Книга: Супергрустная история настоящей любви
Назад: Иногда жизнь — постой Почтовый ящик Юнис Пак на «Глобал Тинах»
Дальше: Мой единственный мужчина Почтовый ящик Юнис Пак на «Глобая Тинах»

Выдра наносит ответный удар
Из дневников Ленни Абрамова

4 июня Нью-Йорк
Дорогой дневничок!
Я увидел толстяка во Фьюмичино, в зале ожидания первого класса. Там особый терминал для тех, кто летит в Штаты и в Госбезопасный Израиль, самый обшарпанный в римском аэропорту, где человек если не пассажир, то тычет в тебя дулом автомата или сканером каким-нибудь. У выхода на посадку нет даже кресел для пассажиров экономкласса, потому что когда стоишь, проще сканировать, внедриться во все складки плоти и просветить тебя все равно что шестисотваттной лампочкой. В общем, в зале первого класса жизнь существенно легче, и туда-то я и отправился — хотел глянуть, может, в последний момент найду Преимущественного Индивида, Жизнелюба какого-нибудь, который заинтересуется нашим Продуктом. Прямо видел, как захожу в кабинет босса Джоши и говорю: «Ты глянь! Даже в дороге твой Ленни ищет клиентов. Я как будто врач. Всегда начеку!»
Обитатели первого класса уже не те, что раньше. Большинство азиатских ПИИ нынче летают частными самолетами, но мой эппэрэт вычислил сканируемые лица — стародавнюю порнозвезду и ловкача из Мумбая, замутившего свою первую всемирную Розничную сеть. У всех имелись деньги, хоть и не двадцать миллионов северных евро приемлемого для инвестиций дохода, которых я искал, но еще был один дядька, с которого не считалось вообще ничего. Ну то есть его как будто и нет. У него не было эппэрэта — или, может, в «социальный» режим не переведен, или он заплатил какому-нибудь русскому парнишке, чтоб тот заблокировал все исходящие потоки. И выглядел он как пустое место. Сейчас люди так не выглядят. Не просто неважно — чудовищно. Толстяк, глаза в щеках утопли, подбородок ввалился, сальные волосы обвисли, из-под футболки практически вылезает жирная грудь, а там, где, надо думать, у него гениталии, штаны надуты отвратительным пузырем. На такого никто и не взглянет, кроме меня (да и я всего минутку посмотрел), потому что он на отшибе общества, потому что у него нет рейтинга, потому что он НКС, Непригоден к Сохранению, и ему нечего делать среди настоящих ПИИ в зале ожидания первого класса. Сейчас мне хочется наделить его неким героизмом: сунуть ему в руки толстенную книгу, нацепить ему на нос бифокальные очки еще толще. Хочется, чтоб он походил на Бенджамина Франклина. Но я ведь обещал тебе правду, дорогой дневничок. А правда в том, что увидев его, я насмерть перепугался.
Сплетя руки в паху, толстяк НКС глядел в окно и удовлетворенно покачивал головой, точно аллигатор на мелководье в солнечный денек. Никого из нас не замечая, он с воодушевлением истинного ценителя наблюдал, как новые самолеты «Китайских южных авиалиний» с дельфиньими носами ездят мимо облупленных 737-х «ЮнайтедКонтиненталДельтамерикэн» и равно паршивых «Эль-Алей».
После трехчасовой технической задержки мы наконец сели в самолет, и молодой человек в повседневном деловом костюме прошел по салону, снимая нас всех на видео; он то и дело переводил камеру на толстяка, а тот краснел и отворачивался. Оператор похлопал меня по плечу и на неторопливом южном английском велел посмотреть прямо в его угловатую антикварную камеру.
— Зачем? — спросил я. Этой чуточной крамолы ему, видимо, оказалось достаточно, и он отошел.
Мы взлетели; я постарался выбросить из головы и человека с камерой, и выдру, и толстяка. Возвращаясь из туалета, вместо этого Жирдяя я увидел лишь пастельный сгусток в углу, осиянный солнцем небесных высот. Я вынул из сумки потрепанный томик рассказов Чехова (жаль, что не могу читать его по-русски, как мои родители) и раскрыл на повести «Три года» — истории некрасивого, однако порядочного Лаптева, сына богатого московского купца, влюбленного в красавицу Юлию Сергеевну, которая существенно его моложе. Я надеялся отыскать полезные рекомендации ввиду соблазнения Юнис Пак и преодоления конфликта обликов. В какой-то момент Лаптев предлагает Юлии Сергеевне руку и сердце, и она сначала отказывает ему, а затем передумывает. Особенно меня вдохновил нижеследующий пассаж:
[Красавица Юлия Сергеевна] замучилась, пала духом и уверяла себя теперь, что отказывать порядочному, доброму, любящему человеку только потому, что он не нравится [выделено мной], особенно когда с этим замужеством представляется возможность изменить свою жизнь, свою невеселую, монотонную, праздную жизнь, когда молодость уходит и не предвидится в будущем ничего более светлого [выделено мной], отказывать при таких обстоятельствах — это безумие, это каприз и прихоть, и за это может даже наказать бог.

