Книга: Заря приходит из небесных глубин
Назад: VIII Сомюр
Дальше: X Прощание с бальзаковской Францией

IX
Восемь товарищей

Каждый набор сомюрских курсантов организовывался в эскадроны и взводы, которые по традиции назывались «бригадами». Отсюда и название книги. Я попал в двадцать шестую бригаду, которую разместили на этажах центрального корпуса. Мы жили по восемь человек в комнате. Прообразом для героев романа послужила моя собственная восьмерка, то есть мы сами — восемь товарищей.
Ко всеобщему удовольствию, среди нас оказались два сына производителей коньяка, которых отцы щедро снабжали своим продуктом, соревнуясь в его качестве и выдержке. Финшампань прибывал целыми ящиками прямиком из «рая», поскольку так назывались личные запасы крупных коньячных производителей. И каждый вечер, чтобы справиться с холодом, мы выдували целую бутылку пятидесяти, а то и столетнего напитка.
Один из наших, бенедиктинский послушник, тоже ничуть этим не гнушался, после чего, когда звучал сигнал к отбою и гас свет, без всякого стеснения преклонял колена возле койки и читал свои молитвы. Его силуэт вырисовывался на побеленной известью стене.
Непредвиденным, необычным, а вскоре и симпатичным стал чех, деливший с нами комнату. Он занимал первую койку слева от двери, как входишь. Я помещался напротив. Это был рослый светловолосый малый с продолговатым лицом и прозрачными глазами. Обычно он был задумчив, но временами порывист, неутомим во время маневров, превосходно играл на аккордеоне и обладал солидной способностью поглощать спиртное, ничуть не изменяя ни своему самообладанию, ни меланхолии.
Его звали Петр Фюрт. Он был включен в наш набор, чтобы стать офицером службы взаимодействия с чехословацкой армией, которая воссоздавалась во Франции. Он оказался самым зрелым из нас, и не только потому, что был старше на несколько лет, но, главное, потому, что познал гнет нацистов и изгнание.
Четверть века спустя, в тот год, когда я был принят во Французскую Академию и моя биография стала известна более-менее повсюду, я получил из Чехословакии письмо от этого самого Петра Фюрта, в котором он спрашивал, не был ли я в Сомюре в 1940 году и не я ли «тот господин Дрюон, который говорил на таком красивом французском языке» и который вручил ему от имени всех товарищей по комнате хлыстик как подарок на день рождения. Одно из его редких приятных воспоминаний, писал он мне, в то время, когда их совсем не было.
Я смог ответить ему, что не только это был я, но и что он сам, под именем Сирила Стефаника, стал персонажем романа.
Я узнал тогда продолжение его собственного романа. После поражения наших войск он перебрался в Англию, влился в зачаток чешской армии, которая снова там возрождалась, женился на англичанке, участвовал в последних боях войны и наконец вернулся на родину, где вновь взял в свои руки отцовский завод по производству бумажной массы. Короткая отсрочка. Ибо вскоре ему опять пришлось познать притеснения, на сей раз от коммунистического режима, и он оказался служащим на собственном предприятии, ставшем коллективным.
Вот почему, наверное, он получил разрешение на поездку во Францию. Мы вместе вернулись в Сомюр. Я с удовольствием показал ему нашу прежнюю Школу и широкую эспланаду Шардонне, которая простирается перед ней, по одну сторону знаменитый берейторский манеж, по другую — большие конюшни. Мы побывали там, где проходили наши учения, в Вери и Треффоре; остановились в деревенском кафе, где после полевых занятий откупоривали бутылки варена — лучшего из вин Шампиньи.
Никогда я не видел, чтобы человек с таким счастьем вспоминал время невзгод. И если я когда-либо делал подарок другу, то это были те три дня на Луаре нашей юности.
Петр Фюрт любил Францию с редкой силой.
Через несколько лет ему удалось вернуться и осесть здесь окончательно, построив в Вогезах — не без трудностей, но с невероятной энергией — новый завод.
Его судьба могла бы стать примером судеб всех людей Центральной Европы, попавших между жерновами века, для кого выжить — просто выжить — было терпеливым подвигом. Человек образованный, с опытом и характером, Фюрт обладал дарованиями, которые остались неиспользованными. Он в совершенстве владел французским и английским, прекрасно писал письма на обоих языках. Никто с такой иронией не рассказывал о своих трагедиях. В нем была отрешенность, свойственная великим душам.
Каждый год на Рождество он посылал друзьям своего рода хронику, где резюмировал семейные события за истекшие двенадцать месяцев: рождения, болезни, трауры, финансовые неурядицы, поездки, визиты, дружеские встречи. И заканчивал свои письма размышлениями о состоянии мира, не изменяя своему горьковатому юмору. Те, что были адресованы мне, ему случалось подписывать «Станик».
Он довел свою элегантность до того, что написал письмо, в котором извещал о собственной смерти, которое я получил после его кончины.
В моей коллекции исключительных персонажей занимает свое место и Петр Фюрт.
Книги мемуаров — это также гробницы. Если бы не эти строки, которые я только что написал, что осталось бы от моего друга Фюрта, чеха из Сомюра, кроме воспоминаний нескольких его потомков?

