Любовь, концлагерь и прочее бла — бла — бла
Как Марина Ахмедова работала занудой-училкой.
22 июня 2011 года — семидесятая годовщина нападения гитлеровской Германии на Советский Союз. Помнят ли современные школьники эту дату, верят ли в то, что живут благодаря подвигу своих дедушек и бабушек? Корреспондент «РР» попыталась найти ответы на эти вопросы, поработав учителем в одной из элитных столичных школ, где месяц обучения стоит десятки тысяч рублей, где железные ворота, несколько пунктов охраны и учительская с игрушечными розовыми диванами. Внеклассное чтение — роман «Искра жизни» Эриха Марии Ремарка о заключенных немецкого концлагеря — дало ученикам повод поговорить о человеке и бесчеловечности. И заподозрить, что второе не так уж далеко от первого.
Урок первый. Особые эмоции
Стрелка часов над дверью приближается к восьми тридцати. Пустые стулья перед доской расставлены в три ряда. Еще минута — прозвенит звонок и в класс войдут ученики десятого класса.
Входят. Блондинка с узким лицом в блузке с рюшами — гордо неся голову. Провожаю взглядом ее высокие каблуки. Рыжеволосая девочка с сумкой Burberry. Худой мальчик с волосами до плеч. Пока они рассаживаются по местам, я делаю строгое лицо, потом меняю его на приветливое, а приветливое снова на строгое. Прямо передо мной в первом ряду сидят две девочки. Отличницы, определяю я. Класс не ждет, а выжидает, с насмешкой и любопытством рассматривая мои джинсы и свитер. Представляюсь новым учителем внеклассного чтения. Они по очереди называют свои имена, но я запоминаю только некоторые.
— Мы будем читать «Искру жизни» Эриха Марии Ремарка, — произношу я, хотя им обещали, что на внеклассном чтении будут «Муравьи» Вербера.
Рассказываю о Ремарке. Класс молчит.
— Действие происходит в концлагере, — продолжаю я, не встречая никакой реакции. — Давайте прочтем отрывок… Кто хочет читать?
Класс молчит.
— Давайте я, — тянет руку одна из отличниц. Она невысокая, в очках. Сквозь очки на меня смотрит ум.
Протягиваю листки с распечатанным текстом блондинке в рюшах, похожей на Ксению Собчак. Я выбрала одну из самых сильных сцен, чтобы затянуть ребят в книгу. По сюжету говорит одна из заключенных, Рут Холланд.
— Вы хотите, чтобы я это прочла? — блондинка чуть брезгливо выделяет слово «это».
— Да, — отвечаю я. — Только, когда будете читать, имейте в виду, что это говорит двадцатисемилетняя женщина, у которой от голода выпали передние зубы, а сейчас ее любимого человека, Йозефа Бухера, уводят на смерть.
Блондинка берет листки, утыкает в них свое узкое лицо, молчит, ее глаза бегают по строчкам.
«— Почему именно ты? — начинает она читать. — Останься здесь! Не ходи! Останься, Йозеф!.. Он не вернется. Я знаю. И ты тоже знаешь… Никто никогда не возвращается… Пусть пойдет кто-нибудь другой. Он молод. Пусть вместо него пошлют кого-нибудь другого…»
Я представляю, что это она, в рюшах и на высоких каблуках, стоит у колючей проволоки и рвет об нее пальцы. Сможет ли она выжить, окажись на месте Рут? Способно ли это поколение не сломаться? Жизнеспособны ли эти дети без машин, частной школы и всего того, что принадлежит им сегодня по праву рождения?
Блондинка заканчивает, я забираю у нее листки и ищу того, кто сможет прочесть самый важный отрывок. Быстро пробегаю взглядом три ряда. По глазам вижу, что прощать здесь еще не научились и делать ошибки мне нельзя. Читаю отрывок сама. На смерть уводят заключенного под номером 509.
«— Не забывайте этого, — пробормотал он…
— Мы не забудем этого, — ответил незнакомец…
— Не забывайте это! — прошептал он страстно. — Никогда! Никогда!
— Никогда! — повторил незнакомец твердым голосом. — Куда вы идете?
