Джулиан Барнс
Англия, Англия
1: АНГЛИЯ
— Какое у тебя самое первое воспоминание? — спрашивал кто-нибудь.
И всякий раз она отвечала:
— Я его не помню.
Обычно собеседник решал, будто она шутит; некоторые принимали шутку на свой счет и обижались. Но она говорила абсолютно серьезно. Как на духу.
— Да-да, по себе знаю, — отзывались утешители, всегда готовые разъяснить и упростить. — Из-за всякого самого первого воспоминания выглядывает другое, еще более раннее, но выудить его невозможно.
Опять мимо; она-то подразумевала совсем другое. Первое воспоминание не чета первому лифчику, или первому мальчику, или первому поцелую, или первому совокуплению, или первому браку, или первому ребенку, или первой смерти родителя, или первой внезапной догадке, что человек на этом нашем свете обречен, убог и сир. Первое воспоминание — совсем другое дело. Не путайте его с твердыми, хватабельными вещами. Конечно, даже вещи время может с течением лет приукрасить (кропотливо и иронично, как только оно умеет), присобачивая всякие эффектные детали: шифоновый лоскуток тумана, грозовую тучу, диадему, — но бесследно исключить вещь из инвентарной описи… нет, такое времени не по плечу. Воспоминание — уже по определению не вещь, воспоминание — это… воспоминание. В
данном случае — воспоминание о чуть более раннем воспоминании о предшествующем воспоминании об очень давнем воспоминании. Итак, люди четко помнят некое лицо, колени, на которых подпрыгивали, весенний лужок; собаку, бабушку, плюшевую зверюшку, которую слюнявили и жевали, пока не отгрызли ей ухо; они помнят коляску, как выглядит мир из коляски, как упали из коляски и стукнулись головой о перевернутый цветочный горшок, который подставил брат, чтобы, взобравшись на этот пьедестал, увидеть новоиспеченного родственничка (правда, много лет спустя у них появляются подозрения, что брат нарочно разбудил их и стукнул головой о горшок в приступе первобытной братоубийственной зависти…). Все это люди помнят уверенно и однозначно, но чем бы ни были эти первые воспоминания — чужим рассказом, благостной фантазией или подспудно спланированной попыткой ухватить слушателя двумя пальцами за сердце и, ущипнув, оставить синяк, из которого разовьется гематома любви, — каковы бы ни были их причины и следствия, она им не верила. Марте Кокрейн было суждено прожить долгую жизнь и за все эти годы ни разу не встретить первого воспоминания, которое не показалось бы ей ложью.
И потому она сама тоже лгала.
Ее первое воспоминание, рассказывала она, вот какое: она сидит на кухонном полу, покрытом циновкой из рафии, слабого плетения, дырчатой такой — эти дырки можно было расширять, засовывая в них ложку, и получать за это по шее, — чувствует себя в полной безопасности, потому что где-то на заднем плане вполголоса напевает мама — за стряпней она всегда пела старые песни, а не те, которые в другое время любила слушать, и даже сейчас, если, включив радио, Марта слышит «Ты просто блеск», или «Соберемся у реки», или «Ночью и днем», она тут же ощущает запах крапивного супа или жареного лука, ну не странное ли дело? — да, ведь была и такая, «Странное, странное, самое странное дело — любовь», которая всегда означала для нее моментально очищенный и выжатый в чашку апельсин, — а вокруг, разложенный на циновке, валяется ее паззл «Графства Англии»: мама, решив ей помочь, собрала всю внешнюю часть и море, и на ее долю остался незаполненный контур страны, чудной кусочек циновки, немного похожий на толстобрюхую старушку, сидящую, вытянув вперед ноги, на скамейке: ноги — это был Корнуолл, хотя, разумеется, это она теперь додумывает, она и слова такого не знала «Корнуолл» или какого цвета деталь, да вы сами знаете, как дети обращаются с головоломками — просто хватают первую попавшуюся деталь и силятся затиснуть в проем, так что она наверняка сгребла Ланкашир и попыталась навязать ему роль Корнуолла.
Да, это и было оно, ее первое воспоминание, ее первая искусно и невинно смонтированная ложь. И часто отыскивался человек, у которого в детстве был тот же паззл, и начинался добродушный спор: с какой детали обычно начинали — как правило, это был Корнуолл, но иногда Гемпшир, потому что Гемпшир с прицепом из острова Уайт выдавался в море, и его дырка легко опознавалась, а после Корнуолла или Гемпшира шла Восточная Англия, так как Норфолк и Суффолк сидели друг у друга на голове, как брат с сестрой, или прижимались друг к дружке, как муж с женой, совокуплялись лежа, взгромоздившись один на другого, — также их можно сравнить с половинками лесного ореха. Затем — Кент, предостерегающе указующий то ли пальцем, то ли носом на Континент — берегитесь, туземцы начинаются с Кале! Оксфордшир, который, заигравшись в ложки с Бекингемширом, давит Беркшир в лепешку; Ноттингемшир и Дербишир — точно лежащие бок о бок морковки или сосновые шишки; гладкий, как морской лев, силуэт Кардигана. Они припоминали, что большинство крупных, ясных-понятных графств было по краям, и когда их рассуешь, в середине остается обескураживающая лужица для всяческой странно очерченной мелкоты, и вечно забываешь, куда девать Стаффордшир. А затем они пытались вспомнить цвета графств, которые в детстве казались такими же важными, как имена, а теперь, сто лет спустя… Корнуолл был, кажется, розовато-лиловый, а Йоркшир — желтый, а Ноттингемшир — коричневый, или это Норфолк был желтый, если только я его не путаю с братом Суффолком?
Воспоминания такого сорта при всей их неточности были менее лживы.
