Книга: Супергрустная история настоящей любви
Назад: Как мы скажем Ленни? Почтовый ящик Юнис Пак на «Глобал Тинах»
Дальше: Добро пожаловать домой, паря Комментарии к переизданию «Дневников Ленни Абрамова», «Издательство народной литературы», 北京 [101]

Вечно молодой
Из дневников Ленни Абрамова

10 ноября
Дорогой дневничок!
Сегодня я принял эпохальное решение: я умру.
От меня не останется ничего. Щелкнет выключатель, погаснет свет. Моя жизнь во всей полноте исчезнет навеки. Я буду упразднен. А что сохранится? Что поплывет в эфире, щекоча пустое брюхо космосу, освещая фермы под Кейптауном и ныряя в полярное сияние над норвежским городом Хаммерфест, самым северным городом этой убитой планеты? Мои данные, сентиментальная основа моего бытия, загруженная в почтовый ящик на «ГлобалТинах». Слова, слова, слова.
Ты, дорогой дневничок.
Это моя последняя запись.

 

Месяц назад, в середине октября, порыв осеннего ветра пинками пробивал себе дорогу по Грэнд-стрит. Женщина из нашего кооператива, старая усталая еврейка с каплями искусственного нефрита на обвисших мешочками грудях, посмотрела, как налетает ветер, и произнесла одно слово:
— Ветрено.
Всего одно слово, слово, которое означает не более чем «положение, характеризующееся постоянными сильными ветрами в ограниченный период времени», но оно застало меня врасплох, напомнило о том, как применялся когда-то язык, как он точен, как прост, как велик его талант воскрешать воспоминания. Не холодно, не промозгло — ветрено. Предо мною возникла сотня других ветреных дней — молодая мама в шубе из искусственного меха стоит перед нашим «Шевроле» и руками заботливо прикрывает мне уши, потому что дурацкая лыжная шапочка на них не налезает, а отец чертыхается и возится с ключами от машины. Ее встревоженное дыхание у меня на лице, счастье очутиться одновременно на холоде и в укрытии, отдаться на милость стихий и купаться в любви.
— Да уж, мэм, ветрено, — ответил я старой соседке. — До костей пробирает. — И она улыбнулась мне, приведя в движение оставшиеся в резерве лицевые мускулы. Мы коммуницировали посредством слов.

 

Вернувшись из Уэстбери, я обнаружил, что Юнис в целости и сохранности, а вот «Дома Владека» в руинах, и их оранжевые панцири обожжены до черноты. Я стоял перед ними с группкой еще не безработных Медийщиков в дорогих кроссовках — мы разглядывали драные контуры бывших окон, поэтизировали одинокий кондиционер «Самсунг», что раскачивался на своем кабеле под слабеньким ветерком с реки. Где же теперь жители? Латиноамериканцы, благодаря которым мы удовлетворенно заявляли, что живем в «последнем многонациональном районе центра», — куда они делись?
Подкатил грузовик «Штатлинг», набитый рабочими-пятачками. Они повыпрыгивали и тут же получили пояса для инструментов, которыми торопливо, почти бодро обернули втянувшиеся животы. За грузовиком припарковался лесовоз. Но штабелями по пять на платформе лежали не бревна — лесовоз привез Кредитные столбы, грубые и округлые, лишенные даже украшений своих предшественников. Их вкопали за день, и на них затрепетал новый лозунг — силуэт штаб-квартиры МВФ в Сингапуре, похожий на Парфенон, и слова:
«Жизнь богаче, жизнь ярче! Спасибо, Международный валютный фонд!»
Мы с Грейс устроили пикник в парке. Она уютно сидела на камнях посреди Овечьего луга — в шезлонге эпохи ледников. И полугода не прошло с тех пор, как эту травку заливала кровь сотен людей. Белое хлопковое платье, свободно обнявшее плечи, безупречная дуга прически занавешивает сосредоточенное лицо — глубоко беременная и однако же элегантная в своей неподвижности, издали Грейс казалась видением непостижимого идеала. Я приближался медленно, собираясь с мыслями. Надо понять, как приспособить нашу дружбу к появлению нового человека, еще миниатюрнее и невиннее, чем его мать.
Я так и видел их ребенка. Чем бы природа ни наделила этого мальчика (мне сказали, что родится мальчик), наверняка он хотя бы отчасти унаследует мохнатость, бурливость, доброту и наивность Вишну. Как странно, что дитя — продукт двух людей. Мои родители, хоть и не сошлись темпераментами, так похожи, что порой я считал их униродителем, зачавшим ребенка от еврейского Святого Духа. А если у нас с Юнис родится ребенок? Станет ли она счастливее? В последнее время она от меня отдалилась. Порой, даже когда она разглядывала свои любимые анорексичные модели на «ПОПЫшности», казалось, будто взгляд ее проходит сквозь них в некое новое измерение, где вовсе не бывает бедер и вообще костей.
Мы с Грейс пили арбузный сок и ели кимбап с 32-й улицы, на зубах звонко хрустел дайкон, рис и морская капуста наполняли рты морем и энергией. Нормальность — вот чего нам хотелось. После шутливых вступлений Грейс посерьезнела.
