Пять
Остатки
Мадлен, через пять лет после дня А
Волк.
Волк волк волк волк!
Волк! Мама!
Волк волк волк волк! Волк волк волк волк!
Маааамаа!
Три волка! Три волка три волка три волка три волка три волка три волка три волка три волка! Мааааааамаааааа!
Всюду волки всюду волки всюду волки, маааааамаааааа! Маааааааамааааа! Волки, маааааамаааааааа!
Но волк, он, э-э-э-э, волк, нет, дядя! Он смеется? Дядя смеется.
Мааамааа… Дядя, дядя смеется.
Смеется.
Мама.
Томб, через восемь лет после дня А
Каждый раз, как звонит телефон, у меня сжимается сердце: я думаю, что это тот самый звонок. Я боюсь его так же сильно, как жду. И все время думаю, что пересилит — чувство облегчения или горе.
Мне стыдно.
Как можно желать смерти того, кого ты любишь? Когда, при каком условии ты имеешь на это право? Когда это становится возможным? Добро это или зло?
В сущности, я никогда не знал, что есть добро, а что — зло. Надо сказать, что мой отец ничем не помог мне в этом разобраться; или вернее, он помог мне не быть в этом вопросе слишком категоричным. Мне было лет тринадцать-четырнадцать, я очень хорошо помню тот вечер и телепередачу, где несколько философов и религиозных деятелей всех мастей рассуждали на темы добра и зла: это было страшно скучно — тем более что по другому каналу в это время шел боевик, — но отца, похоже, эта беседа очень занимала. Я попросил переключить на другую программу раз, два, потом пять, свою десятую просьбу я подкрепил железным аргументом: «Да пошли они со своей болтовней: добро — это когда не совершают зла, а зло — это когда не делают добра, вот и всё, смотрим кино!» Когда отец взялся за пульт, я решил было, что мое упрямство и идиотские доводы сработали, однако его реакция оказалось совсем иной, чем я ожидал: он просто выключил звук.
— Прекрасно, вредина, значит, ты не желаешь подумать над тем, что там говорят? Тебе непременно хочется переключить на другую программу?
— Ну да, пожалуйста, это же такая нудятина!
— Отлично. Тогда я сейчас задам тебе один вопрос. На ответ дается десять секунд, идет? Ответишь правильно — так и быть, смотри свое кино. Ну как?
— Давай! Только чтобы вопрос был не очень трудный!
— Да нет, он очень простой. Но — внимание! На ответ — десять секунд! Как только я тебе его задам, время пойдет!
— Да понял я, понял. Давай!
— Так вот. Тебе является Господь Бог…
— Хорошенькое начало.
— Он щелкает пальцами, и ты оказываешься в какой-то комнате. Комната выглядит несовременно, посреди нее стоит детская кроватка, а в ней — младенец.
— Младенец в кроватке? Надо же, как неожиданно! Круто!
— Погоди, сейчас перестанешь смеяться. Бог снова щелкает пальцами, и у тебя в руке появляется нож. Большой, как у мясника, ну, огромный, короче, и острый, как бритва. И тут Господь Бог тебе говорит: «Мы в Австрии, сейчас 1889 год. Этого младенца зовут Адольф Гитлер. У тебя есть десять секунд, прежде чем мы снова вернемся в наше время». Что ты сделаешь? Десять секунд пошли.
— Я должен убить Гитлера? Да?
— Не знаю, ответ за тобой. Восемь, семь, шесть…
— Но я же не могу зарезать ребенка!
— Но так ты сохранишь миллионы жизней! Четыре, три…
— Нет, подожди, но все же, ребенок, я…
— Один, ноль! Ты проиграл!
— Дурацкая игра! И вопрос твой тоже дурацкий! Десять секунд нет времени подумать! Убить Гитлера, ладно, хорошо, но в виде ребенка…
— Ну, так что? Что есть добро? Что есть зло? Зарезать или нет?
Я приумолк, не зная, что ему ответить. А он нажал на кнопку и снова включил звук:
— Отлично. Тогда смотрим передачу дальше, может, она тебе поможет.