Но вот другое, думала она, может быть, и правдивое, необработанное воспоминание: она поднялась в своем развитии с кухонного пола до кухонного стола, и ее пальцы теперь проворнее перекладывали графства, были аккуратнее и честнее — не пытались силой сделать из Сомерсета Кент, — и она обычно вставляла прибрежные детали по порядку, по кругу: Корнуолл, Девон, Сомерсет, Монмутшир, Гламорган, Кармартен, Пемброкшир (поскольку Англия включала в себя и Уэльс, толстое брюхо старушки) — и так вновь до Девона, а потом заполняла остальные дырки, оставив на закуску капризные Центральные Графства… И вот, разложив по местам все детали, какие были, она обнаруживала: одной не хватает. Как правило, то была одна из нижеперечисленных: Лестершир, Дербишир, Ноттингемшир, Уорикшир или Стаффордшир, и потому Марту захлестывало чувство отчаяния, поражения в бою, разочарования в этом несовершенном мире, пока папа, который в этот момент непременно болтался где-то неподалеку, не находил потерянное графство в самом неожиданном месте. Что забыл Стаффордшир в кармане папиных брюк? Как он туда забрался? Она, случайно, не заметила, как Стаффордшир туда скакнул? А может, его там кошка спрятала? А она, твердя «не-а» и мотая головой, улыбалась ему, потому что Стаффордшир нашелся и в ее головоломке, в ее Англии, в ее сердце больше не зияет ни одной дыры.
Воспоминание было подлинное, но Марта все равно сомневалась; подлинное-то подлинное, но как насчет необработанности? Марта знала, что эта сцена произошла в реальности, потому что она повторялась несколько раз; и, слившись, все эти конкретные инциденты утратили свои отличительные черты, которые ей теперь приходилось выдумывать из головы, вроде того случая, когда отец выходил под дождь и вернул ей Стаффордшир размокшим или когда он загнул угол Лестершира. Детские воспоминания — это сны, которые остаются с тобой после пробуждения. Сны ты смотрела всю ночь или в течение долгих, солидных отрезков ночи, и, однако, проснувшись, обнаруживаешь, что у тебя осталось лишь воспоминание о том, как тебя покинули или предали, поймали в ловушку, бросили на ледяной равнине; а иногда вообще ничего — лишь гаснущий отблеск чувств, вызванных забытыми событиями.
Был и еще один резон для недоверия. Если воспоминание — не вещь, но воспоминание о воспоминании о воспоминании, череда отражающихся друг в друге зеркал, тогда рассказ твоего мозга о том, что, по его утверждению, когда-то имело место, будет окрашен всем произошедшим за истекший период. Так вспоминает свою историю любая страна: не бывает прошлого как такового, прошлое — это то, на фоне чего современный период может считаться вполне нормальной эпохой. Это верно и для индивидов, хотя в их случае процесс преобразования реальности, очевидно, не столь прямолинеен. Те, кто разочаровался в жизни, что они вспоминают — идиллию или, наоборот, то, что оправдывает неутешительный финал их биографий? А те, кто доволен своей жизнью, возвращаются ли они в мыслях к былому изобилию или же к мигу героического преодоления красивых препятствий? Между человеком внутренним и человеком внешним всегда затесывается посредник — отдел продаж и маркетинга, ведомство пропаганды.
Хронический самообман здесь тоже налицо. Ибо даже если ты раскусила все эти фокусы, постигла развращенность и коррумпированность структуры под названием «память», на дне твоей души все равно живет вера в эту непорочную, неподдельную вещь — да, вещь, которую ты именуешь воспоминанием. В университете Марта сдружилась с Кристиной, девушкой из Испании. Общая история их стран — по крайней мере ее спорный период — была отделена от современности несколькими веками; но все равно, когда, дружески подначивая Марту, Кристина заявила: «Фрэнсис Дрейк был пират», Марта возразила: «Ничего подобного», так как знала: он был Английский Герой, Сэр и Адмирал, а следовательно, Джентльмен. Когда же Кристина, посерьезнев, повторила: «Он был пират», Марта сочла эту фразу необходимым, утешительным измышлением побежденных. Позднее она нашла Дрейка в одной английской энциклопедии, и хотя слово «пират» в статье не фигурировало, термины «капер» и «добыча» встречались часто; Марта отлично понимала, что «капера, который вернулся с богатой добычей», кто-нибудь да назовет «пиратом», и все равно сэр Фрэнсис Дрейк остался для нее Английским Героем, не оскверненным ее новыми познаниями.
Итак, оглядываясь на свою жизнь, она видела четкие и важные воспоминания, которым не доверяла. Что может быть ярче и памятнее того дня на Сельскохозяйственной Выставке? День игривых облаков на чопорной синеве. Родители осторожно взяли ее за руки и подкинули высоко в небо, когда же она приземлилась, купы травы запружинили под ногами, как трамплин. Белые павильоны с полосатыми портиками, построенные не менее добротно, чем дома викариев. За ними — холм, с которого беззаботные, замурзанные животные глядели свысока на своих холеных, взнузданных родичей на выставочной арене в ложбине. Запах из черного хода пивного павильона, когда усилилась жара. Очереди к общественным туалетам и запах, мало отличавшийся от пивного. Картонные бэджи распорядителей, свисающие с пуговиц клетчатых рубашек из искусственной фланели. Женщины, расчесывающие шелковистую шерсть коз, мужчины, гордо катящие на тракторах-ветеранах, ревущие дети, падающие с пони, пока на заднем плане проворные фигуры заколачивают дыры в заборе. Работники «Скорой помощи Св. Иоанна», ожидающие, пока кто-нибудь упадет в обморок, свалится с каната или схватится за сердце; ожидающие беды.
Но ничего плохого не случилось — только не в тот день, только не в ее воспоминании о том дне. И много десятилетий она хранила брошюру со списками — эту странную поэму, которую выучила почти наизусть. «Реестр номинаций Премии Приходского сельскохозяйственно-садоводческого общества». Всего-то две дюжины страниц в красном бумажном переплете, но для Марты — нечто несравнимо большее: книжка с картинками, хотя в ней содержались лишь слова; фермерский альманах на круглый год; травник аптекаря; волшебная шкатулка; суфлерский экземпляр ее памяти.
