Двадцать три
Второго декабря меня приговорили к смертной казни путем введения летальной инъекции. Рождество в Коридоре смертников, ё-моё. Справедливости ради должен заметить, что старина Брайан Деннехи сделал все, что мог. В конце концов у меня сложилось такое впечатление, что в телесериале о моем процессе настоящий Брайан фигурировать не будет, наверное, просто потому, что если уж он взялся за дело, то никогда его не проигрывает. Но апелляция ушла, и правда в конце концов восторжествует. Сейчас ввели в действие новую ускоренную систему рассмотрения апелляций, так что я могу оказаться на свободе уже к марту. Систему пересмотрели радикально, и теперь невинным людям не приходится томиться в ожидании годами. Все к лучшему. Единственные новости, касающиеся лично меня: я со времени вынесения приговора набрал двадцать фунтов живого веса. Помогает переносить январскую прохладу. Если не считать этого маленького обстоятельства, то жизнь моя висит в пустоте и покое, пока вокруг проносятся по касательной месяцы и люди.
На экране телевизора яркими искорками поблескивают глаза Тейлор. Блеск в глазах – это, конечно, осветители постарались, но вот сами глаза двигаются как-то странно, как будто она все время сдерживает их на поводке. И улыбка какая-то примороженная, как будто залили в формочку желе. Я сижу и смотрю, как она смотрит на меня и в то же время как будто не совсем на меня, пока через минуту до меня не доходит: откуда-то из-за камеры ей показывают текст, и она его читает. Строчка за строчкой. Еще через минуту до меня доходит, что читает она что-то касающееся меня. Когда я понимаю, о чем речь, по коже пробегает холодок.
«Потом, когда настанет самый главный день, – говорит она, – все, включая свидетелей, соберутся в пять пятьдесят пять в холле возле комнаты для посещений. Между половиной четвертого и четырьмя часами пополудни осужденному будет подан последний обед, а затем, в оставшееся до шести часов время, у него будет возможность принять душ и переодеться во все чистое».
У меня в мозгу пузырем надувается странная, совершенно бесстрастная мысль: что ответственность за мой последний обед нужно обязательно возложить на Пам. «О господи, все же остынет и отклекнет…»
«Ровно в шесть часов, – продолжает между тем Тейлор, – его переведут из арестантского блока в камеру казней и привяжут ремнями к кушетке. Офицер медицинской службы введет ему в вену катетер и введет через этот катетер солевой раствор. Затем в камеру казней будут приглашены свидетели. Когда все соберутся, начальник тюрьмы спросит у него, не хочет ли он сделать какое-нибудь последнее заявление…»
Как только она произносит последнюю фразу, ведущий телешоу прыскает со смеху.
«Черт, – говорит он, – я бы на его месте в качестве последнего заявления прочел «Войну и мир», от корки до корки!»
Тейлор тоже покатывается со смеху. И смех ее по-прежнему убийственно прекрасен.
Если честно, то за последние несколько недель Тейлор буквально не сходит с экрана. Сначала я видел ее в «Сегодня», потом в «Леттермене» она говорила о собственной смелости и о наших с ней отношениях. Я и не догадывался, насколько мы были с ней близки, пока она не рассказала мне об этом по телевизору. Еще она была в ноябрьском «Пентхаузе», роскошные фотографии, отснятые в тюремном музее. В том самом, где хранится Старый Разрядник, самый первый в Штатах электрический стул. Так вот, в ноябрьском номере «Пентхауза» Тейлор позирует вокруг и около Старого Разрядника в очень даже соблазнительных позах, если, конечно, подобные выражения с моей стороны не будут выглядеть слишком бесстыдными. Я даже вырезал одну фотографию и приклеил на стену: не все тело, ну, вы понимаете, а только лицо. На заднем плане, правда, торчит еще и кусочек стула. Наверное, летальная инъекция не выглядела настолько привлекательной для натурной съемки: ну, там, прикрутить Тейлор к кушетке ремнями, или еще чего.