— В какой-то госпиталь. Подопытными кроликами. Не забывайте этого…»
— Лично мне не нравится эта давящая атмосфера, — говорит из второго ряда девочка с прозрачной кожей. Я запомнила ее имя: Лиза. — Я не хочу в ней находиться.
Класс оживает, особенно задний ряд — там начинаются гул и волнение. Они нарастают, и я отступаю к доске.
— Читая, мы вживаемся в книгу, — подает голос другая десятиклассница. — А эта, хоть и интересная, ну… неприятно становится от нее.
Они говорят, что им приятней было бы читать «Муравьев».
— Есть какие-то эмоции, которые нам всем доступны, — радость встреч, потеря близких. Согласитесь… — снова вступает Лиза. — А есть эмоции, которые нам недоступны, это эмоции особых людей. А вы заставляете нас переживать эти чужие особые эмоции.
— Сам Ремарк никогда не был в концлагере, — замечает одна из отличниц. — Мы не можем считать написанное в книге историческим фактом.
— Не обязательно умирать, чтобы описать смерть, — отвечаю я. — Тогда всю Европу захлестнула смерть, писатель аккумулировал в себе то, что витало в воздухе.
— Эта книга не заслуживает внимания, — изрекает Паша, мальчик с волосами до плеч, он тоже сидит в первом ряду.
— Да почему же?! — подхожу я к нему.
— Да потому, что, судя по именам героев, автор рассматривает это событие без исторического контекста.
— И каков же контекст?
— А контекст таков. Когда Гитлер приходил к власти, большая часть бюджета принадлежала евреям, и Гитлер пообещал немцам: «Евреи в нашей стране будут жить плохо». Вот этого автор не рассматривает.
— Отчего же? Он как раз показывает, насколько плохо стало жить евреям…
— Послушайте, — лениво цедит Паша. — Гитлер всего лишь выполнял свое обещание. А когда идет война, то, что происходит с так называемыми врагами родины, — это… ну… часть войны, с этим ничего не поделаешь.
— Это вы евреев называете врагами родины?
Я не слышу, что отвечает Паша, волна с «галерки» захлестывает меня гамом: сидящие там живут своей жизнью — переговариваются, смеются, щелкают мобильными телефонами.
— А я считаю, что книгу надо читать, — негромко говорит Петя, полноватый мальчик из второго ряда. — Моя бабушка пережила войну, и она часто рассказывала мне истории. Страшные и интересные.
Звонок. Все встают и выходят из класса. Цокают каблуки. Первый урок провален. Почему задний ряд меня не слушал? Я говорила неинтересно? Или я ошиблась с самого начала, попытавшись передать им эмоцию вместо знаний?
Урок второй. Евреи и неевреи
Утро. Я стою перед классом. Они шумят. Я стою и жду. Они не успокаиваются. Они даже не смотрят в мою сторону. Часы оттикивают минуту. На стуле в первом ряду развалился высокий парень, похожий на рэпера. Рядом сидит круглолицая блондинка, похожая на героинь молодежных сериалов. На прошлом уроке их не было.
— Я хотела бы, чтобы в классе было тихо, — прошу я, но голос мой тонет в гаме.
Как в этой ситуации должен вести себя учитель элитной школы, который получает меньше, чем платят его ученики за месяц обучения?
— Быстро замолчали! — грубо говорю я.
Класс умолкает.
— Я хочу еще раз объяснить, почему мы должны и будем… должны и будем, — громко и напористо повторяю я последние слова, услышав шепот, — читать «Искру жизни». На месте первого концентрационного лагеря стоит мемориал, на котором на четырех языках написано «Никогда больше». Но… — я поднимаю глаза. Мои ученики — маленькие настороженные зверьки, которые боятся, что вот сейчас еще чуть-чуть, и я им сделаю больно, заставлю их испытать эмоции, которых в их радостной жизни быть не должно. — Но чтобы это действительно никогда больше не повторилось, мы должны знать и помнить. Ремарк — он большой человеколюбец, он любил людей такими, какие они есть, — измученными, грешными, евреями и неевреями. Сейчас в нашей жизни все очень быстро обновляется, раз в год мы меняем одни айпады и телефоны на другие. Но такие ценности, как дружба, любовь, верность, — они вечные. И никто их никогда не отменит. Ремарк об этом писал… — я делаю паузу и слушаю, как тикают часы. — У вас будут дети, и у ваших детей — дети, но нет никакой гарантии, что мы, люди, снова не устроим друг другу фашизм. Вот поэтому мы все же будем читать не «Муравьев», а «Искру жизни».