 

Из одного этого абзаца я сделал троякий вывод.
Пункт первый. Я знаю, что Юнис не верит в Бога и жалеет о своем католическом образовании, а значит, чтобы она полюбила меня, бесполезно взывать к божеству и его бесконечным карам, однако, подобно Лаптеву, я воистину «порядочный, добрый, любящий человек».
Пункт второй. Жизнь Юнис в Риме, сколь ни чувствен и ни прекрасен этот город, мне видится «невеселой, монотонной» и откровенно «праздной» (ну да, она волонтерствует пару часов в неделю у каких-то алжирцев, что ужасно мило, но, скажем прямо, не работа). Далее: я, конечно, не из богатой семьи, как чеховский Лаптев, но уровень моих ежегодных расходов составляет двести тысяч юаней, что даст Юнис некоторую свободу в сфере Розницы и, возможно, «изменит ее жизнь».
Пункт третий. Невзирая на все вышеизложенное, чтобы Юнис полюбила меня, одних денег недостаточно. Ее «молодость уходит и не предвидится в будущем ничего более светлого», как выразился Чехов о своей Юлии Сергеевне. Как мне воспользоваться этим обстоятельством применительно к Юнис? Как вынудить ее подстроить свою молодость к моей немощи? Похоже, в России девятнадцатого века дела с этим обстояли попроще.
Кое-кто из пассажиров первого класса на меня косился — ну еще бы, я ведь книжку открыл.
— Кренделек, эта штуковина воняет мокрыми носками, — сообщил молодой качок, сидевший рядом, старший альфа-самец по кредитам в «ЗемляОзерДжМФорд». Я поспешно запрятал Чехова в сумку и затолкал ее в глубину багажной полки. Пассажиры вновь уставились в свои мигающие дисплеи, а я вытащил эппэрэт и принялся громко тыкать пальцем в кнопки — вот, мол, как я люблю цифровые штучки, — а сам нервно оглядывал мерцающую пещеру салона, где одуревшие от вина богатые путешественники погрузились в свои электронные жизни. Тут вернулся молодой человек в деловом костюме и с камерой, остановился в проходе и давай снимать толстяка, чуть язык не вывалив от тупого злобного удовольствия (жертва его между тем спала или прикидывалась, будто спит, зарывшись головой в подушку).
Я искал улики против Юнис Пак. В сравнении со своими ровесниками возлюбленная моя была девушкой скромной, и ее цифровой след оказался скуден. Пришлось заходить с фланга, через сестру Сэлли и отца, агрессивного подиатра доктора Сэма Пака. Я подрочил свой перегревшийся от похоти эппэрэт и нацелил индийский спутник на южную Калифорнию, где прежде жила Юнис. Увеличил масштаб и разглядел кармазинную черепицу гасиенд к югу от Лос-Анджелеса, сплошные ряды прямоугольников в три тысячи квадратных футов, на которых с воздуха видны лишь крошечные серебряные загогулины кондиционеров на крышах. Все эти строения обступали полукруг бирюзового бассейна под охраной серых нимбов двух пальм, знававших лучшие времена, — иной флоры в комплексе не было. В одном из этих домов Юнис Пак училась ходить и говорить, соблазнять и насмехаться; здесь ее руки стали сильными, а фива густой; здесь лощеный калифорнийский английский одержал победу над ее домашним корейским; здесь она планировала невероятный побег в колледж Элдербёрд на Восточное побережье, на площади Рима, на разгоряченные кутежи сорокалетних на пьяцце Витторио и, надеялся я, в мои объятия.
Затем я посмотрел на новый дом д-ра и миссис Пак, квадратную голландскую постройку эпохи колониализма с одинокой зияющей трубой, неловко воткнутой в сугроб среднеатлантического снега под углом сорок пять градусов. Их прежний дом в Калифорнии стоил 2,4 миллиона долларов, не в юанях, а нынешний домик в Нью-Джерси — 1,41 миллиона. Я почуял снижение доходов ее отца и пожелал узнать больше.