Три морковки — длинные;
Три морковки — короткие;
Три репы — форма произвольная;
Пять картофелин — продолговатые;
Пять картофелин — круглые;
Шесть штук фасоли обыкновенной;
Шесть штук фасоли огненно-красной;
Девять штук фасоли карликовой;
Шесть шарлотов — крупные красные;
Шесть шарлотов — маленькие красные;
Шесть шарлотов — крупные белые;
Шесть шарлотов — маленькие белые;
Овощи — коллекция-ассорти. Шесть разных родов. Цветную капусту выставлять строго со стеблями;
Поднос с овощами. Поднос разрешается украсить, но исключительно петрушкой;
20 колосьев пшеницы;
20 колосьев ячменя;
Кусок дерна со вновь засеянного пастбища в помидорном ящике;
Кусок дерна с постоянного пастбища в помидорном ящике;
Обследованных ветеринаром коз необходимо вести на узде, ПОСТОЯННО сохраняя двухъярдовую дистанцию между ними и необследованными козами;
Все выставляемые козы должны быть самками;
Козы, выставляемые по номинациям 164 и 165, должны прежде выносить козленка; козленком считается детеныш козы с рождения до двенадцатимесячного возраста;
Банка варенья;
Банка джема фруктового жидкого; Банка сыра лимонного; Банка желе фруктового; Банка лука маринованного; Банка майонеза сливочного; Корова фризская дойная;
Корова фризская стельная; Телка фризская дойная;
Телка фризская неразвязанная, у которой видно не более 2-х резцов;
Особей крупного рогатого скота, обследованных на туберкулез и признанных здоровыми, необходимо вести на узде, ПОСТОЯННО сохраняя трехъярдовую дистанцию между ними и необследованными особями.
Не все слова Марта понимала, а правила вообще оставались непостижимы, но в списках — в их спокойной упорядоченности, в их полноте — было нечто, пробуждавшее в ней чувство удовлетворенного спокойствия.
Три георгина, декоративные, более 8 д. — в трех вазах; Три георгина, декоративные, 6-8 д. — в одной вазе; Четыре георгина, декоративные, 3-6 д. — в одной вазе; Пять георгинов, мини-шар;
Пять георгинов «Помпон», менее 2 д. в диаметре; Четыре георгина кактусовых, 4-6 д. — в одной вазе; Три георгина кактусовых, более 8 д. — в трех вазах.
Весь мир Георгинов охвачен. Ничто не осталось неучтенным.
Надежные руки родителей раскачивали ее до самого неба. Она шла между отцом и матерью по дощатым настилам, под парусиновыми тентами, сквозь горячий, пропахший травами воздух; с авторитетностью творца она зачитывала вслух строки из своей книжечки. Ей казалось, что лежащие перед нею экспонаты смогут существовать по-настоящему, лишь когда она назовет их по именам и распределит по категориям.
— А тут что такое, мисс Мышка?
— Два семь ноль. Пять яблок для варки.
— Похоже на правду. Действительно, пять штук. Интересно, какой они формы.
Марта вновь справлялась с брошюрой.
— Форма произвольная.
— Отлично-отлично. Яблоки для варки произвольной формы — запомни, потом спросим в лавке. — Он делал серьезное лицо, но мать всякий раз начинала смеяться и совершенно без всякой надобности поправлять Марте волосы.
Они видели овец, зажатых между ногами огромных, с литыми бицепсами мужчин и освобождаемых из своих шерстяных дорожных пальтишек одним кратким «ж-ж-ж» летучих ножниц; в проволочных клетках сидели взволнованные кролики, такие огромные и чисто отмытые, что казались ненастоящими; затем шли «Парад крупного рогатого скота», «Конкурс на лучший маскарадный костюм для наездника» и «Бега терьеров». Внутри душных палаток — пироги на сале, ячменные лепешки, эклеские слойки и блинчики с сиропом; яйца по-шотландски, располовиненные, как аммониты; пастернак и морковь ярдовой длины с тонкими, как свечные фитильки, кончиками; блестящие луковицы, связанные бечевками за шейки, чтобы не убежали; наборы из пяти яиц и шестого, надбитого, выложенного на отдельную тарелку для судьи; разрезанная свекла — с годовыми кольцами, как у деревьев.
Но лишь фасоль мистера Э. Джонса озарила ее душу — и тогда, и позже — и доселе продолжает озарять, как святые мощи. За первое место давали красные карточки, за второе — синие, а за поощрительный приз — белые. Все красные карточки за всю фасоль собрал мистер Джонс. «Девять штук фасоли огненно-красной — форма произвольная», «Девять штук фасоли вьющейся — круглые», «Девять штук фасоли карликовой — плоские», «Девять штук фасоли карликовой — круглые», «Девять штук фасоли обыкновенной белой», «Девять штук фасоли обыкновенной зеленой». Также он получил премию за «Девять стручков гороха» и «Три морковки — короткие», но они Марту уже не заинтересовали. Потому что с фасолинками мистер Джонс проделал один фокус. Он разложил их на лоскутах черного бархата.
— Совсем как витрина ювелира, правда, милая? — сказал ее отец. — Кто хочет новые серьги?
Он потянулся к «Девяти карликовым фасолинкам — круглым» мистера Э. Джонса, мать захихикала, а Марта сказала: «Не надо», довольно громко.
— Ну хорошо, мисс Мышка. Не надо так не надо.
Зря он это сделал, даже если и не взаправду. Не смешно. Мистер Э. Джонс умел показать фасолинку с самой лучшей стороны. Ее цвет, ее пропорции, ее сглаженность. А девять фасолинок — красивее в девять раз.
В школе они декламировали нараспев. Они сидели по четверо в ряд, одетые в зеленую форму, совсем как фасолинки в стручках. Восемь ног — круглые, восемь ног — короткие, восемь ног — длинные, восемь ног — произвольной длины.
Каждый день начинался с религиозных декламаций, которые Марта Кокрейн фальсифицировала. Затем шли сухие, иерархические декламации из области математики и туманные поэтические. Но самыми странными и пылкими были декламации по истории. Здесь в них воспитывали горячую веру, которая была бы неуместна на утреннем Молитвенном Собрании. Религиозные декламации произносились невнятной скороговоркой; но на истории мисс Мейсон — жирная, как курица, и старая, как несколько веков, — руководила ритуалом, словно величавая жрица, задавала ритм, дирижировала своими певчими.
* * *
До Рождества Христова пятьдесят пять (хлоп-хлоп в ладоши) Римляне Англию пришли завоевать.
Один ноль шестьдесят шесть (хлоп-хлоп) Битва при Гастингсе, Гарольд погиб.
Один два пятнадцать (хлоп-хлоп) Хартия Вольностей дарована нации.
Эта, последняя, строчка ей всегда нравилась — легко запоминалась из-за рифмы. «Один восемь пятьдесят четва (хлоп-хлоп) Разразилась Крымская война (хлоп-хлоп)» — именно так они всегда выговаривали, сколько бы мисс Мейсон их ни поправляла. И так декламация продолжалась вплоть до:
Один девять сорок (хлоп-хлоп) Битва за Британию. Один девять семьдесят четыре (хлоп-хлоп) Британия вступила в Общий рынок в Риме.