Впоследствии я сотни раз задумывался над этим вопросом. И часто менял мнение, в зависимости от возраста и периода жизни. Но чаще всего, я по-прежнему не знал, как поступил бы, действительно окажись в такой ситуации. Даже если бы на решение у меня было больше десяти секунд.
Мама — не Гитлер и не грудной младенец. Но вправе ли я желать ее смерти? Возможно, папа при помощи очередной хитроумной демонстрации и помог бы мне ответить… Если бы он еще был со мной.
Черт, до меня только сейчас дошло, что скоро я стану круглым сиротой.
Мадлен, через пять лет после дня А
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Одна рука. Раз, два, три, четыре, пять.
Другая рука. Шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Одна рука. Раз, два, три, четыре, пять.
Другая рука. Шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Одна рука. Раз, два, три, четыре, пять.
Другая рука. Шесть, семь, восемь, девять, десять.
Томб, через восемь лет после дня А
Мама не хочет умирать. Правда, ее уже нет с нами, как если бы все было уже кончено. От нее ничего не осталось, но ее сердце все еще бьется.
Мама не умеет больше есть, как нас и предупреждали. Она не успела умереть до этого. Мама не умирает.
Пить мама тоже больше не умеет. И ей больше не дают пить, иначе она захлебнется, потому что ее мозг не знает, что делать с этой водой. Он пытается вдохнуть ее, и мама начинает задыхаться.
Мама больше не пьет, воду она как бы ест. Да, такое возможно. Ей дают воду в желеобразном состоянии. Я раньше и представить себе не мог, что такое бывает: вода в баночке в виде желе, маме дают его с ложечки, это не так опасно, как в жидком состоянии; сначала я не понимал, я думал, что она с таким же успехом может вдохнуть и такую, желеобразную воду, но оказалось, что преимущество желе в том и состоит, что им не захлебнешься. Конечно, это все равно не особо приятно, все равно начнешь задыхаться, извиваться всем телом, но, скажем так: от этого не умирают. Потрясающе.
Я не знаю, люблю ли я ее по-прежнему.
Когда я вижу эту оболочку, в которой искусственно поддерживают жизнь, я уже не знаю, что чувствую. Это ощущение невыносимо, отвратительно, я отвратителен самому себе.
Умирай, мама, скорее умирай. Я хочу, чтобы ты умерла, я желаю этого — тебе, себе, чтобы снова любить тебя, как раньше.
Ну, давай, умирай, считаю до трех. Раз… два… три! Ну, что, ты не умерла, а, мам? Ты не умерла, можно подумать, что ты не хочешь умирать. Значит, ты не мертвая… а какая тогда? Когда человек ни жив, ни мертв — какой он? Что ты теперь, мама?
Давай попробуем еще разок, хорошо? На счет три: раз… два… три!
Умирай, мама, умирай скорее, прошу тебя. Я готов отдать часть своей жизни — только бы ты умерла.
Мадлен, через пять с половиной лет после дня А
Как я люблю этих голубков. Они обожают хлеб, я режу его на кусочки и кидаю им, и они набрасываются на него и клюют. Иногда из-за нескольких крошек они устраивают целую драку. А однажды я держала хлеб, и два голубя сели мне на руку и стали клевать прямо из ладони, да, да, я чувствовала, как они стучат клювиками по ладошке, папа стоял рядом, у меня за спиной, он видел!
Иногда они не прилетают, и тогда я беспокоюсь, но потом я снова прихожу и вижу их. Они меня ждут! Как я их люблю, моих голубков! Во время еды я откладываю для них хлебца, прячу в кармашек. А голуби за это принесли мне куколку — голыша. Раньше у меня не было голыша, а теперь есть — спасибо им. Это — мальчик, когда он совсем голенький, у него видно письку — маленькую-маленькую. Я обожаю моего голыша, какие милые эти голубки, вообще, голуби — самые милые птицы на свете, они улетают высоко в небо, прямо в космос, бороздить разные планеты, а потом прилетают обратно, ко мне, за хлебцем, который я прячу для них в кармашек за столом, так они смогут бороздить космос еще дальше и принесут мне оттуда подарки. Голуби принесли мне голыша с маленькой писькой, мальчика, голуби — самые красивые на свете, они красивее львов и даже телевизора, спасибо.