Мой ретро-эппэрэт неторопливо перемешивал данные, из которых я делал вывод, что бизнес ее отца болеет. Появилась таблица с доходами за последние полтора года; отъезд из Калифорнии в Нью-Джерси был ошибкой, после него сумма в юанях неуклонно уменьшалась — июльский доход за вычетом расходов составил восемь тысяч юаней, около половины моего, а я ведь не содержал семью из четверых.
Сведений о матери не нашлось — она занималась только домом, — а вот о Сэлли, самой молодой Пак, данных полно. Из ее профиля я узнал, что она покрупнее Юнис — вес прочитывался в круглых щеках и плавных изгибах рук и груди. Однако ее холестерин ЛПНП существенно ниже нормы, а альфа-холестерин очень высок — вообще неслыханное соотношение. Даже с таким весом она вполне доживет до 120, если продолжит питаться как сейчас и станет по утрам заниматься гимнастикой. Изучив состояние ее здоровья, я глянул на ее покупки, а заодно прощупал и Юнис. Сестры Пак предпочитали сугубо деловые блузки XS, строгие серые свитеры, у которых выдающиеся лишь марка и цена, жемчужные серьги, стодолларовые детские носки (вот такие у них крошечные ножки), трусики в форме бантиков, швейцарские шоколадки в случайных гастрономах, обувь, обувь, а также обувь. Я понаблюдал, как их счет в «ОбъединенныхОтходахСиВиЭсСитигруп» растет и опадает, словно грудь дышащего зверя. Отметил привязку к какой-то «ПОПЫшности» и нескольким лос-анджелесским и нью-йоркским дорогим модным магазинам, с одной стороны, и к родительскому счету в «ОбъединенныхОтходах» — с другой, и ясно различил, как их драгоценный иммигрантский НЗ неуклонно и угрожающе тает. Я узрел семейство Пак во всей его арифметической полноте и возмечтал спасти их от самих себя, от идиотской потребительской культуры, которая потихоньку сосет из них кровь. Я хотел их проконсультировать, доказать им, что мне, такому же иммигрантскому сыну, можно доверять.
Затем я перешел на социальные сети. Передо мной замелькали фотографии. В основном Сэлли с друзьями. Азиатские детки тайком наливаются мексиканским пивом, красивенькие мальчики и девочки в пристойненьких хлопковых фуфайках на фоне роялей, покрытых салфеточками, растопыривают два пальца в линзы эппэрэтов, а по стенам в позолоченных рамочках висят пасторальные изображения Иисуса в блаженном свободном падении. Мальчики устраивают свалку на широкой родительской кровати, джинсы на джинсах, сверху тоже джинсы. Девочки сбились в кучку, глаз не отрывают от раскаленного эппэрэта, изо всех сил стараются смеяться, быть непосредственными и слегка, по-женски, «дурачиться». Сестрица Сэлли, чье лицо сияет обиженной добротой, обнимает такую же полную девочку в форме католической школы, та завела Сэлли руку за спину, по-детски показывает рожки, а в конце шеренги этого кордебалета из десяти отчаянно улыбающихся выпускниц колледжа моя Юнис — глаза холодно созерцают асфальтированную заплату калифорнийского двора и хлипкие антисобачьи ворота, губы с трудом растянуты и предъявляют линзе эппэрэта обязательный глянец трех четвертей улыбки.
Я закрыл глаза — пусть этот образ скользнет в пухнущий мысленный архив, посвященный Юнис. Потом взглянул снова. Меня поразила не ее фальшивая улыбка, нет. Что-то другое. Она отвернулась от линзы, одна рука навеки застряла в воздухе, не успев нацепить на нос солнечные очки. Я увеличил масштаб до 800 процентов и присмотрелся к тому глазу, что дальше от камеры. Под ним, сбоку, я увидел что-то вроде кожистого черного следа лопнувших капилляров. Я менял масштаб, ища объяснения изъяну на лице, не терпящем изъянов, и наконец различил отпечаток двух пальцев — нет, трех, указательного, среднего и большого, — ударивших ее по щеке.
Так, все. Завязываем с детективной работой. Хватит уже этой одержимости. Хватит играть в спасителя избитой девочки. Посмотрим, удастся ли мне одолеть три страницы, ни разу не помянув Юнис Пак. Посмотрим, способен ли я писать хоть о чем-нибудь, кроме своего сердца.
Потому что когда самолет наконец чиркнул колесами по гудрону в Нью-Йорке, я едва не пропустил танки и бронетранспортеры, что притаились среди островков выгоревшей травы между посадочными полосами. Я едва не проглядел солдат в грязных сапогах, что бежали подле нашего самолета, тряско спешившего затормозить, а встревоженный голос пилота по громкой связи тонул в рваном электронном шипении.