— Ленни, — сказала она, — я хочу тебе рассказать что-то фустное.
— Ой, не надо бы, — сказал я.
— Мы с Вишну получили ПМЖ в Стабильности. Через три недели переезжаем в Ванкувер.
Рис разбух у меня в горле, и я закашлялся. Обдумал свое положение. Грейс. Женщина, которая любила меня больше всех. Пятнадцать лет выслушивала меня — мою меланхолию, мои печали. Ванкувер. Северный город, далеко-далеко.
Грейс обняла меня, и я вдохнул ее шампунь и ее грядущее материнство. Она бросает меня. Она еще меня любит? Даже у некрасивого чеховского Лаптева была поклонница, Полина Николаевна, «очень худая и некрасивая, с длинным носом». Когда Лаптев женится на молодой красавице Юлии Сергеевне, Полина говорит ему:
«Итак, вы женаты… Но не беспокойтесь, я киснуть не буду, я сумею вырвать вас из своего сердца. Досадно только и горько, что вы такая же дрянь, как все, что вам в женщине нужны не ум, не интеллект, а тело, красота, молодость… Молодость!»
Я хотел, чтобы Грейс прошептала мне что-то в этом духе, снова упрекнула в том, что я люблю молодую и неопытную, предложила быть с нею, а не с Юнис. Но ничего подобного она, конечно, не сказала.
И я разозлился.
— Ну и как вы получили канадское ПМЖ? — спросил я, даже не пытаясь скрыть яд в голосе. — Это ведь невозможно. Там очередь в двадцать три миллиона.
— Повезло, — сказала она. — И у меня диплом по эконометрике. Пригодилось.
— Грейси, — не отступал я. — Ной мне однажды сказал, что Вишну сотрудничал с ДВА, с двухпартийцами.
Она не ответила, пожевала свой кимбап. Мужчина и женщина, беседуя на переливчатом иностранном наречии, шли следом за грязной горой, оказавшейся сенбернаром, — на жаре бабьего лета он волочил язык по земле. За деревьями люди копали канаву. Один явно ослушался приказа — теперь к нему подходил начальник, держа в руке что-то длинное и блестящее. Парень-пятачок стоял на коленях, прикрывая руками длинные свалявшиеся светлые волосы. Я попытался стаканчиком с соком загородить эту картину от Грейс и понадеялся, что крови не будет.
— Я думаю, это неправда, — продолжал я, снимая травинки с джинсов, словно мы просто болтаем. — Я знаю, что Вишну хороший парень.
— Я не хочу об этом, — сказала Грейс. — Знаешь, у вас была очень странная дружба. Ребята. Как в книжках. Бравада, товарищество. Но она была обречена. По отдельности вы были настоящие, а вместе — как мультик.
Я вздохнул и подпер голову руками.
— Прости, — сказала Грейс. — Я знаю, что ты любил Ноя. Нельзя так о мертвых. И я не знаю, что там было с ДВА и кто что сделал. Я только знаю, что здесь у нас будущего нет. Как и у тебя, если подумать. Может, уедешь с нами в Канаду?
— У меня нет ваших связей, — сказал я. Получилось грубее, чем я хотел.
— У тебя есть диплом по бизнесу, — сказала она. — Можешь оказаться в начале списка. Попробуй добраться до границы Квебека. Там ходит бронированный автобус «Фун-ва». Для тех, кто легально пересекает границу, у канадцев особая категория. Что-то вроде «Высаженные Иммигранты». А на той стороне мы тебе адвоката наймем.
— Юнис ни за что не впустят, — сказал я. — У нее хреновое образование. Специализация по Изображениям, дополнительная — по Настойчивости.
— Ленни, — сказала Грейс. Ее лицо приблизилось, ее звучное дыхание попадало в такт выдохам ветра и деревьев. Ее рука прижалась к моей щеке, и все мои невзгоды уместились в ее ладони. За деревьями раздался глухой стук — металл ударил по черепу, — но вскрика не последовало, лишь далеким миражом на земле растянулось тело. — Иногда, — сказала она, — мне кажется, что ты не выплывешь.
Конец октября. Через несколько дней после нашей встречи с Грейс Юнис вербализовала мне на работу и велела сейчас же возвращаться домой.
— Нас выгоняют, — сказала она. — Стариков, всех. Вот мудак. — Я не успел уточнить, кто мудак. Забрал корпоративный лимузин и помчался в центр, где обнаружил, что моя бесславная громада красного кирпича окружена плоскозадыми молодыми людьми в хаки и «оксфордах», а также тремя бронетранспортерами «Вапачун-ЧС» — экипажи мирно отдыхали под вязом, поставив автоматы у ног. Мои престарелые соседи со своими пожитками заполонили обширный псевдопарк вокруг комплекса, и повсюду царила мешанина ветхих буфетов, продавленных диванов из черной кожи и фотографий круглощеких сыновей и внуков, развязавших войну против речной форели.
Я разыскал молодого парня в форменных штанах и со значком «Штатлинг-Недвижимость — Переезды».
— Эй, — сказал я. — Я работаю в «Постжизненных услугах». Что за херня? Я тут живу. Мой начальник — Джоши Голдманн.
— Сокращение Ущерба, — сказал он и аж надул жирные красные губы.