Мисс Мейсон выводила их из стародавней древности и возвращала в ту же точку, от Рима к Риму, назад к истокам. Таким образом, она устраивала для их умов разминку — добивалась податливости. Затем она начинала рассказывать истории о рыцарстве и славе, чуме и голоде, тирании и демократии; о королевской роскоши и достоинствах здравого индивидуализма; о святом Георге, небесном покровителе Англии, Арагона и Португалии, а также защитнике Генуи и Венеции; о сэре Фрэнсисе Дрейке и его героических плаваниях; о Боадицее и королеве Виктории; о местном сквайре, который побывал в крестовых походах, а теперь, обратившись в камень, покоится в приходской церкви подле своей жены, положив ноги на собаку. Они слушали, навострив уши, потому что если мисс Мейсон была ими довольна, в конце урока она опять переходила к декламациям — но уже иным. Нужно было по событию назвать дату; бывали вариации, импровизации и подковырки; слова увертывались и прятались, но класс отчаянно цеплялся за обрывок ритма. «Елизавета и Виктория» (хлоп-хлоп-хлоп-хлоп), и они отвечали «1558 и 1837» (хлоп-хлоп-хлоп-хлоп). Или (хлоп-хлоп) «Вулф в Квебеке» (хлоп), и надо было ответить (хлоп-хлоп) «1759» (хлоп). Или вместо подсказки «Пороховой заговор» (хлоп-хлоп) мисс Мейсон подсовывала «Гай Фокс — живым был взят» (хлоп-хлоп), и нужно было подобрать рифму. «Один шесть ноль пять» (хлоп-хлоп). Она таскала их туда-сюда по двум тысячелетиям, и история из упрямого, постепенного продвижения вперед превращалась в ряд ярких, стремящихся затмить друг друга моментов, в фасоль на черном бархате. Много времени спустя, когда в ее жизни произошло все, чему было предначертано произойти, Марта Кокрейн все еще слышала хлопки мисс Мейсон, когда встречала в книге какое-нибудь имя или дату. Бедный Нельсон в битве пал, Трафальгар 1805, Эдуард Восьмой расплатился за свое увлечение, 1936, отречение.
Джессика Джеймс, подруга и христианка, сидела сзади нее на истории. Джессика Джеймс, ханжа и предательница, сидела перед ней на Собрании. Марта была умная девочка, а следовательно, в Бога не верила. За утренней молитвой, крепко зажмурив глаза, она молилась не так, как все, а:
Потчуй кашей иже неси нам на всех,
Да сварится вымя твое,
Да убудет лекарствие твое,
Да будет школа твоя на Сене, там, где Орли.
Хлеб ваш не нужен — дождь нам взвесь,
И оставь вигвам, стог и чаши, якоже мы оставляем скворушкам кашки; И поведи нас в цирк Шеннона, но убавь насос плюгавого. Яко твои есть лекарство, лилии, сказка, Ныне, и присно, навеки век опрокинь.
Одна-две строчки, по ее мнению, не очень-то удались, но она над ними работала. Стишок не казался ей богохульным — ну разве что место насчет вымени. Кое-что она считала довольно-таки красивым: кусочек про лекарство, лилии и сказку почему-то всегда воскрешал в ее памяти «Девять штук фасоли вьющейся — круглые», которые Бог, если бы он существовал, почти непременно бы одобрил. Но Джессика Джеймс ее выдала. Нет, она поступила умнее: подстроила так, что Марта выдала сама себя. Однажды утром, по знаку Джессики, все вокруг Марты умолкли, и отчетливо послышался одинокий голос, торжественно призывающий взвесить дождь, оставить вигвам, стог и чаши и повести в цирк Шеннона; тут, открыв глаза, она уткнулась взглядом в шарнирные плечи, куриную грудь и горящие христианским гневом глаза мисс Мейсон, которая сидела на молитве с ее классом.
До конца учебного года ее заставляли выходить вперед и молиться громко, чтобы за ней повторяла вся школа, произносить слова отчетливо, имитировать горячую веру. Вскоре Марта обнаружила, что получается у нее очень даже неплохо; уверовавший во Христа заключенный, она доказывала совету по условно-досрочному освобождению, что дочиста отмыла свою душу от грехов — не соблаговолят ли они поразмыслить на досуге насчет амнистии? И чем настороженнее становилась мисс Мейсон, тем больше удовольствия получала Марта.
Ее начали отзывать в сторонку для разговора по душам. Спрашивали, чего она добивается своим смутьянством. Говорили, что для ее поведения есть особое слово — «умничать». Советовали: дескать, цинизм, Марта, — это родной брат одиночества. Надеялись, что она все-таки не зарвется. А также намекали — кто тонко, кто не очень, — что семья Марты не похожа на другие, но испытания даются человеку, дабы он выходил из них с честью, и всякий — сам строитель своего характера, так уж заведено.
Как можно «строить характер», она не понимала. Характер — это ведь то, что у тебя уже есть, в крайнем случае то, что меняется из-за происходящего с тобой, — вот ее мама, к примеру, теперь стала жестче и раздражительнее. Разве человек может сам построить свой характер? В поисках ответа она рассматривала деревенские каменные ограды: каменные блоки, а между ними — известка, а увенчана стена остроугольными кусками кремния, которые и означают, что ты выросла, построила себе характер. Чушь какая-то. На фотографиях Марта всегда морщила лоб над тайнами мироздания, надув нижнюю губу, намертво сдвинув брови. Что это было — неодобрение окружающей действительности, проявление ее неудобного «характера»? Или же дело было совсем в другом — что ее матери (когда та сама была маленькой девочкой) сказали, будто фотографировать надо, обязательно встав правым боком к солнцу?
В любом случае тогда у нее были дела поважнее, чем строительство характера. Спустя три дня после Сельскохозяйственной Выставки — и это уже было правдивое, бесхитростное, необработанное воспоминание, в котором Марта не сомневалась… практически не сомневалась, — Марта сидела за кухонным столом; мать готовила, хотя и не напевала, и Марта это помнила — нет, знала, она достигла возраста, когда воспоминания отвердевают до степени факта, — итак, ее мать молча возилась у плиты, и это был факт, Марта собрала свой паззл до конца, и это был факт, в паззле оставалась дырка размером с Ноттингемшир, через которую виднелись разводы на деревянной столешнице, и это был факт, отца на заднем плане не было, и это был факт, Ноттингемшир находился в отцовском кармане, и это был факт, она подняла глаза, и это был факт, с подбородка матери капали в суп слезы, и это был факт.
