго этими родственными нитями переплетены.
— Я пять лет строил в России резиденции вашим богатым людям, — встает со скамейки худой мужчина. — Ну що я вам можу сказати… Вы лучше посмотрите на свою глубинку — як она живет…
— На русском мне будет тяжеловато, но я буду стараться, — встает другой. — Зачем вы, россияне, из белого сделали черное? Мы — нормальные люди, ваши родственники. Мы никогда не хотели идти на вашу землю. А вы говорите, що мы — националисты. А що такое националист? Человек, который уважает свое, но не тронет чужого… Вы извините за плохой русский, — его голос срывается. — Я не хотел разговаривать на русском из принципа. Не из-за неуважения к языку, а из-за того, что вы смотрели на нас как на своего меньшого брата.
— Я тридцать лет в армии прослужил, — снова поднимается Олег Петрович. — Меня там тоже называли бандеровцем, но в шутку. А я их за то называл власовцами или махновцами, хе-хе-хе, — смеется он.
— Я — медсестра, — говорит другая женщина. Она сидит нахмурившись, сцепив руки. — У нас немаэ грошей. Люди хотели в Европу, а не в Россию… Вы нас слушайте — матерей. Я — не политик, я тiльки не хочу, чтобы лилась кровь славянских народов. И Путина я як людину не разумiю.
— О том, что мы притесняем русских — это вранье, — говорит лысый человек с бородой, выпростав из кармана руки. — Почему наши воинские части должны быть в осаде? Так друзья не поступают.
— Друзья?! Це — братья, русские братья, — подсказывают ему со всех сторон.
— Ну не над так нам допомогати, — продолжает тот. — А Россия — нам больше не брат. Россия теперь нам — захватчик.
Жители села шумят, головы поворачиваются друг к другу.
— Давайте по одному! — выйдя к столу и вытянув голову, Андрей громко призывает зал.
— Раньше я считал, что мусульмане — вот наш наполовину не дружественный народ, — поднимается еще один человек. — Потому что они другой веры. Наверное, я был не прав, может, это неэтично, но я так считал. Только я никогда не думал, что россияне — нам не братья. Я думал, мы — самые близкие народы. А выяснилось — что наш наибольший враг не мусульмане, не Китай, а Россия… Ну пусть мы бандеры! — выкрикивает он. — Только куда когда мы полезли и чего чужого мы взяли?! И недалек тот час, когда самого Путина придется от Китая защищать. А я, хоть и бандера, Россию защищать пийду! Потому что по-другому России может не быть! — Он садится.
— Дайте сказать! Дайте сказать! — снова перекрикивает зашумевших сельчан Андрей. — Вот говорят, что Путин боится НАТО. Но только само желание захватить землю соседей, приводит сюда НАТО даже быстрее, чем даже могут его сюда привести наши желания!
— А я однажды в купе с одним русским ехал! — выкрикивает еще кто-то. — И он меня спрашивает: «Видел когда-нибудь, как комар писает?». Говорю: «Нет». Отвечает: «Вот. А политика — это еще тоньше, чем комар писает!». А Путин! Он сам был гарантом неприкосновенности Украины! — еще громче произносит он, и собравшиеся кивками головы с ним соглашаются. — Но это он еще умно поступает, что не льется кровь! Но никто не знает, когда она прольется — сегодня или завтра!
— Мы не хотим войны! — кричат женщины. — Мы хотим мира!
— Никто так не заинтересован в дружбе с Россией, как западная Украина, — размахивая руками, хрипит Андрей. — Потому что у нас — туризм, и большинство туристов едет из России.
— Хвилиночку… — встает с первой скамейки седой мужчина, который все это время сидел молча, поджав губы. Зал сразу стихает, и вдруг становится заметным, что воздух за открытой дверью — посинел. — Я що хочу сказати… Янукович говорил — Украина буде в Европе. Люди настiльки в это поверили… — нараспев говорит он, водя перед собой руками, словно читает стихи. — И тут — ни… — он приседает. — Я примитивно сам себе думал — Азаров, да поедь ты в Европу, подивись, як люди живут. А потом понял — яки я примитивный, да они и их дети там давно живут в наiкрасших мiсцях. А тут — рабство, и це було давно.
— Долго, — подсказывают ему по-русски.
— Долго, — мягким голосом послушно повторяет он. — Дуже долго. Когда я побачив по телевизору, що народ кричит — «Банду геть!» — мени стало страшно — влада от Бога. Нас так выковали на Западе. А тут — «Банду геть!». Для мини банда — то преступное группирование. Но как побачив я Межигорье… Це — банда. И я чутки по-новому зразумил, що таке банда… — снизив интонацию, договаривает он, и зал как будто вместе с ним падает в паузу. — Украинцы — трудолюбивы, — тянет он, — религийны, не бандеровцы. Ну говорите — на-ци-о-на-лист. А що в этом слове погано? Це — своя культура, своя нация и своя любовь до ближнего, — он садится.
— Добре! Добре! — поддерживают его собравшиеся. — Мы — не фашисты! Не фашисты!
Собрание закончено. Все жители села Унятичи хотят пригласить к себе домой «москальского журналиста». На село опускается синяя ночь с яркими звездами. Я иду в дом к Богдану — он присутствовал на собрании, но от начала и до конца не проронил ни слова.
