Илья Пономарев: «Митинг — это эрекция»
С кем спит русская революция и какие сны видит.
Кафе «Чехов». Белые стены с гипсовым орнаментом, изображающим деревья. Белые столики, скатерти. Белые светильники на цепях под потолком. Белое все. Илья Пономарев опаздывает на пятьдесят минут.
— Как вам руккола? — спрашивает официантка в белом фартуке.
— Божественно, — отвечает мужчина таким тоном, каким только и надо произносить это слово.
Еще через двадцать пять минут появляется Пономарев — с бородой и белым значком на груди. Встретившись со мной глазами, он проходит мимо — к столику, от которого я отсела. Получаю эсэмэс: «Пять минут. Ок?» Пока думаю, что ответить, Пономарев заказывает пельмени, брусничный чай и дает кому-то интервью по-английски. Еще через час он наконец садится за мой столик и улыбается:
— Простите ради бога!
— Ничего-ничего, — сияю я ему в ответ. — Я всегда радуюсь, когда люди опаздывают на интервью: будет с чего начать текст.
Пономарев перестает улыбаться.
— Вы же не собираетесь писать, что я опоздал? — спрашивает он.
— Конечно собираюсь, — улыбаюсь я.
— Только не начинайте интервью с того, что я битый час говорил с Госдепом.
— С Госдепом?.. Вот вы сами с этого и начали. А мой вопрос такой: кто вы?
— Человек, который хочет… мечтает изменить мир к лучшему.
— Вы знаете, что хорошо для мира?
— Думаю, что да. В мире есть главная ценность — человек. И задача любого общественного устройства — максимально раскрыть потенциал каждой личности.
— Под каждой личностью вы кого имеете в виду?
— Любого человека, который рождается.
— Откуда вы знаете каждого человека?
— Езжу, разговариваю, встречаюсь. Я депутат от Новосибирской области и провожу там значительную часть времени. Я в большей степени избран голосами села, чем города.
— Вы можете рассказать про эти села?
— Могу. Это северная часть целинных земель. Это всегда была крепкая область, туда переселились крепкие мужики — кто-то еще в столыпинское время, кто-то поднимал целину. Они умели работать, несмотря на сложные условия. У нас было огромное количество колхозов-миллионеров, но сейчас, когда все это развалилось, люди оказались в сложном положении.
— Расскажите о каком-нибудь сельском человеке, который почему-то вам лучше всего запомнился.
— Там их большое количество… — Пономарев не улыбается. — Бабушки всякие душевные. Я скорее коллектив опишу.
— То есть отдельно человек вам не запомнился?
— Просто их много.
— А я могу легко припомнить каждого, с кем работала. Вы сказали, что каждый человек ценен, но теперь они у вас все как-то в коллектив слились.
— У нас есть там, например, один из районов — Сузунский. Это от Новосибирска двести километров. Там мужик один… Мы с ним познакомились, когда он рассказывал про экологию, про реку, которую перегородили местные предприниматели. И я ему помогал во всяких экологических историях, а потом оказалось, что он занимается автоспортом. Надо понять, что такое городок Сузун. Там живет меньше десяти тысяч человек… — В этот момент у Пономарева звонит телефон, и он говорит в трубку: «Да… Скоро буду. Ага, буду». — И вот, значит, ммм… Сузун… Есть такие энтузиасты, да… Прямо светятся… — Пономарев снова улыбается, но явно думает не о Сузуне, а о том, где он скоро будет.
— А разве раллийщики и душевные бабушки запоминаются лучше, чем одинокие старики, разбитые инсультом, и дикая бедность? У вас было такое светлое детство?
— Марин… — говорит он, и мое имя сильно режет мне слух — возможно, потому, что Пономарев продолжает улыбаться. Но так обычно улыбаются перед броском. — Ну вы же знаете, я оппозиционный политик. Мне, наоборот, говорят: ты в чернуху ударился. Не буду ведь я сейчас вспоминать опустившегося пьяницу, который в канаве лежит.
— Я просто пытаюсь понять, что вы чувствуете, когда видите разрушенную деревню…
— Злость я чувствую, — мягко говорит он. — Хочется взять всех и к стенке поставить. Власти региональные, власти федеральные, которые создали такую систему, при которой все разваливается. Понимаешь, эта земля… в другой экономической системе она нормально работала, и все это кормило огромное количество людей. И у людей был смысл жизни. Дети ходили в школу. Население росло. Все хотели Сибирь осваивать. А сейчас — полная жопа. С точки зрения КПРФ, это самое сильное место, где Путин даже в лучшие свои путинские годы не занимал первого места на выборах.