 

Еще один персонаж в моей галерее необычных существ — Фредерик Шовело по прозвищу Фредди, которого я без большого труда вывел в «Последней бригаде» под именем Бобби.
Красавец телом, лицом и осанкой, великолепный широкоплечий торс, небольшая голова, лицо с правильными, превосходно выписанными чертами… Сократ влюбился бы в него. Но сам он не имел ни малейшей склонности в ту сторону.
Впрочем, никто во всем нашем выпуске не обладал женственным характером, а в наших отношениях никоим образом не проявлялась какая-либо двусмысленность.
Удивляюсь, как я, развив за свою жизнь все возрастающее отвращение к скученности, выдерживал без всякой неловкости эти месяцы прилюдного раздевания, совместного сна, смешения дыханий, тяжелого пробуждения у одних и бодрого у других, общие умывальники…
Меланхоличный, но неисправимо легкомысленный, обаятельный и щедрый, полный решимости не дать себя одурачить ничем, закоренелый, хоть и грустный шутник — таким был Фредди Шовело. Никто не мог сказать, что в нем напускное — твердость или мягкость, но все считали его милягой, потому что он им и был.
Через несколько дней после нашего выпуска из Сомюра он тоже женился, но на молоденькой девушке с изящным личиком. Быть может, в этом была срочная необходимость. Я стал его свидетелем. Но сам он свою женитьбу, казалось, всерьез не принимал.
Никто не знает о важном месте Шовело в истории нравов современного Парижа. А ведь это он создал «Табу» — кабаре, стоявшее у истоков ночной жизни квартала Сен-Жермен-де-Пре. Открыв его во время войны, он там устроил хорошее место для Сопротивления, как это заметили по освобождении Парижа. Наиболее опасную деятельность покрывали песни и спиртное с черного рынка.
Сколько же талантов, поймавших миг своей славы, начали свою карьеру в этом «кабачке»! И фауна завсегдатаев Сен-Жермен-де-Пре, которая привлечет посетителей со всей планеты, жадно желавших смешаться с тем, что им казалось авангардом интеллектуализма и нонконформизма, вышла именно отсюда. Фредди был в некотором роде изобретателем всего этого.
Он продолжил свою жизнь как эквилибрист, все такой же скрытный и отстраненный, и всегда, как кошка, приземлялся на ноги. Разводился, вновь женился, затевал всякие предприятия, иногда реальные, которые заводили его на время в Марокко, на время в Бразилию, пока не вернулся в свой родной Ло или в свой любимый Прованс. Нас по-прежнему связывала дружба, прерывистая, но неизменная.

 