— Вы сказали, что это произведение о вечных вещах: любви, дружбе и бла-бла-бла…
— Бла-бла-бла я не говорила…
— Вы очень много сказали, я всего не запомнил, — продолжает, не меняя позы, Никита, «рэпер» с первого ряда. — Тогда почему бы не читать одну и ту же книгу про одно и то же всю жизнь, если ничего не меняется?
— Не путайте содержание произведения с человеческими ценностями, — отвечаю я ему.
— То есть мне нужно читать книгу для того, чтобы что-то испытать?
— Вам нужно жить и… читать заодно. Почему 509-й, когда его ведут на смерть, просит не забывать этого?
— Потому что в той ситуации он был лишен возможности оставить после себя что-то, — отвечает блондинка Лиза. — Как память о себе, чтобы другие его не забывали и чтобы… действительно это больше никогда не повторилось…
— Может, потому что история жизни одного человека — это история всего мира… — подхватывает отличница, обутая в плоские туфельки, худая, высокая, неспокойная, как молодая лошадка. — И один человек может изменить весь мир…
— Никто не знает, что будет завтра… — вступает другая отличница. Она ищет слова.
— И неважно, прожил ты длинную жизнь или короткую, — помогаю я ей, — было ли в ней что-то важное или нет, но человек все равно будет отчаянно желать…
— …чтобы о нем помнили, — заканчивает она мою мысль.
Я протягиваю ей листок. Она читает.
«Косой четырехугольник света на стене справа от окна высветил бледные надписи и имена. Это были надписи и имена прежних обитателей барака… „Хаим Вольф, 1941“. Вероятно, Хаим Вольф написал это, когда узнал, что должен умереть. И чтобы ни одно имя из его семьи не присоединилось к его имени, он оградил его штрихами. Он хотел, чтобы это решение судьбы было окончательным, чтобы ушел только он, он один… Но чуть ниже, под самой чертой, словно цепляясь за первое имя, стояло еще два имени: Рубен Вольф и Мойше Вольф».
— И все же они не пожелали исчезнуть, не оставив после себя никакого следа, — негромко произношу я, когда она заканчивает. Мне нет надобности повышать голос, класс слушает.
— Он не хотел прославиться, — говорит девочка из второго ряда, — он только хотел, чтобы его дети его помнили. И, может быть, если бы они освободились и смогли устроить свою жизнь, он бы знал, что они его помнят, — и когда она произносит эти слова, я чувствую, как у меня зашкаливает пульс.
— Это послание конкретно вам? Как вы думаете? — спрашиваю я класс.
— Нет, — жестко отвечает Паша.
— Может быть, мы должны это читать, чтобы помнить о тех, кто погиб? — спрашивает Петя.
— Я не могу помнить всех людей, которые когда-то жили на свете. Чем он, Хаим Вольф, лучше остальных? — бросает Паша, и я медленно подхожу к нему. Сначала мы просто смотрим друг на друга. Он не отводит глаз.
— Мы говорим о людях, которые страдали и умерли, — тихо говорю я. — Этого недостаточно для того, чтобы вы о них помнили?
— Вы сказали запомнить их имена, — отвечает он. — Мы все равно запомним имена лишь единиц. Всех имен мы не запомним.
— Запомните одно, этого будет достаточно.
— А почему мы именно еврейские имена должны запоминать? — не сдается Никита. — Русские и украинцы тоже погибали в концлагерях.
— А какая разница кто?! — спрашиваю я.
— Потому что у нас пишут, что холокост — это истребление евреев, — говорит Паша, картавя не нарочно. — Такое ощущение, что в лагерях гибли только евреи!
— Человека ведут в газовую камеру, а вас волнует, еврейское у него имя или нет!