— Когда я разговаривала с жителями бедных деревень накануне выборов, они все собирались голосовать за Путина…
— Человек, который думает только о своем выживании… человек с рабской психологией… он думает о том, как бы у него не забрали последнее.
— И вы хотите сделать их жизнь лучше?
— Безусловно.
— Для этого вам придется изменить мироощущение этих людей. Может, легче подождать, пока вымрут?
— Я с этим категорически не согласен, — быстро реагирует Пономарев. — В советское время было по-другому, и не такой большой промежуток времени прошел. Изменилось в плохую сторону, изменится и в лучшую.
— К Советскому Союзу наша страна пришла через революцию. Она для вас вполне нормальный инструмент для достижения этого «хорошо»?
— Абсолютно нормальный. Если она приводит к улучшению жизни большинства, значит, должна быть революция. Я только не уверен, что это единственный путь улучшить жизнь. Я просто считаю, что достаточно сделать ряд конкретных шагов в экономике — и ситуация изменится.
— Вы живете в загородном доме?
— Нет.
— Хорошо, представим все же, что революция случилась — я почему-то уверена, что у большинства поедающих тут сейчас божественную рукколу частные дома в каком-нибудь элитном месте… И может, все-таки вы и они больше застрахованы от толпы, чем мы, простые горожане?
Пономарев снова улыбается. Улыбка у него всегда одинаковая, но ощущения от нее почему-то разные. Например, сейчас я чувствую себя девочкой-дурочкой.
— Я застрахован гораздо меньше, чем вы. У нас рядом с домом постоянно тусуются непонятные люди, которые снимают на фотоаппарат моих детей, когда они идут в школу, ведут за ними слежку. Я всерьез думаю нанять для них телохранителей.
— У вас есть на это деньги?
— Надо искать деньги или просто увозить детей в другую страну.
— Я бы не задавала вам такие вопросы, если б вы в самом начале не сказали про ценность жизни каждого человека. Но революционеры всегда мыслят… массами.
— Я не мыслю массами. Я мыслю ассоциациями. Если вы меня попросите рассказать про запомнившегося мне бомжа…
— Расскажите про запомнившегося вам бомжа.
— Меня вообще любят всякие бомжи, бичи… и, как ни странно, сотрудники правоохранительных органов, — говорит он, и я начинаю думать, что ему просто нравится, когда его любят. Впрочем, это всем нравится. Но я начинаю думать, что Пономареву, должно быть, очень, ну просто очень не нравится, когда его не любят. — Да, мне запомнился бомж… Лет пятнадцать назад на Ленинских горах я гулял с друзьями, был весенний день… Подошел этот человек — очень характерный, вонючий. Он попросил закурить и спрашивает: «Ребята, вы куда идете? Где учились?» Отвечаем: МГУ, физфак. Он спрашивает: «А вот вы, физики, умеете чувствовать?» Говорю: думаю, что умею. Он отвел меня метра на два-три и говорит: «Смотри, вот солнце. И тебе вот так надо повернуться, сощурить глаза, и тогда солнце весеннее начнет входить в тебя, и ты поймешь, что ничего другого в жизни не надо. Ты можешь с солнцем слиться…» И действительно…
— У вас бывает ощущение свободы?
— Я вообще считаю себя свободным человеком.
— Что такое свобода для политика?
— Это возможность не кривить душой.
— И вы ею не кривите?
— По большей части не кривлю. Наверное, у каждого возникают ситуации, когда он кривит. Человек пришел домой со свидания с девушкой, и, наверное, у него возникает ощущение, что он кривит.
— Почему?
— Не знаю…
— А его что, дома жена ждет?
— Да, — отвечает он и начинает смеяться. Но я не смеюсь.
— Хороший пример вы выбрали.
— Я же не кривлю душой, — отвечает он через смех и смеется сильнее.
— И вам удалось впустить в себя солнце?
— Да, поэтому и рассказал вам. Это воспоминание, хотя столько времени прошло, всегда со мной.
— Я была на всех оппозиционных митингах, и после них мне захотелось голосовать за Путина.
— Ужас! Как вы могли?
— А вот могла. После всего фальшивого, что мне пришлось там, на митингах, наблюдать, решила: буду относиться к Путину как к своему ноутбуку. Он устарел, постоянно ворчит и плохо работает, но мне надо дописать на нем еще одну книгу. Сменить не могу — по причине его сакральности.
