Книга: Первый, кого она забыла
Назад: Часть вторая
Дальше: Два Ложь

Один
Крушение

Мадлен, через три года после дня А
Это не телевизор, а черт знает что! Честное слово! Кто это там говорит? Обычно со мной оттуда разговаривает эта девушка, светловолосая, а это кто такой? Что это за мужчина? Я его никогда не видела, что он делает в моем телевизоре? Ничего себе! Это что-то новенькое! Забрался в мой телевизор и говорит со мной оттуда, хотя я его об этом не просила. Я хочу, чтобы все было как всегда, хочу разговаривать с той девушкой, моей любимой. Или что, может быть, я нажала не на ту кнопку. Как там, один, нет, два, нет, три, да где же эта светленькая, где моя любимица? Господи, ну никак не найти, да еще эта возня у двери… Что такое? Что там за шум? Как все это действует на нервы…
— Здравствуй, мама.
— Вы кто?
— Мама, это же я! Томб!
— Томб… Конечно… Томб… Э-э-э… вы… э-э-э… Нет, я вас не знаю.
Вроде бы этого молодого человека здесь никогда не было… Или? Нет, не думаю.
— Ладно, посмотри немного телевизор, потом тебе будет лучше, и ты узнаешь меня — конечно же, узнаешь.
— Который час?
— Девять утра, мама. Я на ночь уезжал к себе. Ты спала?
— Не знаю.
Девять. Ну да, в девять обычно по телевизору показывают эту девушку, светленькую, я ее просто обожаю, где же она? Ах, как мне это действует на нервы, она всегда здесь, аккуратно причесанная, хорошенькая, и голос ее мне ужасно нравится, такой нежный, певучий, как у моей сестры, погодите, а где же сестра? И где эта светловолосая девушка, которую я обожаю?
— Ну, ты же помнишь: вчера вечером я был тут, с тобой, а сегодня утром приехал опять, как всегда! Погоди, я зашел в аптеку за твоими лекарствами.
— Ой, вы будете делать мне укол?
— Укол? Какой укол?
— Откуда я знаю! Дайте мне, пожалуйста, посмотреть телевизор.
Этот юноша меня раздражает! Такой молодой, а уже врач, как-то это настораживает. И потом где моя светленькая девушка, моя любимица, на какой же кнопке? Четыре? Пять? Нет, шесть?..
— Ну, мама, я же не доктор! Посмотри на меня. Дай сюда пульт, я убавлю звук. Посмотри на меня. Ты узнаешь меня, а, мам? Я не делаю уколов, я твой сын. Томб, ты же знаешь, — твой любимчик! Ладно, шучу, ты нас всех троих любишь одинаково, да? Твоих ребятишек! Скажи, ты их одинаково любишь, твоих ребят? Расскажи-ка мне о детях, всё и вспомнится.
Ах, вот как, он хочет поговорить со мной о моих детях, как это мило с его стороны. Милый молодой человек. Ладно, я потом найду эту светленькую, мою любимицу, я ее просто обожаю, только расскажу сначала этому юноше, медбрату, раз он не доктор, о моих дорогих ребятках. Я так люблю говорить о моих любимых детках, они — моя гордость. Робер и Жюльетт, зеницы моих очей.
Томб, через шесть лет после дня А
Дом престарелых. Сначала это был какой-то ужас. Я ничего там не видел, кроме маминого будущего в разных вариантах — в лице других пациентов. Большая часть из них страдала слабоумием, чаще всего на почве болезни Альцгеймера. По мере моих перемещений по саду, коридорам и общим залам я видел не людей, а одни только стадии маминого заболевания. Такой она будет через несколько месяцев — как вон та женщина с остановившимся мрачным взглядом, которая ни с кем не разговаривает, — застывшее воплощение гнева и страха; а вот такой она станет через год или два — как этот старик, худой-прехудой, еще худее, чем она, который стоит где его поставили, раскрыв рот и пуская слюну, и время от времени издает какой-то невнятный звук, может, просто грезит наяву. Заглядывая в палаты, я вижу мам перед самым концом, прикованных к постели, опустошенных, как будто уже мертвых. В палате рядом с ними никого нет, никто не составит этим мамам компанию.