Защищенная прочными стенами своей детской логики, она осознала, что маминым объяснениям верить не следует. Она даже глядела слегка свысока на эту непонятливость и слезы. Для Марты все было просто, проще не бывает. Папа ушел искать Ноттингемшир. Думал, он лежит в кармане, а потом посмотрел — оказывается, нет. Вот почему он не улыбался ей с высоты своего гигантского роста и не сваливал вину на кошку. Он знал, что нельзя подвести дочку, вот и пошел разыскивать пропажу, но дело оказалось долгое. Вскоре он вернется, и все наладится.
Позднее — и это «позднее» настало слишком быстро — ужасное чувство вошло в ее жизнь, чувство, которое она пока не умела выразить словами. Внезапное, логичное, в рифму (хлоп-хлоп) объяснение причин ухода папы. Это она, она сама потеряла деталь, она потеряла Ноттингемшир, засунула куда-то и забыла, а может, оставила там, где им завладел вор, и потому ее отец, который любил ее, который говорил, что любит ее, всегда боялся ее подвести, в жизни не хотел, чтобы мисс Мышка дула губки как на крупу, ушел искать деталь паззла, и поиски эти — если верить книгам и рассказам — отнимут ужас сколько времени. Возможно, отец вернется лишь через много-много лет, за это время у него отрастет борода, и в ней будет искриться снег, и лицо у него будет — как там пишут? — заостренное от недоедания. И все из-за нее, из-за ее неосторожности или глупости, из-за нее исчез отец и горюет мать, поэтому она никогда больше не должна совершать неосторожностей или глупостей — ведь ничем хорошим они не кончаются.
У кухни, в коридоре, она нашла дубовый листок. Отец всегда приносил в дом листья на подошвах. Говорил: потому что торопится поскорее вернуться, ему вечно не терпится увидеть Марту. Мама всегда раздраженно говорила ему, что нечего перед ребенком заискивать — Марта преспокойно подождет, пока он вытрет ноги. Сама Марта, боясь рассердить маму, всегда старательно вытирала ноги, весьма гордясь при этом своей смышленостью. А теперь у нее на ладони лежал дубовый листок. С зубчатыми краями, совсем как деталь паззла, — и на миг у нее полегчало на душе. Это был знак, или совпадение, или еще что-нибудь: если она сбережет этот листок как память о папе, тогда он сбережет Ноттингемшир и вернется. Ничего не говоря маме, она спрятала листок в тонкую красную брошюру с Сельскохозяйственной Выставки.
Что до Джессики Джеймс, подруги и предательницы, со временем представился шанс отомстить, и Марта воспользовалась им. Она ведь была не христианка; так что всепрощение в список ее достоинств не входило. Джессика Джеймс, с глазками-пуговками, поросячьими и благочестивыми, с голосом как заутреня, Джессика Джеймс, чей отец никогда не исчезнет, начала ходить с высоким, нескладным мальчиком; руки у него были красные и влажно-дряблые, невнятные, точно мясной фарш. Как его звали, Марта скоро забыла, зато руки запомнила. Будь Марта постарше, она бы решила, что самое жестокое — это не мешать Джессике Джеймс и ее мордатому ухажеру: пускай гордятся собой, целуясь коленками, покамест не пойдут к алтарю мимо Крестоносца, положившего ноги на собаку, пускай они в обнимку скроются за горизонтом, соединенные узами на всю оставшуюся жизнь.
Но до такой изощренности Марте было еще далеко. Вместо этого Кейт Беллами, подруга и тайная союзница, дала мальчику знать, что Марта, возможно, решит, что с ним стоит ходить, если он согласен пожертвовать худшим ради лучшего. К тому времени Марта уже открыла, что может завлечь практически любого парня при том условии, если сама им не увлечена. Оставалось обсудить варианты дальнейших действий. Можно было просто-напросто увести мальчика и пофасонить им немножко, унизив Джессику Джеймс перед всей школой. Или лучше разыграть маленькую комедию: Джессика Джеймс приглашается Кейт на невинную прогулку, и по чистой случайности они забредают в место, где накрахмаленное некрупное сердечко Джессики вдребезги разбивается при виде пальцев-фрикаделек, ласкающих нежную грудь.
Марта, однако, предпочла самую жестокую — и одновременно наименее трудоемкую месть. Кейт Беллами, с ее невинным голоском и черным сердцем, убедила мальчика, что в душе Марты наверняка проснется настоящая любовь к нему — как только она его получше узнает, — но поскольку к делам любовным и всему прочему, связанному с личной жизнью, она относится очень серьезно, то его единственный шанс — безвозвратно и прилюдно порвать с мисс Благочестие. Поразмыслив и покоптившись на огне желания несколько дней, мальчик выполнил условие, и Джессику Джеймс — о, сладостная картина воздаяния! — узрели плачущей. Шли дни, Марта мелькала там и сям, обращая ко всем свой хохочущий профиль, но знака все не было. Всполошившись, мальчик обратился к ее товарке по заговору, которая, прикинувшись дурочкой, заявила, что он что-то напутал: да разве Марта Кокрейн станет с ним ходить? Ни фига себе, деловой выискался. Взбешенный и оскорбленный, мальчик подстерег Марту после школы; она посмеялась над его богатой фантазией относительно ее чувств. Мальчик выживет; мальчики — они такие. Что до Джессики Джеймс, она так и не доискалась, кто стоял за ее несчастьем, и это согревало душу Марты до самого дня окончания школы.
Шли зимы, и Марте постепенно становилось ясно, что ни Ноттингемшир, ни ее отец не вернутся. Правда, она еще верила, что это возможно, пока мать плачет, пьет какие-то капли из пузырьков, что стоят на высокой полке, слишком крепко прижимает ее к себе и говорит, что мужчины бывают двух видов: подлецы либо бесхребетники, а некоторые — подлецы и бесхребетники сразу. В такие минуты Марта тоже начинала плакать, словно объединенная сила их слез могла вернуть отца назад.