Наше пребывание в Сомюре очень скрашивала одна необычайно приятная женщина, у которой для нас с Фредди всегда был накрыт стол, если нам не хотелось идти в курсантскую столовую. Вдобавок она дружила с Грегами. Это была мать одного из наших товарищей по бригаде, Жана Пьера Ле Ме, которая, чтобы быть поближе к сыну, сняла в городе квартиру и мигом превратила ее в приятное парижское гнездышко. Ревнивая мать? Нет, конечно. Мать внимательная и полная деятельной нежности. Раз жены офицеров могли устраиваться в гарнизоне, то почему мать курсанта, будущего офицера, не могла сделать так же? Необычной эта ситуация ей ничуть не казалась.
Сорокалетняя, элегантная, маленькая, белокурая, живая, она обладала чрезвычайно блестящими глазами и остреньким личиком. Элиана Ле Ме была женой первого отоларинголога Парижа. Знаменитого врача. Настолько знаменитого, что именно ему Шаляпин, один из величайших певцов всех времен и при этом несравненный трагик, чье имя все еще блистает в истории Оперы, решил, после многих колебаний, многих консультаций с другими европейскими специалистами, доверить ему свое знаменитое горло. «Через год, — сказал ему Ле Ме, — вы рискуете потерять голос. Нужна операция».
И Шаляпин принял решение, в самый разгар лета обязав своего врача вернуться из отпуска. Когда Ле Ме прибыл в назначенное утро в клинику, то с ужасом увидел группу киношников, устроившихся в операционной, чтобы заснять достопамятную операцию. Он их выгнал и стал оперировать. Потом строго велел Шаляпину не произносить ни слова, не издавать ни звука, ни шепота в течение полных восьми дней. Только тогда будет известен результат хирургического вмешательства. Никакой водки тоже, ни шампанского, ни табака; и никакого гнева. Шаляпин, этот колосс, прожил неделю в абсолютном молчании, аскезе и томимый тревогой, которая отняла у него сон.
Вечером восьмого дня, как было условлено, супруги Ле Ме прибыли, чтобы отужинать у Шаляпина, окруженного всей своей семьей. Каждый места себе не находил от тревоги. Каждый ждал мгновения, когда хирург освободит своего бледного, измученного обетом молчания пациента, который смотрел на него с ужасом.
«А теперь спойте, без всякого страха, — сказал Ле Ме. — В полную силу, не щадя голоса».
Федор Шаляпин сел за фортепьяно, коснулся дрожащими руками клавиш. И его голос грянул, затянув смертную жалобу из «Бориса Годунова», — с силой, мощью, величием, от которых задрожали стекла, а на глаза присутствующих навернулись слезы.
Освобожденный Шаляпин бросился к врачу и зарыдал на его плече. Потом, пока все вокруг обнимались, смеялись, рукоплескали, вдруг внезапно исчез и вернулся облаченный как царь Борис, партию которого пел на сцене, в уникальном платье с шитьем из чистого золота, изготовленном в Бухаре. Спев еще, еще и еще, он снял с себя это одеяние и преподнес его Ле Ме, благоговейно, как реликвию, со словами: «В нем билось мое сердце в миг величайшего волнения в моей жизни». Он взял перо и надписал свое имя на шелковой подкладке.
У семейства Ле Ме было прекрасное положение в свете. И ужина у них не проходило, чтобы там не оказался один, а то и два министра. Альбер Сарро был одним из больших друзей дома.
Сын пользовался этими связями. Из всех нас он больше всех преуспел в жизни. Он уже состоял при секретариате министра Сезара Шампенши, одной из надежд радикальной партии, и получил какую-то франко-американскую премию за тоненькую книжечку, которую произвел. Мать не была чужда ею ранним успехам.
Он походил на нее невысоким ростом, чуть заостренным личиком, веселостью. Но у него было меньше хрустальной звонкости в голосе. Тем, что мать опекает его вплоть до самого гарнизона, он ничуть не смущался. Она не принуждала его ни к чему, и между ними существовало очаровательное сообщничество.
Впоследствии он вместе с Шовело участвовал в парижском Сопротивлении, потом открыл адвокатский кабинет. Опубликовал еще одну книгу — всего одну и тоже тоненькую, о Кэтрин Мансфилд. Но, несмотря на свой прекрасный дебют и вопреки надеждам, которые, казалось, подавал, его карьера после смерти матери была не слишком блестящей.
Жан Пьер Ле Ме предоставил мне для «Последней бригады» черты Лервье-Маре, а Элиана — «Золотой мамочки».
Я уже говорил, что этот роман всего лишь хроника, хроника моего выпуска в первой части и хроника выпуска, участвовавшего в боях, во второй.
Мы изображены на одном фото, Шовело, Ле Ме и я, затянутые в форменные ремни, в голубых кепи и готовые к военным приключениям.
Гений Александра Дюма сумел заметить, что в любой военной группе всегда найдутся три неразлучных друга. Мы были тремя сомюрцами, а четвертый тоже обязательно находился — в другом месте или рядом. Сын поэта Фран-Ноэна актер Клод Дофен был старше нас лет на десять и уже приобрел некоторую известность в ролях первых любовников. Он тоже прошел курс как унтер-офицер резерва, чтобы получить офицерские нашивки. В нем было с избытком таланта и остроумия, и мы были рады, что он присоединился к нашей компании.
Три года спустя, в Англии, мы с Клодом Дофеном вместе окажемся на радиостудии, сидя по обе стороны от микрофона.
Назад: VIII Сомюр
Дальше: X Прощание с бальзаковской Францией