Но проходят недели, и ты больше не обращаешь внимания на остальных пациентов, они становятся для тебя чем-то вроде обстановки, декора, комнатных растений. Овощи, притворяющиеся комнатными растениями, — когда-то мама посмеялась бы над такой шуткой. Но с этим покончено, мама больше не смеется, она дерется. Пользуясь тем, что входит пока в число самых подвижных и активных, она временами позволяет себе стукнуть тот или иной элемент декора: мне то и дело рассказывают, как она поколотила какого-то дедушку в кресле-каталке только за то, что тот с ней заговорил, или надавала оплеух женщине, которая разговаривала в коридоре сама с собой.
Вам сообщают об этом, когда вы приходите или когда встречаетесь с кем-нибудь из персонала в коридоре, но говорится это обычно тоном, каким зачитывают меню в производственной столовой: механически, без всякого выражения, потому что все это — дело житейское, потому что такое здесь происходит сплошь и рядом. Сначала я смущался, извинялся за мамину агрессивность. Но скоро понял, что извиняться не за что. Что хорошо в местном персонале, так это то, что вас никто ни в чем не обвиняет: они видели много чего и пострашнее, у них в арсенале множество историй, когда их подопечные вели себя в тысячу раз хуже, были в тысячу раз безумнее, злее, так что не стоит извиняться — это все рутина.
Для меня же теперь рутина приходить в три часа дня и уходить в шесть вечера. Я стараюсь выполнять данное брату и сестре обязательство и не оставаться там ни на минуту дольше; но и не меньше. Я выхожу из дома за двадцать четыре минуты до назначенного времени, на парковке всегда полно места. Обратный путь занимает у меня минут на десять больше, потому что к этому часу движение становится интенсивнее. Примерно без двадцати семь я возвращаюсь домой. Домой — это в мамин дом: свою квартиру я сдал, в любом случае, она стояла почти пустая, я и так слишком долго платил за жилье, практически им не пользуясь. Жюльетт и Робер уговорили меня остаться жить у мамы, мне и самому этого хотелось, да я, в сущности, уже давно там поселился, они же не видели в этом никакой проблемы: если мне это подходит, то и им тоже. С тех пор как мы отвезли маму туда, мне кажется, что это я больной: брат и сестра носятся со мной как с писаной торбой, никогда слова поперек не скажут, и, что хуже всего, они думают, будто я этого не замечаю. Иногда меня это все достает, но я знаю, что это делается из лучших побуждений, они, должно быть, перезваниваются, чтобы поговорить обо мне, я так и слышу, как Жюльетт говорит: «Если ему хочется жить дома, пусть живет, главное, чтобы он снова начал писать, и еще ему надо бывать на людях», а Робер ей на это отвечает: «Да, ты права, Жюльетт». Конечно, она права, она почти всегда права, эта Жюльетт, и это слегка действует мне на нервы, ну да ладно, я же не псих какой-нибудь, мне просто нужно время, чтобы прийти в норму.
Скоро я снова начну писать, я это чувствую. Что-то поднимается во мне, потому что писательство — это подъем. Раньше я думал, что это нисхождение, мне казалось, что всё приходит сверху, из некоего источника вдохновения, изливающегося бурными потоками прямо мне в голову, надо лишь не мешать ему изливаться. Позже я понял, что это не так: писательство — это бурлящий внутри вулкан, которому надо дать выход. Писатель должен уметь направлять извергающуюся из него лаву, чтобы она поднималась из живота в сердце, затем выше — в руку и, наконец, брызнула наружу из кончиков пальцев. Лава не должна проходить через голову, иначе мозг остудит ее, и она застынет. Писатель — проводник своего внутреннего огня.

 

У меня лава застряла где-то в сердце. Это лучше, чем прежде, когда я не чувствовал ее даже у себя в животе, но ей еще предстоит проделать долгий путь, прежде чем она не вырвется наружу. Пока я не чувствую, чтобы меня жгло уж очень сильно.