У меня в камере, на скамье, старая как мир развлекушка – металлические шарики, подвешенные на леске, в рядок, которые стукаются друг о друга. Рядом лежит полотенце, а под ним – инструменты для моего арт-проекта. Да-да, я до сих пор не отвык прятать вещи под чистым бельем. От некоторых привычек избавиться труднее, чем от самого себя. Потом, рядом с полотенцем, – крошечный телик, который мне одолжила Вейн Гури. Я протягиваю руку и переключаю канал.
«Этот человек, Ледесма, не прав, он пресуиник, там срыто много болше фактов, чем приволокли в судье…»
Это мой старый адвокат, Абдини, он выступает перед каким-то импровизированным судом присяжных, из одних женщин, на местном телевидении. Вот он, мой старый добрый друг Мартовский Заяц, наш вечный неудачник, во всей красе. Одет, как будто собрался на турецкую дискотеку.
«Вернон Литтл подал апелляцию на решение суда, не так ли?» – задает вопрос ведущая.
«Подал, – отвечает какая-то другая тетка, – но шансы на успех весьма сомнительные».
«Полиции, к примьеру, такки невдалось найти фторо-ружо», – продолжает Абдини.
«Простите?» – переспрашивает кто-то из присяжных.
«Мне кажется, он хотел сказать, что им так и не удалось найти второе ружье», – подсказывает ей соседка.
Дамочки вежливо смеются в ладошки, но Абдини не до шуток, он с озабоченной гримасой смотрит в камеру.
«Я его наду…»
Я снова скачу по каналам, чтобы посмотреть, кто еще решил не упустить своего и войти в дело. Ага, вот еще одно шоу, и репортер как раз беседует с Лалли.
«А что вы могли бы ответить тем слоям общества, которые считают, что вы зарабатываете деньги на грязных журналистских технологиях?»
«Ц-ц, чушь собачья, – отвечает Лалли. – Начнем с того, что мой телепроект никоим образом не рассчитан на извлечение прибыли. Выручка будет поступать прямиком в государственную казну, вместо того чтобы уходить на содержание самых отъявленных уголовников, которые только живут на нашей земле. Ну, а во-вторых, он обеспечивает наше неотъемлемое право видеть, как вершит свою работу правосудие».
«Итак, вы всерьез предлагаете финансировать государственную пенитенциарную систему путем продажи прав на показ по телевидению казней преступников? А не кажется ли вам, что последние минуты жизни заключенного есть дело, как бы это поудобнее сказать, сугубо личное?»
«Да ничуть. Не забывайте, что даже в наше время за всеми казнями наблюдает не один и не два человека. Мы просто расширим эту аудиторию, включив в нее всех, кто интересуется практическими аспектами соблюдения законности».
Лалли кладет руку себе на бедро.
«Совсем недавно, Боб, все казни были публичными, и проводили их на городских площадях. Преступность шла на убыль, а уверенность общества в своем завтрашнем дне – росла. На протяжении всей истории человечества общество оставляло за собой право наказывать деликвентов своею собственной рукой. И не настало ли время вернуть обществу это право?»
«Посредством интерактивного голосования?»
«Именно. И речь идет отнюдь не только о казнях – речь идет о телеканале «последней реальности», где зритель сможет отслеживать, по кабельному телевидению или через Интернет, все течение жизни заключенных в камерах смертников. Он сможет, фигурально выражаясь, жить среди этих людей и принимать свое собственное решение относительно того, кто из них действительно заслуживает высшей меры. Затем, в конце каждой недели, зрители всего земного шара смогут принять участие в голосовании: кого из преступников нужно казнить на сей раз. Эта акция основывается на принципах гуманизма и являет собой очередной, вполне логичный шаг на пути к построению настоящего демократического общества».
«Но ведь в действительности судьбу заключенных решает только надлежащая правовая процедура, не так ли?»
«Совершенно верно, и в эту кухню вмешиваться мы не сможем. Однако новая процедура ускоренного рассмотрения апелляций означает, что заключенный гораздо быстрее, чем раньше, исчерпывает свои последние шансы на обращение к системе правосудия, после чего, как я и говорил, контроль над распорядком приведения приговоров в исполнение полностью перейдет в руки нашего зрителя».
Лалли выстреливает в ведущего хитрожопым адвокатским смешком и широко разводит руки в стороны.