Самолет окружило то, что в Соединенных Штатах заменяет армию. Вскоре раздался стук в дверь, и под настойчивые офицерские выкрики снаружи стюардессы наперегонки бросились открывать.
— Что за херня? — осведомился я у молодого качка, того, что сетовал на запах моей книги, но он лишь прижал палец к губам и отвернулся, будто и я вонял, как сборник рассказов.
Они вошли в салон первого класса. Человек девять, в засаленном камуфляже, в основном за тридцать (видимо, для Венесуэлы староваты), под мышками пятна пота, бутылки с водой приторочены к пуленепробиваемым жилетам где придется, «М-16» прижаты к груди, не улыбаются, ни слова не говорят. Три бесконечные минуты они сканировали нас своими громадными и бурыми портативными эппэрэтами; американский контингент обиженно помалкивал, пассажиры из Италии сердито и напористо заговорили. А потом началось.
Они схватили его под белы руки и попытались поднять, но туша пассивно сопротивлялась. Американцы тотчас отвернулись, а итальянцы заорали «Che barbarico!» и «А cosa serve?».
Страх уродливого толстяка омывал салон волнами гнили. Мы это почуяли, еще не услышав его голос, который, как и его обладатель, не отвечал требованиям времени — он был слаб, беспомощен и жалок.
— Что я сделал? — промямлил он. — Посмотрите в бумажнике. Я двухпартиец. В бумажнике посмотрите. У меня билет первого класса. Я ответил бобру на все вопросы.
Я украдкой глянул на его мучителей — они зажали толстяка в кольцо и не снимали пальцев со спусковых крючков. На их форму вкривь и вкось пришили эмблемы — меч поверх короны статуи Свободы, — по-моему, знак Нью-йоркской сухопутной национальной гвардии. И все же я чувствовал, что эти пригородные белые парни не из какого не из Нью-Йорка. Медлительные, неуклюжие, вымотанные, как будто их ткнули в зрачок, а потом нарисовали черные круги вокруг глаз.
— Ваш эппэрэт, — сказал один толстяку.
— Дома забыл, — громким шепотом ответил он, и мы все поняли, что он врет. В конце концов солдаты вздернули его на ноги, и салон заполнился скулежом взрослого человека, у которого давно не бывало случая попрактиковаться. Я оглянулся и увидел его мешковатые штаны, совсем не по фигуре, слишком велики для неожиданно тощих ног. Вот и все, что я видел и слышал касательно крамольного пассажира рейса номер 023 «ЮнайтедКонтиненталДельтамерикэн» Рим — Нью-Йорк, потому что солдаты как-то умудрились прекратить его плач, и до нас доносились только шлепки его мокасин под аккомпанемент ровного стука солдатских сапог.
Но это был еще не конец. Итальянцы сердито заголосили о состоянии нашего больного государства, забормотали что-то об «il macellaio», «мяснике» Рубенштейне, чей замаранный кровью и вооруженный топором визаж светится в Риме на плакатах на каждом углу, и тут в салон вошла другая группа солдат.
— Граждане США, поднимите руки, — велели нам.
Моя плешь в форме Огайо похолодела и вжалась в подголовник. Что я такого сделал? Зря я сказал выдре, как зовут Фабрицию? Надо было ответить: «Не хочу отвечать»? Выдренок говорил, я имею право. Может, я слишком далеко прошел навстречу? Уже пора доставать и предъявлять гвардейцам эппэрэт с контактами Нетти Файн? Меня тоже выволокут из самолета? Мои родители появились на свет там, где раньше был Советский Союз, а моя бабушка пережила последние годы при Сталине — правда, едва-едва, — но у меня отсутствует генетический инстинкт противостояния разнузданным властям. При столкновении с чужой силой я рассыпаюсь. И в ту минуту, когда моя рука пустилась в дальнее странствие с колена в напитанный страхом воздух салона, я мечтал, чтобы рядом оказались мои родители. Я хотел, чтобы мама положила руку мне на затылок, — в детстве ее прохладное касание всегда успокаивало меня. Я хотел услышать, как родители вслух говорят по-русски, — мне всегда казалось, что это язык коварной уступчивости. Я хотел, чтобы мы смотрели в лицо этой угрозе вместе, — вдруг меня расстреляют за измену родине, а мама с отцом узнают об этом от соседа, из полицейского рапорта, от ведущего их драгоценного «ФоксЛиберти-Ультра» с лицом как картофелина? «Я вас люблю», — прошептал я в общем направлении Лонг-Айленда, где живут мои папа и мама. Призвав на подмогу спутниковые мощности воображения, я приблизил к глазам волнистую зеленую крышу их скромного новоанглийского коттеджа, и мелкие циферки, стоимость в юанях, закачались над таким же малюсеньким зеленым пятном их заднего двора, достояния рабочего класса.