— Это, конечно, неважно, потому что жизнь каждого человека ценна. Просто я удивлен тем, что многие авторы делают акцент только на евреях.
— Если вы все же прочтете книгу, которую мы сейчас обсуждаем, вы увидите, что среди узников были не только евреи.
— Давайте смотреть правде в глаза, — говорит Паша и, не отрываясь, смотрит в мои. — В фашистской верхушке были евреи.
— Паша, у вас проблема с евреями? Вам кто все это вбивает в голову? Родители? А как вы относитесь к людям кавказской национальности?
— Не очень хорошо. Это нецивилизованные и неразвитые люди.
— Вы лично с ними знакомы?
— Знаю некоторых. По сравнению с русскими они неразвиты.
— Ты был на Манежке?
— Он был! — кричит со своего места Лиза. — Он специально с уроков ушел!
— Я могу сказать по поводу Манежной площади одно: это было просто выступление футбольных команд против убийств.
— Почему нет историй, где в концлагерях кавказцы? — спрашивают из заднего ряда. — Они же тоже не арийцы!
Третий ряд начинает волноваться. Сидящие там кажутся мне однородной массой, без деления на личности. Они сливаются и принимают одну форму, потом рассыпаются для того, чтобы принять форму следующую. Стоит мне забыть о них на минуту, как они начинают гудеть и ползти на меня волной.
— Когда говоришь, что кто-то тебе не нравится, тебя сразу называют националистом и ксенофобом, — сообщает Никита.
— К евреям я отношусь вполне лояльно, но не к людям кавказской национальности, — делает поблажку евреям Паша, сам очень похожий на еврея.
— Вот почему нам так важно прочесть «Искру жизни», — говорю я ему. — Чтобы в нашей стране не повторилось то, о чем рассказывал Ремарк.
— Нет! У нас, наоборот, коренное население ущемлено! — возражает он.
— Проблема в том и была, что фашисты считали, что они в чем-то ущемлены! — кричит девочка из второго ряда.
— Сонечка, а вы как думаете? — отрываю я сериальную блондинку от уха соседки.
Сонечка сильно напрягается.
— Просто у нас уже звонок! — выпаливает она.
— Ну так идите, — холодно разрешаю я.
Класс медленно выплывает в коридор. Выходя, Паша бросает на меня недобрый взгляд. В классе остается только одна девочка.
— Можно я выскажусь? Насчет отрывка… — тихо говорит она, подходя. — По-моему, это призыв к жизни… Призыв помнить не только прошлую жизнь, но и будущую… — Она краснеет.
Спроси меня сейчас кто-нибудь, была ли она на первом уроке, я не вспомню. Она из третьего ряда, из массы, которая казалась мне однородной.
Третий урок. Спасибо
— Чистого воплощения зла не существует, — рассуждает отличница в модных туфельках и перекидывает ногу на ногу. — Если человек совершает плохие поступки — значит, либо его плохо воспитывали, либо его окружают плохие люди. Но когда началась Вторая мировая, преступников вдруг стало много.
— Вдруг стало много или они были? Или такие есть и среди нас, в этом классе? Скрытые преступники, которые, начнись третья мировая, тоже будут убивать?
— Начальник концлагеря, в котором содержится 509-й, не считал своих заключенных за людей, он не считал их даже равными своим кроликам, — говорит Лиза.
Слушая их, я понимаю, что на первых двух уроках говорила с ними слишком просто, надо было глубже.
— Сегодня читать будете вы, — обращаюсь я к Паше. Он сначала сопротивляется, потом берет листки.
«Они построились на плацу малого лагеря». — Он растягивает слова, словно издевается надо мной, над текстом и над Ремарком. — «…Внимание!» — голос у Ниманна был высокий. — «Больные и нетрудоспособные, выйти из строя!.. А остальные, я вижу, в отличной форме! Сейчас проверим! Напра-а-во! Бего-о-м марш!»
…Бегущие сделали уже шесть кругов. У них уже заплетались ноги. Однако они поняли, что их гоняли вокруг плаца вовсе не для того, чтобы установить степень их пригодности для тяжелых работ. Это были гонки за право на жизнь.