«Если отбросить частности, Боб, то все предельно просто: содержание преступников стоит денег. Популярные телешоу приносят деньги. Преступники на ТВ – люди весьма популярные. Мы совмещаем одно с другим, и нате вам – проблема решена».
Репортер выдерживает паузу, пока на заднем плане садится вертолет. Потом задает следующий вопрос:
«А что вы могли бы ответить тем, кто считает, что таким образом вы будете нарушать права заключенных?»
«Я вас умоляю, преступники, по определению, живут в ситуации принудительного ущемления прав. К тому же при существующей системе осужденные могут годами томиться в тюрьмах, не зная, как решится их судьба, – а это вы не считаете жестокостью? Мы просто предоставим им то, что всегда обещала и никогда не исполняла в действительности наша правовая система, – рациональность. Кроме того, у них будут куда более широкие возможности получить духовное утешение от ближних и выбор музыкальной темы, которая будет сопровождать Последнее Событие. Мы собираемся даже построить специальный павильон, в котором они будут делать свои Последние Заявления, и картинку на заднике они тоже смогут выбирать сами. Поверьте – сами осужденные с готовностью поддержат подобные нововведения».
Репортер улыбается и кивает Лалли.
«А что вы можете сказать относительно тех докладов, которые вы намереваетесь представить в сенате?»
Я выключаю телевизор. Вот чего мне здесь действительно не хватало, так это телекамер. У нас тут даже туалет открытый, понимаете? На этом ведь можно сделать деньги. Интернет-пользователи смогут выбирать, какую камеру они в данный момент просматривают, смогут менять угол и точку зрения, и все такое. По основным каналам будут пускать выдержки: самые яркие события минувшего дня. А потом вся эта публика будет голосовать по телефону или по сети. Насчет того, кому из нас умереть на следующей неделе. Чем умнее ты будешь себя вести, чем забавнее ты покажешься широкой публике, тем дольше протянешь. Говорят, один старый зэк сказал недавно, что это сильно смахивает на жизнь настоящих актеров.
Пока не выключили свет, я сажусь поиграть с металлическими шариками: я вообще в последнее время всерьез к ним пристрастился. Иногда я читаю сихотворение, которое мне прислала по почте Элла Бушар, про верные сердца и прочее в том же духе. Я знаю, что нужно писать стихотворение, но она не знает – пока не знает, по крайней мере. Но сегодня я сихотворение читать не хочу, я играю в причину и следствие, с шариками. Потом Джонс, охранник, приносит мне в камеру телефон. То, что в камерах теперь можно подключать телефоны, – единственный положительный результат бурной деятельности Лалли. И еще двери в кабинках душевого блока, и электрические зажигалки для сигарет, даже притом что настоящего огонька от них не дождешься. Я беру у Джонси телефон.
– Алло?
– Ну, – говорит матушка, – я не знаю, кто успел поговорить с Лалли…
– Ты бы выяснила, кто еще не успел с ним поговорить.
– Послушай, Вернон, не говори гадостей. Уже и слова сказать нельзя. Тут в последнее время шляется масса всякого народа, все вынюхивают, вопросы задают о твоем отце. И девочек тоже всех перебаламутили. Я думаю, у Лалли и без того забот хватает со всеми этими делами. А мне еще нужно денег накопить, чтобы подправить эту чертову скамейку, она с каждым днем проседает все глубже и глубже…
– Вынюхивают?
– Ну, знаешь, задают вопросы насчет того, почему тело твоего отца тогда так и не обнаружили, и так далее. А Лалли стал такой дерганый с тех пор, как бросил Жоржетт – даже Пан и Вейн заметили.
– А Вейн теперь – член вашего клуба, так, что ли?
– Ну, ей через столько всякого пришлось пройти, когда «Лаликом» отказался от участия в проекте по созданию местного спецназа. Шериф все свои обиды срывает на ней, и ей действительно приходится из штанов выпрыгивать, чтобы хоть как-то проявить себя – ты в последнее время стал такой нечуткий, Вернон.
– Ну, я-то вряд ли как-то могу повлиять на ситуацию, ма.
– Да понимаю я, понимаю. Вот, действительно, слова тебе не скажи. Если бы он только вернулся, как бы все изменилось сразу.