Мадлен, через три года после дня А
Молодой человек и правда очень мил. Он все время возится со мной. Я не совсем поняла, он — настоящий медбрат или что-то другое, иногда он не отвечает на мои вопросы, а может, я просто не понимаю его ответов, но это все ерунда, главное — мне хорошо, когда он рядом. Мне только действует на нервы, когда он начинает делать уборку после того, как я только что сделала ее сама. Я говорю ему, что все уже сделала, а он мне: «Лишний раз не помешает». То же самое он говорит и про еду, и про душ, я говорю ему, что принимала его всего несколько минут назад, я же прекрасно помню, я ведь не сумасшедшая, а молодой человек опять свое: «Лишний раз не помешает». Ну что же, тогда я делаю, что он говорит, чтобы доставить ему удовольствие или чтобы он перестал просить, чтобы я это сделала.
Меня навещают Жюльетт и Робер, они тоже очень милые и добрые. В последний раз я выразила им свое неудовольствие по поводу того, что моя сестра так редко приходит меня проведать, особенно теперь, когда я овдовела, но я заметила, что им это тоже неприятно; конечно, это же их тетушка, они ее обожают, она всегда делает им подарки и покупает мороженое. Ее все любят, мою сестру, только Томб, мой муж, умудрился поругаться с ней в самом начале нашей совместной жизни. Но я не хочу говорить о муже плохо, он ведь умер, бедняжка.
Томб, через шесть лет после дня А
Все чаще и чаще, когда я прихожу к маме, она со мной не разговаривает. Ни слова. Когда я ее целую, она или вообще не реагирует, или вяло отстраняет меня, после чего в течение трех часов — полное радиомолчание. Где бы мы с ней ни находились в это время — у нее в палате или среди других пациентов, — она со мной не разговаривает. Как будто не видит. В редких случаях она может сказать мне пару слов, вернее, она может сказать пару слов при мне, но я вижу, что она не понимает, кто я такой. Я уже давно для нее не сын, но теперь я уже и не медбрат, не милый молодой человек. Есть — я забыт дважды. И теперь, как и остальные, я для нее — лишь предмет обстановки. Но я все равно разговариваю с ней, насколько это возможно, даже если иногда мне нечего ей рассказывать.
Все чаще и чаще ко мне подходит сиделка. Первое время мы с ней здоровались, встречаясь в общем зале, и она рассказывала, что делала за это время мама. Вначале я не замечал, что она хорошенькая, поскольку разговаривал не с женщиной, а с человеком, который ухаживает за моей матерью. Постепенно с отчетов и разговоров о маме мы перешли к разговорам друг о друге, к обмену банальностями — о моей работе, о ее занятиях в свободное время, — потом перешли на «ты», она стала регулярно наведываться в мамину палату, и мы познакомились ближе. Каждый раз для ухода за мамой — переменить простыни, дать ей лекарства — ей требовалось чуть больше времени, а мне каждый раз было чуть приятнее ее видеть. Ее вопросы обо мне становились все конкретнее («Я такая любопытная, вы не сердитесь на меня?»), и я тоже стал расспрашивать ее о ее жизни.
Не так давно она спросила, есть ли у меня подружка, я ответил, что нет. «Тогда, может быть, друг?» — снова спросила она, чем крайне меня озадачила. Впервые в жизни мне задали такой вопрос; похоже, сентиментальный вакуум, образовавшийся вокруг меня после ухода Эммы, был мне не на пользу. Заметив мое крайнее удивление, она поспешила объясниться: по ее наблюдениям, гомосексуалисты проявляют больше заботы о своих матерях, чем другие: «Внимание! Я не говорю, что это абсолютная истина, я говорю только, что так часто бывает». Я сказал, что я как раз другой, хотя и проявляю заботу о матери, на что она ответила с улыбкой: «Другой и к тому же без подружки!» Потом она вышла, подмигнув мне на прощание. Но подмигнула не сексуально, а как-то ласково, очень мило.
Ее зовут Клара.