Но вот они переехали в другую деревню, более отдаленную от школы, и Марте пришлось ездить на занятия автобусом. Высокой полки для пузырьков здесь не было; мать перестала плакать и остриглась. Несомненно, она занялась строительством своего характера. В этом новом доме, поменьше прежнего, отсутствовали фотографии отца. Мать реже говорила Марте, что мужчины бывают двух видов: подлецы либо бесхребетники. Зато она твердила, что женщина должна быть сильной и сама о себе заботиться — ни на кого больше полагаться нельзя.
В ответ на это Марта решила кое-что предпринять. Каждое утро перед уходом в школу она доставала из-под кровати коробку с паззлом, поднимала, зажмурившись, крышку и доставала какое-нибудь графство. Она это делала не глядя — а то вдруг окажется одно из любимых, Сомерсет или Ланкашир. Разумеется, Йоркшир она узнавала и так — его было не обхватить рукой, но к Йоркширу она никогда не питала особенно нежных чувств. Затем, уже в автобусе, она заводила руку за спину и разжимала пальцы, спуская графство по задней стороне сиденья. Один-два раза ее пальцы натыкались на другое графство, застрявшее в обивке, выброшенное несколько дней или недель назад. Графств было штук пятьдесят, и она провозилась с ними почти до конца полугодия. Море и коробку она выбросила на помойку.
Она не знала, что ей полагается делать с прошлым — запомнить его или забыть. Такими темпами характер никогда не построишь. Она лишь надеялась, что в постоянных мыслях о Выставке нет ничего дурного; да и не могла она никак погасить ее сияющий образ в своей душе. Их последняя семейная прогулка. Как взлетала до неба в месте, где, несмотря на гомон и толкотню, существовали порядок и правила и мудрые вердикты мужчин в белых, как у врачей, халатах. Она считала, что в школе — да и дома — человека часто осуждают ни за что, но на Выставке можно приобщиться к высшей справедливости.
Разумеется, она не формулировала свои мысли такими словами. Спросив, можно ли ей участвовать в Выставке, она сразу же испугалась, что мама рассердится и конфискует «Реестр номинаций» за то, что из него она «нахваталась неподходящих мыслей». То был еще один из тех грехов детства, которые Марта никак не могла научиться предугадывать. Марта, ты, часом, не зарываешься? Цинизм, знаешь ли, родной брат одиночества. Где это ты нахваталась таких мыслей?
Но мать просто кивнула и раскрыла книжечку. На пол слетел дубовый листок.
— Что это? — спросила мать.
— Я его храню, — ответила Марта, опасаясь упрека или разоблачения. Но мать всего лишь заложила листок между страницами и с новой решительностью, которой отныне было проникнуто все ее поведение, начала читать список номинаций в «Детском разделе».
— «Пугало (максимальная высота 12 д.)»? «Изделие из соленого теста»? «Поздравительная открытка»? «Вязаная шапочка»? «Маска лицевая — материал произвольный»?
— Фасоль, — произнесла Марта.
— Ну-ка посмотрим: «Четыре песочных печенья», «Четыре пирожных «Бабочка», «Шесть сладостей с марципаном», «Ожерелье из макарон». А отличная мысль — «ожерелье из макарон».
— Фасоль, — повторила Марта.
— Фасоль?
— «Девять штук фасоли вьющейся — круглые».
— Насчет фасоли я не уверена, можно ли тебе. В «Детском разделе» ее нет. Давай посмотрим правила. «Раздел А. К участию допускаются владельцы земельных угодий и арендаторы садовых участков в радиусе 10 миль от места проведения Выставки». Марта, ты у нас владелец угодий?
— А если садовый участок арендовать?
— В наших местах с ними туго. «Раздел Б. К участию допускаются все без ограничений». А, тут одни цветы. Георгины? Ноготки? — Марта замотала головой. — «Раздел В. Допускаются исключительно садоводы и огородники, проживающие в радиусе трех миль от места проведения Выставки». По-моему, это к нам вполне относится. Марта, ты у нас садовод и огородница?
— А где мы возьмем семена?
Вместе они вскопали участок земли, засыпали ямки конским навозом и выстроили два домика-вигвама. Теперь дело было за Мартой. Она высчитала, за сколько недель до Выставки нужно посадить семена, зарыла в землю фасоль, поливала ее, дожидалась, выпалывала сорняки, поливала, дожидалась, выпалывала, убирала комья грунта — мало ли где фасоль вздумает пробиться наружу, а тут преграда, — смотрела, как проклевываются блестящие, упругие ростки, подбадривала усики в их спиральном стремлении ввысь, смотрела, как распускаются и опадают красные цветы, поливала, и прямо под струей возникали малюсенькие почки, поливала и полола, поливала, поливала, и, наконец, по истечении положенного срока, накануне Выставки она смогла выбирать из семидесяти девяти экземпляров фасоли вьющейся. Приезжая на автобусе из школы, она сразу же, не заходя домой, бежала проверить свой огород. Яко твое есть лекарство и силос и сказка. Ничего богохульного не вижу, ей-богу.
Мать хвалила Марту: умница какая, и дар к огородничеству у нее есть — что называется, «зеленые пальчики». Марта возразила, что ее фасоль не очень-то похожа на фасоль мистера Э. Джонса. У той стручки были плоские, гладкие, со всех сторон равномерно зеленые, точно их покрасили из баллончика. Ее — все в одинаковых выпуклостях, как подушечки на пальцах — это фасолинки выпирали, а на кожице тут и там виднелись пятнисто-желтые крапины. Мать сказала, что фасоль всегда такая, пока растет. Ее характер еще строится.
В Выставочную Субботу они встали рано, и мать помогла Марте оборвать фасоль с конька вигвама. Затем Марта произвела отбор. Она просила черный бархат, но единственный кусочек такой ткани в доме все еще был составной частью платья, поэтому бархат заменили листом черной шелковой бумаги, который мать прогладила утюгом, — но все равно он выглядел помято. И вот Марта на заднем сиденье чьей-то машины, придерживает большими пальцами шелковую бумагу, глядит, как на поворотах дрожит и перекатывается по блюду фасоль.
— Не так быстро, — сурово сказала она наконец.