— Что-что?
— Вы слишком близко к реке. «Штатлинг» завтра сносит эти дома. На случай наводнения. Глобальное потепление. И вообще, у «Постжизненных» в северных районах есть жилье для сотрудников.
— Это чушь собачья, — сказал я. — Вы тут понастроите Триплексов. Лапши на уши не надо, а?
Он отошел, а я зашагал за ним следом сквозь толпу старух, выдвигавшихся из вестибюля на ходунках, — те бабушки, что покрепче, выкатывали колясочников, — и хор причитаний, скорее унылых, чем гневных, покрывал это изгнание звуковым шатром. Жители помоложе и позлее сейчас на работе. Потому нас и вышвыривают в полдень.
Хотелось схватить молодца из «Штатлинга» и побить головой о бетон моего возлюбленного здания, моего невзрачного приюта, безыскусного моего дома. Отцовский гнев вскипел во мне, обнаружив достойную мишень. Было что-то абрамовское в этом гуле в голове, в этих непрерывных скачках от агрессии до жертвенности и обратно. «Радости игры в баскетбол». Масада. Я схватил юнца за тощее плечо:
— Погоди-ка, друг. Вам эти дома не принадлежат. Это частная собственность.
— Издеваешься, дедуля? — сказал он, легко вывернувшись из моей почти сорокалетней хватки. — Еще раз тронешь — жопу тебе надеру.
— Ладно, — сказал я. — Поговорим как люди.
— Я и говорю, как люди. Это ты сволочишься. У тебя сутки на то, чтоб вывезти свой хлам, или он уйдет вместе с домом.
— У меня там книги.
— Кто?
— Печатные медийные артефакты в переплете. Некоторые очень ценные.
— По-моему, я только что заново проглотил обед.
— Ладно, а с ними как? — Я кивнул на престарелых соседей, шаркавших из дома на солнце — вдов в канотье и летних платьях, которым оставалась лишь пара-тройка лет.
— Их перевезут в брошенный дом в Нью-Рошели.
— В Нью-Рошели? Брошенный дом? Может, лучше сразу на скотобойню? Сам же понимаешь, вне Нью-Йорка эти старики не выживут.
Молодец закатил глаза:
— Я вообще не понимаю, зачем с тобой говорю.
Я вбежал в родной вестибюль, где на тщательно навощенном полу блестела мозаика — две сосны, символ кооперативного движения. Старики сидели на тюках, ждали распоряжений, ждали депортации. Два сотрудника «Вапачун» выносили из лифта старуху — она так и сидела на стуле, точно у нее бат-мицва, — и невыносимо было смотреть в ее опухшее заплаканное лицо.
— Мистер, мистер, — заголосили ее подруги, протягивая ко мне усохшие руки. Мы познакомились в самые ужасные дни Перелома, когда Юнис приходила, мыла их, гладила их пальцы, внушала надежду. — Вы не можете помочь, мистер? Вы не знаете кого-нибудь?
Я не мог им помочь. Я не мог помочь своим родителям. Не мог помочь Юнис. Не мог помочь себе. Я не стал ждать лифта, пробежал шесть лестничных пролетов и, спотыкаясь, едва живой, ворвался в полуденный свет, затопивший мои 740 квадратных футов.
— Юнис, Юнис! — закричал я.
Она была в трениках и футболке Элдербёрда, и тело ее дышало жаром. Она набрала картонных коробок, что теперь стояли повсюду, некоторые уже наполовину заполнены книгами. Мы обнялись, я попытался продлить поцелуй, но она оттолкнула меня и указала на Книжную Стену в гостиной. Объяснила мне, что добудет еще коробок, а я должен складывать книги. Я вышел в гостиную к дивану, на котором мы с Юнис занимались любовью во второй и третий раз (первый раунд выиграла спальня). Подошел к книжному шкафу и загреб тома, что-то фицджералдовое, что-то хемингуэйское — я проглатывал все это еще в универе под воображаемый стакан перно; заплесневелые, ломкие советские книжки (средней стоимостью один рубль сорок девять копеек), которые отец дарил мне, дабы сузить бездонную пропасть, разделявшую две наши жизни; какой-то феминизм, какой-то Лакан, которые должны были добавлять мне очки в глазах потенциальных подруг, приходивших в гости (можно подумать, к тому времени, когда я поступил в колледж, кому-то еще было дело до текстов).
Я сваливал книги в коробки, а Юнис тут же их перекладывала, потому что я складывал неверно, потому что я не умею манипулировать предметами и выжимать многое из малого. Мы молча трудились почти три часа, Юнис командовала и ругалась, когда я ошибался, Книжная Стена пустела, а коробки поскрипывали под тридцатилетним грузом чтения, бременем всей моей мыслительной жизни.
Юнис. Сильные тонкие руки, трудовое бордо на щеках. Я был так благодарен, что хотелось причинить ей капельку вреда, а потом взмолиться о прощении. Я хотел допустить промашку у нее на глазах, ибо она тоже достойна высокого чувства моральной правоты. Вся злость на нее, что копилась во мне месяцами, сейчас испарялась. Хороня в картоне книги, стопку за стопкой, я устремился к новой цели. Я постигал слабость этих книг, их бесплотность, знал, что им так и не удалось изменить мир, и больше не хотел мараться их слабостью. Хотел вложить силы в нечто плодотворное, важное, жизненное.