В кирпичном двухэтажном доме с просторной кухней за столом сидит семья — рыжеволосый Богдан, его жена Оксана и их сын Тарас. Нос у Богдана — костистый, лицо — скуластое, подбородок — мягкий. Жена накрывает на стол — доставая из холодильника продукты, купленные в Польше.
— Я раз в месяц в восемь часов утра выезжаю, а к ночи — уже дома, — говорит она. — Покупаем там все — мясное, всякие йогурты, кефиры, порошки для прачки, сыры — брынзовые, голландские. Там дешевле и качественней… У нас еще сын есть — учится в Харькове. Тоже на отца похож. У нас — гуцульский генотип. Женщины маленькие, как я, а мужчины такие — худощавые, жилистые, как Богдан. Тут же горы — пузатым по горам не походишь.
Она открывает альбом, показывает фотографии своих сыновей. И те, и ее муж — в вышиванках.
— У меня есть вышиванка, у старшего сына есть вышиванка, у Тараса есть вышиванка, — говорит Богдан.
— Только у меня нет, — смеется Оксана. — Я ходила, я пiдбирала для них узир, який подойдет моей детине и моему чiловеку. Потом вышивала, потом портнихе отдала. Тарас, иди принеси вышиванки, — говорит она, и сын, встав из-за стола, уходит в комнату. — Раньше дедушки внукам передавали память из поколения в поколение. Теперь фотографии есть. Как посмотрю, сразу что-нибудь вспоминаю.
— А чем ваше село живет? — спрашиваю я.
— Я на заводе нефтеперерабатывающем працюю, — отвечает Богдан. — Но на данное время там людей сокращают. Когда-то на заводе работало три тысячи человек, сейчас — тысяча двести. Туда привозят бензин, и по всей Украине его распределяют. Сейчас он как база, хранилище.
— А раньше завод был главным донором бюджета Львовской области, — в кухню заходит Андрей и еще двое сельчан. Они усаживаются за стол. Самый пожилой — выставляет на середину стола две бутылки медовухи. Богдан поднимает одну и тонко разливает по рюмкам.
— Раньше у меня было двадцать вахт, теперь восемь, — продолжает Богдан. — Сейчас у нас в основном жена работает.
— Иждивенец, — подмигивает ему дед.
— Могу в Польшу поехать на заработки — на стройку, — говорит Богдан.
— Просто есть разные работы, — говорит Андрей. — Уходит то украинское поколение, которое выезжало в Европу на черновую работу. Для младшего поколения система уже изменилась. Теперь наши женщины выезжают в Европу не для того, чтобы за старушками ухаживать, а работать медсестрами в поликлиниках. Поэтому мы хотели в Евросоюз — там было бы полное признание нашей квалификации. Вы знаете, что мы все — дрогобычская сотня, — он обводит пальцем мужчин, сидящих за столом. — Эти хлопцы первыми вошли в Межигорье и закрыли там финский домик на замок. Все спрашивали — что там происходит, почему закрылись? А я вам скажу, что они там делали — души и ванны принимали. Они не поняли, что там ручки — из золота. Поэтому ничего не взяли, — он смеется.
— Да мы в Москве еще не такие дома видели, — говорит самый молодой мужчина, пришедший с Андреем. — Мы же — строители. Строили дворцы. У вас в Москве таких дворцов, как в Межигорье, десятки.
— Я сказала, не пущу на Майдан, — говорит Оксана. — Он все сидел на диване — дергался, дергался. Я поеду, я поеду. Куда ты поедешь — там смерть ходит? Я рано пошла на работу, звоню ему — «Оксан, я поехал». Я говорю: «Почекай, я скоро буду». «Да я уже в Киеве скоро буду». Я села у телевизор и смотрела, не выключая. Кажна куртка, кажна шапка — думала, це мiй человiк… Мы поженились молодые и всю жизнь душу в дом и в сыновей вкладывали. Теперь его назвали фашистом, — говорит она, и Богдан краснеет. — А я его не боюсь. Я его жинка, я знаю все его плюсы, все минусы. Когда треба помовчати, а когда — тю-тю-тю. Когда можно узяти криком, когда — криком не можно. Но на Майдан не пустить — я его ни криком не могла, ни своим тю-тю-тю.
— А сейчас, когда во власть пришли люди, которых вы там видеть не хотели, вы не чувствуете себя обманутыми? — спрашиваю мужчин из сотни.
— Мы еще посмотрим! — хрипло объявляет Андрей. — Эти люди — они не разойдутся. Я — координатор всех сотен по западной Украине. Мы сейчас по всей стране образовали сотни — по старому казачьему обычаю. Для того, чтобы отстаивать свои интересы. Кончится эта война с Россией, у нас будет работать народная коллегия, которая пересмотрит все решения за последние восемь лет. Те, которые были и неправильными, и правильными. Мы вынесем решения и в отношении тех людей, которые их принимали.
— И что вы с ними сделаете?
— Просто уволим и больше не пустим во власть, — отвечает он. — А решения их отменим. Ну кто? Кто нас разгонит? Нас сотен — сейчас шесть с половиной тысяч человек.
— Мы соберемся всем сельским советом и будем их блокувати, — говорит Оксана.
— Они открыли ящик Пандоры, — хрипло тараторит Андрей. — И то, что оттуда вылезло, уже назад не загонишь. Тут все уже грамотные.
Когда мужчины поднимают рюмки с медовухой и слышится «чок», в кухню входит раскрасневшийся Тарас. Он несет свою вышиванку.
— Мам, она мне мала!
— Так я тебе еще одну вышью, син!