Тут их подкинуло на «спящем полицейском» при въезде на автостоянку, и Марте вновь пришлось спасать фасоль. В садово-огородном павильоне мужчина в белом халате выдал ей бланк, на котором значился лишь номер — чтобы судьи не знали, кто она, — и провел ее к длинному столу, где раскладывали свою фасоль все остальные. Дряхлые садоводы с радушными голосами восклицали: «Смотрите, кто пришел», хотя видели ее впервые, и еще: «Ну, Джонсик, смотри, не видать тебе теперь лавров!» Она не могла не заметить, что ее фасоль не была ни на чью похожа, но, видимо, тут каждый выращивал свой сорт, вот и все. Потом всех попросили выйти — настало время для распределения премий.
Победил мистер Э. Джонс. Второй приз получил Кто-то Другой. Поощрительный — Кто-то Третий. «В следующий раз повезет!» — говорили все. Огромные руки с узловатыми суставами торжественно спускались с высот, чтобы ее утешить. «В будущем году не видать нам наших лавров», — повторяли старики.
Позднее ее мать сказала: «И все равно она очень вкусная». Марта смолчала. Ее нижняя губа, влажная и упрямая, выпятилась. «Тогда я и твою съем», — заявила мать, и вилка потянулась к ее тарелке. Но Марта не стала подыгрывать — очень уж тоскливо было у нее на душе.
Иногда за матерью заезжали на своих автомобилях мужчины. Им самим — матери и Марте — машина была не по карману, и, наблюдая, как мать столь стремительно увозят — взмах руки, улыбка, вскидывается голова, и мать оборачивается к человеку за рулем раньше, чем автомобиль скроется из виду, — наблюдая все это с начала до конца, Марта всегда задумывалась, не исчезнет ли и сама мать. Мужчины, приезжавшие за матерью, ей не нравились. Некоторые пытались заискивать, гладя ее, как кошку, другие держались подальше и смотрели исподлобья, думая: «Вот еще напасть на мою голову». Она предпочитала мужчин, считавших ее напастью.
Дело было не только в том, что ее покидали. Главное — мать тоже покидали. Она рассматривала этих случайных мужчин, и — садились ли они рядом с ней на корточки для вечных расспросов о том, что там задают в школе и показывают по телику, или оставались стоять, звеня ключами и бормоча: «Ну ладно, поедем, а?» — всех их она воспринимала одинаково: как мужчин, которые причинят матери боль. Вряд ли это произойдет сегодня или завтра. Но когда-нибудь точно. Она поднаторела в сознательном самовнушении жара, недомоганий и особых менструальных синдромов, требовавших присутствия матери в качестве сиделки.
— Ты настоящая маленькая тиранка, вот ты кто, — говорила мать с интонацией, колеблющейся между любовью и раздражением.
— Тиран — это Нерон, — отвечала Марта.
— Нет сомнения, даже Нерон иногда отпускал свою маму погулять.
— Не-а. Нерон приказал убить свою маму, нам мистер Хендерсон сказал. — Эй, Марта, говорила она себе, теперь ты точно «зарываешься».
— Если так и дальше пойдет, скорее уж я тебе яду в суп подсыплю, — парировала мать.
Как-то раз они складывали простыни, высохшие на веревке во дворе. Внезапно, словно бы обращаясь сама к себе, но достаточно громко, чтобы слышала Марта, мать произнесла:
— Вот единственное, для чего нужен второй человек. Они продолжали складывать простыни, не говоря ни
слова. Растянуть вширь (руки у тебя еще коротковаты, Марта), поднять, ухватить верхний угол, опустить левую руку, подхватить уголок не глядя, растянуть по косой, потянуть на себя, перевернуть и-и-и подхватить, а теперь тяни, тяни (сильнее, Марта), и, шагая навстречу, дотянуться до маминых рук, опустить и подхватить, еще разок на себя, вот и сложили, передай мне и подожди следующую.
Единственное, для чего нужен второй человек. Когда они тянули, по полотну словно бы пробегал некий ток — нечто объединяющее, словно не только в простыне дело. Странное влечение: сперва тянете вы, точно пытаясь отдалиться друг от друга, но простыня вас не пускает, а потом как бы сама начинает вас тянуть, сбивая с ног, и подтаскивает друг к дружке. Неужели так всегда?
— Ой, я не тебя имела в виду, — сказала мать и неожиданно обняла Марту.
— Какого сорта был папа? — спросила Марта позже, в
тот же день.
— В смысле «какого сорта»? Папа был… папа.
— Я спрашиваю, кто он был, подлец или бесхребетник. Который из них?
— Даже не знаю…
— Ты говорила, они бывают только двух сортов. Ты так
сказала. Кто он был?
Мать пристально посмотрела на нее. Какая-то новая напористость.
— Ну что ж, если уж выбирать одно из двух, то он был бесхребетник.
— А как можно узнать?
— Что он был бесхребетник?
— Нет, как отличить подлецов от бесхребетннков?
— Марта, ты до таких вещей еще не доросла.
— Мне нужно знать.
— Нужно знать? Зачем?
Марта замялась. Она знала зачем, но вслух сказать боялась.
— Чтобы я не повторила твоих ошибок.
И осеклась, потому что ожидала от матери слез. Но плач был теперь не в характере ее матери. Взамен мать разразилась сухим смешком — то был ее нынешний коронный номер.
— Какое мудрое дитя я родила. Смотри, Марта, не состарься прежде времени.
Ага, репертуар обновился. «Не зарывайся». «Где это ты набралась таких мыслей?» А теперь, значит, «не состарься прежде времени».
— Почему ты мне не хочешь сказать?
— Я расскажу тебе все, что знаю, Марта. Но ответ тут один: их распознаешь слишком поздно, если судить по моей жизни. А моих ошибок ты не повторишь, потому что каждый совершает свои ошибки, такое уж правило.
Марта тщательно рассмотрела лицо матери.
— От твоего совета толку немного, — заявила она.