Я не вернулся к Книжной Стене за следующей порцией, а вошел в один из гардеробов Юнис. Я перебирал ее белье, смотрел на ярлыки, шевелил губами, читая, словно стихи: «32 А», «XS», «МолодаМанда», «ПолнаяКапитуляция», «бархатистая паутинка». Из гардероба с обувью выудил две пары блестящих туфель и комплектик туфельно-кроссовочного гибрида, который Юнис любила надевать в парк, отнес их на кухню. Сунул Юнис в руки, улыбнулся.
— У нас мало коробок осталось, — сказал я.
Она покачала головой:
— Только книги. Больше ни на что места нет. Нас перевезут на север города, потому что ты работаешь на Джоши. — Она отложила клейкую ленту, налила мне кофе из френч-пресса, добавила соевого молока из холодильника, который вскоре перестанет быть моим.
— Хотя бы расчески «Мейсон Пирсон» захвати, — сказал я, отхлебнул и протянул ей чашку. Она рукой откинула густую гриву — мол, захвачу. Мы поцеловались — рот в рот, кофейный дух. Она закрыла глаза, а я открыл; «Нечестно!» — раньше кричала она, когда я так делал. Я вжался носом в галактику ее веснушек, оранжевых и коричневых, размером с планету и с летучую космическую пылинку. — Как я буду жить без тебя? — сказал я.
Она отстранилась.
— О чем ты?
— Да так. — В самом деле — о чем я? В висках жар, ноги заледенели. В лифты набилось старичье, но нам удалось спустить коробки в вестибюль; Юнис помогала старикам с их пакетами лекарств, с их чулочными узлами и кучей позолоченных по краям семейных фото, где толпой стоят большие и маленькие евреи. Мы выпнули мою упакованную библиотеку на газон перед дверями, а потом к лимузину «Хёндэ».

 

Первое ноября. Или около того. Нас перевезли в двухкомнатную квартиру в Верхнем Ист-Сайде — медсестринское общежитие 1950-х на Йорк-авеню, похожее на раскисший под дождем пазл. На этаже обитала и другая переселенная молодежь из «Штатлинг-Вапачун», но заглянув и увидев, что обе наши комнаты до последнего квадратного дюйма заставлены книгами, они перешли в режим повышенного игнора, сторонясь даже Юнис, во всех смыслах своей современницы.
В тот день, когда Медиа показали, как здания кооператива на Грэнд-стрит, мои обожженные солнцем красавцы, рушатся в облаке красного кирпича и серого пепла, я заплакал, а Юнис не утешила меня — разозлилась. Сказала, что когда я вот так распускаюсь, она вспоминает, как что-то плохое происходило с отцом, он тогда терял контроль над собой, хотя слезам предпочитал насилие. Я устремил на нее опухшие глаза:
— Ты что, не видишь разницы? Между насилием и слезами?
Она сверкнула мне мертвой улыбкой.
— Порой мне кажется, что я тебя совсем не знаю, — сказала она шепотом, хотя шепота не вышло.
— Юнис, — сказал я. — Моя квартира. Мой дом. Мои инвестиции. Мне через две недели сорок, а у меня ничего нет.
Я хотел, чтоб она ответила: «У тебя есть я», — но она воздержалась. Внутри себя я съежился и подождал час, зная, что ненависть ее в конце концов подернется жалостью. Так и случилось.
— Пошли, рыбоголовль, — сказала она. — Сходим в парк. У меня еще час до работы.
Мы рука об руку вышли в теплый приятный день. Я за ней наблюдал. Я наслаждался тем, как по-утиному она выбрасывает ноги при ходьбе, какой из нее, калифорнийской уроженки, неловкий пешеход. Я увидел себя в шарах ее темных очков. Заметил отражение своей улыбки. Сколько на земле людей, не знавших того, что я познал за эти полгода? Не просто любовь прекрасной женщины, но ее обитание.
Центральный парк наполняли представители минимум двух каст — туристы и местные радовались теплому дню. Деревья еще держали оборону, но городской пейзаж сносило потоком. Небоскребы, обрамлявшие парк на юге, словно утомились от своей истории — вся коммерция ушла из них, начальственные верхние этажи таращились на пустые вестибюли и бетонные площади, где когда-то самая многоэтажная беловоротничковая рабочая сила мира питалась кебабами и хумусом. Вскоре здесь появятся лаконичные, изящные жилые строения с арабскими, азиатскими и норвежскими вывесками.
— Помнишь, — сказал я, — как ты приехала из Рима? Семнадцатого июня. Самолет приземлился в час двадцать. И первым делом мы пошли гулять в парк. По-моему, около шести. Уже темнело, и мы увидели первый лагерь НИИ. Водителя автобуса, его потом убили. Армия Азиза. Куда все исчезло? Господи. Все так быстро меняется. В общем, мы ехали на метро. Я заплатил за бизнес-класс. Я так перед тобой рисовался. Помнишь?
— Я помню, Ленни, — живо ответила она. — Как ты мог подумать, что я забуду, рыба?