Лица их заливал пот, а в глазах метался, словно огонь, отчаянный, безжалостный страх смерти, не инстинктивный, а осознанный, опирающийся на опыт; такой страх не способно испытывать ни одно живое существо, кроме человека.
— «Назад! Назад, я сказал!» — читает Паша со смаком.
Я вздрагиваю, когда понимаю, что он входит в роль. Вздрагиваю потому, что в раж он входит мне назло. Задний ряд перестает шуршать, прислушиваясь к перевоплощению Паши в эсэсовца Ниманна. Я испуганно выдергиваю из его рук листки и передаю их Никите.
Читая, Никита жует слова. Я не могу поверить, что этот нахальный парень с рэперовскими ужимками стесняется читать вслух. Или просто боится вступить в тот круг, который сейчас пробегают узники концентрационного лагеря, гремя по плацу деревянными башмаками?
«Ниманн протирал стекла очков. Они запотели. От тепла, которое он испытывал, читая в глазах заключенных страх смерти, страх, неумолимо гнавший их вперед, придававший им силы, подымавший их с земли, когда они падали, толкавший их дальше. Он ощущал это тепло желудком и глазами. В первый раз он ощутил его, когда убил своего первого еврея».
— Он убил своего первого еврея! — повторяет он фразу, которую уже прочел. — Когда ему пришлось ударить ев-ре-я!
— А что вам не нравится, Никита?
— Еврей, еврей, еврей! У переводчика слишком бедный язык.
— Подберите, пожалуйста, синоним к слову «еврей».
— Военнопленный! Вы специально дали мне прочесть этот отрывок. Почему надо акцентировать внимание на евреях?
— Никита, я объясню вам почему. Если вы исповедуете какую-то идею и вас бросают за нее в концлагерь, вы можете прогнуться и отказаться от своей идеи. Но если ты еврей и тебя только за это убивают, у тебя нет этой возможности — прогнуться. Каждый прочитывает то, что для него важно.
— Нет! — жестко возражает Паша. — Каждый прочитывает то, что написано. Автору жалко евреев, как собак!
— Он пишет так потому, что хочет раскрыть внутренний мир Ниманна, — раньше меня отвечает ему Лиза.
— Для меня это неважно! — говорит девочка, сидящая рядом с ней. — Перед лицом жизни и смерти это так ничтожно, так неважно, еврей ты или не еврей.
Второй ряд гудит, решая, важно это или нет.
— Так почему же это важно для ваших одноклассников? — спрашиваю я сидящих в этом ряду.
— У всех разные убеждения, — выкрикивает девочка из третьего ряда. — Может, на них так подействовали разговоры с родителями. Все люди, и у всех свои чувства.
— А что их жалеть? — спрашивает Никита, имея в виду евреев.
— Смотрите, — зовет меня Паша, — тут описание идет: «замкнутый мещанский мирок».
— Так его видит Ниманн! — кричу я ему через класс.
— Это разве Ниманн написал?! — кричит он мне в ответ.
— Паша! У меня! Такое чувство! Будто вы! Читаете первую книжку в жизни!
Все смеются, и по взгляду Паши я понимаю, что совершила ошибку и он меня уже не простит, хоть и прочел больше книг, чем его одноклассники.
— Паша, — подхожу я к нему, — когда я услышала, как вы говорите об обещании Гитлера, как вы читаете слова Ниманна, я… я просто не верю, что вы это серьезно.
Он не отвечает, только снова кидает на меня недружелюбный взгляд, и я понимаю, что мой с ним бой проигран, и проиграла я его именно тогда, когда вообще начала воевать со своим учеником.
До конца урока остается пятнадцать минут. Какие новые знания я успела дать этим детям? Никаких. Когда я понимаю, что их время, за которое их родители уплатили по полной программе, потрачено впустую, на меня вместе с гулом с «галерки» обрушивается осознание: я взялась не за свое дело.
— Перестаньте разговаривать, — прошу я третий ряд. Они не обращают на меня внимания. — Пожалуйста, перестаньте разговаривать, — прошу я снова.
Я еще жду какое-то время, а потом жестко и тихо говорю:
— Пошли вон!
Наступает тишина.
— Кто? — спрашивает девочка, которая со временем унаследует родительский бизнес.