Но в конечном итоге совет принес свои плоды. Она росла, ее характер строился, и вот, когда она перестала зарываться и стала все делать по-своему, и достаточно поумнела, чтобы догадываться, когда лучше прикинуться неумной, и вот, когда она открыла для себя друзей, светскую жизнь и новый вид одиночества, когда она переехала из деревни в город и начала накапливать свои будущие воспоминания, она приняла материнское правило: старшие свои ошибки совершили, твой черед совершать твои. Из этого правила вытекало логическое следствие, которое стало одним из параграфов личного кодекса Марты: когда ты старше двадцати пяти, сваливать вину на родителей запрещается. Конечно, за исключением случаев, когда родители сделали с тобой что-нибудь ужасное — изнасиловали, убили, отобрали все деньги и продали в публичный дом, — но если у тебя нормальная биография и нормальный жизненный путь, если ты наделен средним умением жить и средними умственными способностями (коли они у тебя выше среднего, так вообще…), родителей ни в чем винить нельзя. Конечно, иногда все равно срываешься — больно уж велик соблазн. Если б только они купили мне ролики, как обещали, если б только они не запрещали мне встречаться с Дэвидом, если б только они были другими, поласковее, побогаче, поумнее, попроще. Если б только меня чаще гладили по голове; если б только меня почаще пороли. Если б только меня больше хвалили; если б только меня хвалили исключительно за дело… Нет уж, к черту эти пустые рассуждения. Конечно, и Марта испытывала подобные чувства, как же, бывало: иногда ее так и подмывало поцацкаться с обидами, но она тут же одергивала себя. Ты — сама себе голова, детка. Травмы — обычная составляющая детства. Сваливать вину на других давно уже запрещено. Запрещено.
Но была одна рана, тоненькая, но неискоренимо-болезненная заноза, от которой она так и не нашла средства. Она окончила университет и приехала в Лондон. Она сидела в офисе, делая вид, что страшно довольна своей работой; сердце у нее немножко ныло — ничего серьезного, так, один мужик, привычная буря в стакане воды; у нее были месячные. Все это она запомнила. Зазвонил телефон.
— Марта? Это Фил.
— Кто? — В ее голове возник образ одного противного живчика в красных подтяжках.
— Фил. Филип. Твой отец.
Она не знала, что и сказать. Спустя какое-то время, словно своим молчанием она ставила его статус под сомнение, он подтвердил еще раз:
— Папа.
Он спрашивал, нельзя ли им встретиться. Может быть, как-нибудь за ленчем? Он знает одно местечко, которое, как ему кажется, ей понравится, и она еле удержалась от вопроса: «Тебе-то почем знать?» Он сказал, что надо много о чем поговорить, он считал, что им обоим не следует ждать слишком многого от встречи. В этом она с ним согласилась.
Она стала советоваться с друзьями. Некоторые говорили: расскажи ему, что ты в связи со всем этим чувствуешь; говори, что думаешь. Некоторые говорили: разберись, чего ему надо; почему вдруг сейчас приспичило? Некоторые говорили: не встречайся с ним. Некоторые говорили: скажи матери. Некоторые говорили: поступай, как считаешь нужным, но матери ни в коем случае не говори. Некоторые говорили: приди на свидание заранее. Некоторые говорили: пусть эта сволочь подождет.
Ресторан был старомодный, весь в дубовых панелях, с престарелыми официантами, чья усталость от жизни уже переходила в сардонический непрофессионализм. Погода стояла жаркая, но в меню имелись лишь солидные, отягощающие желудок блюда — типичная клубная английская кухня. Он убеждал ее не стесняться, заказывать все, что душе угодно; она заказала по минимуму. Он предложил взять бутылочку вика; она пила только воду. Она отвечала ему, точно заполняя анкету: да, нет, наверное; очень, нет, нет. Он сказал, что она выросла очень привлекательной женщиной. Замечание показалось ей неуместным. Не желая ни соглашаться, ни перечить, она произнесла: «Вероятно».
— Неужели ты меня не узнала? — спросил он.
— Нет, — ответила она. — Моя мать сожгла ваши фотографии.
Это была правда; он болезненно скривился (поделом, поделом, можно еще добавить!). Она посмотрела поверх тарелок на пожилого, краснолицего мужчину с редеющими волосами, который сидел напротив. Перед встречей она старательно внушала себе: ничего хорошего не ждать; и все равно он выглядел потрепаннее, чем она предполагала. Тут до нее дошло, что все это время она исходила из ложных предпосылок. Все эти пятнадцать или сколько там их бишь лет она мнила, будто люди исчезают, бросают жен и детей ради перемен к лучшему: чтобы выгадать побольше счастья, побольше секса, побольше денег, побольше всего того, чего в прошлой жизни им не хватало. Разглядывая мужчину, который именовал себя Филом, она подумала: «Ну и видуха… Останься он дома, был бы до сих пор на человека похож». Но возможно, она принимала желаемое за действительное.
Он рассказал ей некую историю. Марта не пожелала высчитывать степень ее соответствия действительности. Он влюбился. Так уж случилось. Не думай, что я пытаюсь оправдаться. Тогда он решил, что полный и окончательный разрыв всем пойдет на благо. У Марты есть единокровный брат, зовут Ричард. Неплохой парень, правда, не знает еще, куда приложить свои силы в жизни. Ну, для его возраста нормальная проблема. Стефани — это имя внезапно рухнуло на тарелку Марты, как опрокинутый неуклюжей рукой бокал, — Стеф три месяца как умерла. Рак — мерзкая болезнь. Диагноз ей поставили пять лет назад, потом наступила ремиссия. Но он вернулся. Когда он возвращается, всегда хуже. Уже не отпускает.
Все это казалось — каким? — не то чтобы неискренним, но маловажным, совершенно непригодным для заполнения четкой, уникальной, выпиленной лобзиком дыры в душе Марты. Она попросила у него Ноттингемшир.
— Прости?
— Когда вы ушли, у вас в кармане лежал Ноттингемшир.
— Да-а? Значит, я правильно расслышал…
— Я собирала паззл «Графства Англии». — Произнеся это, она почувствовала себя неловко; ей не то чтобы было стыдно, но казалось, будто она слишком уж обнажила свое сердце. — Вы обычно забирали у меня какую-нибудь деталь и прятали, а потом находили. Уходя, вы унесли Ноттингемшир с собой. Разве не помните?
Он покачал головой:
— Ты собирала паззлы? Наверно, все дети так, они их обожают. Ричард тоже. Во всяком случае, одно время. Помню, у него был один невероятно трудный, сплошь облака или что-то подобное — пока не соберешь до половины, вообще непонятно, где верх, где низ…
— Вы не помните?
Он взглянул ей в лицо.
— Действительно не помните? В самом деле?
И это она всегда вменяла ему в вину. Ей было уже за двадцать пять, и она становилась все старше и старше, все старше и старше двадцати пяти лет, все старше, старше и старше двадцати пяти лет, и она была сама себе голова; но этого проступка она так и не смогла ему простить.