— Примерно так вся страна и сделала, — Пономарев серьезнеет. — Но где вы нашли фальшь? Ее там не было.
— Там были люди, для которых личное участие в оппозиции значило больше, чем «хорошо» для страны. И им плохо удавалось это скрывать.
— Ну, такие люди были только на трибуне. В толпе их было мало.
— Но толпа не называет себя «лидерами оппозиции».
— Те, кто на трибуне, тоже.
— А вы разве не были на трибуне?
— Был. Но в последний раз даже не пошел.
— А разве не вы выступали в защиту Удальцова у памятника Пушкину?
— Когда был митинг в защиту Удальцова, я выступал, потому что знал, зачем это делаю.
— Зачем?
— Чтобы вытащить Удальцова.
— А вам не кажется, что сорок с лишним приводов за год — это все же признак чего-то нездорового?
— Ну… многовато… Но Серега же руководствуется благими целями. И задерживают его незаконно. Я согласен, он нарывается. Но закона не нарушает. Просто считает, что если у него на пути поставили гору, ее надо из принципа штурмовать. Была бы полноценная партия, телевизор, нормальные выборы, он бы не нарывался… Вы считаете, бегать по улицам — у него самоцель? Я вас уверяю, что нет.
— Ну, вот и мне хочется идти за оппозицией, но становится как-то не по себе, когда впереди идет Удальцов. Или вы, которому я не верю. И в светлое будущее с вами мне как-то страшновато.
— То, что вы мне не верите, — это проблема. Значит, я должен вас переубедить.
— Переубедите.
— Пытаюсь, — смеется Пономарев. — Конкретизируйте свой вопрос. Знаете, как Путина тролила какая-то девочка? Она на любой вопрос говорила: «А почему? А почему?» Вы же меня тролите вопросом «Как?».
— Вы занимались инновациями. А что лично вы можете предложить нового хотя бы своим сельским жителям?
— Им я не хочу ничего нового предлагать. Им ничего нового не нужно.
— А кому хотите?
— Вам. Потому что вы тот человек, который работает с информацией, с общественным процессом.
— Мне человеку? Мне гражданину? Мне журналисту?
— У человека есть сфера личного потребления. Материальное и нематериальное. Потратив час своего времени или сто рублей своих денег, вы приобретаете какое-то новое качество. И политик создает условия для того, чтобы художник мог писать новую картину, а инноватор — разработать новый телефон. И не случайно у нас в стране нет новых мобильных телефонов, а в Америке есть. Потому что среда выстроена по-другому. Это показывает, что деятельность политика может по-разному воздействовать на сферу потребления. И политик сам по себе творит что-то новое. Раз уж мы сейчас живем в представительской демократии и вынуждены доверять выражение своего мнения всяким сволочам…
— Типа меня?
— И вас тоже. Потому что нет более циничной и ленивой скотины, чем журналист.
— Второе откровение за сегодня о журналистах. Пока я тут вас ждала, вон за тем столиком сидела женщина. Она сказала: «Журналист, может, и не говорит того, что думает, но говорит»… А я вообще всегда и везде восхищаюсь гибкостью ума людей близких к политике.
— Да, это Алена Попова, — говорит Пономарев. — Она у нас журналист по образованию, с красным дипломом, и при этом политик и еще инновационный предприниматель. Она знает, о чем говорит. Но мы отвлеклись… Я просто к тому, что создавать новое можно по-разному. Я считаю, что все посреднические функции… должны уничтожаться, изживаться, и политическая жизнь будет переходить от представительских форм к прямым.
— Отчего же вы за старую форму — революцию?
— Вы всегда понятия заменяете. Вы спросили: вы не против? Я говорю: не против. Революция — это прекрасно, потому что она рождает искреннюю волну снизу. Но она может быть разная: кровавая и бескровная. В слове «революция» не содержится методики — каким образом она осуществляется. Революция семнадцатого года была бескровной, террор начался в восемнадцатом году. И начали террор правые эсеры. А Февральская революция, про которую так много говорят наши либералы, была кровавой. Мы видели примеры бархатных революций девяностых годов в Восточной Европе: в Польше, Чехии, Венгрии. Характер революции определяется тем, кто ее делает, с какой целью и, главное, каков предмет сопротивления. Я считаю, что в России никаких предпосылок для революции нет. Потому что нет классового конфликта.
— Ну отчего же, вот есть вы и люди из деревень. Есть я — и люди из деревень. Есть вы и я. И вот я сижу сейчас здесь, в назначенном вами месте, и все, что меня окружает, меня злит.