Мадлен, через три года после дня А
На самом деле я думаю, что этот молодой человек не совсем медбрат. Он просто живет у людей, чтобы помогать им, то есть мне так кажется, я его не спрашивала об этом, но я прекрасно знаю, что настоящий медбрат не сидит так долго со своими пациентами, так что он скорее что-то вроде сиделки. Но я называю его медбратом, ему так нравится. Я говорю, что ему надо бы стать врачом, так он будет больше зарабатывать. Вот у моей дочки свое агентство недвижимости, а сын работает… этим… как его… слово все время забываю, кем-то судебным, так вот эти профессии дают хороший заработок, но медбрат отвечает, что нет, что он любит свою работу, что ему нравится заботиться обо мне. Единственное, что я просто ненавижу, это когда он отвозит меня в больницу на эти… как их… как же они их называют, вот дураки-то…
Ах да, тренинги памяти. Глупости всякие чтобы я вспоминала. Вопросы, вопросы, всякие разные, там часто бывает одна такая девушка, черненькая, одна и та же, вроде бы милая, только вот она каждый раз спрашивает, когда я родилась, а потом имена моего мужа, детей — все время одно и то же. Чушь, в общем. Как ни крути, чушь она и есть чушь. А вот другую девицу я просто терпеть не могу. Та заставляет меня играть в разные игры с числами, какими-то списками слов и с предметами, но в эти игры нельзя выиграть, ни за что. Когда милый молодой человек приходит за мной, я всегда так радуюсь, потому что это значит, что занятия окончены, до свидания, больница, я еду домой.
Сначала я думала, что это он ворует мои чековые книжки. Сначала две куда-то подевались одна за другой, мне это показалось подозрительным. В самый первый раз книжка лежала на своем месте, у меня в сумочке, в большом кожаном бумажнике, и вдруг она исчезла как по волшебству. Мне пришлось идти в банк, молодой человек меня проводил, потому что он не хочет, чтобы я ездила одна на машине, иногда он меня страшно раздражает, я попросила их оформить мне новую книжку. Они оформили, я положила ее туда же в сумочку, я специально запомнила, но не прошло и двух дней, как она снова исчезла! Тогда я стала следить за молодым человеком, как какой-нибудь частный детектив, и каждый раз после его ухода проверяла сумку — на месте ли моя чековая книжка. И ничего, молодой человек оказался ни при чем. Но кто же тогда меня обворовывал? Потому что утром, проснувшись, я уже не могла найти чековую книжку — она снова исчезла, и мне снова пришлось идти в банк просить другую! Потом я придумала хороший тайник, чтобы прятать там книжку, но опять все то же самое: пропала, украли! Через какое-то время медбрат не захотел больше провожать меня в банк, тогда я позвонила, но там отказались выписывать мне новую книжку, они сказали: «Вы плохо ищете, мадам, не может быть, чтобы у вас украли все эти книжки, к тому же вашими чеками никто не воспользовался, мы следим за этим, мадам, вы, должно быть, сами засунули ее куда-то, ищите лучше!» На это я им сказала, чтобы они засунули свои книжки себе в жопу, совсем охренели, жулье проклятое, я, слава богу, еще умею искать чековые книжки и прекрасно знаю, что, пока я сплю, кто-то приходит и ворует их у меня. После этого каждый раз, как я звонила в банк, там вешали трубку, не понимаю, что-то, наверно, случилось с телефоном, он работает не как раньше, им совсем стало невозможно пользоваться, это, конечно, козни тех людей, которые забираются ко мне по ночам, пока я сплю, и вот, пожалуйста, теперь я и позвонить никуда не могу. Да уж, они свое дело знают.
Томб, через шесть лет после дня А
Кларино подмигивание обернулось для меня через несколько часов настоящим шоком. Это была как отдача после выстрела. Я вернулся к себе, как обычно, принял, как обычно, душ — после дома престарелых я всегда принимаю душ, — и вдруг мне вспомнилось, как она мне подмигнула. Этот ее жест не давал мне покоя, словно от одного воспоминания о ее ресницах мне становилось щекотно. Я включил телевизор, но ничего не видел в нем, кроме лица Клары, она улыбалась и подмигивала мне с экрана. Тогда я лег на диван, вырубил звук и стал думать о ней.