– Не жди его, ма.
– Я все поставила на кон, Вернон, это любовь, понимаешь? Женщины чувствуют, когда это любовь, а когда просто фрикция.
– Фикция, ма.
– Оп, мне нужно бежать, приехали Пам и Вейн, а я еще не закончила вшивать молнию Пам в брюки. Харрис сегодня открывает сетевой магазин, и у него там куча специальных предложений. Обещай мне, что все у тебя будет в порядке…
– Пальмира носит брюки?..
Она бросает трубку. Из телевизора в соседней камере льется голос Тейлор, так что я сажусь играть в шарики и стараюсь даже не смотреть вокруг. Слишком погано на душе, чтобы работать сейчас над моим арт-проектом. Может, позже.
– Госссподи Иисусе, Литтл, – орет зэк с другого конца Коридора. – Заткнись ты, на хуй, со своим злоебучим пиздозвяканьем!
Он нормальный парень, этот зэк. В общем, они тут все ребята крутые. И планируют собраться все вместе и выпить пива со свиными ребрышками, когда попадут на небеса. Или куда они там попадут. Я, если честно, пока не отказался от перспективы сделать то же самое здесь, на земле. Правда, она всегда где-то рядом, девственно-чистая, и – ждет. Хотя, с другой стороны, не так уж и много шума от моих шариков. С ними всегда так, сядешь и забываешь про все на свете. Оттянешь пару с одного конца, отпустишь, а с другого отлетает в сторону точно такая же парочка; а весь удар принимает на себя один-единственный неподвижный шарик посередине и передает импульс.
– Эй, Верняк, Литтл, ты, запропиздый хуем ёбнутый блядожопый хуесос!
– Гос-споди Ии-сусе! – кричит в ответ Джонси. – Может, заткнешься, а?
– Джонс, – отвечает зэк, – вот говорю тебе, бля буду, я, на хуй, повешусь, если он не прекратит щелкать своими сучьими яйцами.
– Успокойся, мальчик имеет право немного развлечься, – говорит охранник. – Сами же все знаете, что такое ждать ответа на апелляцию.
Он и в самом деле хороший парень, старина Джонси, хотя, конечно, не гений. Иногда он останавливается возле моей клетки, чтобы сказать, что мне утвердили помилование. «Литтл, тебе пришло помилование», – так и говорит. И смеется. И я смеюсь вместе с ним – пока.
– Джонси, я не шучу, – опять кричит зэк. – Этот ёбаный звяк-перезвяк трендит над ухом с утра до вечера, и ночью тоже, и не уснешь ни хуя; у этого пацана крыша съехала – я тебя прошу, хоть ненадолго, займи ты его хоть Ласаллем, что ли.
– Щас, разбежался, ты тут у нас, типа того, самый главный начальник. Мне приказы отдавать. Дай мне миллион долларов, и я подумаю, что можно сделать, – отвечает Джонс. – К тому же, на хуя ему Ласалль? На хуй ему Ласалль не нужен, а теперь заткнись к ебене матери и молчи в тряпочку.
– Литтл, – надрывается зэк, – не будет тебе ни хуя никакого помилования, а я достану где-нибудь отбойный молоток и так впендюлю тебе в задницу, что в гландах засвербит, если ты щас же не перестанешь звенеть яйцами!
– Эй! – рявкает Джонс. – Я тебе что сказал?
– Джонси, у пацана проблемы, ему Ласалля как раз и не хватает, чтобы предстать перед Господом.
– Этого парня Ласаллем не исправишь, – отвечает Джонс. – А теперь заткнись и ложись спать, понял меня?
– У меня, в конце, концов, есть блядские права человека в этой блядской кутузке или нет! – заходится криком зэк.
– Ложись, на хуй, спать, – рычит Джонс. – Я сейчас попробую что-нибудь сделать.
Я перестаю звенеть и сижу тихо. Кто такой Ласалль? Мысль насчет свидания с Богом застряла у меня в мозгу как заноза.
После завтрака приходит охранник и выводит меня из камеры.
– Ага! Правильно! – кричат зэки, когда меня ведут мимо их камер.