— Вы, например.
— А еще кто?
— И вы.
Девицы выходят, гордо неся головы, как свергнутые с престола королевы. Хлопают дверью, но негромко. В наступившей тишине двигаюсь к первому ряду, чтобы получить поддержку от своих отличниц. Но они смотрят на меня с беспокойством.
— Вы не думайте, я прекрасно понимаю, что это очень тяжелая книга, — сдавленным голосом говорю я, — и она очень реалистична. Но… потом вы сможете читать «Муравьев». У вас прекрасная школа, и, наверное, действительно вокруг вас все замечательно и красиво. Но не у всех ведь так в нашей с вами стране. Вы, может быть, думаете: ну, что там концлагерь — дела давно минувших дней. Но эта книга рассказывает о том, как быстро добропорядочные граждане могут превратиться в жестоких убийц. Они убивают, но по-прежнему любят музыку, поэзию, своих комнатных собачек.
Из коридора несется звонок.
Первой мимо меня проходит девочка с сумкой Burberry, она дарит мне издевательскую усмешку. Второй идет Лиза и говорит «спасибо». Ребята выходят. «Спасибо» говорит каждый третий.
Урок четвертый. Главный герой
— Вы можете выгнать меня за дверь, — заявляет Паша.
— Я не доставлю вам такого удовольствия.
— А я вам не доставлю удовольствия спокойно вести урок.
— Неужели? — я встаю напротив Паши и смотрю ему в глаза, он отводит взгляд.
— Итак, у нас осталось мало времени, поэтому давайте сегодня поговорим о главном герое — 509-м. Почему он отказался от имени и стал называть себя номером?
— У него сломлен дух, воля, — говорит девочка из второго ряда. Эти ряды — словно ярусы активности. В первом она высокая, во втором — средняя, в третьем — никакая.
— Я бы не согласилась с тем, что 509-й — сломленный человек, — возражает отличница с умными глазами. — Номером подчеркивается только то, что он сильно изменился.
— Нет, — спорит Лиза, — это обобщенный образ, таких, как он, в концлагере много.
— Он хочет забыть свою прошлую жизнь, — выдвигает еще одно предложение второй ряд.
— А как вы вообще относитесь к главному герою? Паша, в телефоне вы ответа на этот вопрос не найдете. Уберите его.
— Мне он нравится, — отвечает отличница в модных туфельках. — Несмотря на нечеловеческие условия, он сохранил в себе качества, которые и в мирное время у людей сложно найти.
— Это правда, — соглашаюсь я. — 509-й — обычный человек, который остался таким, каким должен быть человек. Паша, пожалуйста, уберите телефон… Кстати, а как вы думаете, почему некоторых узников лагеря Ремарк называет мусульманами?
— Они такие… — начинает Петя, — голодные, холодные… За кусок хлеба могут убить, пойти на воровство.
— Ваши знакомые мусульмане регулярно воруют?
— Надо подумать, — бурчит Петя.
— А я думаю, что у автора просто такое представление о мусульманах, — говорит девочка, имени которой я не помню. — Вы же знаете, что есть радикально настроенные мусульмане.
— Те, которые совершают теракты? — спрашиваю я, замечая, как одна из обитательниц третьего яруса активности высоко тянет руку. Я киваю, обещая сейчас дать ей слово.
— Теракт в Домодедово совершил представитель того народа, который практикует кровную месть, — как бы нехотя вставляет Паша.
— Если рассматривать теракт в Домодедово, — возражает ему отличница, — то его совершил разочарованный человек. Таких разочарованных людей специально ищут, находят и просят их помочь в… совершении революции.
— Говорите, — обращаюсь к девочке, которая по-прежнему тянет руку.
— А можно выйти? — спрашивает она.
— Я думала, вы хотите ответить на вопрос. Хорошо, идите…
— Если человек передумает и не нажмет на кнопку, за него это сделают другие. — В классе продолжается разговор о смертниках, в котором я не принимаю участия, просто слушаю.
— Дело в том, что за этим стоит другой человек, у которого руки остаются чистыми.