Мы купили мороженое у человека, одетого карнавальным зазывалой девятнадцатого века, но оно растаяло у нас в руках, не успели мы его открыть. Не хотелось выбрасывать на ветер пять юаней, и мы выпили мороженое прямо из оберток, а потом стерли друг у друга с лиц ванильные и шоколадные пятна.
— Помнишь, — снова попробовал я, — куда мы сначала пошли? — Я взял ее за руку и повел мимо окруженного толпами фонтана «Вифезда» и мимо статуи «Ангел Вод», что с лилией в руке благословляла озерца внизу. Едва показался знакомый Кедровый холм, Юнис развернулась так резко, что у меня хрустнуло плечо. — Что такое? — спросил я. Но она уже тащила меня прочь от моей ностальгии, к эмоционально безопасным пейзажам. — Что случилось, милая? — снова спросил я.
— Не надо, Ленни, — сказала она. — Не надо так стараться.
— Мы можем уехать! — Я почти кричал. — Поехать в Ванкувер. Получить ПМЖ в Стабильности-Канаде.
— Зачем? Чтоб ты там был со своей Грейс?
— Нет! Потому что здесь… — Судорожной рукой я обвел градусов двести пространства, дабы обозначить все то, во что превратился мой город. — Мы здесь не выживем вместе, Юнис. Здесь никто не выживет. Только те, у кого руки в крови.
— Ах как драматично, — сказала она. И так она это сказала, не только без сочувствия, но уверенно, что я устрашился худшего. У нее было нечто такое, о чем я не знал — а может, знал слишком хорошо.
Мы пошли к югу по бетонке, оставляя в стороне Овечий луг, где впервые в Нью-Йорке долго поцеловались, и прочие уютные, зеленые уголки, чьи сердца были нежны и таили нашу любовь. На Южной Центрального парка, против шеренги перестроенных Триплексов, прежде бывших отелем «Плаза» с мансардами, среди куч лошадиного навоза, размежевавших траву с деревьями и непростой город, мы оба оглянулись на парк.
— Мне пора, — сказала она.
— Давай я тебя отвезу. — Не хотелось упускать ни минуты, я чувствовал, что конец близок. — Смотри, такси вернулись! Аллилуйя! Пошли поймаем. Я плач́у.
Я высадил ее на Элизабет-стрит, возле Розничной лавки, где Юнис, спасибо связям Джоши, торговала теперь экологичными кожаными напульсниками с авангардными портретами обезглавленных Будд и надписью «ПЕРЕЛОМ НЬЮ-ЙОРК», две тысячи юаней за штуку. Я спрятался за обессиленным деревом и стал наблюдать. Она работала вместе с другой девушкой, темноволосой и пышной, из бостонской ирландской диаспоры, и менеджером, теткой в возрасте, которая появлялась то и дело, тыкала своих подопечных пальцем в грудь и рычала на них с аргентинским акцентом. Я смотрел, как Юнис работает — послушно метет пол прелестным тайским веником, предугадывает вопросы китайских и французских туристов, забредших в поисках приключений, защищается от них зубастой улыбкой, в конце дня подсчитывает выручку на старом эппэрэте, а затем, когда учтены последние юани и евро, ждет, пока закроются роликовые шторы магазина, чтобы перестать улыбаться и надеть обычное свое лицо, гримасу мрачного и безусловного недовольства.
К обочине подкатил лимузин, решительно ткнулся носом между двух припаркованных авто. С заднего сиденья выскочил человек, сильные ноги понесли его в магазин. Он? Затылок бритый, круглый, розовый. Кашемировый пиджак, немножко чересчур официальный и дорогой. Походка? Эта неуверенная поступь, которая меня когда-то и подкупила? Не поймешь. Да ну и что? Ну и что, если он к ней приехал? Он же нашел ей эту работу. Проверяет, как там его инвестиции. Я увидел, как она разговаривает с ним в магазине, как она смотрит на него. Эти глаза. Вбирая важную информацию, они сузились и перестали мигать. А потом она склонила голову. Благоговейно.
Я отправился в бар по соседству, по-дурацки оформленный в галльском стиле, и принялся пить с какими-то дегенератами — у одного родители тоже оказались из Советского Союза, и звали его тоже Леня по-русски и Ленни по-английски. Он был геммолог с двойным гражданством, Бельгии и СвятоНефтеРоссии, крупный дядька, на удивление маленькие руки, простоватое чувство юмора и природная коммуникабельность, в которых мне судьбой отказано. Вечер закончился тем, что мой доппельгангер дважды ударил меня кулаком в живот, точно старший брат, которого у меня никогда не было, — так вышло, что мы как раз спорили о роли семьи в нашей жизни, — а потом любезно посадил меня в такси; затем я выгрузился в Верхнем Ист-Сайде прямо на безвинную изгородь перед бывшим медсестринским общежитием и там, в ноябрьских сумерках, пережил краткую кому — свой первый нормальный сон за много недель.

 

Пришла осень, бабье лето наконец завершилось, покореженный город старался вновь обрести былую славу. В таком вот духе мои наниматели закатывали тусовку в честь прибытия членов Совета Политбюро Китайской народной капиталистической партии. Мероприятие проводилось в Триплексе кого-то из совета директоров «Штатлинг» и, как это сейчас модно, в программе было также открытие художественной выставки.
