VII
Мюнхен
Я вернулся из этого плавания на острова, готовый к войне. Та казалась неизбежной и неотвратимой. Не могу сказать, что ждал ее с радостью, но с определенным нетерпением. Пора было покончить с отступлениями Франции; пора было положить предел росту этой немецкой империи, восстановленной через двадцать лет после поражения; пора было сломить этот рейх, руководимый крикуном, и не дать ему положить в карман Европу.
Настал час служить и драться. Я ожидал, что меня мобилизуют в ближайшие же дни. Годам моей военной подготовки предстояло наконец получить свое оправдание. Порой я даже тревожился — о юность, полная иллюзий! — успею ли я в случае быстрой победы закончить обучение военному ремеслу, чтобы принять участие в схватках и въехать в Берлин на коне. Мне не терпелось получить свою долю битв и славы. А потом был Мюнхен.
Есть два Мюнхена.
Один — красивый город Центральной Европы, который еще помнит, что был столицей, в котором есть гармонично размеченные кварталы, множество великолепных монументов, чрезвычайно богатая картинная галерея, очаровательная своей старомодностью гостиница «Четыре времени года», хранящая традиции былых путешествий, отделанные дубом рестораны, где подают хорошо приготовленную дичь. А вокруг простирается приветливая Бавария с ее цветущими балконами и кроткими озерами, по которой рассеяны поразительные архитектурные сооружения Людвига II — романтичного, вагнеровского и отчаявшегося государя. Когда я бываю там, мне не удается наложить на него другой Мюнхен.
Другой Мюнхен — всего лишь имя, зловещая абстракция, черное пятно или, скорее, пятно прусской синьки на истории моего века. Имя трусости, пособницы драм, с ее кортежем — кровью, несчастьем и стыдом.
Оказалось достаточно всего двух с половиной лет бездействия перед повторной милитаризацией левого берега Рейна по дурным причинам, о которых я уже говорил.
Оказалось достаточно лежать, да, лежать, когда случился аншлюс, потому что англичане по-прежнему не были расположены двигаться; лежать, потому что французский парламент в очередной раз опрокинул правительство, которое кое-как обстряпывало лишь текущие дела.
И вот нюрнбергский горлопан, заражая своим фанатизмом народ, всегда готовый опьянять себя мощью, собирался разорвать новую страницу Версальского договора.
Это был последний, решительный момент, когда надо было сказать нет.
Мы располагали бы тогда в составе антигитлеровской коалиции чехословацкой армией, поскольку именно Чехословакия с ее крупными военными заводами была объектом нового доказательства немецкой силы. А главное, мы располагали бы поддержкой Красной армии, поскольку все указывало на то, что Сталин в этих обстоятельствах был готов нам помочь и вступить в коалицию. Но как раз это для нашей стороны и было самым больным местом: альянс с Советами.
«Победа» Народного фронта испугала большую часть французской буржуазии. Коммунизм стал ее наваждением. В конце концов, лучше уж коричневая угроза, чем красная. Нацизм казался ей чем-то вроде заслона от большевиков.
Во имя порядка, восстановления порядка, самого института порядка фашизм на итальянский лад и даже нацизм приобрели своих приверженцев. Вновь расцветал антисемитизм. Одним из его рупоров стал еженедельник «Гренгуар», собственность Горация де Карбучча, родственника префекта полиции Шиапа. Вот почему Кессель, который был одним из основателей этого издания, порвал с ним, и довольно шумно.
«Крапуйо» — журнал, родившийся в окопах 1914–1918 годов и издававшийся своего рода правым анархистом Жаном Гальтье-Буассьером, прирожденным «скандалистом», — выпустил толстый иллюстрированный номер о евреях, которые, если ему верить, держали в своих руках все рычаги политики, информации и финансов. Это был ответ на миф о «Двухстах семействах», служивший лозунгом для левых во время выборов в законодательные органы 1936 года. Так что под общественное мнение подводили мину с двух сторон. И в который раз французы в своих галльских распрях забывали о Франции, а руководители страны ожидали, что соизволит решить Англия.
Однако Англия тоже не чувствовала себя готовой. К тому же во главе ее стоял тогда благовоспитанный пингвин, у которого было все, что угодно, кроме жилки государственного деятеля.
Но почему, из-за какой ошибки в оценке Франция оказалась столь зависимой от английского решения? Ведь Англия-то могла позволить себе не спешить, считая, будто находится в безопасности благодаря своему островному положению, что до некоторой степени было справедливо, как это докажет будущее. Франция же, со своими проницаемыми границами и вопреки линии Мажино, кстати сказать неполной, оказалась под прямой угрозой. Ей надлежало взять ответственность на себя. И тогда Англия последовала бы за ней, с некоторым опозданием, конечно, согласно своей привычке входить в Историю пятясь задом, но, опять же по привычке, уже никуда не сворачивать, как только определена линия поведения. Франции тоже требовался государственный деятель во главе. Но кто у нее имелся? Председателем совета был тогда Эдуар Даладье, радикал-социалист — а это определение, бросая вызов семантике, обозначало левый центр, рассадник компромиссов. Даладье прозвали «Воклюзским быком», потому что он был избран от этого департамента, а также смутно напоминал лицом и повадками известное священное животное, хоть и не обладая ни его силой, ни становым хребтом. Не тот у него был темперамент, чтобы атаковать внешнего врага, он только и годился, чтобы трясти бандерильями на парламентской арене.
Но как раз он-то и отправился в Мюнхен на конференцию «последнего шанса» 29 и 30 сентября 1938 года. Последнего шанса для чего? Для того чтобы поставить конечную точку в отчуждении Европы Третьим рейхом?
О, хороши же они были перед мундирами и высокомерием Гитлера с Муссолини, два наших поборника свободы — англичанин со своим зонтиком и француз в мягкой фетровой шляпе!
Они смогли только подбодрить друг друга, за недостатком мужества, совершенно трезво сознавая, что это не послужит ничему. И развязали Гитлеру руки.
Когда Даладье, прилетевший на самолете из Мюнхена, приземлился в аэропорту Бурже и увидел ожидавшую его несметную толпу, то решил сначала, что все эти люди явились, чтобы освистать его. А когда понял, что те бурно его приветствуют, пробормотал: «Вот идиоты!» Это были исторические слова. И от Бурже до Парижа он приветствовал из машины скопище народа, кричавшего о своем трусливом облегчении и рукоплескавшего самому убогому триумфатору за многие века. На самом деле большинство французов в тот день имели как раз то правительство, которое заслуживали.
Я был в ярости. Ладно бы еще проглотить стыд, если извлекаешь какую-либо выгоду из унижения. Но я достаточно знал политическую историю и просто историю, чтобы отдавать себе отчет, что такого рода уступки только способствуют несчастью.
Но до поры до времени я обуздывал свое прекрасное воинственное нетерпение, сознавая: надо лишь подождать, чтобы оно вновь пригодилось.