— Я, конечно, левый человек и считаю, что проблема изначально в капиталистическом устройстве. Но информационное общество само порождает новую формацию. Только для того, чтобы это произошло, необходимо, чтобы возник класс, который в этом заинтересован. И чтобы у этого класса возникло общее сознание. Чтобы мы с вами, сидя здесь, не спорили про Путина, а чувствовали, что мы с вами одной крови. Потому что я — представитель информационного пролетариата и вы — представитель информационного пролетариата. И Алена Попова. Мы все — люди, которые зарабатывают, работая с нематериальными активами. Мы классово в одной нише.
— Я не хочу быть с вами в одной нише.
— И тем не менее вы в ней находитесь.
— Мы голосовали за разных людей. Я бы за вас не проголосовала.
— А это неважно, кто за кого голосовал. Это как раз говорит о том, что у нас с вами еще нет общего классового сознания. Самое главное достижение Болотной — начался процесс классообразования. А то, что по политическим взглядам мы пока стоим по разные стороны баррикады, это просто недоработка политических сил.
У Пономарева звонит телефон.
— Мы можем прерваться на пятнадцать минут? — спрашивает он. — Это из-за Козихинского переулка. Они меня уже избуравили.
Вспоминаю пельмени с брусничным чаем, но все равно соглашаюсь. Пономарев уходит, а я иду в туалет. В туалете поют невидимые глазу птицы.
Он возвращается ровно через пятнадцать минут. Я уже ем картошку с грибами за четыреста рублей.
— На митинге 4 февраля я зашла погреться в ближайшую «Шоколадницу». Туда подтягивались другие митингующие и пили капучино, горячий шоколад, латте, заедали чизкейками… И я подумала: уж кто бы кричал про кровавый путинский режим, но только не они… то есть мы.
— А вы думаете, Ленин не ел чизкейки?
— Ел. Но если б режим был действительно кровавый-кровавый, не было бы так много людей на митингах.
— А никто и не говорит, что у нас тоталитаризм. Просто страна несвободная. Все зависит от степени участия. Проблемы только у вожаков.
— Вы считаете этих людей с трибуны вожаками?
— Тех, кто является зачинщиками.
— А вы — зачинщик или вожак?
— Рано или поздно хочу стать лидером.
— А сейчас вы зачинщик или вожак?
— Иногда так, а иногда так.
— А кем вы мечтали стать в детстве?
— Я рос в диссидентской семье, но наперекор этому был активистом районного пионерского штаба. Родители постоянно дразнили меня Павликом Морозовым. В университет поступал самостоятельно — в то время социальные лифты работали иначе. Потом пришли девяностые. Отец занялся бизнесом, но попал в тяжелую ситуацию. Он работал с польским банком, который патронировал Лех Валенса. Банк обанкротился со всеми его деньгами. Представляете, что такое потерять деньги в 93-м, особенно чужие? Это был почти смертный приговор. Я тогда три года отца вообще не видел, семья впроголодь жила.
— Впроголодь — это как?
— Никакого шика.
— А шик — это что?
— Предметы роскоши, походы в ресторан.
— Недавно я была на заводе в Ижевске, там женщина у станка сказала, что шик для нее — это когда-нибудь купить однокомнатную квартиру.
— Для каждого это чисто психологическая история. Для меня с трудом сводить концы с концами — это когда все деньги уходят на еду.
— То есть люди не равны.
— Люди, безусловно, не равны.
— И по факту невозможно дать равные возможности умному и дураку.
— Вы ощущаете разницу между равными возможностями и потреблением?
— А вы знаете, зачем тратить возможности, когда сразу видно, что человек не сумеет ими воспользоваться?
— Равные возможности — это когда человек, независимо от того, в какой семье и в какой точке страны он родился, может получить одинаковое с другими образование и одинаковую работу. Если человек в силу своих способностей в состоянии хорошо учиться и эффективно распорядиться этими возможностями, у него будет другой уровень потребления. Возможности и способности — это разные вещи.
— Ну, к примеру, вы… в силу своих прекрасных способностей смогли воспользоваться возможностями, а я в силу своих — нет. И вы назначаете встречу в этом прекрасном заведении, да еще опаздываете. Я могу вас за это ненавидеть. Вот вам и классовая ненависть. А вы думаете, что я с вами в одной нише.
— А я бы вас не ненавидел.
— Ну еще бы! Ведь вы здесь сидите, а не я.