В тот день мы с Юнис проснулись поздно, и она заползла на меня, вжалась грудью мне в лицо и примерилась замкнуть последний разрыв между нами. Давненько этого не бывало. Всю неделю я так грустил, что и думать не мог о физической любви, и к тому же наше новое серое обиталище наводило тоску.
— Юни, — сказал я. — Малышка.
Я попытался развернуть ее, поцеловать внизу, потому что это я делаю лучше всего, а кроме того, я сомневался, что в силах видеть так близко ее утреннее лицо, легкие сонные морщинки у глаз, неотредактированную версию, мою Юнис Пак. Но она обхватила ногами мой разбухший торс, и спустя мгновение мы были вместе, два любовника на узкой кроватке, вокруг сплошь коробки с книгами, и слабый свет из квадратного иллюминатора, заменявшего нам окошко, ничего не освещал, кроме того, что мы слились в одно.
— Я не могу, — помнится, сказал я себе через несколько минут, глядя в зеркало, пока Юнис возилась с паршивым душем. Она схватила меня за руку, затащила в ванну и намылила поросль у меня на лобке, что поднимается по животу и на груди распадается на два рукава. Я тоже попытался ее помыть, но она мылась как-то по-своему, легонько и мочалкой. Потом я что-то не то сделал с мылом и гелем для душа «Цетафил», и она все переделала. Налила огромную лужу кондиционера в остатки моей гривы, погладила ее, оживила. Как беззащитно было ее тело под водой; как прозрачно. — Не могу, — повторил я.
— Все хорошо, Ленни, — сказала она, отвернувшись. Выбралась из душа. — Дыши, — сказала она. — Я прошу тебя, дыши.

 

Китайская тусовка/открытие выставки оказались официальнее, чем я думал. Надо было, наверное, внимательнее читать приглашение и надеть что-нибудь помоднее сорочки и слаксов, которые я выгуливаю с тех еще пор, когда был задроченным белым воротничком лет двадцати. Не помню, чья была выставка (Джон Мамукян? Астро Писпис?), но его работы меня тронули. Он выставлял экстремальные спутниковые снимки из смертоносной жизни в центральных и южных районах страны, в максимальном приближении. Их напечатали на шуршащем шелке и развесили на крюках под стофутовыми потолками Триплекса, словно туши на бойне, и когда ты проходил мимо, они слегка трепетали — как будто друзья дышали тайнами тебе в ухо.
Мертвый есть мертвый, мы знаем, куда подверстать чужое исчезновение, но художник нарочно сосредоточился на живых или, говоря точнее, на тех, кто вынужден жить, и на тех, кто вот-вот умрет. Зернистые крупные планы людей, которые поступают с людьми так, как я и думать не решался, и не потому, что в крови моей не бродит смертоубийство, но потому, что я вырос в эпоху, когда фантасмагории уже сидят на цепи. Безглазый старик из Уичиты, по-честному без глаз, а смеющийся юноша разжимает ему глазницу. Женщина на мосту, голая, кудрявая, у ног остатками нашей бывшей цивилизации валяется старая холщовая сумка «Национальное общественное радио», нос разбит, рот окровавлен, женщину заставили поднять руки, из подмышки что-то течет, а вокруг оглушительно ликует толпа мужчин, все в самопальной форме (на которой видна эмблема бывшей службы доставки пиццы), в женскую наготу тычутся стволы винтовок, на небритых лицах — почти богемный восторг. Названия работ обезоруживали — «Сент-Клауд, Миссури, 7:00», например, — и от них становилось еще хуже, еще страшнее. Одна называлась «День рождения, Финикс», и там пять девочек-подростков, в общем, я больше не хочу об этом, но работы были изумительны — подлинное документальное искусство.
Триплекс — по сути, маленький небоскреб — состоял из трех Триплексов друг над другом, каждый повернут к предыдущему на сорок пять градусов, словно три аккуратно уложенных кирпича, и все это подвешено над Ист-Ривер, так что эсминцы наших гостей, Военно-морского флота Народной армии освобождения, проплывали совсем близко, кажется, руку протяни — и коснешься ракетных батарей земля — воздух, блестевших на полубаке, точно жестянки с леденцами. Примерно половину Триплекса занимало жилое пространство в центре, напоминавшее оживленный восточный базар под исполинским стеклянным потолком. Мне сказали, оно размером примерно с главный зал Грэнд-Сентрал. Оттуда вынесли всю мебель (а может, ее там и не было) — остались только эти устрашающие снимки, колыхавшиеся над плечом, и прозрачные кубики, которые, если на них сесть, светились красным или желтым, по мотивам китайского флага, в честь делегации. Естественный свет в Триплексе стирал разницу между домом и улицей, и временами мне казалось, будто я стою посреди стеклянного собора, которому снесло крышу.