Пока они галдят, я сравниваю их со своими одноклассниками и понимаю, что эти дети значительно умнее. Что их делает такими — плотный информационный поток или наличие смертников, которые уравнивают нас всех?
— Начальник концлагеря тоже удобрял цветы прахом заключенных!
— Моя точка зрения, — говорит Петя, — все военачальники, которые так себя вели… Им просто с детства навязывали, что есть одна раса, а остальные — не люди.
— Просто Петя на прошлом уроке невнимательно слушал, — язвительно вставляет Паша. — А я объяснял, что убивали не только евреев.
— Проблема в том, что идеология может смягчать душевные терзания, — говорит отличница. — У человека расширяются рамки. К кроликам он может по-прежнему относиться хорошо, но не к людям, имеющим другую идеологию…
— Сонечка, если вы будете разговаривать, я вас пересажу поближе к себе.
— А что мне делать, если я имбецилка?! — кричит Сонечка. Ее подружка с сумочкой снова усмехается — она радуется каждый раз, когда я делаю ее соседке замечание.
— Почему вы имбецилка? — спрашиваю я. — Вы — нормальная девушка, просто создали себе неправильный образ глупой болтушки.
— Она уже из него не выберется, — ехидничают девочки, сидящие рядом с ней. Сонечка хихикает.
Я рассказываю о радужном мире начальника концлагеря, у которого уютный дом и сарай с пушистыми кроликами. Мы говорим о той реальности, которую он моделирует вокруг себя, чтобы не замечать черного мира концлагеря.
— Давайте так, — говорит Паша, всерьез решивший не давать мне вести урок. — Мне это неинтересно. Я предпочитаю русскую литературу, обогащающую мой духовный мир.
— Расскажите, пожалуйста, Паша, про свой духовный мир.
— Ценностей у меня крайне много. Гуманизм, например.
— А что такое гуманизм?
— Человеколюбие. Высшая ценность — жизнь человека.
— А вы не находитесь в той позиции, когда можно выбирать — жить человеку или нет. Поэтому ваше человеколюбие должно выражаться в чем-то другом. Например — и в первую очередь — в уважении к окружающим вас людям. Сегодня вы проявили очень мало уважения ко мне.
— Я бы уважал ваше мнение, если бы вы достигли чего-то большего, чем стать учителем.
Мой подбородок медленно ползет вниз. Я всего лишь по заданию редакции играю в учителя и имею все основания не принимать слова Паши на свой счет. Но я не могу справиться с обидой.
— А что значит «достичь», Паша?
— Стать выдающимся человеком в области политики, экономики или культуры.
— Но я… не могу, я ведь учитель… И неужели вы действительно вот так свысока смотрите на своих учителей?
— Мы знаем мало известных имен учителей.
Урок пятый. Жизнь за сосиску
Я сижу перед пустыми стульями. В класс входит девочка из третьего яруса, садится на свое место и смотрит на меня.
— Скажите, если на вашу родину нападут, что вы будете делать? — спрашивает она. — Вы откажетесь от своей идеи?
— Мне хотелось бы думать, что я такая же, как 509-й, — нехотя отвечаю я. — Но я совсем не знаю, как я поступлю.
— А я тупо взяла бы автомат и всех фашистов перестреляла. Я умею стрелять, у меня дома патронов на месяц хватит…
Звонок. Я в плохом расположении духа, и это каким-то образом передается ребятам, они не шумят.
— Сонечка, вы вынесли что-нибудь из наших уроков?
— Я поняла, что первое — это нужно любить людей, а до этого не знала. — Если бы она не говорила так серьезно, я бы подумала, что она надо мной издевается. — А еще я поняла, что нацизм — это плохо.