Мы спускаемся на несколько лестничных пролетов, в самую нижнюю часть здания, которое похоже на кишечник – если, конечно, это не слишком грубое сравнение с моей стороны, – и в конце концов останавливаемся в каком-то темном сыром коридорчике, всего на три камеры. У этих камер нет ни решеток, ни окон, а только массивные железные двери, как у банковских сейфов, с бронированным смотровым окошком.
– Был бы ты не ты, а кто другой, ни в жисть тебе суда не попасть, – говорит охранник. – Суда тока знам'нитых убийц пускают.
– А что здесь такое? – спрашиваю я.
– Да навроде часовни.
– И пастор тоже здесь?
– Пастор Ласалль – здесь.
Он подходит к самой последней двери и открывает ее. Несколькими ключами.
– Пастор сидит у вас тут под замком? – спрашиваю я.
– Это ты сидишь тут под замком.
Стражник щелкает расположенным снаружи выключателем, и темную камеру заливает тусклый зеленый свет. Она пустая, если не считать двух металлических коек вдоль стен.
– Садись. Ласалль щас будет.
Он выходит обратно в коридор и смотрит куда-то вверх, в люк над лестницей. Через минуту до меня доносятся шарканье ног, лязг металла, и на пороге появляется чернокожий старик в засаленной спортивной шапочке, как у механика, и в обычной серой рубашке и брюках. На лице – смущенная такая улыбка. Причем такое впечатление, что она там появилась не секунду назад.
– Постучи, когда пойдешь обратно, – говорит ему охранник и запирает дверь.
Старик похлопывает руками по койке напротив меня, а потом со скрипом и скрежетом в суставах опускается на голые пружины, как будто меня тут и вовсе нет. Потом он натягивает шапочку поглубже, сцепляет пальцы обеих рук на животе, закрывает глаза и всем своим видом излучает полное довольство жизнью.
– Значит, вы священник? – спрашиваю я.
Он не отвечает. Через минуту в носу у него начинает ритмично посвистывать, видно, как он несколько раз проводит языком во рту, из стороны в сторону. Потом голова у него падает подбородком на грудь. Спит. Я смотрю на него лет, наверное, шестьдесят, пока эта полумгла и эта сырость не начинают действовать мне на нервы. Я встаю с койки и заношу руку, чтобы постучать в дверь.
За спиной у меня шевелится Ласалль.
– Оттянутый, тертый пацан, – говорит он, – всегда одинокий и с тоской в душе, и выглядит старше своих лет…
Ноги у меня буквально прирастают к полу.
– Бредет себе прочь, чтобы сесть в очередной междугородний автобус.
Я оборачиваюсь и вижу, что на меня уставился круглый желтый глаз.
– Из этих мест ходит один-единственный автобус, сынок, и знаешь, какая у него станция назначения?
– Простите? – Я смотрю на его старческое обмякшее тело, на безвольно обвисшую нижнюю губу.
– Знаешь, почему ты тут со мной оказался? – спрашивает он.
– Мне не сказали.
Я сажусь на койку напротив и наклоняю голову, пытаясь заглянуть в тень под краем шапочки.
– По одной-единственной причине, сынок. Потому что ты ни фига не готов умереть.
– Ну, в общем, наверное, не готов, – говорю я.
– Потому что все эти годы ты потратил на то, чтобы усечь, что в этом мире к чему, а пока ты пытался с этим делом разобраться, для тебя все обернулось куда хуже, чем было в начале.
– Откуда вы это знаете?
– Потому что я человек.
Ласалль со скрипом переползает на самый краешек койки. Он достает из кармана рубашки огромные очки и водружает их на нос. Под очками плавают огромные, как две луны, глаза.
– Как ты относишься к нам, к людям?
– Черт, уже даже и не знаю. Каждый только и делает, что вопит-надрывается про свои права, и все такое, и говорит: «Как мило, что мы с вами встретились», хотя с гораздо большим удовольствием посмотрел бы, как ты плывешь вниз по реке с перерезаной глоткой. Вот и все, что я знаю про людей.
– Вот уж сказал так сказал, – усмехается Ласалль. – Молодец.