Работы художника до того меня проняли, что я хотел было его поблагодарить, посоветовать ему съездить в Уэстбери, посмотреть на другую, более обнадеживающую картину постпереломной Америки. Но там включили такой прибамбас, от которого, если к художнику приближался кто-нибудь незнакомый или просто несимпатичный, вокруг него из пола выстреливали шипы — не подойдешь. Он был вообще-то приятный на вид, челюсть квадратная, но в глазах что-то робкое, почти среднезападное, одет в кугуаровую рубашку, олдскульный полосатый пиджак от «Армани» и весь обмотан гирляндами случайных чисел из изоленты. Он болтал с ужасно эмоциональной постамериканской деятельницей в ципао, покрытом драконами и фениксами. Едва я приблизился, из пола выстрелили шипы, а официантки в «Лукоже», стоявшие подле художника, смерили меня характерным взглядом, отрицавшим мою принадлежность к роду человеческому. Ну что ж, подумал я. Зато работы хороши.
Молодые Медийщики предусмотрительно кучковались, мальчики, а иногда девочки в приличных костюмах и платьях пытались произвести впечатление на сильных мира сего, но явно терялись в безмерности окружающего пространства. Да и ладно, они просто радовались, что очутились здесь, — их кормят, поят ромом и пивом «Циндао», принимают в общество, избавляют от пятачковых очередей. Интересно, слыхали ли они про Ноя, знают ли, как он погиб. Как и все Медийщики, что остались в городе, они нацепили синие значки «Штатлинг-Вапачун»: «Мы не стоим в стороне».
Шишки из «Штатлинг-Вапачун» оделись как дети малые — сплошь винтажные кенгурушки «Зоо-Йорк» 2000-х и потоки дехронификации, отчего я сначала решил, что они — это их дети, однако мой эппэрэт сообщал, что большинству этих людей за пятьдесят, за шестьдесят или за семьдесят. Иногда мне казалось, что я вижу своих Приемных, я здоровался, однако в этом шикарном контексте они меня не узнавали.
Ни наши клиенты, ни директора эппэрэтов не носили — только обслуга и Медийщики. Говард Шу не раз мне говорил: поистине могущественные люди в рейтингах не нуждаются. Я застеснялся своего блестящего поющего камешка на шее. Проходя мимо сливавших друг другу Медийщиков за двадцать, я подслушал обрывки вербализаций, которые всегда вгоняли меня в тоску. «А ты знал, что в ноябре велосипедный забег?» «Ну да, она нормальная, только у нее сдвиг по фазе». «Когда говорят „в двенадцать“ — это в полдень или в полночь?»
Рядом с группкой начальства из «ГоснефтиГидро», румяных долговязых норвежцев и индийцев высших каст, таких же долговязых, я заметил Юнис и Сэлли — они разговаривали с Джоши. Я направился к ним и по пути миновал фотографию, на которой мертвец сидел на диване у себя в Омахе — мужчина моих лет, индеец-метис, судя по лицу, и лицо это слегка сползало с черепа, а глаза зловеще безмолвствовали, точно их стерли начисто («Интересная нарративная стратегия», — произнес кто-то). Снимок был не более душераздирающ, чем все окружающее, человек был мертв, что в его положении благо, но отчего-то, глядя на него, я запсиховал, язык у меня пересох и болезненно прилип к небу. Я поступил как все: отвернулся.
Я хочу описать их одежду. По-моему, это важно. Джоши — в кашемировом пиджаке, шерстяном галстуке и хлопковой сорочке, все из «МолодаМанда для Мужчин», примерно те же тряпки, что Юнис выбирала мне, только слегка формальнее. Она — в костюме от «Шанели», букле цвета «парижская лазурь», искусственный жемчуг на груди, кожаные сапоги до колен; одежда прятала ее всю, только острые коленки отсвечивали. Она выглядела не женщиной — подарком в упаковке. Сэлли тоже разоделась — костюм в полоску и булавочный укол золотого крестика на мягкой подушке шеи. Я увидел наметившиеся смешливые морщинки у глаз, заработанные с таким трудом, подбородок с одинокой подкупающей ямочкой. Когда я подошел, сестры свернули беседу с Джоши, ладонями прикрыли рты. И ни с того ни с сего я сообразил, что мучило меня в портрете мертвеца на диване в Омахе. В углу фотографии, за грудой молодежного барахла, в основном струнных инструментов и устаревших ноутбуков, лежала мертвая сука, немецкая овчарка, расстрелянная в упор, и на покоробленный пол гостиной молнией выплеснулась кровь. На голом животе мертвой собаки, верхом на ее налитых сосцах, упираясь в них лапами, примостился щенок, совсем крошечный, нескольких дней от роду. Его морды не видно, но уши навострились, а хвостик спрятался между лапами, то ли от горя, то ли от страха. Почему же это меня так будоражит?
На миг я отключился, улавливая речь Джоши обрывками: «Я с ним познакомился на катке…» «Я родом из другой бюджетной культуры…» «Если поразмыслить, капиталистическая система пустила корни в Америке, как нигде больше…»
А потом его рука обняла меня, и мы зашагали прочь от девушек. Не помню, где именно мы были, когда он толкал свою речугу. Мы потерялись в негативном пространстве, мне оставалось цепляться только за его близость. Он говорил о том, что все свои семьдесят лет не знал любви. О том, как это несправедливо. Сколько в нем любви; в некотором роде я был ее реципиентом. Но теперь ему требуется нечто иное: близость, общность, юность. Когда Юнис перешагнула порог его квартиры, он понял. Он взял мой эппэрэт и предъявил мне исследование о том, как романы, длящиеся с мая по декабрь, поднимают потолок ожидаемой продолжительности жизни обоих партнеров. Он говорил о практических вещах, о моих родителях в Уэстбери. Он может перевезти их поближе, на периферию, в Асторию, в Куинс. Некоторое время нам не нужно встречаться, но в конце концов мы трое вновь подружимся.