А потом я захотел, чтобы в эти последние минуты рядом была Юнис. Захотел ощутить ее молодую беспомощность, моя ладонь гладила бы ее по костлявой коленке, прогоняя страх, говорила бы ей, что я один способен ее защитить.
Девять человек подняли руки. Американцы.
— Достаньте свои эппэрэты.
Мы подчинились. Без вопросов. Я протянул свой гаджет с подчеркнутой мольбой, точно пристыженный щенок, который показывает лужу в своей конуре. Данные с моего эппэрэта скопировал и просканировал эппэрэт военного образца, принадлежавший юноше, у которого под длинным зеленым козырьком, похоже, отсутствовало лицо. Я разглядел только его руки, жилистые руки газонокосильщика. Он глянул на меня, склонив голову, вздохнул, посмотрел на часы.
— Ладно, ребята, пошли! — крикнул он.
Салон первого класса опустел в мгновение ока. Мы помчались по трапу на растрескавшуюся ВПП Дж. Ф. Кеннеди, и она содрогалась под армадами бронетранспортеров и кочевыми стадами багажных тележек. Летняя жара огрела меня по влажной спине — ощущение было такое, будто на мне только что потушили пожар. Я вынул свой американский паспорт, стиснул его, пальцем ощупывая тисненого золотого орла, еще надеясь, что он не вовсе лишен смысла. Помнится, родители говорили, что им повезло — они уехали из СССР в Америку. Господи всемогущий, думал я, хоть бы в этом новом мире еще осталось такое везение.
— Пожалуйста, подождите на «базе безопасности», — прорыдала нам стюардесса. Мы пошли к загадочному строительному обнажению среди заброшенных ветшающих терминалов, нагроможденных друг на друга и напоминавших серые трущобы где-нибудь в Лагосе. Оглядели утомленные здания до срока состарившейся страны; вдалеке, за танками и бронетранспортерами, над недостроенным футуристическим комплексом грузового терминала «Китайских южных авиалиний» вздымались подъемные краны. К нам покатил танк, и девять первоклассных американцев инстинктивно задрали руки. Танк затормозил совсем близко; из люка выпрыгнул солдатик в майке и шортах и воткнул рядом с танком дорожный знак, черными буквами по оранжевому:
ЗАПРЕЩАЕТСЯ ПРИЗНАВАТЬ СУЩЕСТВОВАНИЕ ДАННОГО ТРАНСПОРТНОГО СРЕДСТВА («ОБЪЕКТА») НА РАССТОЯНИИ МЕНЕЕ 0,5 МИЛЬ ОТ ПЕРИМЕТРА БЕЗОПАСНОСТИ МЕЖДУНАРОДНОГО АЭРОПОРТА ДЖОНА Ф. КЕННЕДИ. ПРОЧТЕНИЕ ДАННОГО СООБЩЕНИЯ ПОДРАЗУМЕВАЕТ ОТРИЦАНИЕ СУЩЕСТВОВАНИЯ ОБЪЕКТА И СОГЛАСИЕ С ВЫШЕИЗЛОЖЕННЫМИ УСЛОВИЯМИ.
— Департамент возрождения Америки, Директива о безопасности IX-2.11 «Вместе мы удивим мир!»
Итальянцы, уверившись, что худшее позади, обсуждали события последних десяти минут, словно пережили увлекательное геополитическое приключение; итальянки болтали о сумочных магазинах в Нолите, где можно изнасиловать недужный доллар с особым цинизмом. И тогда я осознал, что запах жирдяйского страха так и не выветрился у меня из ноздрей, запутался в толстых волосках, похожих на хоботки, — на моей постели в Риме Юнис опасливо дергала за них и шептала: «Фу-у, какая дрязь». Не успев сообразить, что творится, я уже сидел на полу на базе безопасности, раскидав отказавшие ноги, руками цепляясь за воздух новой Америки, словно лунатик или атлет на разминке. Паспорт я уронил. Итальянцы бубнили в мою сторону что-то сочувственное. Они чутко улавливают болезнь, эти тонкие древние люди. Из моего рта текли звуки, которые Юнис называла «вербализация», но даже если бы ты прижался ухом к моим губам, ты бы все равно не понял ни слова.
Назад: Иногда жизнь — постой Почтовый ящик Юнис Пак на «Глобал Тинах»
Дальше: Мой единственный мужчина Почтовый ящик Юнис Пак на «Глобая Тинах»