— Есть люди, у которых гораздо больше возможностей, чем у меня — по их способностям.
— А я их тоже ненавижу…
— А я нет.
— А нас много.
— Факт вашей биографии.
— И как вы меня с такой биографией за собой поведете?
— Буду убеждать, что меня ненавидеть не надо.
— Давайте.
— Надеюсь, к концу интервью вы перестанете меня ненавидеть, — улыбается Пономарев.
— И как вы это сделаете?
— Воспользуюсь своим личным обаянием.
— Пока не работает.
— А что я вам плохого сделал?
— Видите ли, в чем дело, пока вас не было, я тут в туалет ходила…
— И что?
— А то, что там птицы поют…
— Вам птичку подарить?
— Нам всем птичек не передаришь.
— Вот вы меня ненавидите, а масса меня не ненавидит… Ну что я должен сделать? Пошли в кино? Может, вы влюбитесь в меня, и я стану мужчиной вашей жизни.
— У меня диктофон все пишет.
— Ради бога.
— Вас ошеломляет моя ненависть к вам?
— Нет, но удивляет. Среди ненавидящих меня красивых девушек пока не было. Это для меня новый феномен. Но мы с этим разберемся.
— Так расскажите мне, всей стране, за что мы вас должны полюбить так, чтобы пойти за вами.
— У меня способ мышления немного другой. Все люди добрые, если человек не доказал обратного. Если человек начинает делать мне гадости, я начинаю думать: «А почему?» Стараюсь исправить ситуацию, убедить его, что больше не надо. Если же понимаю, что он делает гадости просто ради гадости, стараюсь дистанцироваться. Но поскольку вы гадость мне пока не сделали, не опубликовали еще это интервью… А вот когда опубликуете, тогда я пойму: вот человек, которого я по-настоящему ненавижу.
— Люди всегда будут завидовать и ненавидеть.
— Это вопрос ограниченности ресурсов. Не всегда предмет зависти — это предмет дефицита. Если у кого-то пять слитков золота, а у другого двадцать, при этом золото является ценностью, тот, у которого пять, будет завидовать тому, у которого двадцать. А тот, у кого их вообще нет, будет говорить: «Вот зажравшиеся сволочи! Сейчас пойду их вешать». Если же в обществе каждый может иметь столько золота, сколько хочет, золото теряет ценность, и предмет зависти исчезает. Хочу — имею двадцать слитков, не хочу — не имею.
— Такого общества не бывает.
— Это уже предмет веры. Очевидно, что на протяжении нашей жизни мы такого общества не увидим. Когда есть любое насильственное перераспределение, обязательно будет какой-то процент людей, который будет считать это несправедливым. Но если, условно говоря, сто лет назад был один процент населения, у которого было все, и они этому радовались, а девяносто девять ходили и их ненавидели, то сейчас таких людей пять и девяносто пять процентов соответственно. И я очень надеюсь, что в результате своей деятельности смогу это соотношение еще больше исправить, — Пономарев говорит это с серьезным выражением лица, а закончив, улыбается широко и до неприличия светло.
— Наверное, эта ваша улыбка родом из детства?
— Наверное. Я считаю, что улыбаться — это хорошо. Будучи публичным политиком, я думаю о том, будут ли меня воспринимать адекватно.
— Адекватно — это как?
— Как искреннего человека, каким я и являюсь, — серьезно и даже жестко отвечает он.
— Вы искренний? Просто уточняю.
— А вы видите, что про меня нет ни одной прослушки, как про Немцова.
— Может, вы просто более осторожны.
— Просто в разговорах по телефону я говорю то же самое, что и в личном общении. Меня не на чем ловить.
— Потому что вы не способны на глубокие чувства.
— Все мои женщины так говорят.
— Я не про женщин. Но вы точно сухарь, мыслящий прагматично. И поэтому вам несложно быть искренним — вы же не испытываете сильных эмоций.
Какое-то время он бегает глазами по моему лицу, которому я стараюсь придать каменное выражение.
— Нет, я их испытываю, — медленно, с настойчивостью говорит он. — Но то, что я рационален — да, это правда. Чувства — они в другой плоскости лежат.
— У вас бывали сильные чувства во время недавних митингов?
— Это вообще не вопрос чувств.
— То есть у вас не было сильных эмоций? Странно, — я картинно усмехаюсь. — Я и то чувствовала себя… частью своей страны. А вы метите в вожаки…
— Я часто выступаю на митингах, мне давно знакомо это чувство вибрирующей толпы… Но если ему поддаться, потеряешь логику процесса.