— Давайте подводить итог, — я встаю перед классом, держа в руке карандаш. Мне больше не хочется быть учителем. — Знаете, когда читаешь воспоминания бывших узников, просто невозможно поверить, что обычный человек из хрупких костей и мягкой плоти способен перенести все эти мучения. И самое ужасное вовсе не то, что им приходилось голодать, что их били, а то, что рядом с ними постоянно умирали. А когда ты постоянно видишь рядом смерть, выжить еще тяжелей. Ну правда, человек — это такая ничтожная букашка! Но в нем все равно живет искорка жизни, — я перевожу дыхание, класс внимательно слушает. — Помните, мы читали про начальника лагеря, который ест сосиски и постоянно говорит себе: «Ну, я же замечательный начальник, в моем лагере люди не умирают в таких количествах, как в других». Мы говорили о людях, которые переступили черту. Мы говорили, что на месте первого концлагеря написано «Никогда больше». Самое главное, что есть у человека, — это выбор. Да, ваша жизнь светла, прекрасна, и это здорово. И, конечно, было негуманно заставлять вас читать про концлагерь, но… Война ведь была! И эти люди — они были и страдали, и мы должны читать о них, чтобы пережить хотя бы миллиардную долю того, что они пережили. И тогда у нас появится надежда, что действительно никогда больше.
Я заканчиваю. Взмахнув карандашом, я дирижирую классом — направляю его острие в сторону того ученика, который должен говорить. Время бежит, я не замечаю его.
— Начальник лагеря ест сосиски, — мой карандаш рубит воздух, — а у 509-го — ад. Ну, и зачем так мучиться? Сосиска или идея?!
— Мы все выберем сосиску, — говорит девочка с Burberry.
— Не все готовы отказаться от своего мировоззрения, от дела всей жизни, — не соглашается Петя.
— У вас есть такое дело, такая идея?! — спрашиваю я, и Петя отрицательно качает головой.
— Мне сложно судить, — не выдерживает Паша, который весь урок меня игнорировал. — Если у тебя нет такой сильной идеи, как у Джордано Бруно, идеи настоящей, за которую не жалко пойти на костер, тогда сложно судить.
— Паша, вы смотрели «Властелина колец»? Помните, что отвечает маг, когда Фродо говорит: надо было убить Горлума?
— Ты можешь возвращать жизнь? — подсказывает класс.
— Тогда не спеши ее забирать! Жизнь — это то единственное, что мы не можем вернуть. И когда люди вступают в такие близкие взаимоотношения со смертью, решают, кому жить, а кому нет, в глубине души они знают, что это все когда-нибудь закончится и их будут судить.
Когда до конца урока остается десять минут, я прошу ребят рассказать, кем они хотят стать. Паша — журналистом, Никита — миллиардером, Петя еще не решил, отличница в туфельках — журналистом или дипломатом, отличница в очках — медиком. Сонечка — маркетологом. Многие из них уедут за границу учиться на юристов и экономистов.
— А кем вы хотели стать в детстве?
— Машинистом. Ветеринаром. Наездницей. Разведчиком. Фигуристкой.
Никита хотел стать бабочкой, чтобы сидеть на маках. Стать учителем никто не хотел и не хочет.
— Я должна вам кое-что сказать, — начинаю я. Остается пять минут. — Я не учитель, я журналист.
Они не удивляются, не возмущаются, просто сидят и выжидательно смотрят на меня, как смотрели на первом уроке.
— Нас разыграли, — говорит кто-то. — О нас напишут плохую статью.
— Это Паша говорил о евреях с осуждением, — заявляет Никита, — а я — только с восхищением. А вы решили, что я нацист. А вообще вы на нас не орали, и это подозрительно.
— А еще учителя не задают так много вопросов, — замечает кто-то.
— А еще они более харизматично с нами общаются, — злобно бросает Паша. — Я по-прежнему считаю, что в книге сделан слишком большой акцент на евреях.
— Паша, я очень рада, что вы честный.
Родина не дала им идеи, которую они не смогли бы променять на сосиску. Но будь она у Паши, мне кажется, он сражался бы за нее до конца. Я стою у стола и киваю ребятам, когда они говорят «до свидания» или «спасибо».
Несостоявшиеся разведчики, ветеринары и машинисты исчезают в коридоре. Их детские мечты представляются мне маленькими искорками жизни, которые не сможет загасить даже учеба в Лондоне. И окажись они в тех же условиях, что и 509-й, Бухер и Рут Холланд, многие из них смогут выжить. В одной руке я сжимаю карандаш, в другой — листки с текстом романа, и мне хочется верить, что лет через десять им захочется перечитать эту книгу.
Нет, я не верю в это. Я в этом уверена.