– А что, разве не так? Люди врут не задумываясь, с самого рождения, каждый божий день, типа того: «Сэр, я проснулся с высокой температурой», а потом всю оставшуюся жизнь впаривают тебе, чтобы ты ни в коем случае не врал… Ласалль качает головой.
– Аминь. Звучит так, как будто ты с этими людьми больше не желаешь иметь ничего общего и что, будь твоя воля, ты уже давно пересел бы в другой поезд.
– Вот тут, пастор, вы правы на все сто.
– Ну что ж, – говорит он, обводя глазами камеру. – Ты загадал свое желание.
Меня словно в челюсть ударили. Я вздрагиваю и сажусь прямо.
– А какие еще у тебя были желания, а, сынок? Сдается мне, в недавнем прошлом тебе не раз и не два хотелось послать свою мамашу к едрене фене, сказать ей, чтоб она заткнулась, и свалить из дома насовсем.
– Наверное, да…
– Уже исполнено, – говорит он и показывает мне две пустые ладони. – Такое впечатление, что тебе час от часу везет все сильнее.
– Но постойте, это неправильная логика…
Глаза у него превращаются в два буравчика, в голосе появляется металл.
– Ахххх, да ты у нас, как я погляжу, парнишка логический. Тебя, значит, напрягает, что все вокруг врут и что ведут себя не так, как тебе хотелось бы, потому что ты у нас логический. На спор, что ты мне сейчас, прямо с ходу, не назовешь ни единой вещи на этом свете, которую ты действительно любишь.
– Ну…
– А все потому, что ты у нас такой взрослый, весь такой крутой и независимый? Или, погоди, дай угадаю: может, просто потому, что твоя старуха – сукой буду, если она не из тех дамочек, которые вечно заставляют людей чувствовать себя виноватыми из-за всякой фигни, из тех, что дарят тебе на день рождения одни и те же идиотские открытки со щеночками, со всякими там сраными паровозиками…
– Угадали.
Ласалль кивает и пыхает воздухом меж плотно сжатых губ.
– Сынок, эта женщина – пизда набитая, и больше никто. Другой такой засранной прокладки подмандошной свет не видывал; да у нее, наверное, в жопе мозгов больше…
– Стойте, стойте, а вы точно священник?
– Парень, да она просто эгоистичная старая проблядь…
– Тормози, я сказал!
За дверью раздается шум, и в глазке темнеет.
– Тихо там, – говорит охранник.
До меня вдруг доходит, что я стою на ногах и кулаки у меня сжаты до боли. Когда я перевожу взгляд обратно на Ласалля, он улыбается.
– Так значит, никого не любишь, да, сынок?
Я сажусь на койку. Велкровские червячки бегут вверх по хребту.
– Давай-ка я скажу тебе кое-что, дам тебе бесплатную консультацию: жизнь становится просто медом, если ты любишь людей, которые уже давно тебя любят. Ты когда-нибудь видел, как твоя матушка выбирает для тебя открытку?
– Нет.
Он смеется.
– А это просто потому, что в распорядке дня молодого человека не значится такая статья: пойти посмотреть, как она стоит и вчитывается в каждое слово на этих открытках, как перебирает в душе все те чувства, которые к тебе испытывает. А может, ты просто слишком спешишь сунуть эту картонку в шкаф, чтобы успеть прочесть, что в ней написано: про солнечный луч, который озарил весь свет, когда ты пришел в этот мир. А, Вернон Грегори?
В глазах у меня тепло и щиплет.
– Ты просрал все, что мог, сынок. Признайся.
– Но я не хотел, чтобы так все обернулось…
– Оно должно было как-нибудь обернуться, сынок. По другому никак. Ты просто еще не успел повстречать своего Господа, лицом к липу.
Ласалль лезет в карман штанов и достает кусок материи, чтобы я мог вытереть слезы. Но я утираюсь рукавом рубашки. Он наклоняется вперед и берет мою руку своей, черной и морщинистой.
– Сынок, – говорит он, – старик Ласалль скажет тебе, как оно все устроено. Ласалль откроет тебе секрет человеческой жизни, и ты будешь всю жизнь удивляться, почему ты сам раньше до этого не додумался…
Как только он начинает говорить последнюю фразу, я слышу в коридоре шум. Шаги. И – голос Лалли.