— И вы рассчитываете стать вожаком, ничего не чувствуя на митингах?
— Чувства рождаются в отношении конкретного человека, и ты помнишь этого человека и связь с ним. А толпа безлика. Толпа — это… возбуждение. Да… — задумчиво говорит он, как будто отвечает не мне, а самому себе. — Да… это возбуждение. Когда вы занимаетесь любовью, можно любить, а можно заниматься сексом. Когда ты стоишь на трибуне, у тебя — адреналин. Какой-то взрыв. Но это не чувство. Митинг — это эрекция.
— Надеюсь, вы не пожалеете о своих сравнениях, — говорю я, и Пономарев улыбается. — Будь я американской журналисткой…
— Но вы не американская журналистка. Тем более сами задаете такие вопросы.
— Про эрекцию я вас не спрашивала.
— Но вы задаете вопросы мужчине. И, конечно, он обратится к этой сфере… Один из моих любимых фильмов — «Магнолия» с Томом Крузом. Там он играет кого-то типа мачо, который учит толстых и потных мужиков, как им соблазнять женщин. Вы должны ее сначала укротить, соблазнить, а потом бросить. И к нему приходит брать интервью журналистка — вы даже внешне на нее похожи. Она задает похожие по стилю вопросы, и он ее эпатирует.
— Вы меня эпатируете?
— Нет.
— Сравниваете себя с мачо?
— Нет…
— Каков итог этой зимы? Мы ведь думали, что теперь все будет по-другому. У нас были большие надежды.
— Я человек трезвомыслящий, поэтому… надо отдавать себе отчет, что может получиться и что не может. У меня, если честно, было много опасений, которые пока, слава богу, не подтвердились. Но еще не вечер. Я сильно ожидаю крови, — говорит он, и его лицо на секунду мрачнеет, а потом снова улыбается, но уже какой-то нехорошей улыбкой.
— Где?
— В Москве… Я этого очень боюсь. — За нашим столом наступает глубокое молчание.
— Это вы про что? — негромко спрашиваю я.
— Эта ситуация сама по себе не рассосется. Может уменьшиться количество людей на улицах, но напряжение, особенно в элитах, будет усугубляться. Оно не схлынуло после 4 марта. Оно могло бы уменьшиться, если бы хватило мудрости пойти на выборы в два тура. А так риски выросли — этот раскол надо как-то преодолевать. И самый простой способ — шоковые потрясения. Ими может стать и физическое насилие в адрес лидера оппозиции, и террористический акт…
Произнеся эти слова, он умолкает с хмурым лицом, и кажется, его молчание бурит глубокую воронку в белом ресторане, но падает в нее только наш столик.
— То есть вы хотите сказать… что у нас во власти находятся люди, готовые решать свои проблемы, взорвав сотню-другую человек в метро?
— А с чего Доку Умарову делать заявления: ребята, если что-то случится, мы тут ни при чем.
— Но, может, Доку Умаров — не тот человек, слову которого стоит верить?
— Я далек от мысли, что есть прямые команды. Но существует язык намеков, провокаций и косвенных воздействий, который может побудить людей сделать шаг в ту или эту сторону.
— О терактах быстро забывают. Это плохой инструмент подавления протестов.
— Но тактическую задачу это решит. Теракт — это чрезвычайное положение, отмена всех митингов. Ну, вспомните историю с Бесланом. Каким образом запрет губернаторских выборов связан с кровавой баней в школе, которая была произведена по приказу мы знаем кого?
— Это вы знаете. А мы не знаем. Кого?
— Первого лица, которое только что переизбралось президентом Российской Федерации.
— Вы же сейчас провоцируете.
— Пусть ответит.
— А если не снизойдет?
— Ради бога…
— Вы рискуете, когда это говорите?
— Я гораздо больше рискую, когда говорю про финансовые интересы этих товарищей.
— Но ведь мы уже выяснили, что вы рациональный человек. Вы просто знаете, что с вами ничего не случится. Была бы реальная угроза — вы бы всего этого мне сейчас не говорили.
— Видишь, у меня нос сломан, — он дотрагивается до носа. — Ситуации риска в моей жизни случались.
— А вы видите, как с митингами получилось: вроде и птицы пели, и деревья, образно говоря, зеленели. А солнца не было…
— Просто мы были с другой стороны Земли, — улыбается он. — Солнце не может взойти ночью. Но рассвет уже начался.