— Однажды мы можем стать как семья, — сказал он, но при слове «семья» я подумал об отце, о моем настоящем отце, лонг-айлендском уборщике с непостижимым акцентом и подлинным запахом. Разум мой отвернулся от слов Джоши, и я задумался об отцовском унижении. Унижении мужчины, который вырос евреем в Советском Союзе, отмывал мочу с писсуаров в Штатах и боготворил страну, распавшуюся так же просто и неизящно, как и та, что он оставил.
Я вообще не понимал, где я, пока Джоши не отвел меня назад к Юнис и Сэлли — сестры держались за руки и глядели в синее отверстие стеклянного потолка, словно ждали спасения.
— Вероятно, вам с Ленни нужно сейчас побыть вдвоем, — сказал Джоши. Но Юнис не выпускала руку Сэлли и не глядела мне в глаза. Они стояли вместе, молча, их грудки выпирали, их глаза были спокойны и пусты, и якобы безбрежный континуум их жизней разворачивался перед ними, заполняя три измерения Триплекса.
Из меня вырвались слова. Глупые слова. Худшие финальные слова, какие можно подобрать, но все-таки слова.
— Бестолковая ты гусыня, — сказал я Юнис. — Зачем ты надела такой теплый костюм? Еще осень. Тебе не жарко? Тебе не жарко, Юнис?
В вестибюле неподалеку раздался пронзительный вопль, и туда, что-то крича куче разных людей, роскошной борзой пронесся Говард Шу.
Прибыла китайская делегация. Незримая сила взметнула в воздух два огромных транспаранта, и зазвучали вступительные такты «Вечно молодого» («Потанцуем слегка, потанцуем пока»).
Добро пожаловать в Америку 2.0:
ГЛОБАЛЬНОЕ партнерство

Вот ЭТО — Нью-Йорк:
Очаг Стильной Жизни, Статусный город
Что-то громко защелкало в воздухе, и я вспомнил трассирующий огонь Перелома. Из центра восточного базара сквозь гигантский стеклянный потолок в вышине запускали фейерверки. Когда грянул первый залп, Сэлли поморщилась и заслонилась ладонью. Потом все затолкались, желая пробраться поближе и увидеть китайцев. Я остался на месте, и толпа тел омывала меня — молодежь за восемьдесят, в ироничных футболках с оленем Джона Дира и бейсболках, еле налезших на новехонькие шелковистые копны волос. Меня разлучило с теми, кого я любил, вытолкнуло из стеклянного дома, и я очутился на зимнем холоде, у колонны лимузинов с эмблемами Народной капиталистической партии, напротив Триплексов, рядком подвешенных над ФДР-драйвом и Ист-Ривер. Когда-то здесь было муниципальное жилье и улица под названием авеню Д. Мимо промчались Медийщики — бежали как на пожар, будто где-то горели небоскребы. Я смотрел на юг. Надо было думать о Юнис, оплакивать Юнис, но это пока не наступило.
Хотелось домой. Хотелось домой на мои бывшие 740 квадратных футов. Хотелось домой, в бывший Нью-Йорк. Хотелось почуять могучий Хадсон и злую, со всех сторон обложенную Ист-Ривер, и большой залив, что тянулся от фасадов Уолл-стрит и соединял нас с наружным миром.
Я вернулся в наше медсестринское общежитие. Сел на жесткую постель и вцепился в покрывало, затем прижал подушку к сопоставимо мягкому животу. Почему-то еще работал кондиционер. В комнате стоял собачий холод. По подбородку тек холодный пот, книги на ощупь были холодны. Влажность меня озадачила, и я пощупал глаза — проверил, не плачу ли. Вспомнил, как выстрелили фейерверки. Вновь услышал их грубый никчемный грохот. Увидел, как Сэлли закрывается рукой от неминуемого фантомного удара. Лицо у нее было умоляющее, но полное любви, она еще верила, что все может быть иначе, в последний момент что-то надломится, кулак раскроется, и они снова станут семьей.
Антигистамины, тампоны и дорогие лосьоны Юнис уже исчезли из ванной — видимо, Джоши кого-то за ними прислал, — но на углу ванны остался флакон геля для душа «Цетафил для чистой нежной кожи». Я включил душ, забрался в ванну и вылил «Цетафил» на себя. Я втирал его в плечи, в грудь, в локти и в лицо. Потом встал под болезненный водяной жар, и кожа моя стала нежна и чиста, как и было обещано на флаконе.
Назад: Как мы скажем Ленни? Почтовый ящик Юнис Пак на «Глобал Тинах»
Дальше: Добро пожаловать домой, паря Комментарии к переизданию «Дневников Ленни Абрамова», «Издательство народной литературы», 北京 [101]