И вот уже несколько дней я только и делаю, что думаю о Кларе. Каждый день я с трудом дожидаюсь положенного времени, чтобы пойти туда в надежде, что Клара сегодня дежурит. Я стал внимательнее относиться к своей одежде. Вчера я даже купил себе новый одеколон. Продавщица дала мне попробовать несколько ароматов, два из которых мы опробовали на тыльной стороне запястья, а третий я распылил себе на шею. Чтобы понюхать мою кожу, она приблизилась ко мне вплотную, я почувствовал ее дыхание, и по телу у меня пробежала дрожь. Давненько я не ощущал такой дрожи. И тут же мне пришла мысль о Кларе: я подумал, что было бы со мной, ощути я у себя на шее ее дыхание, а потом представил себе, как ощущаю ее дыхание у себя на теле.
До сегодняшнего дня я не решался, но сегодня точно куда-нибудь ее приглашу. Еще не знаю куда: выпить по стаканчику, в кино, в ресторан… Неважно — приглашу, и всё тут. Мне никак ее не дождаться. В это время она обычно где-то неподалеку, я вижу, как она вертится, ухаживая за больными… Я заметил, что в последнее время она много занимается мамой. Клара говорит, что мама ей очень нравится. Я спросил ее почему, ведь мама не общительнее других, и Клара ответила, что мама общается, но по-своему. Она считает, что, несмотря на болезнь Альцгеймера, пациенты подолгу сохраняют что-то свое, глубоко-глубоко внутри, некую связь с внешним миром. Все это замечательно, но я-то вижу, что давно уже потерял для мамы всякое значение; я для нее как бы не существую. И хуже всего, что я с этим свыкся: я смирился с тем, что ее со мной больше ничего не связывает. Клара же говорит, что главное — не связь с каким-то конкретным человеком, а связь вообще, неважно, на что она нацелена, на чем основана, единственная она или постоянно меняется: пока остается эта связь, остается и жизнь, вернее, что-то человеческое, потому что, когда человеческое исчезнет, исчезнет и жизнь… Тут уже чем скорее она уйдет, тем лучше для всех. Я знал, что Клара говорит о нашем с мамой недалеком будущем, что, когда она станет настоящим овощем, у нас останется единственное желание — чтобы это не затягивалось слишком надолго. Об этом ужасно даже подумать: при нормальном развитии вещей я скоро буду ждать, чтобы мама поскорее умерла.

 

Клара рассказала мне о маминой связи с миром: она проявляется во время мытья. Она часто злится, пытается драться, но через какое-то время, если с ней обращаться ласково, она успокаивается, закрывает глаза, ее дыхание замедляется. Потом она кладет ладонь на руку, держащую губку, и тихонько следует за круговыми движениями, которыми ее моют. Это как ласка, для которой она не стала бы прилагать усилия; но желание-то приласкать имеется.
Мне нравится это ее поведение, нравится ее желание приласкать: пока они есть, мама жива.
Мадлен, через три года после дня А
Как мало нужно человеку для счастья, совсем мало — только самое необходимое! Немного прохладной воды и зелени, то, что дает нам зе… Черт.
Как мало нужно человеку для счастья, совсем мало — только самое необходимое! Немного прохладной воды и зелени, то, что дарит нам необ… Нет, это начинает действовать мне на нервы!
Как мало нужно человеку для счастья, совсем мало — только самое необходимое! Немного прохладной воды и прир… Нет!
Как мало нужно человеку для счастья, совсем мало — только самое необходимое! Немного прохладной воды и зелени, то, что берет… Неееееет!
Как мало нужно человеку для счастья, совсем мало — только самое необходимое! Немного прохладной воды и зелени, то, что берет нам природа, несколько солнечных ключей… Уффф…
Как мало нужно человеку для счастья, совсем мало — только самое необходимое! Немного прохладной воды и зелени, то, что дарит нам природа, несколько небесных мячей в солнце! Ага! Вот! Все-таки у меня получилось!
Назад: Часть вторая
Дальше: Два Ложь